Читать онлайн "Декаденты. Этюд из эпохи "Серебряного века""

Автор: Брячеслав Галимов

Глава: "Глава 1"

Ящик Пандоры

– Не верь ей – она актриса, а значит, лжива до мозга костей. Все женщины лгут, но актрисы делают это мастерски, ведь по долгу профессии они постоянно должны изображать на сцене чужие страсти и надуманные чувства. Это возбуждает, поэтому актрисы охотно предаются любви и в жизни, но любовь для них лишь выплеск эмоций. Бойся броситься в любовный омут с актрисой: она-то выплывет, а ты утонешь, – Анатолий для убедительности хлопнул своего приятеля Сашу по плечу.

– Перестань! – сказал Саша, потирая плечо. – Исидора – удивительная женщина и чудесная актриса. Я впервые увидел её в «Тётке Чарлея»: она играла Китти, одну из двух девушек, для женитьбы на которых влюблённые студенты Чарли и Джек подговорили своего друга переодеться в богатую тётушку из Бразилии.

– Как же, мы с Вероникой ходили на этот спектакль: хорошая вещь, смешная, безо всяких умствований, – улыбнулся Анатолий.

– Он давно идёт, я смотрел его десять раз ради того, чтобы видеть Исидору. На одиннадцатый решился подарить ей большой букет роз; пришёл за кулисы, она приняла мой подарок, – так завязалось наше знакомство. Но у неё куча поклонников, и мне кажется, что среди них есть и любовники. Иногда я ревную безумно: готов убить её или себя, – признался Саша.

– Ага, значит, уже затянуло тебя в омут! – хохотнул Анатолий. – Однако с самоубийством погоди: вдруг завтра она ответит тебе взаимностью? То-то будет смеху: застрелишься накануне своего счастливого дня.

– Два дня назад Исидора поцеловала меня, – правда, совсем невинно, в щёку. Вдруг это что-нибудь значит? Может быть, она начинает что-то чувствовать ко мне?.. – Саша мучительно потёр лоб.

– Брось терзаться, время покажет, – махнул рукой Анатолий. – Вообще, мне жаль тебя: то ли дело мои отношения с Вероникой – никаких терзаний и никаких обязательств. Мы с ней быстро сошлись и прекрасно ладим; бывает, она набрасывается на меня с руганью ни с того, ни с сего, но это, как я понимаю, часть любовного ритуала. Скоро собираемся во Францию, пожить там, – в России тяжело стало дышать… Вероника просто грезит Францией, да и мне хочется туда. У французов есть чему поучиться, особенно в любви…

– Вот и театр, мы пришли, – с досадой прервал его Саша. – До вечернего спектакля ещё далеко, но Исидора наверняка уже в своей гримёрной: Корш хоть и человек самых вольных взглядов, но опозданий не терпит.

***

Фёдор Корш был известным адвокатом, однако любовь к театральному искусству пересилила преимущества, которые давала адвокатская практика. К удивлению московской публики, он возглавил разорившийся Пушкинский театр, а потом выкупил его, став единоличным хозяином. Для того чтобы обеспечить доходы, Корш ставил в своём театре лёгкие комедии, фарсы с любовной интригой, а порой – откровенно пошловатые пьески. Народ к нему валом валил; популярность Корша в Москве была настолько велика, что известный купец и меценат Бахрушин передал театру один из своих домов.

Корш и здесь удивил москвичей: он оборудовал сцену по последнему слову техники, так что можно было добиться необычных эффектов. В одной из пьес декорация представляла собой разрез вагона, мчащегося в составе курортного поезда под соответствующее звуковое оформление. Под вагоном вращались колёса, за окнами пролетали телеграфные столбы и проходила движущаяся панорама. При подходе к станции колёса замедляли движение, в окна вплывали станционные постройки, перроны с пассажирами и усатыми жандармами.

Умело сочетая коммерцию и искусство, Корш привлёк в свой театр самых известных авторов: именно у Корша впервые были поставлены пьесы Толстого и Чехова; у него ставились и новые пьесы ведущих европейских драматургов. Корш с ассистентами посещал модные премьеры в театрах Европы, стенографировал и затем переводил текст спектакля: бывало, что европейская пьеса ставилась в России, ещё не будучи опубликованной на родине.

Появление Художественного театра пошатнуло позиции театра Корша – серьёзные пьесы публика предпочитала смотреть у Станиславского, – но Корш не сдавался. Двадцатое столетие принесло новые направления в искусстве, и Корш отыскивал лучшее, что в них было.

***

– Bonjour, Monsieur Sasha! Вы привели ко мне нового поклонника? – улыбаясь, сказала Исидора, когда Саша и Анатолий вошли в её гримёрную.

– Разве вам мало старых? – возразил Саша, целуя руку Исидоры.

– Позвольте отрекомендоваться: Анатолий, давний друг Саши, – Анатолий вслед за ним поцеловал её руку. – Пока не являюсь вашим поклонником, но надеюсь им стать.

– Вы выбрали для этого неудачный день: сегодня у нас идёт дешёвая пьеска с переодеваниями, в которой может сыграть кто угодно, – сказала Исидора. – Но скоро мы приступим к репетициям «Пробуждения весны» Ведекинда; у нас уже была читка и ходят слухи, что Корш пригласит Мейерхольда режиссёром.

– «Пробуждение весны»? Что это? – спросил Саша.

– Вот так любитель театра! Неужели не знаете? – насмешливо спросила Исидора.

– Я хожу в театр исключительно из-за вас; вас я люблю, – угрюмо произнёс Саша.

– Господи, как вам не надоест признаваться мне в любви! Это уже ваше сто двенадцатое признание, – рассмеялась Исидора.

– Вы ведёте счёт моим признаниям? – всё так же угрюмо сказал Саша.

– Я не сильна в математике, но, по-моему, число ваших признаний растёт в геометрической прогрессии… Ну, опять надулся! Дуйтесь себе на здоровье, а я лучше расскажу о новой пьесе вашему другу – вы хотите послушать рассказ о новой пьесе? – кокетливо повернулась она к Анатолию.

– Если он будет недолгим и нескучным, – ответил Анатолий.

– По крайней мере, откровенно! – снова рассмеялась Исидора. – Постараюсь вас не разочаровать, слушайте же. Ведекинд – немец, чьи пьесы наделали много шума в Европе. Их очень хвалят и ужасно ругают, а в некоторых странах и вовсе запретили. «Пробуждение весны» – пьеса о половом созревании мальчиков и девочек. В них пробуждается чувственность, они интересуются интимными тайнами в отношениях полов, но ни от кого не могут получить ответа. Вокруг ханжество и лицемерие, все избегают разговоров на эти темы или врут какую-то стыдливую чушь. В итоге, несчастные подростки, в которых бушует молодая кровь, чувствуют себя нравственными уродами, и это приводит к трагическим последствиям. Один из них кончает с собой; другой, не в силах справиться с вожделением, насилует свою подругу, и его отправляют в тюрьму, а сама эта подруга, забеременев, делает неудачный аборт и умирает.

– Да уж, весёленькая пьеса, нечего сказать, – хмыкнул Анатолий.

– Я думаю, умная и нужная пьеса, – возразил Саша. – В самом деле, как мы узнаём, откуда дети берутся, условно говоря? Из каких-то случайных источников, эпизодов книг, рассказов товарищей и прочего – часто всё это в искажённом похабном виде. Отсюда такое же искажённое понятие о половой любви, а ведь она – одно из сильнейших чувств в природе, и у людей в том числе.

– О, Monsieur Sasha! Приятно видеть в вас столь горячего её защитника, – Исидора дунула на него пудрой, которую наносила на своё лицо. – Не смущайтесь, я тоже так думаю, а в «Пробуждении весны» я хочу получить роль Ильзы, беззаботной девушки, которая сбежала из дома, чтобы вести богемную жизнь в качестве натурщицы и любовницы художников.

– Эта роль вам подходит, – пробурчал Саша.

– Что вы там ворчите, мой несносный поклонник? Хотите, чтобы я вас прогнала? – сказала Исидора с напускной строгостью и обратилась к Анатолию: – Если «Пробуждение весны» будет иметь успех, Корш хочет замахнуться на «Ящик Пандоры» того же Ведекинда; эту пьесу запретили где только можно, но Корш надеется пробить разрешение у нас. В ней главная героиня по имени Лулу сначала сидит в тюрьме за убийство своего третьего мужа, потом бежит оттуда, в четвёртый раз выходит замуж и становится очень богатой. Однако находятся негодяи, которые шантажируют Лулу, поскольку её разыскивает полиция: Лулу приходится бежать с мужем в Лондон, потеряв все свои деньги, и там она вынуждена заниматься проституцией. Один из её клиентов, свирепый африканский принц, зарезал мужа Лулу, а ещё одним оказывается сам Джек-Потрошитель. Он убивает Лулу, а заодно её подругу, немецкую графиню, которая всюду сопровождала Лулу, тайно влюблённая в неё и поэтому хранящая её портрет на своей груди. Убитая Джеком-Потрошителем, в предсмертной муке графиня протягивает Лулу этот портрет, признаваясь ей в вечной любви.

– Ну, вот это уже веселее, – сказал Анатолий. – Такую пьесу я бы посмотрел.

– Я мечтаю о роли Лулу или графини в «Ящике Пандоры», но пока приходится играть в такой чепухе, которую мы даём сегодня… Но вам-то, конечно, всё равно, Monsieur Sasha, – Исидора повернулась к Саше. – Вы, как всегда, будете громче всех хлопать мне?

– Обязательно! – ответил Саша и вновь прильнул к её руке.

– Какой пылкий кавалер, – Исидора отдёрнула руку и щёлкнула его по носу. – Но мне пора готовиться к спектаклю… Au revoir, messieurs!

– Я зайду к вам после спектакля? – спросил Саша.

– Нет, я тут же уеду: устаю безумно, хочу лечь спать пораньше, – отказалась Исидора.

– Как она меня мучает, как она меня мучает! – схватился за голову Саша, выйдя с Анатолием из гримёрной.

– Сам виноват, – ответил он. – Впрочем, из-за такой женщины можно и пострадать.

Голые нервы

Бульвары были в некотором смысле выражением давнего желания человечества о перековке мечей на орала. Изначально слово «бульвар» носило сугубо военное значение: так называлась линия крепостных укреплений в городе; на бульварах нередко происходили ожесточенные сражения и кровь текла рекой. Однако с развитием военной техники и созданием всё более совершенного оружия, бульвары потеряли своё значение: их стали сносить, а на этом месте устраивать широкие проспекты с деревьями и аллеями для прогулок горожан.

Первые бульвары появились в Париже и Вене, затем мода на них распространилась по другим европейским городам, достигнув и России. По велению Екатерины II в Москве вместо снесённой стены Белого города был образован бульвар, который долго назывался просто «Бульвар», поскольку иных бульваров не было. Позже он стал называться «Тверским бульваром» по одноимённой улице, пересекавшей его, и быстро сделался любимым местом гуляний высшего света. Несмотря на относительно небольшую протяженность бульвара, московские франты и франтихи часами расхаживали по нему, показывая свои наряды и обсуждая городские сплетни. По обеим сторонам Тверского бульвара были возведены прекрасные особняки многих знатных персон; таким образом, он превратился в парадную улицу древней русской столицы.

Положение изменилось во второй половине XIX века, когда дворянство захирело, а его особняки были сильно потеснены доходными домами, где квартиры сдавались внаём, и различными конторами; тогда же на бульваре были проложены рельсы для конки, что придало ему промышленный вид.

Некая богемная атмосфера, однако, продолжала ощущаться на Тверском бульваре, что объяснялось следующими причинами. Во-первых, к юбилею Пушкина, хотя и с опозданием на год, на Тверском бульваре был поставлен памятник поэту, неизменно притягивающий с тех пор сочинителей и влюблённых. Во-вторых, именно на Тверском бульваре, в одном из домов, Пушкин впервые встретился с Натальей Гончаровой, своей роковой любовью – здесь же, у Никитских ворот, он обвенчался с ней, подписав тем самым смертный приговор себе, но оставив потомкам романическую историю своей трагической любви.

В-третьих, на Тверском бульваре находилась обширная усадьба Ивана Римского-Корсакова, фаворита Екатерины II. Любвеобильная императрица приблизила его, когда ей было под пятьдесят, а ему едва минуло двадцать лет; она была без ума от него, ибо он был необыкновенно красив и, к тому же, бесподобно играл на скрипке и пел серенады. По обычаю екатерининской эпохи, Корсаков был вознесён на самую вершину власти, получив при этом неслыханные богатства, но не сумел удержать привязанность Екатерины: отличаясь ветренным характером, он не был верен своей царственной возлюбленной, так что однажды она застала его в объятиях другой женщины.

Отставленный от высочайшего двора, Корсаков нашёл приют в Москве, вызывая живейшее любопытство москвичей своими амурными похождениями и соответствующим образом жизни. Слухи обо всём этом оказались так сильны, что бывшая усадьба Корсакова на Тверском бульваре и через десятки лет привлекала внимание всяких экстравагантных личностей.

Наконец, на бульваре рос знаменитый на всю Москву черешчатый дуб. Издревле дубы считались священными деревьями: язычники поклонялись и молились им, как божествам. Дуб на Тверском бульваре был посажен вскоре после ухода Наполеона из Москвы и сразу приобрёл магическую славу: говорили, что если прикоснуться к нему, мысленно произнося самое заветное желание, оно обязательно сбудется. Люди скептического склада ума с иронией слушали подобные рассказы, однако любители всего необычного охотно внимали им. Около дуба нередко можно было встретить разных чудаков, пришедших сюда, чтобы под его магической сенью возвестить что-то новое.

***

В воскресенье к дубу на Тверском бульваре спешили гуляющие здесь люди.

– Что случилось? – спрашивали те, кто сидели на скамейках. – Господа, что произошло?

– Посмотрите сами, такого вы больше не увидите, – отвечали им. – Это светопреставление!

Скоро около дуба собралась толпа; в её центре стоял человек странного вида: он был в кальсонах, бурке и папахе, в черных очках и с длинными собачьими когтями, привязанными к пальцам правой руки.

– Тьфу, срам какой! – сплюнул пожилой бородатый купец, стоявший в первых рядах, а молодая дама возле него закрыла рукой лицо своего ребёнка: – Не гляди! Это неприлично! У этого дяди голова болит, он не понимает, что делает.

Купец и дама с ребёнком стали пробиваться назад, на бульвар, а их место тут же было занято новыми любопытными.

