Читать онлайн "Экслибрисъ"

Автор: Ребиргс

Глава: "Экслибрисъ"

«Экслибрисъ»

«Экслибрис» — Художественно оформленный книжный знак, который указывает на принадлежность издания определённому владельцу.

«Жизнь — это театр, где каждый играет свою роль, не зная даже текста, и аплодирует лишь мимолётным сценам»

(Александр Сергеевич Пушкин)

«Человеческое сердце — храм тайн, где молча шепчутся ангелы и демоны; и каждый ищет там свою судьбу, никогда не найдя ответа»

(Федор Михайлович Достоевский)

В тихом местечке России поле простилает своё покрывало, а земли шепчут сказания исторические. В таком местечке вёл жизнь юноша по имени Егор Ставров. Пусть его имя ничем не выделялось среди сотен других, что так же, как и он сам, тихо жили и трудились ради хлеба, что их насущно кормил и поднимал. Егору двадцать зим и двадцать лет на исходе было, но в душе его таилась затаённая мудрость, подобна морской глубине, где покоится неизвестная, но безусловная истина. Егор был из Светозарской Слободы, не очень уж многолюдного местечка, как заурядные уголки земли, что хранят свои тайны и трагедии в тишине и покое. Он помогал в работе своему добросердечному дяде, что взял его участвовать в ведении хозяйства с тех пор, как от остановки сердца умер отец Егора – человек строгий, но справедливый. Дядька учил Егора всему, что знал о земледелии, о содержании скота и о той тонкой, почти незаметной, грани между натурой и человеком. День за днём парень наблюдал за работой дядьки, за тем, как тот ухаживал за коровами, за лошадьми, за тем, как в крестьянских ладонях его отражалась жизнь самой природы, вечно меняющаяся, вечно повторяющаяся. Не было ничего особенного в том, чтобы посиять зерно и дождаться урожая, — но для Егора каждое движение было осмыслением, каждое утро — новой страницей судьбы, листом, что может быть порван или сохранён навек.

Время шло, и взор парня всё чаще устремлялся в небо, ищущ в облаках какие-то смыслы. В его сердце — искушение мыслить, размышлять, воспринимать всё как часть большой вселенской казни, организованной без пределов и границ. Он твердил себе иногда, как его душа подобна древнегреческому Илиону, что терпит невзгоды и страдания, ведь он — всего лишь слушатель в этой бесконечной трагедии, что вечно разворачивается вокруг него. А может ли он стать героем своей собственной истории, возжечь свет в тёмных переулках судьбы, поделиться своим знанием с миром, даже если он пока что всего лишь мальчик из деревенской глуши? Будучи мал, Егор поступил в церковную школу для детей, где вместе с другими учениками получил начальные знания, затем обучался в сельской крестьянской гимназии. Ну а позже возымел шанс поступить на учёбу в университет в более крупном соседнем городе, находившемся примерно в 10 верстах от Светозарской Слободы — местечка обитания Егора. Да, очень трудно было крестьянскому отроку поступить на учёбу в серьёзный городской университет, но у Егора, наряду с родителями, сестрой и уецом (прим. – родной дядька по матери), которые всю жизнь были заняты земледелием, имелся ещё стрый (прим. – родной дядька по отцу). Стрый был далёк от занятости на земле и служил чиновником в соседнем городе. Стрый Егора помог своему племяннику с поступлением в университет, где Егор выбрал историко-филологический факультет. В университете учился Егор за счёт государства, выбранный среди других крестьянских юношей из разных окрестностей в качестве талантливого «сельского мальчика». Кроме некоторых связей и покровительства, бесспорно сказывался тот факт, что Егор с малых лет был исключительно устремлён к образованию, умён, любознателен и настойчив. Обладал самодисциплиной и желанием. Весьма ему нравилось познавать литературу и историю. В университете учился он курсами, не каждый день, — по определённой программе. В соседнем городе в учебные дни (два-три дня в неделю) оставался в общежитии. В свободное от учёбы время теперь, после смерти отца, возвращался домой — к семье и дяде, у которого по возвращении вновь оказывался на хозяйстве. До университету добирался на запряжённой повозке либо на пролётке, которые ходили транспортом до городу каждый день и даже каждую ночь. Пока Егор учебился и проходил подготовку на военной кафедре при университете, призыв в армию приостановился. Он знал, что после окончания университету его ждёт служба, но покамест — обучение было его главной задачей. В слободе, неподалёку от семейного дома Ставровых, имелось две библиотеки: одна при церкви, другая — при местной общине. При свободной минуте Егор предавался чтению, посещал библиотеки, перед чтением там взирал на полки, облепленные редкими и не редкими книгами и рукописями — наследием прошлых поколений и манускриптами, присланными из соседних окрестностей и городов. Святой час настал — час знаний и стремлений богатырских. Не каждому живущему в глуши, богатство разума было досягаемым, и лишь редкие избранники, подобно Егору, — духом сильные и волею твердую, — сумели проникнуть за пределы обыденности. Он, вооружившись светом своей устремлённости, читал отрывки из Платона, размышлял над страницами старинных книг, книг на библейскую тематику, доставленных из городских лавок и библиотек, хранящихся в громадных палатах образования. Повседневная жизнь обязывала его учиться, а также помогать в хозяйстве и на поле, но сердце его жаждало познания и мудрости. Не раз он тайком напрягал свои глаза при свечах, погружаясь в изучение наук — русской, греческой и некоторых других, — ибо знания были его путеводной звездой, освещающей путь из мрака забвения окружающей бедноты.

И, будучи лишь крестьянским парнем, он испытывал непреодолимое желание во что бы то ни стало овладеть искусством. «Может, и мне, — думал он, — суждено подняться из глуши и поведать миру о своих открытиях».

Погода в период поздней осени — холодные ветры и туманы, что мягко скрывают горизонты, — как бы отражала душевное настроение тех моментов. Небо покрыто сединой, облака движутся с неумолимой скоростью, — словно время — крутящийся круговорот загадок и страстей, которые разгадать лишь посвящены избранные. Прохладный ветер заместил тепло полудня, и всё больше давил на сердце Егора ощущением грусти, что смерть отца — словно здесь, в воздухе, повисла как страшный, немеркнущий сказочный оракул. Эти вечные истины, что с древних времён безропотно владеют душой человека: истины о смерти, о смысле жизни, о собственном предназначении. И хоть парень и был лишь юным земляком, — кажется, что он уже на грани тех великих размышлений, что делили мудрецов прошлого, — когда старцы говорили, что жизнь подобна реке, что течёт и не останавливается, и что всякое созерцание её — лишь малая тень, дающая понять всю сущность бытия. А ведь он, Егор, — как древний Гекатонх — боролся с волнением, ища истину, несмотря на все невзгоды и безмолвные страдания. И в его сердце было недоумение, почему смерть неправовременно приходит к близким людям, недопонимание о том, что остаётся после ухода человека, — ведь, подобно древним грекам, он проклинал судьбу, что ведёт человека за рукоять, а иногда и внезапно, без предупреждения, забирает из мира тот свет, что он сам не в силах удержать. А пока что, весь мир — с его пёстрым, разнообразным и загадочным — казался парню, словно палитра великих художников, где каждая краска — это момент, судьбоносный и неповторимый. И в этой душе уже давно таилась вера, что однажды он — как Аполлон, — найдёт в себе силы выдать повествовательный, замечаемый спор бытию, даже если для этого нужно пройти через бури и холод забвения. В один из дней осени, когда на небе беззлобно прозябало хмурое солнце, а воздух был насыщен прохладною влажностью, расположилась в своей скромной провинции ёмкая туманная тишина. Егор уже в который раз отправлял в издательства соседнего города рукописи своей прозы и поэзии. Из тихого, принятого для здешних людей захолустья, ни за чем особенным не происхо́дя, Егор осуществлял свои попытки пристроить творчество в качестве писателя, рыдающего внутри своего сердца и страдающего от безутешных безысходных исканий. Преосвященнейшие неудачи в самореализации преследовали Егора, словно тень, неотступно ходящая по пятам. Первый его рассказ – малое произведение, что он, со всей искренней верностью, трудом и слабостью души, навязал в руке издателю, — был отвергнут без жалости, как недостойное проявление талантов. В его утомлённых глазах зрела безнадёжность, когда близкие, а также друзья — все пытались всячески утешить и ободрить. В народе принято восклицать "Не падай духом! Ибо каждая мука трепещет перед светом твоих трудов. И тебя одарит удача, как солнце нежданно — на рассвете". — "Пустые слова," — отвечал Егор, рассуждая с собою, сгорбившись на краю стула в углу комнаты, покрытой начищенной доской. — "В сердце моём гремит лишь глухой ужас, что мой труд не достигнет иных сердец, как капля воды у камня".