Убедившись, что народу собралось достаточно, человек в кальсонах произнёс громовым голосом:

– Я – Вельзевул, или по-другому Лысый Сатана. Да, я лысый, поэтому скрываю лысину папахой, а все остальное должно засвидетельствовать мою принадлежность к адскому племени.

– Великий боже! Господи Иисусе! – ахнули в толпе и многие перекрестились, но никто, однако, не двинулся с места.

– А теперь я прочту вам стихи – мои и моих друзей. Это вам не какая-нибудь пресная чепуховина – это настоящая острая поэзия, пронизывающая до самых поджилок. Посвящается мне и египетской царице Клеопатре, – объявил Вельзевул.

– Кому, кому?! – хмыкнули в толпе, но он уже начал читать:

Горло хрип издаёт:

В нем хрустит злой мороз –

Я в кишках слышу гнёт,

В животе много слез.

В толпе раздались смешки, и чей-то голос иронично произнёс:

– Клеопатра, конечно, была большой грешницей, но всё же не заслужила такого жестокого наказания.

Не обращая внимания на реакцию публики, Вельзевул продолжал:

Человек похож на лампу;

Жизнь – вонючий керосин;

Нет его – и лампа гаснет,

Тьма и копоть, смрад и дым!

В толпе засмеялись уже громче, и Вельзевул повысил голос, чтобы прочесть следующее стихотворение:

В фиолетовой тоге смиренья,

С синим чувством блаженства в груди,

С голубою мечтой возрожденья,

Ты в объятья мои упади!

И зелеными песнями сердца,

Желтым стоном оранжевых глаз,

Поцелуем любви ярко-красным,

Приласкай, как ласкала не раз!

– А что, мне нравится… – сказал кто-то.

– Ну, батенька, вы уж совсем того! – возразили ему.

Вельзевул достал из-под бурки тонкую книжицу, на розовой обложке которой был изображен Демон в плаще, с чёрными крыльями за спиной.

– «Голые нервы», – сказал Вельзевул. – Сборник первых русских декадентов, осмеливающихся печатно называться ими. Здесь вы найдёте «Кровь растерзанного сердца» и «Черви чёрным покрывалом осаждают грудь мою» от настоящего изверга любви, а также «Гимн сифилису» и «Изнасилование трупа» от сыновей больного века… «Изнасилование трупа» – повторил он зловещим заунывным голосом и прочёл:

Рыдали безумные свечи

О трупе прекрасном твоём.

Летели прозрачные речи

О чёрном и белом былом…

И вместо очей твоих ясных

Виднелись воронки одне

И всё о затратах ужасных

Шептало шумовкою мне…

Лиловые губки молчали,

Хранили свой чувственный вид,

Атласные груди упали

И лоб был суров, как гранит…

Развились песочные волны

Твоих беспокойных кудрей,

А руки, как прежде, все полны

Объятий и адских затей.

Лучшая поэзия нашего времени, настоящая поэзия! – торжественно провозгласил он, окончив чтение. – Покупайте: гривенник за книжку!

Кое-кто в толпе полез за кошельком, но к Вельзевулу уже пробирался городовой с человеком в штатском.

– По какому праву устроили сборище? – строго сказал городовой Вельзевулу. – Предъявите документы.

– Нет у меня документов! Разве вы не видите: я – Сатана! – нахально ответил Вельзевул.

– Это Емельянов-Коханский, – шепнул городовому человек в штатском. – Служит агентом похоронного бюро, а раньше был кассиром на бегах… Вы ведь печатаетесь в бульварных газетах? – обратился он к Вельзевулу. – И всё под разными псевдонимами: у вас их больше тридцати, кажется…

– Толпа, толпа! Тебе не понять поэта, – гордо сказал Вельзевул.

– Извольте пройти в участок, – взял его под локоть городовой. – А вы, господа, расходитесь: не положено собираться, порядок нарушать, – приказал он собравшимся.

Вельзевула увели, толпа разошлась.

– Жалко, не удалось «Голые нервы» купить, – сказала Вероника, находившаяся здесь вместе с Анатолием.

– Не велика потеря, – усмехнулся он.

– Что ты понимаешь! – возмутилась она.

– Давай возьмём сельтерской, пить очень хочется, – не обращая внимания на её слова, сказал Анатолий.

Они купили воду в киоске и сели на скамейку. Беспощадно светило солнце, жидкая тень от лип не давала прохлады; мимо прогромыхала конка с унылыми, изнывающими от духоты пассажирами.

– Вот бы покрасить лошадей в разные цвета, – сказала Вероника. – В красно-сине-зеленый, жёлтый и фиолетовый.

– Кто же тебе разрешит? – усмехнулся Анатолий. – Обыватели подымут такой вой…

– Хм, обыватели! – фыркнула Вероника. – Сами живут скучной безобразной жизнью и хотят, чтобы все так жили!

Анатолий пожал плечами.

– Жарко, – сказал он через минуту, – Лето только начинается, а жарко… Поехать бы за город, на природу, на свежий воздух… Мой двоюродный дядя купил дачу под Москвой, приглашает меня, – поедем?

– Твой дядя самых честных правил? – улыбнулась Вероника.

– К нему это не относится: он немного мизантроп, – это у нас семейное, – но не сторонится людей, любит развлечения и всякие новшества. Ты бы ему понравилась: поедем? – посмотрел он на Веронику.

– Там видно будет, я хотела съездить ещё кое-куда… – неопределенно ответила она. – Подойдём к дубу, я загадаю желание.

Башня Иванова

При Екатерине II в Петербурге были произведены большие работы, дабы придать городу величавый имперский вид. В числе прочих были проложены две новые улицы: Офицерская и Садовая. Вторая из них была названа по Таврическому саду, раскинувшемуся неподалёку, и вскоре получила название Таврической. Первая же была названа в связи с тем, что здесь квартировали офицеры лейб-гвардии Кавалергардского полка. Этот полк был создан не для войны, а для торжественных церемоний при императорском дворце; в кавалергарды набирали красавцев высокого роста, которые в своих роскошных мундирах, ботфортах и касках производили неотразимое впечатление на петербургских и не только петербургских женщин. В самой улице, где располагался кавалергардский полк, витал некий дух амурности, неразрывно связанный, как известно, с куртуазной литературой, покровительствуемой Аполлоном. Многие кавалергарды сами отдавали ему дань, сочиняя любовные вирши, другие нанимали для этого записных поэтов.

Офицерская улица сделалась, таким образом, своеобразным центром искусств, и ничуть не утратила этой роли при переименовании её в Тверскую улицу в XIX веке. Когда Россия вступила в эпоху капитализма, и Петербург начали, подобно Москве и другим городам, застраивать доходными домами, именно на Тверской улице поселились служители муз. В одном из таких домов, на пересечении с Таврической улицей, снял квартиру поэт Вячеслав Иванов со своей женой Лидией Зиновьевой. До этого они вели скандальную жизнь в Европе, поскольку оба состояли в законных браках и имели детей, но несмотря на это, решились жить вместе.

Впрочем, это вполне соответствовало их необычным характерам: достаточно сказать, что Вячеслав Иванов был одновременно горячим поклонником Ницше и христианства, а в молодости столь же горячо увлекался революционными идеями и даже хотел примкнуть к народникам-террористам. Лидия также была увлечена революцией: в её петербургском доме хранилась нелегальная литература и устраивались конспиративные встречи. Наряду с этим она всерьёз занималась литературой, мечтая написать книгу в стиле дерзкого реализма, чтобы эта книга, как говорила Лидия, «подхватила читателя волною тончайшего, как кружевная пена, и меткого, как имманентная правда жизни, искусства». Такую книгу ей действительно удалось написать: она называлась «Трагический зверинец» и получила признание богемной публики, – однако больше Лидия прославилась своей повестью «Тридцать три урода». Это было первое в русской литературе лесбийское произведение; его издание вызвало потрясающий скандал, весь тираж был арестован.

В доме на пересечении Тверской и Таврической улиц Вячеслав Иванов и Лидия сняли квартиру в башне на углу этого дома. Здесь, в большой мансарде, был устроен литературно-художественный салон, в котором собирались, – а порой и жили, – самые известные декаденты и примыкающие к ним деятели культуры. По общему мнению, в башне Иванова царила особая атмосфера, вызывающая вспышки экстатического вдохновения и порождающая непревзойдённые творения искусства.

***

– Проходите, проходите! Рада вас видеть, – говорила Лидия, встречая в своей мансарде Веронику и Анатолия. – Давно вы из Парижа?

– Мы не были в Париже; мы приехали из Москвы, – ответил Анатолий, с удивлением глядя на странное одеяние Лидии – просторную тогу, скреплённую на шее золотой цепью и брошью с непонятными знаками.

– Да, да, мы нарочно приехали из Москвы, чтобы побывать у вас! – подхватила Вероника. – Ваш салон стал Меккой для всех любителей передового искусства.

– Ах, Париж, Париж! – вздохнула Лидия. – Как я вам понимаю, чудесный город: мы с Вячеславом были счастливы там…

– Но мы не были в Париже, – снова возразил Анатолий.

– У нас хоть и не Париж, но тоже есть чем гордиться, – не слушая его, продолжала Лидия. – Надеюсь, вы сами в этом убедитесь… Проходите, располагайтесь, а если останетесь на ночь, выберете себе место, где пожелаете – у нас всё просто, без церемоний… Проходите, проходите, рада вас видеть, – обращалась она в следующий миг к другим гостям, забыв о Веронике и Анатолии.

– Ты хорошо её знаешь? – спросил Анатолий у Вероники, когда они шли во внутренние комнаты.

– Совсем не знаю, – сказала Вероника, – но многое слышала.

– Значит, и она тебя не знает? В самом деле, здесь всё просто! – засмеялся Анатолий.

– Люди здесь живут иными интересами, чем все прочие, – ответила Вероника. – Это особенные люди, ты сам в этом убедишься…

– Ба, знакомые все лица! – остановил их человек в чёрной накидке и широкополой шляпе. – Мы встречались в Москве; помните меня? Я Григорий Чулков.

– Ну, конечно, помним. Вы читали стихи в нашем кружке, они были великолепны, – ответила Вероника. – Но как вы оказались в Петербурге?

– В Москве я писал не только стихи, но и критические обзоры современной литературы. В результате, на меня ополчилось всё московское литературное сообщество, вот я и перебрался в Петербург, – сказал Чулков с презрительной гримасой. – В отличие от косной самовлюблённой Москвы, тут не возбраняется индивидуальность, даже если она бросает вызов принятым канонам. Я, например, разработал мистический анархизм; с политическим анархизмом он не имеет ничего общего, но позволяет понять глубинные, ранее непостижимые основы конфликта личности и власти. В Москве меня осмеяли, а в Петербурге приняли «на ура», – а уж хозяева здешней квартиры вовсе лишены каких-либо предрассудков… Вы впервые в «башне Иванова»? Вам необыкновенно повезло: вы попали в общество провидцев и гениев; вы станете свидетелями подлинного творческого экстаза. Я буду вашим проводником, Вергилием.

– Значит, мы в аду? – ухмыльнулся Анатолий.

– Скорее, в чистилище, – возразил Чулков. – Прошу следовать за мной; сегодня как никогда много гостей и будет масса интересного…

Вслед за ним Вероника и Анатолий вошли в большую комнату, служившую гостиной. На полу были небрежно расстелены прекрасные персидские ковры, на которых расположились одетые в персидском же стиле женщины и мужчины. Другие гости сидели на креслах, но тоже были необычно одеты: один из них, с густой чёрной бородой, был в чалме из желто-оранжевого вельвета и ярко-синей накидке, напоминающей одеяние ветхозаветных пророков, как их изображают в иллюстрациях к Библии. Сидевшая рядом полная, коротко остриженная женщина была в узкой чёрной кофточке, широких коротких шароварах, красных в чёрную полоску, и в красных чулках.

Увидев Чулкова, она подошла к нему и спросила густым басом:

– Куда вы пропали, Григорий? У меня есть вопросы, на которые вы должны ответить.

– Разрешите представить: Елена Оттобальдовна Кириенко‑Волошина, мать нашего известного поэта Максимилиана Волошина и горячая приверженица мистического анархизма, – представил её Чулков. – А это мои московские друзья… – он запнулся. – Извините, забыл, как вас зовут?

– Вероника и Анатолий, – ответила Вероника.

– Счастлива познакомиться, – рассеянно сказала Елена Оттобальдовна и продолжила, обращаясь к Чулкову. – Так вот, у меня есть вопросы…

– А мою брошюру вы прочитали? – перебил её Чулков. – Вижу, что нет; нате, возьмите, – он вытащил из-под своей накидки тонкую книжицу. – В ней вы найдёте ответы на все вопросы.

– О, благодарю вас, Григорий! – с чувством пробасила Елена Оттобальдовна. – Немедленно начну читать.

***

Она удалилась в другую комнату, а Чулков подвёл Веронику и Анатолия к окну возле открытой двери на балкон:

– Встанем здесь: отсюда всё видно, и мы никому не помешаем… Сидящий на ковре человек, одетый, как ассирийский царь, просит, чтобы его и называли Ассархадоном; на самом деле, это Николай Бердяев, глубочайший философ, который проводит тут обсуждение коренных вопросов богословия, философии и эстетики, – а чтобы не быть занудой, он, помимо одеяния Ассархадона, привязал колокольчик к ноге и им подаёт сигналы к выступлениям.

Чуть поодаль от него – тот кто похож на Дон Кихота и одет как Дон Кихот – Всеволод Мейерхольд; вы его, конечно, знаете: он блистал в Художественном театре у Станиславского. Мейерхольд – гениальный артист, Москва валом валила на спектакли с его участием, но он ушёл от Станиславского, чтобы самому ставить пьесы. Говорят, придумал новую технику актёрской игры, но она пока не признана; поставил здесь, в Петербурге «Балаганчик» Александра Блока – полный провал, но такая уж участь всех новаторов в искусстве.

– Мейерхольд? – переспросил Анатолий. – Но он же начал репетиции в Москве у Корша, неужели бросил их? Одна знакомая мне актриса очень надеялась на него.