— Повстречал я и иных, — говорил его старший друг, — и мног был список писателей-неудачников, — безуспешных. Не покидай надежды. Линии сойдутся, наступит день.

Ведь только однажды Егору посчастливилось послать рукопись в не очень большое и мало популярное издательство. И вот — с замиранием сердца он ждал ответа. Случилось — рукопись, посланная им вновь, благополучно дошла и оказалась по нраву одному из редакторов. Приводили Ставрова в восторг слухи о будущих почестях и уступке в писательские товарищества. Время спустя он был приглашён к сотрудничеству в сиём издательстве соседнего города, неподалёку от университета, где как раз обучался — что казалось исполнимым за гранью его мечтаний. И вместе с радостью в этот момент он вспомнил и о грусти... О своей возлюбленной, что бросила его пару-тройку годов назад. Возлюбленную Егора звали Марфой — и как бы он хотел вот сейчас поделиться с нею своею радостью, если бы рядом была.

***

Некогда, в тёплых мягких лучах летнего солнца, когда небо, словно чистый свиток синонима невинности, раскидало над просторами зелёных полей и травяных сенокосов свои солнечные и голубые сны, молодой Егор Ставров сидел на склоне у речушки, среди высоких трав и цветов, что зрелым взором казались ему как вечные свидетели судьбы человеческой. В собственных мыслях, словно в вольных раздумьях древних философов и библейских пророков, он возвращался к той эпохе, когда сердце его разгоралось совсем иным огнём, не обжигающим, а всё же тёплым и нежным — к тому времени, когда он с Марфой, девой деревенской, чуть ли не солнцем назначенной ему судьбою, делил минуты счастья, сотканные из простых удовольствий. Вспоминал он, как в ту чудесную пору, когда зелень свежа и небо казалось братом его, он впервые взял её тонкую руку в свою, и сердце его забилось чуть ли не сжигая его изнутри, будто бы невидимый пламень. Тогда казалось Егору, что и сама природа замерла, чтобы слушать их тихий диалог, как будто сами боги собрались вокруг, чтобы наблюдать за любовью молодых, как за чем-то святыней, в которой заключено их будущее и их судьба. И были те дни теплы и полны тихих ночей, когда, лёжа на сене среди ароматных трав, Егор и Марфа смотрели на звёздное небо, и Марфа рассказывала истории, заговаривая тени ночи будто существ, что на вулканах и в таинственных долинах окружали их маленький мир. Их, Егора и Марфы, поцелуи казались им как дар богов — незабвенные и вечные, сливались с лёгким ветерком, что тихо колыхал травы. Были часы, когда он говорил ей о своей мечте стать писателем, о том, что однажды его слова достигнут великих земель, что он поведает миру о простых людях и их судьбах, о любви и предательстве, о божьем промысле. А она слушала его, с глазами, полными света и тайных сокровищ жизни, и казалось, что их связь — как древний завет, нерушимый и вечный, как путь героев из истории, что прошли через испытания и нашли друг друга в сердце вселенной. О, как сладка бывает любовь! Сплетённые в пылком объятии, они чувствовали себя словно две звезды, что сверкают на небесах среди сотен чужих, и для них только эта минутка, только эта встреча, где ничто не могло их разлучить. Вкус её губ, тепло её тела — всё это было для Егора как познание в раю, утерянном богами, воспоминание о котором он теперь бережно носит в сердце, как святыню.

Но так же честна и неумолима бытие, как латинская судьба или древний рок — всё, что было прекрасным, рано или поздно уступает тени и забвению. О, как ярко было сердце Егора, когда он видел её, словно свет внутри древнего храма, — и как он чувствовал, что всё его понимание жизни — как песчинка в безбрежном океане, где одни волны развеивают всё, что казалось навечно. Он с влажными от слёз глазами вспоминал выражение милого лица Марфы, образа его утраченной надежды. Прошло время, как пламень ушедших лет тускнел и угасал, но память его, словно древний свиток, не роняла своего сияния. Ведь случилось однажды, в ясный и безоблачный день, когда солнце стояло высоко и безмятежно, словно свидетель бед и радостей людских, что в Слободе Светозарской появился гость — молодой гусарский офицер, человек видный, с блестящими сапогами и оружием, сверкающим под солнцем, и с лицом, каким словно вырезанным из мрамора. Его лошадь ступала уверенно по улицам, а глаза его—как два сверкающих осколка льда, — насквозь пронизывали серые тени судьбы провинциальной жизни. Марфа — девица простая, скромная и честная, как сама природа, — в первый раз увидела его в тот самый миг, когда солнце заливало улицы золотом, а воздух напоен был ароматами цветов. И в её сердце, словно в древностях глуши, в которых спали забытые веками боги и герои, пробудился вдруг трепет, что он — этот человек, столь чужой и в то же время притягательный, — служит знак перемен. Он был молод и полон сил, словно сам бог войны, и, увидев её, он стал ухаживать за ней с тщеславной настойчивостью, как то делают те, кто не видит ни судьбы, ни времени, ни даже совести и чести. Он был гусар, сын богатого чиновника, — начинал цепляться за сердце Марфы, словно за приглянувшуюся вещь. Он стремился обратить её внимание, забросать ласковыми словами и обещаниями, что в них — судьба их общего счастья, что они навек сойдутся, как героические пары древних лирик. Но сердце её было нежное и чистое, и она, словно скрывавшаяся в тайных закоулках судьбы, всё больше ощущала, что это не игра — не тень и не иллюзия на пути, где есть место для новых поворотов и перемен. И вот, на устах судьбы, созрело то, что равно значило: начало их яркому присутствию друг у друга, нежным мечтам и надеждам. Однако всё это с полной противоположностью означало для отношений Егора и Марфы. В один прекрасный день, как в сновидении, Марфа тихо, словно летний ветер, развеяла их с Егором счастье. Она ушла, не сказав ни слова, с сыном богатого чиновника. Она по доброй воле следовала за гусарским офицером, как тень за светом. А он, гусар, молодой и полон сил, — будто хозяин чужих жизней, — увлек её за собой, в сторону больших городов и дворцов, к новым судьбам, скрытым за мощными щитами богатства и власти.

В сердце Егора случилось нечто — он почувствовал, будто его душа взорвалась, и вся вселенная пошла кругом, как движенье черепахи в медленном реестре забвения. Он сидел в одиночестве у ручья, лицом к холодной воде. Капли стекали по его щекам, — слёзы, что не просили разрешения. Он не мог поверить в то, что любовь, столь нежная и святая, могла быть так легко похищена и уничтожена.

В отчаянном забвении он начал пить алкоголь — горькое, словно яд, что оскверняет его сознание, и с каждым глотком его сердце пыталось забыться. Он пил, чтобы заглушить все голоса своего страдания, чтобы раствориться в этом безумии, как заблудший герой, пытаясь укрываться в пещере от своих же демонов. Постепенно, его разум помрачнел, и он почувствовал, что его беда — это не что иное, как отражение борьбы человека с судьбой, с чудесами, что бросают вызов и меняют свои законы. Но даже во тьме и в пьяном забвении, в его сердце не гасла искра — память о Марфе, её теплоте, её грусти и её... предательстве. И он — словно раб, пленённый своими скорбями, — обрёл в этом напитке не утешение, а лишь горечь, которая разъедала его изнутри. Он знал, что любовь — как солнце и луна, — что она никогда не угасает полностью, даже когда кажется, что всё потеряно. Внутри него всё ещё бился меч. Меч, что предназначен судьбой и судьбою порван. И сердце его, как забытый храм, хранил ту редкую, чистую искру любви, что осталась там, среди руин души, тщетно ищущая искупления, — под мраком ночи, под тенью судьбы, пусть и запустевшею от всех страстей и трагедий. Чем сильнее сердце бьётся за чудо, тем острее рана, когда его того и гляди вырвет из груди, словно врата в мифический мир. Предательница — та, кто теперь не узнает в его глазах не только себя, но и ту истинную её часть, что для него святыня. Их любовь была, как история о Пигмалионе и Галатее, — что делается из камня, оживлённое светом сердца, — и всё же, несмотря ни на что, он чувствует, что в самой глубине его души и разума — память о том, что было и что уже не вернуть.

***

У Марфы из живой родни был лишь один дед, которого звали Пафнутий. Егор бывало навещал старика, справлялся об его здоровье, вызывался помочь в некоторые свои свободные часы по дому — делая это и ранее, когда вёл дружбу с внучкой Пафнутия, и после того, как Марфа предала Егора, сбежав с перспективным сыном чиновника. Пафнутий ранее, будуч поболее молод, служил при местной церкви. Но теперь находился полностью ушедш на покой. Дорога к дому старика шла через выгон, мимо покосившихся плетней и старого кладбища, где уже густо разросся боярышник. Изба деда Пафнутия стояла на отшибе, у самого оврага, и казалась почерневшей от времени, но всё ещё крепкой, как старый пень.

Егор отворил калитку и вошёл во двор. В углу под навесом стояла телега, на крыльце грелась худая кошка. Дверь была не заперта. Он тихо постучал, услышал надтреснутый голос:

— Входи, коли с миром.

В горнице было сумрачно и чисто. В красном углу теплилась лампада пред образом Спаса Нерукотворного. Сам хозяин, невысокий, сухой старик с седой бородой и ясными, но слезящимися глазами, сидел у окна и перебирал чётки. Одетый Пафнутий был в старый светлый подрясник, на ногах — туфли, на голове — скуфья.

— А, Егорушко, — без удивления проговорил старик, словно ждал его. — Проходи, садись на лавку. Давненько ты ко мне не захаживал. Всё в книгах и учёбе, поди? Ну, наука — дело святое.

Егор сел. Он хотел начать издалека, но старик сам прервал молчание.

— Слышал я, слышал про твою беду, — тихо сказал он, не глядя на гостя. — Марфа-то... ускакала, соколица.

Егор вздрогнул. В голосе старика не было ни злобы, ни стыда, лишь ровная, глубокая печаль.

— Дедушка Пафнутий, — начал Егор глухо, — простите, что тревожу. Но на сердце так горько, что места не нахожу. Скажите... что мне теперь делать? Мои знакомые говорят: «Будь мужчиной! Шли вызов! Смывай позор кровью». А я не могу в это поверить. К чему дуэль? Разве можно вырвать любовь из груди шпагой или выстрелом из пистолета?

Старик медленно перекрестился на образа.

— Эх, Егорушка, молодой ты ещё, зелёный. Потому и вопрошаешь. Светские люди, они всё норовят страсти мерять порохом и сталью. Гордыня в них говорит. А ты правильно чуешь: силой тут не возьмёшь. Сила — она супротив врага, а любовь — это таинство, дар Божий, который даётся только доброй воле. У нас, у простых людей, говорят: «Не привяжешь коня к дуге, а сердце — к девице».

Егор поднял глаза. В словах старика была та крестьянская мудрость, которой Егор так жаждал.

— Но как же? — с болью спросил он. — Я её любил. Думал, что мы — одно целое. А она... ушла, не сказав ни слова.

— А ты погоди, не спеши гневить Бога, — остановил его старик. — Ушла, значит, потому что не твоя была. Али, может, Господь спас тебя. Бывает, что человек ищет себе пару, как ключ к замку. Много ключей перепробует, а один-единственный всё равно не найдёт, ежели замок тот от других дверей. Марфа — она девушка лёгкая, как пух. Полюбила она образ, картинку: сын чиновника, гусар, мундир, столичный лоск. А ты — корень, ты глубину любишь. Ты — пахарь духа. Разве вам по пути было? Она бы зачахла с тобой в тишине, как роза в подполе. А ты бы мучился, видя, что она вянет. И это было бы ещё одно, во след неисцелимой ране на сердце и душе твоих и слёзным переживаниям твоим о смерти отца твоего.

— Будто бы теперь, и после ухода истинной любви моей к сыну чиновника, мундиру и столичному лоску, душа и сердце мои не разрываемы болью и досадой... — молвил Ставров, опустив взгляд.

Старик помолчал, взял с полки потрёпанную Библию в кожаном переплёте и раскрыл её на закладке.

— Вот, читай. Екклезиаст: «Всему своё время, и время всякой вещи под небом. Время плакать и время смеяться; время разбрасывать камни, и время собирать камни». Нынче у тебя время плакать и разбрасывать. Это горько, но это — рост. А камни ты соберёшь позже, когда внутри просохнет. И запомни, Егор, апостол Павел говорил: «Любовь долготерпит, милосердствует, не ищет своего». Ты страдаешь от того, что искал своего, хотел удержать. А любовь — это не клетка, это небо. Она или есть, или её нет. Если ушла — значит, не было. Во всяком случае, от её стороны не было.

На глазах Егора выступили слёзы. Он не стеснялся их. В этом доме, в этом тихом свете лампады, не нужно было казаться сильным.

— Так что же мне теперь, дедушка? — спросил он, роняя голос до шёпота. — Просто стерпеть?

— Стерпеть, — твёрдо ответил старик. — Смирением, а не гордыней. Смирение — это великая сила. Это не значит быть тряпкой. Это значит принять волю Божью и жить дальше, не расплёскивая себя. Ты писатель, ты творец. Возьми свою боль и переплави её в строки. У тебя будет много строк, Егор. Много хороших строк. И эту боль ты вставишь в них, как драгоценный камень в венец. А Марфа... пусть идёт своей дорогой. Она тебе не судьба, ты ей — тоже.

В горнице повисла тишина. Слышно было, как потрескивает лампада. Положение солнца снаружи и прозвучавший недавно в отдалении бой церковного колокола оповестили уже вечер.

— Прощайте, дедушка Пафнутий, — тихо сказал Егор, поднимаясь. Он поцеловал сухую, тёплую руку старика. — Спасибо за науку.

— Иди, Бог благословит, — перекрестил его старик. — Помни: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». Ты чистый, Егор. Потому и видишь дальше других.

Егор вышел на крыльцо. Солнце уже было во закате, освещая пыльную дорогу и молодую зелень. Ему показалось, что воздух стал прозрачнее, а дышать — легче. Он не излечился от боли, но, ему казалось, что постепенно учится её понимать. А это значило уже немало.