– Исидора, наверное? – недовольно сказала Вероника. – Что-то она у тебя с языка не сходит…

– Вальяжный холёный господин рядом с Мейерхольдом – Дмитрий Мережковский, философ и литератор, очень талантливый, но в Петербурге больше известный благодаря своей жене Зинаиде Гиппиус, – продолжал Чулков. – Она командует не только мужем, но и значительной частью петербургского литературного сообщества. О, её надо видеть! Высокая, стройная блондинка с длинными золотистыми волосами и изумрудными глазами русалки. Имеет пристрастие к мужской одежде, мужским псевдонимам, мужскому «я» в поэзии и курит папиросы. Стихи свои читает с бравадой, – они у неё в чём-то преступные, но красивые… Жаль, что её сегодня нет, впрочем, она любит шокировать незнакомцев резким и грубым обращением.

– Так может и хорошо, что её нет, – сказал Анатолий.

– Человек с растрёпанной бородкой, который с грустным видом сидит у стола, это хозяин квартиры Вячеслав Иванов, – продолжил Чулков. – Грустный он от того, что пропала его наставница в оккультизме – Анна Минцлова. Не слыхали о ней? Таинственнейшая женщина! Она проникла в сокровенные секреты мироздания, отлично разбирается в астрологии и научила Иванова составлять гороскопы. Однако недавно исчезла неизвестно куда, никому ничего не сказав: возможно, переместилась в другое измерение. Иванов до сих пор в себя прийти не может…

Красивый молодой человек в костюме Пьеро, рядом с Ивановым, – это Сергей Городецкий, поэт. Он ученик Иванова и Лидии, однако, – Чулков понизил голос, – ходят слухи, что Ивановых и Городецкого связывают не только отношения ученика и учителей. Во всяком случае, когда здесь появился другой красивый поэт, Николай Гумилёв, Городецкий жутко возревновал его, за глаза обозвал отбросом декадентства, пошлым и бездарным и устроил сцену Иванову – я сам был свидетелем. Вслед за этим, наш хозяин при всех разгромил поэму Гумилёва «Блудный сын», – настолько грубо и резко, что Гумилёв больше не появляется в «башне». Он сейчас основал новое объединение – «Цех поэтов», в противовес Иванову. В этом цеху провозгласили новейшее направление в поэзии – акмеизм; мне, кстати, оно нравится…

Дама с чересчур открытым декольте, которая сидит с другой стороны от Иванова, это художница Маргарита Сабашникова, жена Максимилиана Волошина и, стало быть, сноха моей последовательницы Елены Оттобальдовны. У них вся семья придерживается принципов свободной любви, поэтому Маргарита, влюбившись в Иванова, не стала скрывать это от его жены и своего мужа. Елена Оттобальдовна рассказывала мне, со слов Маргариты, что та прямо сообщила Лидии о своём влечении к Иванову, а Лидия, тоже женщина передовых взглядов, ответила ей вроде следующего: «Замечательно! Ты теперь вошла в нашу жизнь и принадлежишь нам. Если ты уйдешь, между нами навсегда останется что-то мёртвое. Мы оба не можем потерять тебя». Так что ныне у них даже не треугольник любовный, а пятиугольник: Иванов, Лидия, Городецкий, Сабашникова и Волошин.

Я считаю, это хороший пример любовных отношений, лишённых ханжеской морали, основанных на подлинном влечении мужского и женского начала. Уверен, что в будущем будут существовать только такие отношения полов.

– И я в этом уверена! – воскликнула Вероника.

– А я сомневаюсь, – с усмешкой возразил Анатолий.

– Как всегда! Откуда такое неприятие мощных жизненных потоков?!.. – запальчиво сказала Вероника.

– Тихо! – прошептал Чулков. – Видите, Ассархадон зазвонил в свой колокольчик на ноге? Сейчас начнётся что-то интересное.

***

– Внимайте! Внимайте! – возгласил Ассархадон, продолжая звонить в колокольчик. – Я – царь царей, повелитель Вселенной, неба и земли и всех тварей сущих, призываю вас к освобождению и преодолению! Выйдете из пучины обыденности, пошлости, зла, насилия, – только так вы обретёте свободу! Дерзайте и творите, ибо творческий акт направлен на новое бытие, новое небо и новую жизнь!

– Слава великому царю, повелителю Вселенной! – раздались дружные крики. – Да пребудет с нами его мудрость, да исполнятся его предначертания!

– О, вы, испытавшие творческий экстаз, выйдите вперёд! Явите нам плоды своего вдохновения, дабы мы насладились ими! – Ассархадон перестал звонить и широко повёл рукой.

Один из гостей, молодой, загорелый, прошёл на балкон, взобрался на ограждение и монотонным трагическим голосом стал читать:

По вечерам над ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окриками пьяными

Весенний и тлетворный дух.

– Кто это? – спросила Вероника. – Я его где-то видела.

– Ну, ты настоящая ценительница искусства! – с иронией ответил Анатолий. – Даже я его узнал – это Блок.

– Верно, – кивнул Чулков. – Он здесь часто бывает и каждый раз производит фурор.

– Дайте же послушать, – с досадой сказала Вероника. – Чудесные стихи!

…Девичий стан, шелками схваченный,

В туманном движется окне.

И медленно, пройдя меж пьяными,

Всегда без спутников, одна

Дыша духами и туманами,

Она садится у окна.

– читал Блок, а Чулков, не выдержав, зашептал:

– Он женат на дочери Менделеева, но жизнь у них не ладится: говорят, у неё роман с Андреем Белым...

– Перестаньте, вы мешаете слушать! – снова сказала Вероника. – Мне интереснее стихи, чем его личная жизнь.

…И странной близостью закованный,

Смотрю за тёмную вуаль,

И вижу берег очарованный

И очарованную даль,

– читал Блок.

– К Иванову он явился совершенно разбитый, с душой, разорванной в клочья, – не унимался Чулков. – Иванов его собрал по кускам и специально для Блока создал так называемую «Академию», где кроме них ещё Брюсов и Анненский…

– Вы можете замолчать?! – зашипела Вероника. – Из-за вас я пропустила половину стихотворения.

– Когда она сердится, с ней лучше не связываться, – сказал Анатолий.

В моей душе лежит сокровище,

И ключ поручен только мне!

Ты право, пьяное чудовище!

Я знаю: истина в вине,

– окончил чтение Блок, и тут же, в белой петербургской ночи послышалось пение соловьев из Таврического сада.

– Ура королю поэтов! – закричали в комнате. – Ура лучшему русскому символисту!

Несколько человек бросились к Блоку, подхватили на руки, внесли в комнату и принялись качать.

– Сейчас Брюсов не выдержит и тоже прочтёт что-нибудь, – сказал Чулков. – Они друзья-соперники.

В самом деле, сидевший на ковре, завёрнутый в пёстрые лоскуты ткани человек скрестил на груди руки, подобно Наполеону, и прочёл, перекрывая шум:

Во всех углах жилья, в проходах, за дверьми

Стоят чудовища, незримые людьми:

Болезни, ужасы и думы тех, кто прежде

Жил в этих комнатах и верил здесь надежде.

В потёмках, в комнатах, безмолвных с давних пор,

Они выходят все из мрака и из нор.

Блуждают, властные, какой-то ратью мстящей,

Мечтами давних лет холодный сон томят

И в губы спящего вдыхают мёртвый яд

– Ура второму королю поэтов! – закричали в комнате. – Блок и Брюсов – гении символизма!

– Вряд ли Брюсову понравится, что его назвали вторым, – усмехнулся Чулков. – Но вот и хозяйка дома: она любит преподнести что-то новенькое.

***

Лидия вышла на середину комнаты.

– У меня сюрприз для вас, – сказала она. – У нас в гостях молодая поэтесса, которая, без сомнения, является восходящей звездой нашей поэзии. Запомните её имя, господа, – перед вами Анна Ахматова!

Хрупкая девушка, с волосами, зачёсанными на прямой пробор и большими глазами, вышла на середину комнаты и, смущаясь, прочла:

Сжала тебя золотистым овалом

Узкая, старая рама.

Негр за тобой с голубым опахалом,

Стройная белая дама.

Тонки по-девичьи нежные плечи,

Смотришь надменно-упрямо;

Тускло мерцают высокие свечи,

Словно в преддверии храма.

Возле на бронзовом столике цитра,

Роза в гранёном бокале…

В чьих это пальцах дрожала палитра,

В этом торжественном зале?

И для кого эти жуткие губы

Стали смертельной отравой?

Негр за тобою, нарядный и грубый,

Смотрит лукаво.

Окончив чтение, она робко взглянула на Вячеслава Иванова. Он с суровым лицом сидел у стола, но под её взглядом нехотя встал и равнодушно-иронично произнёс:

– Какой густой романтизм… При этом, явный недостаток метафор, своеобразный ритм и неожиданное отношение к рифме, вряд ли оправданные сущностью стихотворения. Если добавить к этому мировосприятие, окрашенное тонами уныния и безысходной тоски, ощущение остаётся безотрадное.

Все посмотрели на поэтессу.

– Но вы же говорили, вы же… – выдавила она и, не выдержав, заплакала и выскочила на балкон: – Сам же хвалил, а теперь разругал! Предатель… – слышала Вероника её всхлипывания.

– Вперёд рвётся наш великий старец Фёдор Кузьмич, – сказала Лидия, чтобы заполнить неловкую паузу. – Вы понимаете, конечно, что старцем я его назвала любовно, а то что он великий – несомненно. Как поэт, он может дышать только в своей атмосфере, но стихи его кристаллизуются сами, он их не строит…

– Фёдор Сологуб, – шептал Чулков. – Его новый роман уже читают в Москве? В Петербурге – нарасхват! Называется «Мелкий бес» – об учителе-садисте. Садизм, зависть и предельный эгоизм довели главного героя до полного бреда и потери реальности… Сильная вещь!

На середину вышел человек средних лет, совершенно лысый, с бородкой и в пенсне. Сняв его, он прочёл, близоруко прищурившись, но с улыбкой в глазах:

Что звенит?

Что манит?

Ширь и высь моя!

В час дремотный перезвон

Чьих-то близких мне имен

Слышу я.

В сочетаньи вещих слов,

В сочетаньи гулких слав,

В хрупкий шорох ломких трав,

В радость розовых кустов

Льётся имя «Вячеслав».

Иванов побледнел:

– Это какой-то магический заговор? Я чувствую нехорошую ауру, сгущающуюся вокруг меня.

– Успокойся, никакого заговора! Просто анаграмматические игры с различными разгадками твоего имени, – засмеялся Сологуб.

– Ты сел в галошу, мой милый, – засмеялась и Лидия, обращаясь к Иванову. – Что ты так встревожился? Сядь и попей воды…

***

– Развеселим Иванова? – услышал Анатолий голос Дон Кихота. – Изобразим слона.

Дон Кихот и ещё какой-то человек, стоявший рядом с ним, достали серое одеяло из сундука и накинули на себя: Дон Кихот стал передними ногами и хоботом слона, а второй человек – задними ногами. Кто-то заиграл марш на гитаре, остальные принялись исполнять его на губах. Под общий смех слон прошёлся по комнате в тесноте людей и мебели; на лице Иванова промелькнула слабая улыбка.

– Это ещё что! – сказал усатый молодой человек, с большими залысинами на лбу. – Не хотите ли посмотреть, что умеет моя жена?

– Андрей Белый – тот самый, в которого влюблена жена Блока, – прошептал Чулков. – Блок терпеть не может находиться рядом с ним, – видите, уже исчез…

– Ася, давай! – попросил Белый.

Его жена сняла с волос закрученную в несколько раз резинку и надела её на ноги, прижав юбку. Затем легким движением вскинула ноги, опираясь на руки: получилась фигура, напоминающая вазу. Белый подал жене зажжённую сигарету, и Ася простояла до тех пор, пока курила.

– Браво! Браво! Браво! – закричали собравшиеся, а Белый крепко обнял и поцеловал жену.

– Я тоже так могу! – в комнату вбежала с балкона юная поэтесса Ахматова, находившаяся в крайнем нервном возбуждении. – Смотрите! – крикнула она, обращаясь более всего к Иванову.

Она вертикально положила на ковёр коробок спичек, наполовину вытащив одну из них; потом, перегнувшись назад до самого пола, схватила эту спичку зубами.

– Вам бы в цирке выступать, дитя моё, – сказала Лидия под восторженные крики гостей, а Иванов впервые за весь вечер улыбнулся по-настоящему.

– Ну, сейчас начнётся веселье, – Чулков довольно потёр руки. – Пошли к столу с закусками и винами, пока там всё не расхватали…

В комнате раздавались шум, смех, игра на гитаре; группы гостей образовывались и распадались, время от времени кто-нибудь громко читал стихи. Мимо Вероники, Анатолия и Чулкова быстро прошёл Брюсов, которого преследовала какая-то дама.

– Нет, нет! – говорил он. – Я не расположен… Во всяком случае, не сейчас…

– Умоляю вас! – пыталась задержать его дама. – Мой муж на всё согласен…

– Что между ними происходит? – спросила Вероника.

– Ты задаешь нескромные вопросы, – заметил Анатолий.

– Ответ будет ещё более нескромным, – улыбнулся Чулков. – Это писательница Надежда Санжарь: она ходит по великим людям за зародышем – хочет иметь солнечного сына от гения. Но каждый раз обсуждает с мужем, достаточно ли данное лицо гений и порядочный человек. Безуспешно ходила к Иванову, теперь взялась за Брюсова.

– Чего ты смеёшься? – толкнула Вероника Анатолия. – Вполне естественное женское желание – иметь солнечного сына…

Из передней донеслись настойчивые звонки в дверь.

– Как нетерпеливы наши новые гости, – сказала Лидия. – Пойду открою, а не то останемся без двери.

Через минуту она с растерянным лицом вернулась в комнату в сопровождении полиции:

– Господа, к нам пришли с обыском! – сообщила она. – Кто-то донёс полиции, что у нас тут штаб анархизма.

– Это по мою душу, – помрачнел Чулков. – Меня уже забирали в охранное отделение; я объяснил им, что мистический анархизм не предполагает активной политической борьбы, а тем более, террористических актов, но, видимо, мне не поверили.

– Может, вам незаметно удалиться? – сказала Вероника.

– Поздно, наверняка все выходы оцеплены… Будь что будет! – махнул рукой Чулков.

…Обыск длился несколько часов; утомившиеся гости дремали в гостиной. Закончилось всё тем, что полиция унесла с собой груду каких-то бумаг и увела рыдающую Елену Оттобальдовну – её приняли за главную анархистку из-за стриженых волос и широких коротких шаровар.

– Скажите же им, что я ни причём, – плачущим басом говорила Елена Оттобальдовна, проходя около Чулкова. – Мы же мирные анархисты…

– Я сто раз им объяснял, бесполезно! – ответил он. – Но не волнуйтесь, я с вами: если надо будет, дойду до самого градоначальника, – он подхватил свою шляпу и попрощался с Вероникой и Анатолием: – Прощайте, господа, рад был возобновить знакомство!