***

Егор был приглашён на беседу в издательство. Итак, молодой человек, одетый в свой нарядный тёмно-синий костюм — что он надевал обычно при поездках в город для учёбы — взявши в руку небольшой трогательный портфель с рукописью, с трепетом в сердце, собирался отправиться в путь. Он взошёл на извоз, и тот тронулся. Было около полудня, когда Егор, оставивши дорожный пыльный след, подходил к издательству «Ноксар». Дом, где оно помещалось, был старый, большой, из тёмного кирпича, в два этажа, с вывеской на фасаде, потускневшей от времени. Вывеска была выполнена в стилях готичности, — «Ноксар». Название «Ноксар» было выведено чёрными буквами по жёлтому полю, и Егор, задержавшись на минуту пред высоким крыльцом, вновь подумал о том, сколь странно и даже тревожно звучало сие слово. Сие название издательства, ещё ранее, вспоминая из пригласительного к беседе письма, звучало для Егора причудливо. Что-то в нём чудилось тёмное, почти зловещее, — оно нагоняло на спину мурашки, словно неведомая сила, таящаяся за этим именем, была не столь благорасположена, сколь коварна. Однако же любопытство и надежда пересилили: Егор перекрестился на купол ближайшей церкви и ступил за порог. В приёмной Егора встретил низенький, юркий человек с рыжеватыми баками, назвавшийся секретарём - приказчиком. Внутри царила атмосфера напряжённого вдохновения: громоздкие книжные полки, покрыты слоями пыли, расцветные обложки, завлекающи глаз, и шёпот талантливых литературных душ, решившихся на худую долю успеха. Внутренняя сторона этого заведения произвела на Егора некое непроизвольное чувство трепета. В помещении, приглушённо освещённом от люстр с несколькими рожками с горящими в них свечами, услышать было можно лишь шум пергаментов и тихий мерный шелест страниц. Всё здесь казалось уютным, но одновременно — в некотором роде, таинственным, — словно в здешних лабиринтах скрыто нечто большее, нежели просто место для печатания книг. На некоторых столах виднелись два или три человека — сотрудники (должно быть, корректоры и переписчики), погружённые в свою работу. Они сидели, не сильно разглагольствуя, лишь изредка перебирая перья и листая книги. Все они подняли головы, оглядели вошедшего с любопытством, но тотчас опустили взоры. Секретарь провёл Егора через помещение, отворил дубовую дверь и произнёс:

— Господин редактор, к Вам Ставров.

Кабинет главного редактора на первом этаже был невелик, но уставлен книгами от пола до потолка. В кресле у массивного письменного стола поднялся высокий, худощавый мужчина, неопределённых лет, одетый в безукоризненный чёрный сюртук с едва заметной золотой цепочкой часов на жилете. Голова его была почти лысой, лишь по бокам, над ушами, вились пышные, тщательно уложенные пряди тёмно-русых волос; на носу сидели золотые очки, сквозь стёкла которых добродушно, но проницательно поблёскивали светло-серые глаза. Он улыбнулся, открыв свои узкие губы, обнажая тонкие зубы. Окружённый ароматами настоянного чая и страницами книг, он с прищуром глядел на молодого писателя.

— Добро пожаловать, молодой человек! — произнёс он с заметным немецким выговором, делая ударение на первом слоге слова «человек». — Рад видеть Вас у нас. Прошу, прошу.

Он указал на стул перед столом и, когда Егор уселся, вновь опустился в своё кресло, сложив руки на столешнице.

— Я есть Фердинанд фон Шпренг, редактор, — представился он, хотя Егор уже знал это имя из пригласительного письма. — Рукопись Вашу, сударь, я прочёл с величайшим интересом. Есть в ней живость, есть наблюдательность… Должен сказать, что для первого опыта — весьма и весьма похвально. В ней таится искра, талант, который стремится развиться.

Егор поклонился, чувствуя, как румянец заливает щёки.

— Благодарствуйте, господин фон Шпренг. Я весьма польщён Вашим отзывом.

— Однако же, — продолжал редактор, слегка приподнимая указательный палец, — слог Ваш ещё не совсем отшлифован. Есть шероховатости, есть повторы, коих надлежит избегать. Но это — дело времени и труда. Вы, как я слышал, на историко-филологическом факультете обучаетесь?

— Так точно, сударь. На втором году.

— Филология — прекрасная школа, — одобрительно кивнул фон Шпренг. — Она учит мыслить и чувствовать слово. Скажите, господин Ставров, чем ещё Вы занимаетесь помимо наук? Я знаю, что Вы из провинции, живёте не в самом городе…

Егор, несколько смущаясь, но с готовностью, поведал о своём житье-бытье: о помощи своему уецу, о провинциальных библиотеках, о матери и сестре, об утрате батюшки, умершего скоропостижно от остановки сердца. О Марфе сказать не решился — лишь вздохнул, и фон Шпренг, будучи человеком опытным, тотчас перевёл разговор на другое.

— Что же, — молвил редактор, — жизнь в провинции даёт писателю более истинного, нежели столичная суета. Вы присматриваетесь к людям, слышите их речь, знаете их нравы… Это драгоценно.

Он одёрнул рукав сюртука и добавил:

— А скажите, господин Ставров, что Вы думаете о европейской литературе? Читаете ли немецких авторов?

Егор оживился.

— Читаю-с, господин фон Шпренг. Шиллера и Гёте почитаю великими поэтами. Однако же, осмелюсь заметить, многое в западной словесности мне кажется чуждым. Слишком много там гордости, слишком много поучений, как должно жить и мыслить. Словно вся Европа вознамерилась указывать остальному миру путь, не считаясь с тем, что у каждого народа — свой путь, свой Бог и своя правда.

Фон Шпренг внимательно посмотрел на собеседника, чуть склонив голову набок.

— Вы изволите говорить о том, что Европа навязывает свои ценности? — спросил он с оттенком улыбки, но без насмешки.

— Именно так, сударь, — отвечал Егор, разгорячаясь. — Взгляните на историю. Крестовые походы — разве не были они насилием над целыми народами? Французы при Наполеоне — разве не они пришли в Россию с огнём и мечом, разоряя наши города и сёла, строя из наших церквей конюшни, а также плавильни, в которых переплавляли сделаны из злата церковные принадлежности, чтобы, разворовывая, вывозить переплавленное злато из нашей страны? Зачем сие делалось — неужто от того, что Россия французам была столь страшным врагом или как иначе пыталась повредить их существованию и житии? А нынешнее время — всякая держава европейская норовит диктовать России, как ей управляться, какие законы принимать, каких обычаев держаться. И всё это — под видом просвещения и дружбы. Но вместе с тем, господин редактор, Вы, вероятно, не станете отрицать, что в Европе есть сила, коя желает устроить весь мир по своему образцу. Католицизм, отколовшись от изначального христианства, насаждался мечом; колонии строились на крови; и теперь — если какая страна не согласна с порядками европейскими, её объявляют варварской, отсталой, лишённой права на собственное мнение.

— Вы горячи, господин Ставров, — произнёс фон Шпренг, сцепив пальцы, — но это похвально в молодом человеке. Позвольте же и мне молвить.

Он помолчал, собираясь с мыслями, и продолжил:

— Я понимаю Вашу точку зрения. Да, Крестовые походы были жестоки; да, Наполеон был честолюбец, принёсший много бед людям. Но разве можно судить о всей Европе по этим тёмным страницам? Ведь та же Германия подарила миру Канта — философа, который поставил человека и его совесть превыше иного. Гёте и Шиллер возвысили душу человеческую до небес. А науки? Без трудов немецких учёных, французских математиков, английских естествоиспытателей Россия не имела бы ни своего университета, ни Академии.

— Но сии дары, — возразил Егор, чувствуя, как в груди закипает спор, — часто преподносятся с таким высокомерием, будто мы — необразованные дети, коих должно учить уму-разуму. Пётр Великий сам ездил в Европу, учился у ней, но разве не он же испытывал на себе её пренебрежение? Немецкие чиновники при русском дворе, иноземные советники, что навязывали нам свои порядки… Извините меня, сударь, но невольно задумаешься: дружба ли это или желание подчинить? Россия не есть дитя неразумное, которое лишь с чужой рукой ходить выучилось. У нас издревле своя словесность, своя философия, своя государственная мысль. «Слово о полку Игореве» — творение, коему нет равных в Европе того времени; летописи Нестора — сокровище исторической мысли; жития святых и поучения — целое море духовной мудрости.

Фон Шпренг наклонил голову, слушая с вниманием.

— Что же касается века нынешнего, — продолжал Егор, всё более воодушевляясь, — то смею утверждать: у нас есть Карамзин, написавший «Историю государства Российского», — труд, коим могла бы гордиться любая нация. Есть Державин, чьи оды по силе духа не уступают Горацию; есть Жуковский, подаривший нам «Светлану» и «Людмилу»; есть Крылов, чьи басни разошлись на пословицы и поговорки по всей планете. И ежели мы говорим о литературе, то как не вспомнить Александра Пушкина, коего произведениями также зачитывается не одна Россия? «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Цыганы», «Борис Годунов» — сии творения не уступают лучшим образцам европейской словесности, а по глубине духа, может статься, и превосходят их!

— Вы, стало быть, полагаете, — мягко возразил фон Шпренг, — что Россия уже достигла той степени просвещения, когда западные влияния ей не нужны?

— Не то чтобы не нужны, сударь, — ответил Егор, чувствуя, как слова сами льются из души. — Обмен знаниями — дело благое, я того не отрицаю. Но беда в том, что Запад слишком часто предлагает нам не дружбу, а опеку. Он хочет, чтобы мы приняли его обычаи, его веру — хоть и в иной, светской, оболочке, — его философию, его взгляд на жизнь, не считаясь с тем, что у России есть свой ум, своя душа, своё призвание. Поглядите на науки: господин Лобачевский из Казанского университета создал новую геометрию, перевернувшую представления о пространстве на планете, — и это русский математик. В поэзии — Пушкин явил такой язык, такой стих, каких дотоле не знала Европа. А вспомните Ломоносова — он ведь не только стихи писал, но и химию, и физику, и астрономию двигал, и русский язык очищал от чужеземной порчи! Один человек — и филолог, и естествоиспытатель, и поэт. Много ли таких многогранных гениев в одной Европе сыщется? У России есть своя философия: взгляните на труды Сковороды, на размышления русских старцев, на учение о «симфонии властей» — церковной и государственной. У нас есть своя архитектура: Успенский собор в Кремле, храм Покрова на Нерли, церкви Новгорода и Пскова — разве они менее прекрасны, нежели готические соборы Европы? У нас есть своя иконопись — Рублёв, Дионисий, — коя есть не просто искусство, но богословие в красках. И всё это — наше, родное, выросшее из русской земли, а не принесённое на штыках чужеземного просвещения. У России есть своё Слово, и оно ещё не всё сказано. Дай Бог, чтобы и я, скромный писатель, мог внести в сие Слово свою крупицу.

— Друг мой, — ответствовал фон Шпренг, и голос его сделался ещё мягче, — я вижу в Вас будущего писателя с твёрдым убеждением. Это замечательно. Но советую вам: не замыкайтесь в одной лишь критике. Читайте больше, путешествуйте, знакомьтесь с иными культурами.

Егор опустил глаза. Ему хотелось ещё спорить, но он почувствовал, что редактор говорит не столько для победы в споре, сколько для пользы его, Егора, как писателя.

— Благодарю Вас за наставление, господин фон Шпренг, — сказал он с поклоном. — Я буду размышлять над сказанным Вами.

Редактор удовлетворённо кивнул, откинулся в кресле и, выдержав паузу, произнёс:

— Я оставлю Вашу рукопись у себя, дабы обсудить её с коллегами. Приходите ко мне через неделю в этот же час — я дам ответ. А пока… советую Вам обратить внимание на язык: он у Вас чист, но нуждается в большей плавности и естественности. И ещё — не спешите. Писательство есть ремесло терпеливых и смиренных.

Егор встал, поклонился и направился к двери. Уже взявшись за медную ручку, он услышал за спиной:

— Ах, да, господин Ставров! О названии нашем Вы, верно, недоумевали? «Ноксар» — это, если угодно, анаграмма. Переставьте буквы — и прочтёте… Но сие узнаете сами, коли охота будет.

Егор обернулся, хотел что-то спросить, но редактор уже углубился в бумаги. Юноша вышел на улицу и только тогда, шагая по мостовой, вдруг понял: «Ноксар» — «Кронсан»… нет, не то. Он остановился, шевеля губами: — Н-о-к-с-а-р… С-а-р-к-о-н… Господи! «Саркон»? «Саркон»… Саркофаг! То, есть, исходя из пояснения фон Шпренга, слово «Ноксар» — анаграмма латинского «sarcophagus» (саркофаг) через искажение: sarcophagus → sarcophag → sacrophag → nokhsar → Ноксар.

На мгновение ему почудилось, будто из подворотни пахнуло могильным холодом. Он передёрнул плечами, перекрестился и зашагал прочь, стараясь думать о предстоящей неделе и об ответе редактора, но тень странного названия ещё долго следовала за ним по пыльным улицам губернского города.

***

Егор думал о своей вежливой, но всё же упрямости и дерзости пред редактором Фердинандом фон Шпренгом. Может стоило опасаться от смелости в беседе с главным редактором остаться без уступка в писательские товарищества, но Егор всё же более был горд собою нежели собою недоволен — за умение отстаивать свою позицию прилюдно. С малолетничества он замечал, что стоит не уступить окружающей системе и не переменить во её благо и прихоть своих собственных мировоззренческих взглядов, то потом окружающая вселенная, оставя суть вещей всё как и было, но будто бы всё же чувствует неловкость и смущение пред отдельно позиционированным гордым индивидом. За неделю, в ожидании следующего посещения издательства «Ноксар», Егор помогал дома в хозяйстве, посещал учёбу, а также, не до конца можа избавиться от оставшейся искры любви к своей деве – предательнице, от искры любви, всё ещё живущей в разрушенном храме души, сочинил стихотворение. Сиё стихотворение он планировал добавить в прозаичную рукопись — независимо, будет ли та одобрена издательством или нет.

Минувших дней печальный глас

Звучит в душе моей больной.

Минувшее, в сей странный час,

Встаёт туманной пеленой.

Я помню свет очей прелестных,

Я помню шелест тихих слов,

Но в сей юдоли, полной слезной,

Не стало больше тех даров.

Как древле пел слепой певец

О верной Пенелопе, милой, —

Так я, безумный наконец,

Твержу: «Господь мой, дай мне силы!»

Но ах! Увы! Мой глас напрасен,

Мой стон в пустыне замирает, —

Как лист, осенним ветром страстен,

Вдали от ветки умирает.

Я возлюбил — любовью чистой,

Как горний ангел чист и свят,

Но рок судьбы рукой нечистой

Сломал мой райский, дивный сад.

И ныне, в горести унылой,

Брожу один, в тоске немой, —

Как тот Иаков над могилой

Рыдал о Рахили родной.

К чему желанья? Все — как дым,

Что вьётся к небу и растает.

И счастье было — молодым,

И не вернуться, не бывает.

Одно лишь сердце помнить будет,

Пока в груди не стихнет стук,

Пока в забвенье не забудет

Сей мир и скорбь, и боль разлук.

Но память, словно над могилой

Зажжённый утром огонёк,

Горит средь тишины унылой,

Горит и не погаснет в срок.

***

Ровно через неделю, в тот же час, Егор вновь стоял пред высоким крыльцом издательства «Ноксар». Дом сей, сложенный из тёмного кирпича, глядел на улицу узкими окнами, словно глазами какого-то древнего, настороженного существа. День выдался серый, небо обложило плотными облаками, и в воздухе висела та особенная, тягучая тишина, что бывает перед грозой. Вывеска «Ноксар» чёрными буквами по жёлтому полю, на фасаде, выполненная в стилях готичности, по-прежнему являлась взору тут.

Егор переступил порог. В вестибюле его встретил уже не тот, прежний секретарь — низенький, юркий, с рыжеватыми баками. Теперь это был другой секретарь - приказчик — высокий сутулый человек с бакенбардами, который молча указал рукою на лестницу и тотчас скрылся в полумраке коридора, словно тень, не имеющая своего тела. Поднимаясь по скрипучим ступеням, Егор слышал, как где-то наверху стучат переплётные станки и слышатся приглушённые голоса — ровные, без всякого волнения, будто читали заупокойную молитву. Фердинанд фон Шпренг встретил Егора, теперь находившись в другом кабинете, на втором этаже дома. При виде вошедшего Егора немец привстал из-за стола и протянул руку с короткой, но твёрдой улыбкой.