– Пошли и мы, – сказал Анатолий. – Незабываемая ночь.

– Так и нечего ворчать! – отрезала она.

Наряду с ними последним из уходивших гостей оказался Мережковский.

– Вы что-то потеряли, Дмитрий Сергеевич? – спросила Лидия.

– Не могу найти свою шляпу, – ответил он. – Прекрасная дорогая шляпа – неужели полиция утащила?

– Да вот же она валяется за сундуком, – показала Лидия. – Её просто случайно свалили.

– Славу богу, – сказал Мережковский, – а то я хотел было написать открытое письмо министру внутренних дел: зачем, де, полиция ворует шляпы?..

Храм премудрости

Поместье «Знаменское» впервые упоминалось в XVII веке, когда здешние земли были пожалованы одному московскому дворянину. Места были хорошие: на высоком берегу Москвы-реки рос густой лес; на низком берегу простирались пойменные луга, где издревле выращивали свёклу, капусту, морковь, огурцы и прочие овощи, пользующиеся спросом не только в Москве, но и в других городах. Вокруг были поля, засеянные рожью, ячменём и просом; поместье приносило неплохие доходы. Впрочем, главные из них получались благодаря монаршей милости: подлинный расцвет «Знаменское» пережило во второй половине XVIII века, когда принадлежало завоевавшему Крым генералу Василию Долгорукову, каковое завоевание послужило к вящей славе матушки-императрицы Екатерины и было щедро вознаграждено ею. В «Знаменском» был построен господский каменный дом со службами и разбит обширный парк с аллеями, скульптурами и прудами. Тут же была круглая беседка с колоннами, названная, не без претензии на остроумие: «Храм Софии, сиречь премудрости, а такоже приятных бесед», как гласила надпись под её крышей.

При потомках генерала усадьба пришла в запустение и была продана за долги, после чего несколько раз переходила из рук в руки, пока не была куплена богатым промышленником Поляковым, перестроившим её в свою дачу. Крупный текстильщик, совладелец одной из крупнейших подмосковных мануфактур, он был наделен самобытным умом и тонкой иронией. Старообразный, хотя ещё далеко не старый, сутулый, с наружностью не то Сократа, не то Достоевского – он был математиком по образованию, энциклопедистом по знаниям, владел пятнадцатью языками (в том числе норвежским, турецким, персидским, арабским и древнееврейским).

Его звали «гений без точки приложения», – он мог дельно и глубоко говорить по любому вопросу, от богословия до филологии и математики, высказывал всегда что-то оригинальное. Жизнь Поляков вёл бурную, тем более что средства позволяли ему это с большой легкостью.

***

Летом в «Знаменское» к Полякову приехали гости: двоюродный племянник Анатолий со своей девушкой Вероникой, актриса Исидора, близкая приятельница Полякова, со своим молодым воздыхателем Сашей, и профессор Арнаутский, с которым Поляков любил беседовать о всяких умных вещах.

После сытного обеда в доме все они перешли в «Храм Софии, сиречь премудрости», где был накрыт стол со сладостями и самоваром. На столе горела керосиновая лампа, а чтобы не налетели комары, «Храм» был обтянут пологом из кисеи.

В воздухе разносился медовый запах цветущих лип, где-то в кустах пели запоздалые соловьи.

– Хорошо! – сказал Поляков, блаженно потягиваясь в кресле. – Природа приятна не сама по себе, а если приспособить её к человеческим потребностям.

– Мы тут, как в коконе, – с неудовольствием заметила Вероника. – Можно было бы снять кисею и выключить лампу; вечер такой светлый, что читать можно.

– Комары всё равно налетят, – лениво заметил Анатолий. – Пришлось бы спасаться бегством в дом.

– Вечно ты всё приземляешь, никакой у тебя романтики, – отозвалась Вероника.

– А мне нравится: мы в этой беседке как бы отделены от окружающего мира, – сказала Исидора. – Здесь наш мир, светлый и удобный, а там другой – чужой и тёмный.

Наступила пауза.

– Почему чай никто не пьёт? – спросил Поляков. – У меня отличный китайский чай. Налить кому-нибудь?

– Я выпью, пожалуй, – согласился Арнаутский.

– Красивые здесь места: хотелось бы пройтись по ним при свете дня, – сказала Исидора. – Русские пейзажи великолепны; кто-то из поэтов-классиков писал, что в русском пейзаже нет ничего, что будоражит воображение, – ни гор, ни водопадов, ни бурного моря, – лишь трогательная простота с неброскими красками.

– Сказки, сказки, сказки… – насмешливо протянул Поляков. – Да вы и сами им не верите, только хотите произвести впечатление умной женщины, разбирающейся в искусстве и философии.

– Ка вы неделикатны, – сморщилась Исидора.

– Да, неделикатен, – согласился Поляков, – зато правдив. Русские пейзажи, говорите вы? На картинах они выглядят хорошо, но попробуйте, например, зайти в лес, который стал натурой для многих из них, – вам придётся продираться через кусты и траву под полчищами кровожадных комаров. Попробуйте пройтись по русскому полю в невыносимый летний зной и опять-таки под атаками кровожадных оводов и слепней; попробуйте пройтись по полям осенью в беспролазную грязь или зимой по колено в снегу, в леденящий холод – и ваше восхищение русскими пейзажами быстро пройдёт. А если вы, к тому же, вглядитесь в истинную жизнь деревни, – деревню, ведь, часто изображают пейзажисты, – вы ужаснётесь тому, что там происходит.

– Это верно, – кивнул Арнаутский. – После университета я два года служил управляющим у одного передового помещика. Он старался внедрить новую технику в своём хозяйстве; заботился и о крестьянах: сдавал им землю в аренду за бесценок, организовал курсы по правильному землепользованию, построил больницу и школу. Вы думаете, жизнь крестьян улучшилась? Нисколько! Меня всегда поражало, как люди выживают в таких нечеловеческих условиях. Холод, хронический голод, летом – непосильная работа... При этом ещё и чисто русские черты характера: лучше голодать и побираться, чем проявить инициативу и попробовать что-то новое на практике, – и, конечно, надежда на «авось». Казалось бы, если в России каждый четвёртый год – неурожайный, – а бывает и чаще! – то запаситесь едой впрок: у вас есть огороды, сады; есть лес с грибами и ягодами. Нет, запас делается на одну зиму, в лучшем случае, а опыта прошлых голодных лет будто не существует. Отсюда и понятие голода как неизбежности, божьей воли; отсюда и такое, скажем, отношение к детям (сам слышал): « Как мальчонка? – Да, слава богу, до зимы помер, кормить не пришлось»… Не говорю уже о полном невежестве и тупом слепом раболепии: абсолютное непонимание, что такое «закон», кто кому подчиняется и кого надо слушаться. Ну и, конечно, пьянство – пьянство-пьянство-пьянство... Я выдержал два года, а потом уехал в город и занялся наукой; да и помещика моего надолго не хватило – вскоре он передал дела другому управляющему и тоже поселился в городе.

– Вот вам, дорогая актриса, настоящая русская деревня, – обратился Поляков к Исидоре. – Пьянство, голод, грязь; куча больных ребятишек, из которых едва ли треть доживает до зрелости. О женщинах и речи нет – самые убогие и забитые существа на свете. Некрасовская «русская женщина» – исключение из правила, да и та страдалица.

– Вы пессимисты и циники, – Исидора сладко потянулась, заломив руки. – А мне нравится смотреть на жизнь с хорошей стороны; я – оптимистка.

– Вы чудо! – воскликнул Саша, с восторгом глядя на неё.

– Сразу виден влюблённый, – усмехнулся Поляков и прочёл на память:

Узнают коней ретивых

По их выжженным таврам;

Узнают парфян кичливых

По высоким клобукам;

Я любовников счастливых

Узнаю по их глазам:

В них сияет пламень томный –

Наслаждений знак нескромный.

– Если бы «любовник счастливый»… – вздохнул Саша.

– Не отчаивайтесь: не камни – женские сердца, как говорил Лопе де Вега. Любой собаке надоедает сидеть на сене – это я от себя добавлю, – сказал Поляков.

– Всё-то вы знаете про женские сердца! – Исидора с обворожительной улыбкой дотронулась до своей груди.

***

– Но мы не закончили разговор о России, – сказала Вероника, недовольная тем, что всё внимание обращено на Исидору. – Как быть? Что делать? Нужна социальная революция?

– Отчаянная революционерка, – пробормотал Анатолий. – Ты случайно пару бомб не захватила, чтобы грохнуть какого-нибудь губернатора?

– Отстань! – отмахнулась от него Вероника. – Я серьёзно, сейчас многие так считают. В нашем художественном кружке говорят, что только революция способна спасти Россию.

– Ещё от прошлой революции в себя не пришли, от всех ужасов пятого года, – сказал Арнаутский как бы про себя. – Отличный у вас чай, – обратился он к Полякову. – Налью вторую чашку…

– Сделайте одолжение… – ответил Поляков и повернулся к Веронике: – Вы имеете в виду социальную революцию, восстание пролетариата? Как же – передовой класс, которому суждено уничтожить общество насилия и эксплуатации и создать рай на земле! Читывали мы сочинения господина Маркса и наших доморощенных марксистов: с виду всё логично, а на деле – в корне неверно из-за одной принципиальной ошибки. Они считают, что человек зависит от общества: стоит создать хорошее общество, так и человек станет хорошим. Чепуха! Люди не так плохи, как кажутся, – на самом деле, они гораздо хуже.

Для того чтобы человек изменился к лучшему, он должен сам этого захотеть, то есть стать Человеком – с большой буквы. Но большинство людей – человеки с буквы маленькой, со всеми присущими им пороками: злобой, ленью, похотью, жадностью, хитростью, завистью и прочими, не считая тех извращений, что скрыты в подсознании. Исправить их построением хорошего общества нельзя; можно лишь загнать пороки поглубже, но тем сильнее вспыхнут они рано или поздно и сожгут дотла ваше хорошее общество.

Да и будет ли оно хорошим? Маркс признает, что путь к нему лежит, опять-таки, через насилие – так сказать, зло злом поправ. Но общество, построенное на зле, не может быть хорошим – это же очевидно! Вспомните пример французской революции, когда зло пытались победить насилием: в результате началось всеобщее озверение и понадобился диктатор Наполеон, чтобы вернуть зверей в клетку.

Нет, человека насилием не исправить, прав граф Толстой! Однако и его, Толстого, взгляды – чистая утопия: сколько у него последователей, решивших жить по-доброму? Ну пусть сто тысяч, пусть хоть миллион, но это же капля в бескрайнем море человеков с маленькой буквы.

Вы скажете, что жизнь не стоит на месте: худо-бедно, но общие нравы улучшаются? Пусть так, но успеют ли они улучшится настолько, что человечество спасётся в себе самом, или оно погибнет раньше от своих пороков? Вот главный вопрос бытия разумной жизни на Земле, поистине шекспировский вопрос – быть или не быть? И если человечество не успеет улучшится, оно самоуничтожится, в чём видна высшая справедливость: нечего существовать этому позорному пятну на теле Вселенной!

– Открыли Америку! Ваши взгляды неоригинальны: о том же говорят практически все религии: они призывают к совершенству, отказу от зла, а значит, к спасению, – сказал Арнаутский.

– Ну да, в загробной жизни! – едко сказал Поляков. – А если на секундочку представить, что смерть – это вечное небытие, что там ничего нет, чем тогда становятся все ваши религии? Величайшим обманом, пускай и с благими намерениями, – впрочем, очень выгодным для тех, кто им занимается… Да и нельзя сделать человека лучше, превратив его в раба – раб всегда остается рабом, будь он раб кесарев, или раб божий. В сущности, между тем, что предлагает господин Маркс, а с другой стороны, попы, раввины муллы и остальные служители религии, разница невелика: согнать человечество в стадо и поставить над ним пастухов. Может быть, это был бы неплохой выход, однако большое стадо трудно держать в повиновении, да и сами пастухи не безгрешны.

– Как вам не надоест? К чему такие разговоры, если вы всё равно ничего не можете сделать? – сказала Исидора. – Наслаждайтесь жизнью, она даёт столько возможностей для наслаждения! Мне кажется, все беды на свете происходят от того, что люди не умеют наслаждаться жизнью.

– Не всех жизнь так балует, как вас: многие хотели бы наслаждаться, но условия не позволяют, – возразил Поляков.

– Ну так не мешайте наслаждаться мне: ведь если я откажусь от наслаждений, общая жизнь всё равно не улучшится, – улыбнулась Исидора.

– Вы прелестны, прелестны! – Саша дотянулся до её руки и поцеловал.

– Ну что, подрывательница общественных основ, не пора ли нам спать? – спросил Анатолий у Вероники. – Помнится, ты говорила, что устала?

– Неделя была сумасшедшая, столько всего… – кивнула она. – В нашем кружке…

– В спальне расскажешь, – перебил её Анатолий.

– Я тоже пойду спать, – сказала Исидора. – Моя комната на втором этаже, как обычно?

– Почему «как обычно»? – насторожился Саша.

– Мы с господином Поляковым давно знакомы, я уже бывала здесь, – сказала Исидора. – Ну, не дуйтесь, Отелло! Ваша комната прямо под моей; вы будете охранять мой покой, как истинный рыцарь.

***

Поляков и Арнаутский остались одни.

– Революция, опять революция, – проворчал Арнаутский. – Вы совершенно правы: будто она что-то изменит… Я считаю, что прав Столыпин: нам не нужны потрясения, нам нужно хотя бы двадцать лет покоя.

– И великая Россия? – иронически сказал Поляков. – Перестаньте, что за удовольствие растравлять себя! Берите пример с нашей милой Исидоры, которая знать не хочет о чужих несчастьях: проверенная временем философия, между прочим… Я могу дополнить её ещё кое-какими соображениями. Население Земли – это, в сущности, громадная масса людей тёмных, необразованных, часто безграмотных, наделённых самыми отсталыми представлениями и животными инстинктами. Поверх этой тёмной массы есть тонкая прослойка в той или иной мере образованных людей, однако многие из них также подвержены порокам и далеки от совершенства. Наконец, в самом верху – я имею ввиду интеллектуально-моральный уровень, – находится тончайший слой тех, кто сумел очиститься от скверны низшего состояния, восприняв лучшие достижения разума и высокие моральные требования.

Этот слой наполнен особым светом, лучи от которого падают на более низкие слои населения, но, конечно, не могут рассеять плотный мрак, окутывающий человечество. Некоторые представители тончайшего светоносного слоя, ведомые совестью и чувством долга, совершают попытки озарить своим светом громадную тёмную массу, однако из этого ничего не получается, и даже если на какое-то время где-то воссияет свет, его всё равно поглощает тьма.

Так было испокон веков, и так будет ещё очень-очень долго, может быть, миллионы лет, – правда, большой вопрос, не погибнет ли раньше человечество, истребив самое себя, а заодно и всю Землю. Я снимаю шляпу перед теми, кто пытается спасти его, но меня увольте от таких попыток: я не гожусь в спасатели и не верю в спасение.

Что же остаётся делать таким, как я? Либо весело прожигать жизнь, подобно милейшей Исидоре, либо наслаждаться тем светом, в котором мы пребываем. Да, мы – дети света, мы остро чувствуем, что он собою представляет, – мы живём в нём и мы чтим его животворящий источник, а это, безусловно, искусство. Какое нам дело, что девять десятых творений искусства непонятны и чужды миллиардам людей? Так должно быть, и было бы странно, если бы было иначе. Искусство – амброзия для небожителей, а не хлеб для смертных; небожители же – это мы, дети света, так будем же наслаждаться искусством, дающим нам свет, и не омрачать свой роскошный пир мрачным зрелищем безобразной бездны под нашими ногами. Исидора правильно сказала: у нас свой особый мир, светлый и уютный, в там, за пологом, другой мир – чужой и тёмный…

Оставьте ваш чай, дорогой профессор, давайте выпьем превосходного французского коньяка, и к чёрту все рассуждения!

Разбитые негры

Когда-то на месте гостиницы «Метрополь» в Москве находился болотистый овраг с речкой Неглинной. По его берегам стояли бани, которые были настолько любимы жителями Москвы, что неизменно возобновлялись после каждого московского пожара и вражеских нашествий.

Так продолжалось до XIX века, когда овраг в самом центре древней российской столицы стал вызывать недоумение заезжих иностранцев, а также коренных жителей, не лишённых эстетического чувства. Овраг засыпали, речку Неглинную заключили в трубу, а на образовавшемся пустыре решили построить большую гостиницу по высочайше утверждённому плану, с публичными номерными банями, ваннами в лучшем роде, а также с ресторацией, акционными залами и другими приличными заведениями.

Попытка, оказалась, однако, неудачной: вода в гостинице была грязной и вонючей, воздух – удушливым и спёртым, номера лишены каких-либо удобств; к этому добавлялись грязные неосвещённые коридоры и оборванная прислуга. К тому же, на первом этаже располагались дешёвые пивные и закусочные, где можно было встретить не только работников из находившихся тут же мелких мастерских, но и разного рода воровской люд, промышлявший в центре Москвы.

Газетчики недоумевали, каким образом эта гостиница, носившая гордое название «Метрополь» и получившая значительные ссуды из городской казны, смогла превратиться в столь неприглядное заведение, но было ясно, что с ней надо что-то делать. За её коренную перестройку взялся богатый промышленник Савва Мамонтов.

В это время в Россию пришёл стиль модерн, и Мамонтов был его поклонником. Модерн подвергался вначале острой критике как типично упадническое, декадентское направление в архитектуре, но затем получил одобрение. Знатоки оценили его стремление освободиться от излишеств и пестроты, свойственной периоду псевдорусского стиля, и создать целостную архитектурную композицию. Критики с удовлетворением отмечали: «Искусство, которое сравнительно недавно именовалось декадентским, всё отчётливее приобретает значение этапа, завершающего грандиозный цикл развития европейской культуры. Это попытка обобщения эстетического опыта человечества».

Гостиница, выстроенная Мамонтовым, привела в изумление жителей Москвы. Толпы их подолгу простаивали перед «Метрополем», рассматривая майоликовые панно на его фасаде, скульптурные фризы, декоративные вазы, изогнутые решётки балконов и огромный стеклянный купол. Главным украшением гостиницы было панно «Принцесса Грёза», – повторенная в керамике картина Михаила Врубеля на сюжет пьесы Эдмона Ростана. Картина была написана по заказу Мамонтова для Нижегородской ярмарки, но плохо принята публикой и, в назидание невеждам, выставлена теперь на всеобщее обозрение на фасаде «Метрополя». Вызывала удивление и надпись под окнами четвёртого этажа – это была цитата из непонятого в России немецкого философа Ницше: «Опять старая история: когда выстроишь дом, поймёшь, что научился кое-чему».

Но если фасад «Метрополя» вызвал разброд во мнениях публики, то его внутреннее устройство привело всех в восхищение. Среди четырёхсот номеров «Метрополя», отделанных в стиле модерн, не было двух одинаковых; каждая дверная ручка была особым произведением искусства. Мебель изготовили русские и европейские мастера, и даже никелированные кровати были сконструированы специально для «Метрополя».

Номера имели горячую воду, ванные и туалетные комнаты; во всех номерах были установлены телефоны и холодильники, наполнявшиеся льдом. Гостиница освещалась электричеством, подъём на этажи осуществлялся лифтами; на первом этаже была специальная почтово-телеграфная контора, а через некоторое время открылся первый в Москве двухзальный синематограф «Театр «Модерн»». Замечателен был также ресторан «Метрополя», здесь стали проводится банкеты, о которых долго говорила Москва: в «Зимнем саду» ресторана ставились столы для сотен гостей и устраивались самые шумные праздники в городе.

Триумф Саввы Мамонтова был омрачён серьёзными финансовыми проблемами, настолько большими, что он попал под суд, а потом был объявлен банкротом. «Метрополь» перешёл в собственность фирмы «Монополь Гейциг», продававшей шампанское в России. «Гейциг» сдал первый и последние этажи под торговые и конторские помещения: среди прочих контор, на шестом этаже разместилась редакция издательства «Скорпион», а рядом – редакция журнала «Весы». Издательство и журнал руководились Поляковым и существовали на его деньги, – таким образом, «Метрополь» превратился в штаб русского декадентства.

***

В комнатушке с полками, книгами, антикварными редкостями и выставками обложек Поляков диктовал секретарю «Скорпиона»:

– Наше книгоиздательство имеет в виду преимущественно художественные произведения, а также область истории литературы и эстетической критики. Желая стать вне существующих литературных партий, оно охотно принимает в число своих изданий всё, где есть поэзия, к какой бы школе ни принадлежал автор, избегая при этом пошлости. Пора дать читателям возможность составить самостоятельное мнение о новых течениях в литературе... Написали? Отдайте верстальщику и поставим на обложку очередных «Весов» как аннотацию издательства… Простите, дела, – сказал он, присаживаясь на стул напротив ожидающей его Исидоры. – Кофе? Чай?

– Отвечу, как ответила бы героиня Островского: «Пила, батюшка, пила! Раз семь уж нынче пила», – улыбаясь, сказала Исидора.

– Значит, вы тоже по делу? А я-то, наивный, надеялся на горячее чувство, как бывало когда-то… – он поцеловал ей руку.

– Вы обвиняете меня в легкомыслии, будучи самым легкомысленным из моих друзей. Ваши серьёзный вид и умные речи могут сбить с толку незнакомцев, но я-то вас хорошо знаю, – возразила Исидора, слегка коснувшись его волос.

– Но вы пришли не за тем, чтобы делать мне сомнительные комплименты, – сказал он. – Выкладывайте начистоту, чего вы хотите?

– Даже обидно: мои чары перестают действовать, – засмеялась она. – Видно, старею…

– Бросьте, вы отлично знаете, что потрясающе выглядите, а уж на сцене неотразимы, –возразил он. – Кстати, где ваш юный воздыхатель?

– Я послала его в Сокольники; там я снимаю дачу и забыла на ней свой любимый зонтик, – сказала Исидора.

– Бедный юноша, вы превратили его в своего слугу, понукаете им и мучаете его. Не боитесь, что он застрелится от отчаяния, написав драматическое предсмертное письмо на десяти страницах? – спросил Поляков.

- Стреляются от недостижимых желаний, а он получил, что хотел. Он не слуга, а паж: он счастлив исполнять мои желания, ему нравятся мои капризы… От счастья не стреляются, – ответила Исидора.

– Вы тонкий психолог, – усмехнулся Поляков. – Ну и какой же тонкий психологический расчёт привёл вас ко мне?

– От вас ничего не скроешь, – несколько принуждённо засмеялась она. – Что же, вот вам голая правда: мне нужны деньги.

– Лично вам? – прищурился Поляков.

– Лично мне я просила бы, будь у нас личные отношения, но я вам не жена и уже не любовница, – с вызовом ответила она. – Лично мне нужно многое: я хотела бы иметь особняк на Спиридоновке, неограниченный кредит в магазинах и шикарный автомобиль. О, автомобиль обязательно: с блестящим кузовом, никелированными фарами и сиденьями из красной кожи! Я ездила бы на нём по Москве в платье амазонки, с развивающимся белым шарфом на шее. Когда-нибудь я непременно куплю автомобиль, но к вам я пришла не за этим: мне нужны деньги на театр.

– Вы собираетесь открыть свой театр? – удивился Поляков.

– Не угадали! Какой из меня директор и режиссёр? – улыбнулась Исидора. – Хотя это было бы в духе времени: у нас ещё нет театров, руководимых женщинами, при том, что женщины играют всё большую роль в обществе… Нет, я не хочу свой театр: я прошу деньги, чтобы вышел наш спектакль у Корша.

– А, вы имеете в виду «Пробуждение весны»? – догадался Поляков. – Как же наслышан: по-моему, у вас там тоже есть роль?

– Да, Ильзы, девушки, которая сбежала из дома, чтобы вести богемную жизнь, – кивнула Исидора. – Но я хлопочу не из-за себя; вернее, не только из-за себя. Этот спектакль взорвёт ханжеские представления о морали, мы просто обязаны его поставить, но Мейерхольд, которого Корш пригласил для постановки, требует от нас, актёров, чего-то невозможного: всё твердит о какой-то биомеханике – игре с плоскостями тела, развитии электрической реакции, биохимических этюдах. Он хочет превратить нас в живых манекенов, винтиков режиссёрской машины, – это невозможно выдержать. Репетиции проходят нервно, Мейерхольд рвёт на себе волосы; однажды вовсе уехал в Петербург, никого не предупредив… Корш считает, что с этим надо заканчивать, и поэтому не желает тратить деньги на декорации и прочее; спектакль под угрозой срыва.

– Бедная Исидора, как вы разгорячились: редко удаётся видеть вас такой, – с усмешкой сказал Поляков. – Пожалуй, я дам вам деньги, и не потому, что вы тронули меня своей пламенной речью и неотразимым внешним видом. У нас высокая миссия: мы – передовой отряд человечества, мы создаём новое искусство. Вы ощущаете своё мессианство?

– Никогда не поймёшь – шутите вы или говорите серьёзно, – с досадой ответила она.

– Следуя славной традиции греческих киников, я шучу и говорю серьёзно одновременно, – сказал Поляков.

В дверь постучали, вошёл секретарь.

– Сергей Александрович, у нас неприятность, – растерянно произнёс он.

– Вот так всегда – то одно, то другое! – всплеснул руками Поляков. – Что ещё случилось?

– В ресторане поссорились Бальмонт и Балтрушайтис; посетители недовольны, метрдотель грозится вызвать полицию, – сообщил секретарь.

– Как дети малые, ей-богу! Придётся идти улаживать… Бог мой, как хорошо было бы быть никому не нужным – это лучшее состояние человека, – Поляков поднялся со стула. – Вы позволите вас проводить? – обратился он к Исидоре.

***

В ресторане Поляков сразу увидел Бальмонта, который выделялся среди прочих посетителей своей огненной шевелюрой, орхидеей в петлице и громовым голосом.

– Ну-с, милостивые господа! – кричал он. – Значит, мы недостойны вашего внимания?! Очень хорошо! Да, мы декаденты – подвергайте нас остракизму, презирайте нас, но этим вы лишь покажете свою убогость!

– Говорю вам, я вызову полицию, – дёргал его за рукав метрдотель. – У нас приличное заведение.

Бальмонт резко повернулся к нему:

– Ты русский?

– Русский, – ответил метрдотель, – но почему вы обращаетесь ко мне…

– Он русский! Слышите ли! Он – русский! – закричал Бальмонт. – Дай-ка я тебя поцелую, душа моя!..

– Юргис, что случилось? – спросил Поляков у Балрушайтиса, который сидел за столом, подперев голову рукой.

– Хорошо, что ты пришёл, Серёжа, – сказал Балтрушайтис с заметным литовским акцентом. – Нас хотят забрать в полицию…

– За что? Что вы наделали? – продолжал спрашивать Поляков, в то время, как Бальмонт обнимался с отбивающимся от него метрдотелем.

– Да ничего особенного: видишь ли, сначала мы заспорили о поэзии, и я зачем-то сказал, что как поэт он велик, но его деланная надменность, вечный театр в жизни просто непереносимы, – виновато объяснял Балтрушайтис. – Не надо было это говорить, но согласись, что от него исходят какие-то отталкивающие психические токи.

– Это так, – кивнул Поляков и, оглянувшись на Бальмонта, прошептал: – Он не демон, а просто черт из провинциального театра. Он думает, что со своей огненной шевелюрой он похож на бога Солнца, а на самом деле – вылитый архиерейский певчий из «забористых», которым увлекаются богомольные старушки.

– Вот, вот! – пьяно улыбнулся Балтрушайтис. – а он обругал меня, и после начал ругать публику. Потом появляется метрдотель и обещает вызвать полицию…

– Если ты русский, то должен понять, – с надрывом говорил, между тем, Бальмонт выпустив, наконец метрдотеля из объятий, но крепко схватив его за пуговицу: – Да, я – русский и хочу России; я хочу русского! Русская душа и воля России мне дороже всего на свете; вместе с Россией я не только растекаюсь и разматываюсь, но и самосцепляюсь!

– Эка, напился!.. Ничего не понял: это он о чём? – послышались возгласы среди посетителей ресторана.

– Пойдём, Константин, я отведу тебя, – Поляков подошёл к Бальмонту и решительно взял его под руку, освободив злополучную пуговицу метрдотеля. – И ты вставай, – подхватил он другой рукой Балтрушайтиса, – В таком виде вы до дома не доберётесь; отоспитесь в номере, потом я найму вам извозчика.

– С этим иностранцем? – Бальмонт показал на Балтрушайтиса. – Никогда!