— Господин Ставров, — произнёс он, и акцент его, как показалось Егору, стал чуть заметнее, словно немец умышленно позволял слышаться в своей речи иноземные ноты. — Я имею удовольствие сообщить Вам, что рукопись Ваша признана достойною печати. Мы, в издательстве «Ноксар», имеем обыкновение не просто издавать книги, но принимать сочинителей в некоторое… братство. — Он прищурился, и глаза его блеснули холодным, стальным светом. — Вы, сударь, молодой человек многообещающий. Мы желаем видеть Вас в наших стройных рядах. Вам надлежит пройти стажировку под руководством опытнейших литераторов нашего круга, дабы отточить слог и сродниться с духом нашего дела.

У Егора ёкнуло сердце: такого успеха он не смел и предполагать! Он поклонился, поблагодарив, и хотел было сказать нечто о своей готовности трудиться, но фон Шпренг остановил его жестом:

— Прежде чем вступить на сию стезю, я попрошу Вас сочинить рассказ на историческую тематику. Времени — неделя. Сюжет вольный, но непременно чтобы в нём звучала старина наша, Русь глубокая, дотатарская. Сие испытание не тяжкое, но необходимое.

Затем Фердинанд фон Шпренг поднялся, обошёл стол и подвёл Егора к стене, на которой висел большой лист.

— Вот, господин Ставров, наш издательский знак. Экслибрис «Ноксар». Он ставится на всех книгах, выходящих из-под нашего станка, и на всех бумагах, что касаются дел нашего братства.

Егор взглянул на лист. В центре его, исполненная тем самым готическим, угловатым шрифтом, чернела надпись: «Ноксар». Буквы были словно вырезаны из тёмного металла, с острыми засечками, напоминавшими зазубрины на лезвии старого ножа. А над самою надписью, вверху, красовались нарисованные следы — то ли когтей, то ли сами когти: пять глубоких беспорядочных борозд, словно некий зверь полоснул по бумаге, оставив навечный свой знак. Борозды были тёмно-бурого цвета, точно засохшая кровь.

И тут с Егором стало твориться неладное. Руки его задрожали. Дыхание сбилось. Сначала ему показалось, что комнату окутал внезапный, густой сумрак, хотя свечи в рожках люстр горели по-прежнему ровно. Когти на экслибрисе будто шевельнулись, потянулись к нему, и в ушах возник тихий, нарастающий звон — не то колокольный, не то волчий вой издалека. Егор моргнул, желая стряхнуть наваждение, но стены комнаты вдруг пошли рябью, обои подёрнулись плесенью, и из щелей потянуло сырым, погребным холодом.

Фердинанд фон Шпренг взял его под руку:

— Однако довольно разговоров! Прошу Вас, господин Ставров, разделить с нами трапезу. Обед уже на столе, и все наши сотрудники жаждут познакомиться с молодым талантом.

Он повлёк Егора в соседнюю залу, где за длинным дубовым столом сидели человек восемь. Егор ещё не успел разглядеть их лиц, как вдруг — о, Господи! — сумрак сгустился до черноты, свечи вспыхнули зелёным пламенем, вновь освещая помещение, и облик сидящих изменился страшно и мгновенно. Вместо людей за столом восседали существа, коих и описать-то пером боязно... Лица их вытянулись, побледнели до синевы, глаза засветились желтоватым, волчьим огнём. Изо ртов, чуть приоткрытых, торчали клыки — длинные, как у старого вепря, — и из-под когтей, впившихся в край стола, сочилась чёрная жидкость. Они не говорили, а шипели, перекатывая в гортанях горловой, булькающий смех. Казалось, что это не упыри даже, не вурдалаки из народных сказок, а нечто более древнее, подземное, вышедшее из тех глубин, где не бывало света и имени Божьего.

И сам Фердинанд фон Шпренг! Егор обернулся к нему — и отшатнулся. Немец стоял рядом, но ростом будто стал выше на целую голову, лицо его вытянулось, заострилось, кожа натянулась на скулах так, что просвечивали желтоватые жилы. Улыбка его превратилась в оскал, и глаза — глаза, Господи! — в них не было зрачков, одна сплошная чернота, как у мистичного покойника, который уже начал разлагаться, но всё ещё смотрит.

— Садитесь, господин Ставров, — произнёс фон Шпренг, и голос его звучал теперь как скрежет ржавого железа. — Садитесь и вкусите с нами… хлеба нашего насущного.

Сердце Егора сжалось в ледяной комок, кровь отхлынула от лица, в глазах пошли алые круги. Он хотел перекреститься — но рука не поднялась, будто приросла к боку. В ушах зашумело, пол под ногами покачнулся, стены залы стеклянным звоном разлетелись на тысячу осколков, и Егор, не в силах более держаться, рухнул наземь, утеряв сознание.

Очнулся он от того, что кто-то легонько похлопывал его по щеке прохладной ладонью. Егор открыл глаза — и увидел над собою обыкновенное, человеческое лицо Фердинанда фон Шпренга. Немец глядел на него с искренней озабоченностью, в глазах его теплился живой свет, и никакой мистической черноты, никаких клыков и в помине не было.

— Господин Ставров! Что с Вами сталось? — спрашивал немец, и в голосе его слышалась тревога. — Вам дурно? Вы побледнели как полотно и упали. Верно, переутомились от занятий, от чтения, от беспрестанного сидения за книгами и сочинительства. Молодые писатели часто не берегут себя.

Егор приподнялся на локте. Зала была залита ровным светом. Сотрудники издательства стояли вокруг — с озабоченностью, но обыкновенные люди в сюртуках и галстуках, и на лицах их читалась неподдельная тревога. Кто-то держал стакан воды, кто-то — нюхательную соль.

— Простите-с, — растерян произнёс Егор, поднимаясь на ноги и отряхивая костюм. Голос его звучал глухо и виновато. — Простите-с меня великодушно. Я, видно, в самом деле переутомился. Недосып, долгие бессонные ночи… мне надобно поехать домой, к матери, и отдохнуть несколько дней. В слободе, на свежем воздухе, всё, верно, пройдёт.

Фердинанд фон Шпренг участливо пожал ему руку:

— Вот и прекрасно. Поезжайте, сударь, отдохните. А рассказ Ваш исторический подождёт. Здоровье — первое дело. Провожать Вас не стану, дабы не утомлять; ступайте с Богом и берегите себя.

Егор поклонился, вышел из залы, спустился по лестнице, и только на улице, вдохнув влажного, предгрозового воздуха, перевёл дух. Он обернулся на дом издательства из тёмного кирпича — и ему почудилось, что в одном из верхних окон на мгновение мелькнуло нечто — тень с жёлтыми глазами.

Но, может статься, то был лишь отблеск каретного фонаря, качнувшегося на мостовой.

Егор зашагал прочь, твёрдо решив: вернётся он в «Ноксар» не прежде, чем разберётся в том, что же видели его глаза на самом деле — явь или наваждение, посланное усталым умом.

***

В один из последующих дней, войдя в дом, Егор застал мать за пряжей у окна, сестру Анисью — за шитьём при свече, а дядю Петра Ильича — за починкой сбруи, разложенной на лавке в передней горнице. Все трое подняли головы при его появлении, и в глазах их он прочёл немой вопрос: отчего он так бледен, отчего взгляд его блуждает, а речь, коли он открывает рот, звучит отрывисто и словно бы нехотя?

— Егорушка, — молвила мать, откладывая веретено и всматриваясь в лицо сына с тревогою, — что с тобою? Ты будто сам не свой последние пару дней. Иль в том издательстве тебя чем-то опечалили?

— Нет, матушка, — отвечал Егор, стараясь придать голосу спокойствие, — напротив, приняли там меня весьма лестно. Предложили стажировку и печатание рукописи. Только утомлён я весьма — столько впечатлений разом, да и университетские лекции даром не проходят.

Сестра Анисья, девица двадцати двух лет, смышлёная и острая на глаз, подняла на него взгляд поверх шитья:

— Брат, ты сам не свой. Недавно ещё ты был весел, шутил, за обедом рассказывал о студентах ваших, о профессоре древней истории. А ныне молчишь, словно воды в рот набрал, и смотришь куда-то сквозь нас, будто видишь не нас, а нечто за нашими спинами.