– Какой я иностранец? Я российский подданный, – обиделся Балтрушайтис.

– Какой ты российский подданный? Ты иностранец! – высокомерно возразил Бальмонт. – Наши пути различны!

– Это будет видно утром, а пока они сходятся, – сказал Поляков, – Если будут заказывать в номер ещё вино или коньяк, не давайте ни в коем случае, – шепнул он метрдотелю. – И коридорному передайте: если будут заказывать, пусть говорит, что нет больше.

– Боже мой, какой скандал! – схватился за голову метрдотель. – У нас такое приличное заведение!

***

Оставив своего секретаря наблюдать за Бальмонтом и Балтрушайтисом, Поляков вернулся в редакцию. Здесь он увидел дожидающихся его Веронику и Анатолия.

– Я не забыт: посетители за посетителями, – усмехнулся Поляков. – Не желаете ли выпить и закусить? У меня с утра крошки во рту не было.

– Нет, спасибо, – отказалась Вероника, а Анатолий сказал: – Я бы чего-нибудь выпил.

Поляков вытащил из книжного шкафа две бутылки вина и два стакана, затем из каких-то щелей между наваленными изданиями – колбасу, ветчину и сыр.

– Вы слышали о скандале в доме Щукина? – оживлённо говорила Вероника, пока они пили и закусывали. – Он собирает лучшие картины современных художников: недавно купил в Париже картину Матисса «Танец» и привёз её в Москву. Он повесил эту картину в своём доме и открыл его для всех желающих посмотреть на неё. Вышел ужасный скандал! Как же, на ней изображены обнажённые танцовщики, да ещё в огромном размере! Публика в шоке, плюётся и ругается: картину назвали декадентским хламом, а Щукина – собирателем мусора. Щукин в смущении: он велел закрасить гениталии танцовщиков – у него, мол, девочки-подростки, и им неприлично смотреть на подобные откровенные изображения. Вы только подумайте, – если уж он, настоящий ценитель живописи, поддался мнению толпы, то чего требовать от обывателей! С каким трудом современное искусство пробивает себе дорогу!

– Между тем, Матисс не изобрёл, в сущности, ничего нового. Такие сюжеты известны со времён античности, их много на греческих вазах, – сказал Поляков, насытившись и развалясь на стуле. – Если за две тысячи лет толпа не научилась разбираться в искусстве и вкусы её по-прежнему примитивны, можно ли требовать, чтобы она вдруг прозрела.

– Ничего, история, как всегда, всё расставит по своим местам, – флегматично заметил Анатолий.

– Это верно, – кивнул Поляков. – История – строгий учитель, она никому не прощает ошибок и жестоко наказывает тех, кто не желает учиться. Эти наказания настолько суровы, что приходиться расплачиваться даже за малейшую провинность; был, например, генерал Цейдлер, из русских немцев, который отличился в суворовских походах, затем в войне с Наполеоном и получил золотую шпагу с надписью «За храбрость». Одним словом, добрую память должен был оставить он по себе в российской истории, но, на беду, был назначен губернатором в Иркутск, где чинил всевозможные препятствия при проезде жен декабристов к мужьям в Нерчинск; мучил бедных женщин долгим ожиданием и бестактным обращением. В результате, его имя вошло в историю в связи с этими издевательствами, а воинские подвиги Цейдлера были забыты. А сколько ещё более известных людей поплатились за свои ошибки, которые, возможно, казались им пустяковыми, но стали роковыми в памяти потомков.

– Но мы не можем ждать, пока история вынесет свой приговор: надо что-то делать, – возразила Вероника. – Вы – молодец, поддерживаете передовое искусство.

– О, благодарю вас! – Поляков в шутку поклонился ей. – Я знал, что кто-нибудь обязательно оценит мои скромные усилия… Но далеко не все согласны с вами: читали отзыв Стасова на недавнюю художественную выставку? – он достал какой-то толстый журнал и прочёл: – «Декаденты набрались храбрости и украсились тремя новыми капитальными качествами: безмерным восторгом настоящего, безмерным самохвальством и столько же безмерным даром пророчества насчет великого будущего… Декадентские писатели объявляют, что заслуга нынешней великой их выставки начинается еще с сеней. На лестнице, рассказывают они, поставлены «круглые деревца, перед входными дверями лежит красная клеенчатая дорожка, а в самой зале на столах стоят горшки с цветами. Сама атмосфера выставки побуждает к вниманию, к интимной сосредоточённой критике. За это можно многое простить – и менее удачных экспонентов и не всегда удачный выбор произведений». «Нет, каково? – пишет Стасов – Снисходительность ради кресел, клеенки и кастратских деревец! Конечно, мы с первого же шага будем поражены и побеждены «новым миром», наполняющим великую выставку».

Между тем, продолжает он, «перед глазами нашими не является никакого нового мира, не блестит ни единой черточки чего-то прежде не известного и не виданного. Повсюду, во все стороны разбегается обычный декадентский мир, со всеми его безобразиями форм и изображений, со всею нелепостью фигур, лиц и движений, со всеми чудовищностями и безумными капризами красок. Всё по-прежнему остаётся лишенным какого бы то ни было рассудка, какой бы то ни было логики. Читаешь страницы декадентов-литераторов, смотришь холсты декадентов-художников, – и словно прохаживаешься среди сумасшедшего дома».

И вот ещё: «Мы должны проникнуться убеждением, что в настоящее время в России иного искусства не существует. Все настоящее и будущее русского искусства пойдёт такими заветами. Эти карикатурные пророчества провозглашает во весь рупор декадентский пастух Дягилев. Он объявляет нынче в печати, что «нас ждут в Париже, и ждут для того, чтобы от нас почерпнуть силы и свежести». Даже Третьяковская галерея, еще недавно такая строгая и разборчивая, теперь сама марает себя декадентскими покупками за громадные цены, – впрочем, все любящие искусство и верующие в него не смутятся и не испугаются худого примера (можно сказать – предательства) Третьяковской галереи. Они скажут: «Ничего! ничего! Мало ли что бывало с русским искусством! Мало ли оно переживало худого времени, иногда даже позоров! Вот хоть бы и сейчас. Разве не битком всегда набиты концерты балалаечников и певцов цыганского пения? Разве их не считает большинство, серая масса, чем-то прелестным, истинно национальным и высокохудожественным?».

– Чего вы хотите от Стасова: он был и остаётся сторонником сугубого реализма, – пожал плечами Анатолий. – Старик не понимает, что его поезд давно ушёл.

– Однако он прав в том, что концерты балалаечников и певцов цыганского пения по-прежнему набирают полные залы, – сказал Поляков. – А вы говорите – Матисс! Боюсь, «серая масса» не скоро по достоинству оценит его произведения, если вообще оценит когда-нибудь, – он вдруг рассмеялся. – Трудно представить, что в трактирах и иных общественных местах появятся репродукции картин Матисса, а не «Три богатыря» или «Медведи в лесу», как ныне! Нет, не дожить мне до этого, не дожить!..

– Тем более надо что-то делать! – воскликнула Вероника. – За этим-то мы к вам и пришли: помогите нашему художественному кружку! Мы хотим создать при нём хотя бы небольшую галерею.

– Деньги нужны? – догадался Поляков. – Вот уж поистине: проситель за просителем… Не обижайтесь: час назад у меня была знакомая вам Исидора из театра Корша и тоже просила денег на передовое искусство.

– Исидора? – встрепенулся Анатолий. – Надо же…

– Ты чего так оживился? – подозрительно взглянула на него Вероника. – И вы дали ей денег? – спросила она у Полякова.

– Обещал, – коротко ответил Поляков.

– А нам дадите? – настойчиво продолжала Вероника.

– Я подумаю… – ответил Поляков.

Вероника хотела ещё что-то сказать, но тут вошёл секретарь, оставленный Поляковым наблюдать за Бальмонтом и Балтрушайтисом.

– Сергей Александрович, у нас опять неприятность: Бальмонт совсем напился и куда-то сбежал, – доложил он. – Опасаюсь, как бы чего не вышло: тогда уж точно полицию вызовут.

– Я же велел не давать ему больше спиртного! – возмутился Поляков.

– Виноват, не углядели, – развёл руками секретарь.

– Простите, друзья мои, должен с вами распрощаться, – сказал Поляков Веронике и Анатолию. – Сами видите, что у нас творится…

***

– Зачем вы дали ему коньяку? – с укором говорил Поляков, придя в номер Бальмонта, но застав здесь одного Балтрушайтиса, с мокрым полотенцем на голове бессильно лежащего на кровати.

– Я не давал, – слабым голосом ответил Балтрушайтис. – Как только вы ушли, он сам спросил ещё коньяку. Ему сказали, что коньяку нет; тогда он спросил виски, но ему тоже сказали, что нету. Посмотрели бы вы, как он разъярился! Начал шарить в комнате, нашёл бутылку одеколона и всю её выпил. После этого на него нашёл род экстаза: он начал читать свои стихи:

Когда Луна сверкнёт во мгле ночной

Своим серпом, блистательным и нежным,

Моя душа стремится в мир иной,

Пленяясь всем далёким, всем безбрежным…

Я сладко плачу, и дышу – Луной.

Впиваю это бледное сиянье,

Людей родных мне далеко страданье,

Чужда мне вся Земля с борьбой своей,

Я – облачко, я – ветерка дыханье.

Да так громко, а у меня и без того голова раскалывается, – Балтрушайтис схватился за полотенце на голове.

– Но где же он? – спросил Поляков, пряча улыбку.

– Откуда я знаю? – простонал Балтрушайтис. – Прочитав стихи, он потребовал себе книгу для подписей знатных посетителей. Оказалось, что такой книги в гостинице нет, и ему принесли обыкновенную книгу постояльцев. Он расписался в ней, а увидев графу «род занятий», крикнул: «Только любовь!» – и написал это. Потом выскочил из комнаты, и где он теперь, я не знаю… О, господи, моя голова сейчас взорвётся! Сделайте милость, пристрелите меня, нет сил больше мучиться, – Балтрушайтис закрыл лицо руками.

– Я прикажу, чтобы вам нашатырь в воду накапали и огуречный рассол принесли; выпьете, полегчает, – сказал Поляков. – А мне надо Бальмонта разыскать: если он и на этот раз дебош учинит, то наверняка в полицию попадёт.

Выйдя из номера, Поляков прислушался: с лестницы, с первого этажа доносился какой-то шум. Спустившись, Поляков увидел потрясающую картину: толпа гостиничных служителей удерживала Бальмонта, который с видом Роланда наносил сокрушительные удары по статуям негров, украшающих лестницу, и двое негров с разбитыми головами уже валялись у его ног.

– Константин Дмитриевич, остановитесь! – строго прикрикнул на него Поляков. – Вам не подобает вести подобно распоясавшемуся купчику!

– Кто это? А это вы, – Бальмонт оглянулся на Полякова и сразу скис. – Так я что – я ничего… – пробормотал он.

– Отведите его в номер и уложите спать, – распорядился Поляков.

Бальмонта увели; он был совершенно покорен и не думал сопротивляться.

– Где ваш управляющий? – спросил Поляков у служащих гостиницы. – Я заплачу за убытки.

– Не извольте беспокоиться, – вперёд выступил господин в хорошем костюме. – Я сам поклонник поэзии, а господина Бальмонта особенно почитаю; его посещение – честь для нас. Считайте, что ничего не было: негров мы восстановим – какие пустяки!

– Благодарю вас! – Поляков с чувством пожал ему руку. – Быть может, сегодня был лучший триумф Бальмонта.

Вечер в Сокольниках

Обширные леса, простиравшиеся на северо-восток от Москвы, когда-то были излюбленным местом охоты русских царей. Их подлинной страстью была охота с соколами, отчего вся эта местность получила название «Сокольники».

Пётр I, решительно ломавший прежние традиции, охоту не жаловал; он вознамерился превратить дремучий русский лес в регулярный европейский парк. В этом ему помогли шведы, с которыми Пётр долго и упорно воевал, в то же время многое заимствуя у них: пленные шведы, поселенные в Сокольниках, проложили здесь первые просеки, ставшие местом праздничных гуляний с музыкой, фейерверками, а также с увеселительными павильонами, где можно было согреть тело и душу крепкими напитками. В отличие от других нововведений Петра, эти гуляния сразу же полюбились москвичам, так что Сокольники продолжали привлекать их и дальше. В XIX веке тут разбили аллеи и украсили парк кустарниками и цветами.

Настоящего расцвета Сокольники достигли при Сергее Третьякове, младшем брате Павла Третьякова, создателя знаменитой галереи. Не ограничиваясь управлением ткацкой фабрикой, принадлежавшей обоим братьям и дававшей хорошие доходы, Сергей Третьяков включился в общественную жизнь Москвы, заняв, в конце концов, должность городского головы. При нём Сокольники вошли в состав города; в парке открыли рестораны и пивные, в которых шла бойкая торговля; на прудах происходило катание в лодках; были построены карусели и даже воздвигнут открытый зелёный театр, где летом давались концерты за умеренную плату.

В выходные и праздничные дни большой поток москвичей устремлялся в Сокольники, но и в будние дни парк не пустовал: окружавшие его рощи привлекали художников и влюблённых – не удивительно, что Сокольники были отображены в немалом количестве стихов и живописных полотен.

Однако веяние эпохи нанесло и определённый ущерб парку. Россия вступила на путь капиталистического развития, и новые хозяева жизни, по примеру уходившего в прошлое дворянства, желали обзавестись домами на лоне природы. По всей стране помещичьи усадьбы покупались и переделывались в дачи – кроме того, дачное строительство шло в прежде необжитых местах.

Понятно, что Сокольники вызывали жадное внимание тех, кто имел деньги на обзаведение загородным домом – построить его в прекрасном парке рядом с Москвой было их заветной мечтой. Сергей Третьяков, будучи главой этой новой Москвы, не мог, естественно, идти против желания её фактических хозяев: после непродолжительного сопротивления он распорядился отдать лесные участки в Сокольниках под застройку. В сокольнических рощах срубили сотни деревьев, что вызвало крайнее неудовольствие простых москвичей. На своём посту Третьяков располагал достаточными силами и средствами, чтобы презреть и подавить это недовольство, но предпочёл подать в отставку. Дачи в Сокольниках, тем не менее, были построены; некоторые из них сдавались внаём.

***

– …Так что ваша знакомая имела большой успех, – рассказывал профессор Арнаутский, проезжая через Сокольники в автомобиле Полякова. – Да и спектакль неплохой – вся Москва о нём сегодня говорит.