Дядя Пётр Ильич, мужчина коренастый, с седыми усами и шрамом на щеке (память о турецкой кампании), крякнул, отложил шило и промолвил:

— Эк его, братцы мои! Стало быть, книжная премудрость до добра не доводит. Вон как человека сушит! Ты бы, Егор, завтра со мною в поле вышел — покос у нас нынче знатный, трава по пояс. Помашешь косой час-другой — всякая хмарь из головы выветрится.

Егор слабо улыбнулся и кивнул, но мысли его были далеко. Он сел к столу, взял ложку, хлебнул щей, но еда не шла в горло. Пред глазами его то и дело всплывали то готическая надпись «Ноксар» с когтями над нею, то жёлтые глаза сидящих за столом, то мистичная чернота в очах фон Шпренга.

«Что это было? — думал он, глядя, как пляшет огонёк свечи на стене. — Неужто ум мой помутился от усталости и долгого сидения за книгами? Или же… или же в том доме и впрямь сокрыто нечто недоброе?»

Он перебирал в памяти каждое мгновение того дня. Всё было обыкновенно — до той самой минуты, как он взглянул на экслибрис. Стоило глазам его остановиться на готических буквах и на тех когтистых бороздах — и мир покачнулся. Но отчего же тогда, когда он очнулся, всё вновь стало как прежде? Отчего Фердинанд глядел на него человеческими глазами, а сотрудники стояли вокруг с обычными, встревоженными лицами?

«Вот что, — рассудил Егор, — ежели то был морок, навеянный усталостью, то он более не повторится. Но ежели… ежели в том доме истинно обитает нечто тёмное, то оно не может не проявлять себя во тьме. Издавна ведомо: нечистая сила ночью бывает особенно дерзка и неприкрыта».

Мысль сия запала ему в душу и раскалённым углем жгла сердце до самой полуночи. Когда в доме всё утихло, мать ушла в свою светёлку, сестра — в девичью, а дядя, наказав Егору не засиживаться допоздна, удалился в свою горницу, — Егор не лёг в постель. Напротив, он накинул на плечи старенький сюртук, сунул за пазуху небольшой карманный нож (на всякий случай), нахлобучил картуз и вышел на крыльцо.

Ночь была тёмная, беззвёздная. Луна то пряталась за тучи, то выглядывала из-за них бледным, больным лицом. Ветра не было, и оттого каждый шаг Егора по пыльной дороге слышался отчётливо, словно кто-то ступал след в след за ним. Он обернулся — никого.

До города было вёрст десять. Егор шёл быстрым шагом к ночной повозке, стоявшей у дороги и дожидавшейся ночных пассажиров. Не прошло и часу, как Ставров уже стоял в городе, на той самой улице, где высился тёмный дом издательства «Ноксар». Он затаился в тени высокого забора, что тянулся вдоль соседнего владения, и стал глядеть. Окна нижнего этажа были слабо освещены — не свечным светом, нет, а каким-то зеленоватым, неверным сиянием, что струилось изнутри, точно гнилушки светятся в осеннем лесу. Егор перебежал через улицу и, пригнувшись, приблизился к одному из окон. Сквозь стекло можно было разглядеть происходящее внутри.

И то, что он увидел, заставило кровь его застыть в жилах.

В просторной зале теперь не было ни столов, ни стульев. Пол был земляной, утрамбованный, и на нём, в круге того самого зеленоватого света, сидели существа. Они не стояли на ногах — они сидели на корточках, или, вернее, скорчившись, как звери, положив длинные, неестественно вытянутые руки на колени. Туловища их были худы, с серою, гладкою кожею. Головы были велики, непропорциональны, с узкими лбами и огромными ртами, что тянулись от уха до уха. Изо ртов торчали клыки — длинные, как у старого вепря. Глаза их светились желтоватым, волчьим огнём. Они не говорили. Шипели, перекатывая в гортанях горловой, булькающий смех. А в центре круга стоял тот самый экслибрис — большой лист на подставке. Существа, сидящие вокруг, то и дело протягивали к нему свои длинные пальцы и касались готических букв, и при каждом таком прикосновении лист начинал светиться ярче.

У Егора подкосились ноги. Он отпрянул от окна и судорожно выдохнул, прижавшись спиной к холодной стене дома. «Господи, спаси и сохрани… — прошептал он пересохшими губами. — Не морок то был, не наваждение… всё на самом деле…»

Но любопытство — самая сильная из страстей, и оно пересилило страх. Егор огляделся и заметил неподалёку водосточную трубу, вдоль которой тянулись железные скобы, вмурованные в кирпичную кладку. Дом был старый, неровный; скобы ржавые, но держались крепко. Егор, стиснув зубы, подтянулся на руках и начал взбираться наверх.

Второй этаж — и окно, за которым, как он помнил, находился второй кабинет Фердинанда фон Шпренга. Егор нащупал ногой узкий выступ карниза, ухватился за подоконник и заглянул внутрь.

То, что он увидел, было, пожалуй, страшнее всего виденного доселе.

В кабинете, за столом, сидел… не человек. Существо, занимавшее кресло главного редактора, имело тело человеческое — руки, ноги, торс в сюртуке, — но голова его…

Голова сия была волчьей. Или не совсем волчьей: морда вытянутая, уши торчком, из пасти, чуть приоткрытой, свисала длинная, синеватая слюна. Глаза — жёлтые, с узким, как щёлочка, зрачком — смотрели прямо на окно. Прямо на Егора.

И существо улыбнулось.

То есть раздвинуло губы, обнажив два ряда острых, как иглы, клыков, и поднялось с кресла.

Егор не помнил, как сорвался с карниза. Он упал на землю, больно ударившись спиной об утрамбованную дорожку, вскочил и пустился бежать. Сердце его колотилось где-то в горле, дыхание вырывалось со свистом. Ему казалось, что сзади слышатся шаги — лёгкие, быстрые, нечеловечьи шаги, что нагоняют его, что сейчас длинная, серая рука ляжет ему на плечо…

Он выбежал на главную улицу, где горели редкие ночные фонари, и всё бежал, не оглядываясь, пока не наткнулся на ночного извозчика, что дремал на козлах у трактира.

— Голубчик, — выдохнул Егор, хватая его за рукав, — вези меня в Светозарскую Слободу, я заплачу вдвойне…

Извозчик, мужик пожилой, глянул на него подозрительно, но деньги взял, и скоро пролётка покатила по ночным улицам города прочь от страшного дома. Только отъехав версты на полторы, Егор перевёл дух и оглянулся. Улица за ним была пуста. Никто за ним не гнался. Фонари горели ровно, луна выглянула из-за туч — и всё вокруг дышало тишиной и покоем, словно ничего не случилось. Извозчик, заметив, что седок его пришёл в себя, спросил добродушно:

— Что, барин, аль приключилось что? Шибко Вы бежали, я аж испужался за вас.

— Нет, любезный, — глухо отвечал Егор, — просто почудилось мне, будто за мною кто-то гнался. Устал я нынче сверх меры.

— Оно и видно, — хмыкнул извозчик и более ни о чём не спрашивал.

Егор откинулся на облучок и закрыл глаза. В голове его, как на качелях, качались две мысли. Первая: всё увиденное этой ночью — не бред, не игра воображения. Вторая: если это правда, то что же теперь делать?

«Издательство "Ноксар"… — думал он, въезжая в родную слободу. — Фердинанд фон Шпренг и его… его сотрудники… Они печатают книги, они принимают к себе молодых писателей… Зачем? Для чего? Какую цель преследуют эти твари, обернувшиеся людьми?»

Ответа не было. Дом встретил его тишиной и тьмой. Егор на цыпочках пробрался в свою каморку, скинул сюртук и повалился на постель, не раздеваясь. Но сон не шёл к нему — он лежал с открытыми глазами и глядел в потолок, пока серый, унылый рассвет не заглянул в окно.