– Исидора должна была иметь успех: она хорошая актриса, – ей нужно было лишь дождаться роли, в которой раскрылось бы её дарование, – сказал Поляков. – Что касается «Пробуждения весны», это, скорее, фурор, а не признание. В Петербурге было так же – когда Мейерхольд переметнулся к Комиссаржевской и поставил «Пробуждение весны» в её театре, тоже был большой шум. Некоторые называли Ведекинда, автора пьесы, дерзким кентавром, который сорвал фиговый лист, растоптал его и бросил – вот тебе твоя мораль, буржуа! Но большинство отзывов были отрицательными; даже так называемые «друзья нового искусства» писали, что эта пьеса совершенно невообразимая вещь, под эстетикой которой скрываются физиологические потребности всё той же буржуазии.

Что говорить, если Чулков, один из апостолов нового искусства, сказал, что молодой России не к лицу этот на вид хитрый, а в сущности простоватый ведекиндовский садизм; что говорить, если Блок утверждает, что эротическая зацикленность входящего в жизнь поколения не свойственна России, что у нас, в России, никогда этот вопрос не стоял так остро. Прав был один из критиков, написавший, что Ведекинд дошел до порога, переступить который невозможно. Этот порог – вкоренившиеся в нас общественные и моральные предрассудки.

В итоге, «Пробуждение весны» провалилась в Петербурге – к большой досаде Комиссаржевской, которая после ухода из академической Александринки создала собственный театр, где ставит исключительно новаторские вещи. Для неё, видимо, это самооправдание за подбитую «Чайку» в Александринке – ведь именно Комиссаржевская, если помните, бесталанно сыграла тогда главную роль Нины Заречной, что во многом предопределило провал чеховской пьесы. Бедный Чехов запил с горя, что с ним редко случалось, и если бы Станиславский не воскресил «Чайку» в своём Художественном театре, бог знает, не разделил бы Чехов судьбу Мусоргского, Саврасова и многих других русских талантливых людей, безвременно ушедших из жизни из-за известной пагубной страсти.

– Но в Москве «Пробуждение весны» встретили овациями, – возразил Арнаутский.

– Благодаря Синельникову и цензуре, – сказал Поляков. – Синельников знает, как ублажить публику – недаром Корш заключил с ним девятилетний контракт. До этого Синельников много лет разъезжал по провинции, ставя спектакли в соответствии со вкусами зрителей, и ни разу не провалился. Цензура же выкромсала из Ведекинда все наиболее острые эпизоды; правда, и в таком оскоплённом виде пьеса вызвала возмущённые крики блюстителей нравственности, – почитайте сегодняшние газеты! – но есть надежда, что какое-то время «Пробуждение весны» продержится на сцене... Да и в самом деле, кому нужны эти копания в человеческой душе, – иронически заметил Поляков, – что за беда, если тысячи подростков кончают с собой, не в силах понять и принять свои сексуальные потребности? Для обывателя – не только российского, но обывателя всемирного масштаба, – любые отклонения от принятых шаблонов есть преступление. С какой дикой злобой отзывается обыватель о всяких «выродках», которые так или иначе отличаются от него; с какой бушующей ненавистью требует их уничтожения; с каким сладострастием воспринимает известия о притеснении их, а лучше всего, – об уничтожении. Обыватель сам может предаваться самому гнусному разврату, но втайне, а публично он требует, чтобы все были в едином строю, все выстроены по ранжиру. Этот идеал охотно воспринимает и государство: всякая власть мечтает об единообразии.

Знаете, мне иногда кажется, что идеал России вернее всех понял Николай Первый, который всячески внедрял у нас единомыслие – триаду православия, самодержавия и народности. И ведь народ поддерживал его: против выступила лишь кучка либералов, заклеймённые в известном манифесте двадцать шестого года как иностранные агенты, распространяющие тлетворные идеи Запада. Разве что-нибудь изменилось с тех пор?.. Посмотрите, вон там, у входа в Сокольнический парк, строится огромная безобразная церковь Воскресения Христова; она ещё не достроена, но около неё уже молятся десятки верующих…

– Сегодня Покров, один из любимых праздников на Руси, – напомнил Арнаутский.

– Один из самых нелепых, хотите вы сказать? – улыбнулся Поляков. – Я уж не говорю о его мистической основе: явлении Богородицы в небесах и её платке, которым она прикрыла Константинополь в минуту опасности – всё это видел юродивый, то есть психически ненормальный человек, однако его видение с восторгом приняли вроде бы нормальные люди. Но самое парадоксальное, что этот праздник знаменует собой защиту от русских: как раз они осаждали в то время Константинополь, творя, как все варвары, страшные разорения и гибель в его окрестностях. То есть Покров – это боязнь русских, русофобия в чистом виде, однако он наиболее популярен именно в России.

– Народ об этом не задумывается; мало кто понимает даже основные догматы православия – главное, внешняя обрядность, – возразил Арнаутский, которому тоже хотелось высказаться. – Богу было место только в геоцентрической системе, когда Земля находилась в центре мира; её окружали хрустальные небесные сферы со встроенными в них светильниками-звёздами, дальше по божественному эфиру летали ангелы, а над ними на сияющем троне восседал сам бог. Всё его внимание было устремлено на Землю, поскольку никаких других планет не существовало, и на Земле жили единственные в мире разумные божьи создания – люди.

Церковь была права, когда жестоко боролась с критиками геоцентрической системы, поскольку они, в сущности, выступали против бога. Если Земля не является центром мироздания, если существуют миллиарды других планет и звёзд, то она всего лишь крошечная пылинка в бесконечной Вселенной. Таким образом, значение человека тоже падает до ничтожно малых величин, а вместе с этим и значение бога для человека. Даже если предположить наличие во Вселенной высшей сверхъестественной силы, то человек никак не является её приоритетом: он – одно из самых незначительных проявлений этой высшей силы. Он – ничто по сравнению с тем, что творится в космосе; взгляните на небо, присмотритесь к мощнейшим процессам, которые там происходят, и вы поймёте, как смешны претензии человека на хоть сколь-нибудь заметное место в мироздании. Исчезни он завтра вместе со своей маленькой планетой, и это ни малейшим образом не отразится на существовании Вселенной… Зная всё это, как можно верить, что человек – центр мира, и бог заботится исключительно о нём? Только очень глупые ограниченные люди могут продолжать верить в такую сказочную историю.

– Если бы только глупые и ограниченные, это было бы полбеды, – сказал Поляков. – Абсолютное большинство людей нисколько не интересуют умные рассуждения – они живут, как заведено, с большим неудовольствием воспринимая покушения на привычную жизнь. Во время Великой французской революции церковь рухнула не из-за блестящей критики просветителей, основанной на доводах разума и научных открытиях, – нет, церковь рухнула потому, что народу надоело видеть, как она жирует, упивается роскошью, поддерживает ненавистную ему власть. Народ громил церкви и монастыри не из доводов разума, которые для большей его части были отвлечёнными понятиями, а из веками накопившейся ненависти.

У нас будет то же самое. При внешней религиозности, – точнее, обрядности, что вовсе не совпадает, как вы правильно заметили, – наш народ далеко не так предан своей вере, как хотелось бы верить власти. Ещё Пушкин отмечал, что трудно найти другой народ, у которого было бы столько злых, а порой просто похабных историй о попах, монахах и прочем духовенстве. Всё это скажется, когда привычная жизнь станет совершенно непереносимой, – когда государственная власть обрушится и придавит так долго поддерживающую её церковь. Ненависть прорвётся наружу, и мы увидим нечто подобное тому, что было во Франции – а может быть, в больших размерах, потому что наш народ способен на любые крайности.

– Вы противоречите себе, – возразил Арнаутский. – Утверждаете, что идеал России – это православие, самодержавие, народность, – и одновременно говорите о неизбежном бунте против этого идеала.

– Вся жизнь основана на противоречиях, постоянно возникающих, сталкивающихся и приводящих к чему-то новому. А отсутствие противоречий – это вечный покой, то есть небытие; так утверждали Гераклит и Гегель, и я с ними согласен, – сказал Поляков. – Но мы уже подъезжаем к даче Исидоры. Где бы мне оставить автомобиль, чтобы он был не заметен и никто его не обидел?.. Пожалуйста, профессор, не проговоритесь, что мы приехали на автомобиле, я хочу сделать Исидоре сюрприз, – и будьте любезны, достаньте букет с заднего сиденья…

***

– Сколько у вас цветов! – сказал Поляков, войдя вместе с профессором на дачу к Исидоре и вручая ей букет. – Наше скромное подношение останется незаметным.

– Все эти цветы подарили мне после спектакля, на котором я вас, кстати, не видела, – ответила Исидора.

– Хотел приехать, но не смог: на фабрике неспокойно. Рабочие требуют повышения жалования, а с чего я повышу, если в России кризис? Самому не хватает; на поддержку вашего спектакля с трудом наскрёб, а на разные там художества совсем денег нет, – сказал Поляков с притворно-горестным видом.

– Да вы тоже большой артист! – засмеялась Исидора. – Уж вам-то не хватает!

– Нет, в самом деле, кризис серьёзный, – подтвердил профессор Арнаутский. – Наша промышленность развивается, в основном, из-за дешевизны рабочей силы, но в этом же и её беда: низкие доходы населения снижают его покупательную способность. В результате, товары залёживаются на складах, не продаются, прибыли нет.

– Всё по Марксу: Россия сейчас – самая марксистская страна в мире, – сказал Поляков. – Ох, отольются кошке мышкины слёзы!

– Вы-то почему веселитесь? Вы и будете той кошкой, – с иронией заметила Исидора.

– Что же ещё остаётся, как не веселиться? Почитайте Пушкина: «Пир во время чумы», – сказал Поляков

– Фу, любите вы испортить настроение, – поморщилась она. – У меня праздник, а вы…

– Виноват, виноват! – Поляков прильнул к руке Исидоры, задержав её дольше положенного. – Ну-с, где ваши гости? – сказал он, выпрямившись. – Я думал, что будет полон дом гостей.

– Я никого особо не приглашала: успех спектакля мы отметили вчера в театре, а сегодня хотел приехать ваш племянник со своей девушкой… как её зовут? Вера?..

– Вероника.

– Да, с Вероникой… Ну и конечно, Саша, мой рыцарь, – ответила Исидора.

– Вы его так очаровали, что он совсем потерял голову, – усмехнулся Поляков. – Ему бы учиться или заняться чем-нибудь, а он только и делает, что воздыхает возле дамы своего сердца.

– Вы циник, вам не понять высоких чувств, – сказала Исидора. – Но что же мы стоим? Присаживайтесь, господа! На столе всё что нужно; закуски и вино от Елисеева, но печенье моего приготовления и самовар я сама разогрела.

– У вас не возможности нанять прислугу? – удивился Арнаутский.

– Прислуга есть, но я её сегодня отпустила… Между прочим, я люблю готовить, и у меня это отлично получается, – сообщила Исидора, взглянув на Полякова.

– Как повезёт тому, кто станет вашим мужем! Красавица-жена, умная, талантливая, да ещё умеющая готовить, – сказал он.

– Напрасно смеётесь… Но прошу к столу, – повторила она. – …Вот вы не были на спектакле, а мне после него сам Дягилев букет прислал, – с вызовом сказала она Полякову, когда они расселись за столом.

– Какая нелёгкая занесла его в Москву? Я слышал, он в Петербурге готовится ко второму покорению Парижа, – ответил Поляков.

– Кто это – Дягилев? – спросил Арнаутский.

– Как, вы не знаете?! – поразилась Исидора. – Он – титан, который восстал против прежних богов и творит новое искусство.

– Его отец водкой торговал, – вставил Поляков.

– Так что же, что отец водкой торговал? Дягилев велик во всех смыслах, при этом, в отличие от многих прочих, с сарказмом относится к своему величию, – сказала Исидора. – В своей шуточной автобиографии он написал – я заучила это, как монолог: «Я, во-первых, большой шарлатан, хотя и с блеском, во-вторых, большой шармёр, в-третьих – нахал, в-четвёртых, человек с большим количеством логики и малым количеством принципов и, в-пятых, кажется, бездарность; впрочем, я нашёл моё настоящее назначение – меценатство. У меня есть все данные, кроме денег, но это придёт».

– Неплохо, – сказал Арнаутский. – Чем он занимается?

– Вначале организовывал художественные выставки нового искусства, но потом перешёл к балету, – вместо Исидоры ответил Поляков. – С присущей ему манерой эпатировать публику заявил, что смотреть балет с одинаковым успехом могут как умные, так и глупые – всё равно никакого содержания и смысла в нём нет; да и для исполнения его не требуется напрягать даже маленькие умственные способности. Танцоров же кордебалета вовсе назвал стадом баранов.

– Но его балеты пользуются бешеным успехом, – возразила Исидора. – Я специально ездила в своё время в Петербург, чтобы посмотреть в Мариинке «Павильон Армиды». Сюжет взят из галантной французской новеллы. Молодой человек останавливается погостить у дядюшки, который поселяет его в парковом павильоне. На стене павильона висит гобелен на известный сюжет с изображением царицы Омфалы…

– Это из античной мифологии? – перебил её профессор Арнаутский. – Один из наиболее скандальных мифов. В наказание за убийство Геракл был продан в рабство Омфале, молодой вдове лидийского царя. Она заставляла Геракла выполнять считавшуюся женской работу, одетым в женское платье. Сама же Омфала появлялась перед ним, облачившись в его львиную шкуру и золотой панцирь. В конце концов, она освободила Геракла, и они стали любовниками.

– Ну так вот, под видом Омфалы на гобелене в парковом павильоне изображена маркиза, бывшая хозяйка усадьбы, – продолжала Исидора. – Ночью гобелен оживает, маркиза выходит из него, и у неё возникает бурный роман с молодым человеком. В конце концов, дядюшка узнаёт об этих ночных метаморфозах и велит слуге продать гобелен. Через много лет герой новеллы находит гобелен на распродаже, но не решается его купить: «Захочет ли маркиза снова выйти из гобелена, ведь я уже не так хорош и молод?»

– И как это всё поставлено в балете? – с недоумением спросил Арнаутский.

– Это было лишь основой для него: Омфалу заменили на волшебницу Армиду из «Освобождённого Иерусалима» Тассо, а её возлюбленным стал, естественно, Ринальдо из той же поэмы, но действие перенесли в эпоху Людовика XIV. При его дворе проходит балет-маскарад, изображающий средневековых героев Тассо, – рассказывала Исидора. – Здесь следует череда танцев – особенно хорош танец шутов с виртуозными мужскими прыжками; замечателен также танец главного раба, который, видимо, является любовником Армиды; танцы Армиды и Ринальдо тоже очень хороши… По окончании балета занавес поднимался восемь раз; я отбила ладоши, аплодируя.

– Этот балет Дягилев после показал в Париже в свой первый «Русский сезон»; парижане неистовствовали и теперь ждут не дождутся, когда он приедет к ним во второй раз, – сказал Поляков и с усмешкой прибавил: – А у нас, в России, публику больше занимает интрижка Дягилева с балериной Матильдой Кшесинской: говорят, что сам царь оказывает ей недвусмысленные знаки внимания. Как бы то ни было, она отвергла Дягилева, и её место заняла Анна Павлова, молодая звезда балета. Впрочем, ходят слухи, что Дягилев вообще равнодушен к женщинам, предпочитая мужчин.

– Прекратите! – оборвала его Исидора. – Это личное дело Дягилева, нас оно не касается. Какая чисто обывательская черта – ненавидеть всё, что выходит за установленные рамки!

– По пути сюда я то же самое говорил профессору; не правда ли? – Поляков взглянул на Арнаутского, тот кивнул. – Я никого не осуждаю, упаси боже! Просто посплетничать захотелось…

***

В дверь на веранде постучались.

– Входите! Открыто! – крикнула Исидора.

В комнату вошли Вероника и Анатолий, нёсший розы в красивой золотистой бумаге.

– Поздравляем вас с дебютом! – сказал он, подавая их Исидоре. – Вчера вы не заметили бы наш подарок, а сегодня… Впрочем, и сегодня у вас целый цветник.

– Не переживай, наш букет тоже затерялся среди прочих, – если, конечно, под цветником ты имеешь в виду именно цветы, – весело заметил Поляков.

– Спектакль великолепен! – воскликнула Вероника, усаживаясь за стол. – В нём подняты наиважнейшие вопросы любовных отношений, которые тем острее воспринимаются, что поставлены через восприятие подросткового максимализма. Обнажённая правда об отношениях мужчины и женщины – вот что нам требуется теперь.

– Если говорить о правде интимных отношений, это так: мужчина и женщина должны понимать, чего они хотят друг от друга, чтобы быть счастливыми в любви. Но если вы подразумеваете отношения обыденные, повседневные, тут правде не место, – возразил Поляков. – Ложь, ложь, и ещё раз ложь связывает отношения между мужчиной и женщиной, а уж, тем более, брак. Ложь – его основание и крепление; без лжи брак обречён на погибель. Посмотрите на влюблённых: как мило они лгут, стараясь доставить приятное друг другу; посмотрите на супругов, успевших смертельно надоесть один другому: они говорят жестокую правду, чтобы сильнее уязвить своего партнёра… Мужчины, лгите женщинам, если хотите понравиться им! Правда – груба и безобразна, поэтому женщины предпочитают ей красивую ложь, сколько бы они ни утверждали обратное. То же, впрочем, относится и к мужчинам, а также к целым народам, что отлично понимают опытные политики. Прав был Пушкин, когда говорил: «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман».

– Пушкин, Пушкин! Кому он нужен?! Странно, что вы прогрессист, а всё время вспоминаете Пушкина! – возмутилась Вероника. – Он был хорош для своего времени, но теперь это старый нелепый рыдван, мешающийся на дороге. Игорь Северянин несравненно выше Пушкина:

Это было у моря, где ажурная пена,

Где встречается редко городской экипаж...

Королева играла – в башне замка – Шопена,

И, внимая Шопену, полюбил её паж.

Было всё очень просто, было всё очень мило:

Королева просила перерезать гранат,

И дала половину, и пажа истомила,

И пажа полюбила, вся в мотивах сонат.

А потом отдавалась, отдавалась грозово,

До восхода рабыней проспала госпожа...

Это было у моря, где волна бирюзова,

Где ажурная пена и соната пажа.

Сказочно красиво, лучше самой жизни! Он истинный гений, так и называет себя: «Я гений Игорь Северянин!». Правильно, гению нечего стесняться своей гениальности: если гениальность – болезнь, то не заразная.

– Однако если каждый, кто считает себя гением, а таких миллионы, начнёт кричать на каждом углу, что он гений, – представляю, какой шум поднимется, – фыркнул Анатолий.

– Неужели этот… как его… Северянин так и заявил о себе: я, дескать, гений? – Арнаутский иронически покачал головой. – Оригинально… Кто он такой?

– Как, профессор, вы не знаете Северянина?! – удивилась Вероника. – Он сейчас первый поэт в России, основатель эго-футуризма. В манифесте этого движения сказано: «Природа создала нас. В своих действиях и поступках мы должны руководствоваться только ею. Она вложила в нас эгоизм, мы должны развивать его. Эгоизм объединяет всех, потому что все эгоисты». Я готова подписаться под каждым словом!.. А уж если говорить о браке, – продолжала она. – Брак, семейная жизнь – боже, какая пошлость, какая скука! Это может быть хорошо только на первых порах, пока не ушла любовь, а потом превращается в унылое ненавистное, а лучше сказать, в полное ненависти существование. Немногие отваживаются сказать правду о браке, ведь он до сих пор служит основой общества и главным средством продолжения рода, однако иногда кто-то показывает брак в его истинном, то есть безобразном виде. Вот уж действительно велик Толстой, что не побоялся написать «Крейцерову сонату» – беспощадный окончательный приговор семейной жизни!

– Недаром Толстого не любят мракобесы: слышали, что сказал недавно Иоанн Кронштадский? – спросил Поляков. – Он признался, что долго и страстно молился о скорейшей смерти Льва Толстого, прося бога побыстрее убить старика: «Возьми с земли его труп зловонный, гордостью своей посмрадивший всю землю»… Толстой – враг всех условностей, он беспощадно разоблачает мифы, которые закрепляют лживое и порочное общественное устройство. Людям, говорит Толстой, следовало бы не плодиться, как кроликам, а заняться решением высшим духовных задач – впрочем, это несбыточная мечта, прибавлю я от себя.

– Он тысячу раз прав! – воскликнула Вероника. – Нельзя требовать от женщины, чтобы она исключительно предалась деторождению: в первую очередь женщина – человек со своими индивидуальными особенностями и стремлениями. Есть, конечно, такие женщины, которые весь смысл своего существования видят в рождении детей или поставлены в такое положение, что не могут не рожать, но независимая развитая женщина сама выбирает, чем заняться, и никто не принудит её к тому, чего она не хочет. Эмансипированная женщина – а это женщина будущего! – вряд ли захочет посвятить себя беспрерывному деторождению и воспитанию многочисленного потомства; она с полным основанием будет отстаивать свои права на занятия наукой, политикой, медициной, искусством, спортом и многими другими видами деятельности, которые в неразвитых обществах были закрыты для неё.

– Это ты сейчас так говоришь, а проснётся в тебе инстинкт, захочешь ребёнка – и вмиг позабудешь свои умные разговоры, – усмехнулся Анатолий.

– Хорошего же ты мнения обо мне! – вспыхнула Вероника.

– Я согласна, что развитая независимая женщина сама выбирает, что делать, – сказала Исидора. – Но нельзя забывать, что женский век короток: если начнёшь в молодости рожать детей, потом будет поздно заняться собой; а если станешь сначала осуществлять свои потребности, потом может быть поздно заводить детей. Я, во всяком случае, пока не собираюсь оставлять сцену, хотя мой женский век уже наполовину прошёл.

***

Раздался настойчивый стук в дверь.

– Наверняка это Саша. Войдите, мой рыцарь! – крикнула Исидора.

Саша вошёл с огромной корзиной цветов.

– Боже мой! Опять?! – всплеснула руками Исидора. – Вы разоритесь.

– Все сокровища мира я бы бросил к вашим ногам, – горячо произнёс Саша.

– А если бы я оставила театр? Мы тут говорили, что мне пришла пора посвятить себя тихой семейной жизни: угождать мужу, рожать детей, – поддразнивала она его.

– О чём вы?! Вы молодая, красивая, талантливая; вы – звезда театра! – вскричал Саша. – Для вас было бы преступлением оставить сцену и запереть себя в четырёх стенах.

– О, как разгорячился! Мой рыцарь, – повторила Исидора и послала ему воздушный поцелуй.

– Хоть я не удостоился такой чести, но всё же готов услужить вам, – сказал Поляков с церемонным поклоном. – Прошу пройти со мной на улицу, у меня для вас сюрприз… Господа, присоединяйтесь к нам, – обратился он к присутствующим. – Профессор, будьте добры, захватите керосиновую лампу.

– А я заготовил речь, – обиженно произнёс Саша. – Может быть, прогулка подождёт?

– После скажите свою речь; уверена, она не станет хуже, – Исидора взяла его под руку.

Все вышли во двор, прошли в ворота, и Поляков привёл их к автомобилю, стоявшему за кустами.

– Посветите, профессор! – сказал Поляков. – Как вам это нравится? Блестящий кузов, никелированные фары и сиденья из красной кожи. Несравненная актриса будет ездить на нём по Москве в платье амазонки, с развивающимся белым шарфом на шее.

– Это мне?! – у Исидоры перехватило дыхание. – Вы искуситель!

– В качестве базы взята немецкая конструкция «бенц», но приспособленная под российские дороги: усилены рамы, увеличен клиренс и доработана подвеска, – стал объяснять Арнаутский. – Мощность двигателя – двадцать четыре лошадиные силы, скорость – до пятидесяти вёрст в час.

– Что вы мне рассказываете, я всё равно в этом ничего не понимаю, – сказала Исидора. – Я вижу перед собой чудо, просто чудо! Искуситель, искуситель! – повторила она, одарив Полякова жгучим взглядом.

– Так вы принимаете его? – спросил Поляков.

– Я не в силах отказаться, – томно произнесла Исидора.

– На художественный кружок у него денег нет, а на автомобиль для этой актрисы – пожалуйста! – прошептала Вероника на ухо Анатолию.

– Видно, проснулась былая страсть, а на свои страсти он денег не жалеет, – ответил он и вздохнул: – Исидора теперь надолго будет его развлечением, а нам тут делать нечего…

– Это бесчестно! – вдруг закричал Саша. – Обольщать женщину дорогими подарками – это змеиный путь к её сердцу!

– Уже не ревнуете ли вы? – усмехнулся Поляков. – Вспомните, что говорил Бомарше: «Ревность – это неразумное дитя гордости или же припадок буйного помешательства».

– Как вы можете принимать такие подарки? – с отчаянием обратился Саша к Исидоре. – Как вы можете?!

– Успокойтесь, мой милый мальчик! Это всего лишь автомобиль; хотите, мы будем ездить в нём вместе? – она хотела погладить его по руке, но он отдёрнул руку:

– Я вам не мальчик! Я уйду, – уйду навсегда! Прощайте, больше вы меня не увидите! – ломая кусты, он бросился бежать в тёмный лес.

– Саша, Саша! – крикнула Исидора. – Боже мой, как бы он чего-нибудь с собой не сделал!

– Ничего он не сделает. Он эстет: он мог бы кинуться в бушующий водопад среди живописных горных пейзажей, или застрелиться на какой-нибудь известной площади, наполненной произведениями искусства, – но стреляться в унылом безлюдном лесу или топиться в грязном илистом пруду он не станет, – сказал Поляков. – Можете быть спокойны: скоро он озябнет, затоскует, вернётся к вам, да ещё будет просить прощения.

– Но он может простыть, ночь холодная. У него слабое здоровье, – ответила она.

– Здоровье в значительной степени зависит от предков, – глубокомысленно заметил Арнаутский. – Я, вот, никогда, не болел, всегда прекрасно себя чувствую, и мои предки отличались отменным здоровьем. Мой прапрадед, дослужившийся до генерала, участвовал во всех походах Суворова и Кутузова, не раз попадал под картечь, ходил в штыковые атаки, был ранен более сорока раз, однако прожил до ста одиннадцати лет и умер, когда его правнуку, моему отцу, было уже больше тридцати.

– Ну, раз вы не ходите в штыковые атаки и не попадаете под картечь, значит, проживёте двести лет, – улыбнулся Поляков.

– Двести не двести, но лет сто пятьдесят надеюсь прожить, чтобы не посрамить предков, – в тон ему сказал Арнаутский.

– Прокатимся? – Поляков посмотрел на Исидору. – Я покажу вам, как управлять автомобилем.

– Кое-что я уже умею: я не только предавалась мечтаниям, но и в самом деле садилась за руль, – ответила она.

– И где был тот руль? – спросил Поляков.

– Как-нибудь расскажу… – она отвела глаза.

– Возьмите и меня, – попросил Арнаутский. – Уже поздно, мне надо домой.

– И нас возьмите! – сказала Вероника. – Мы заехали на час, но нам надо собираться. Едем в Париж вслед за Дягилевым: хотим посмотреть, чем он удивит французов в этот раз.

– На заднем сиденье втроём будет тесно, – недовольно заметил Арнаутский.

– Мы сойдём у Сокольнической заставы: там можно взять извозчика, – успокоил его Анатолий.

– Что же, ехать так ехать, – решительно произнесла Исидора. – Обождите меня минутку: я быстро переоденусь и закрою дачу.

– Оставьте ключ под дверью и записку для вашего молодого поклонника, чтобы он вовсе не отчаялся, – сказал Поляков.

– Я знала, что у вас доброе сердце, – ответила она.

– Просто я люблю вмешиваться в личную жизнь, совсем как господь-бог, – улыбнулся Поляков. – У бога нет личной жизни, поэтому он вмешивается в личную жизнь своих созданий. Это доказывает, что у него имеются обычные человеческие слабости.

– Циник, циник!.. – Исидора погрозила Полякову пальцем. – Так подождите же меня, я скоро, – она ушла.

– А вы, стало быть, в Париж? – спросил Поляков у Вероники и Анатолия.

– Да, передовая культура России перемещается туда, – ответила Вероника. – В Париж, в Париж!..

1 / 1
Информация и главы
Обложка книги Декаденты. Этюд из эпохи "Серебряного века"

Декаденты. Этюд из эпохи "Серебряного века"

Брячеслав Галимов
Глав: 1 - Статус: закончена

Оглавление

Настройки читалки
Режим чтения
Размер шрифта
Боковой отступ
Межстрочный отступ
Межбуквенный отступ
Межабзацевый отступ
Положение текста
Красная строка
Цветовая схема
Выбор шрифта