***

Два последующих дня Егор провёл за чтением в библиотеках, разве что приходил домой к обеду да к вечернему чаю. Своим близким он молвил, что нет времени ему заниматься иными делами, как необходимо готовиться к экзамену в университете, посему его семейство и не тревожило Егора. Он сидел в библиотеках поочерёдно — и в церковной, что при храме Николая Чудотворца, и в той, что помещалась при сельской общине. Егор искал. Он перерыл всё, что могло иметь хотя бы отдалённое отношение к тёмным именам, к готическим надписям, к древним тайным обществам. Он листал фолианты на латыни, старопечатные книги гражданской печати, рукописные тетради, что хранились в церковной библиотеке ещё со времён покойного настоятеля отца Митрофана. И наконец — нашёл.

В одном из ветхих, переплетённых в кожу изданий, озаглавленных «О древних ересях и суевериях, в землях славянских и иноземных обретающихся», рукою неизвестного переписчика XVII века было помещено небольшое рассуждение. В нём говорилось о тайном сообществе, именуемом «Ноксар». Слово сие, пояснял переписчик, происходит от латинского nox — «ночь» — и древнего суффикса, придающего имени оттенок таинственности и могущества. «Ноксар» означало буквально «Ночное братство» или «Орден Теней». И далее следовало описание: сообщество сие, по преданиям, возникло ещё во времена поздней Римской империи и занималось вызыванием духов, подчинением тёмных сущностей и использованием их для своей корысти. Члены его умели принимать человеческий облик, но истинная их природа открывалась тому, кто дерзал взглянуть на их знак.

— Стало быть, он солгал мне, — прошептал Егор, откидываясь на спинку стула. — Фон Шпренг сказал, что «Ноксар» — простая анаграмма. Он попросту издевался надо мною, испытывал, поверю ли я в эту нелепицу. А сам… сам служит этому Ордену Теней.

Он закрыл книгу и долго сидел неподвижно, глядя в одну точку. Мысли его метались, как потревоженные пчёлы. «Зачем они принимают к себе молодых писателей? — думал он. — Зачем им стажёры, сотрудники? Не затем ли, чтобы через литературу, через печатное слово распространять своё влияние? Есть великие светлые книги, книги сотворённые великими и светлыми людьми. Но, как мы все прекрасно знаем, существуют и тёмные книги — как раз от всяких вот таких тёмных сообществ. И такие книги тоже многим приходятся по вкусу. Но эти тёмные книги — это перевирание и искажение возможных первоначальных рукописей творцов чистой и светлой души. Эти тёмные, искажённые книги являют сомнение, уныние, презрение к добру, восхищение злом. Начнут, к примеру, они с моей рукописи — поставят в ней свои меты, добавят свои мысли, исправят мой слог на свой лад. И найдутся ведь средь люда те, кто будут этой искажённой рукописью восхищаться. А по сути, моя душа будет запятнана.

А меж тем с Егором творилось нечто неладное.

Проснувшись на четвёртый день после той страшной ночи, он, умываясь, заметил, что ногти на правой руке показались ему чуть длиннее обычного. Он не придал тому значения — мало ли, отросли, бывает. Но к вечеру того же дня, разбирая книги на столе, он случайно задел пальцем край столешницы и с удивлением ощутил, что ноготь зацепился за дерево с какою-то необычайною цепкостью. Он взглянул на руку — и сердце его ёкнуло. Ногти, ещё утром бывшие обыкновенными, человеческими, к вечеру потемнели у основания и сделались заметно длиннее, словно за день выросли на целую линию.

— Быть не может, — прошептал Егор, всматриваясь в свои пальцы. — Это просто игра света, усталость…

Но на следующее утро сомнений не осталось. Ногти на обеих руках стали тёмными, твёрдыми и загнулись на концах, точно звериные когти. Егор, раздумывая, спрятал руки в карманы. Завтракать он не вышел, сетуя на плохое самочувствие и молвив родне, что потрапезничает чуть позже сам. Весь день проходил он в перчатках, хотя на дворе стоял солнечный день. Мать спросила, не зябнет ли он и получшело ли ему с утра; он отвечал, что самочувствие его хорошее, но на сенокосе, мол, наработал мозоли и стыдится их показывать — от того и перчатки на руках.

Но в душе его поселился ледяной ужас.

«Это они, — думал он, лёжа потом в постели и разглядывая свои когти при тусклом свете ночной свечи. — Они сделали что-то со мною в тот миг, когда я взглянул на их проклятый знак. Или когда потерял сознание в их доме. Или… или когда заглянул в окно и увидел их истинную сущность. Они уже начали превращать меня в одного из них».

Мысль сия была столь чудовищна, что Егор вскакивал с постели и начинал ходить по комнате, ломая руки. Он чувствовал, как что-то чужое, тёмное понемногу прорастает в нём, пускает корни в самую душу. И если он не предпримет чего-то — он пропал навсегда.

Тогда он и вспомнил о деде Пафнутии.

Егор отправился к нему в следующий же вечер, едва солнце начало клониться к закату. Он застал старика на завалинке: Пафнутий сидел, опираясь на клюку, и глядел на дорогу грустными, но всё ещё зоркими глазами. Борода его была бела как лунь, волосы жидкие, плечи сгорблены, но в облике его чувствовалась та внутренняя твёрдость, какая бывает у людей, много молившихся и много размышлявших о жизни.

— Егорушко! — узнал его старик, когда тот подошёл. — Проходи в избу, гостем будешь.

В избушке пахло сушёными травами, воском и старой бумагой. На полке стояли книги — Библия, Четьи-Минеи, жития святых, несколько поучений отцов церкви.

Егор сел на лавку, помолчал, собираясь с мыслями. Затем, не говоря ни слова, снял с рук перчатки и протянул их старику.

Пафнутий взглянул — и попятился, осенив себя крестным знамением.

— Господи Иисусе… — выдохнул он. — Это что ж такое, Егор? Откуда у тебя это?

И Егор рассказал всё. Всё, без утайки. И о приглашении в издательство, и об экслибрисе с когтями, и о видении за трапезой, и о ночной вылазке, и о волчьей голове фон Шпренга, и о том, что он вычитал в книге про Ноксар. И к тому ж о том, что ногти его начали расти и темнеть после той ночи, как он побывал у окон «Ноксара».

— Я чувствую, дедушка, — сказал Егор, и голос его дрогнул, — чувствую, как они меня… меняют. Словно что-то тёмное забирается внутрь меня, прорастает сквозь кожу. Ежели я ничего не сделаю — я превращусь в одно из этих существ. Я стану одним из них.

Пафнутий слушал молча, не перебивая. Когда Егор закончил, старик тяжело вздохнул, перекрестился и долго сидел, шевеля губами, будто творя про себя молитву.

— Дело твоё, Егор, непростое, — произнёс он наконец, опустив взор. — Описано в Библии, во Втором послании к Коринфянам следующее: «И неудивительно: потому что сам нечистый принимает вид Ангела света; а потому не великое дело, если и служители его принимают вид служителей правды».

Он поднял глаза на Егора.

— Понял ли ты, отрок? Враг рода человеческого не всегда является в виде страшилища с рогами и копытами. Но есть и иной путь, коим он завладевает душами. Он не идёт напролом — он просачивается, как сырость в подпол, незаметно. Ты взглянул на их знак — и скверна вошла в тебя. Ты увидел их истинное обличье — и скверна пустила корни. Теперь она растёт в тебе, проступает наружу. Ежели ты не вырвешь её с корнем — ты станешь одним из них. И не будет тебе спасения.

— Так что же мне делать, дедушка? — воскликнул Егор, сжимая кулаки и чувствуя, как когти впиваются в кожу. — Скажи! Я готов на всё.

Пафнутий поглядел на него долгим, пронзительным взглядом.

— Есть только одно средство, Егор. Ты должен вернуться туда. Не подглядывать в окна — а войти внутрь. Ты должен поразить самый источник их силы — тот самый знак, экслибрис их проклятый. Ежели ты уничтожишь его, то и скверна, что уже вошла в тебя, рассеется, и сами они лишатся своего могущества. Но помни: они будут защищать свой знак, как зверь защищает своё логово. Ибо знак сей — не просто изображение. Это печать, скрепляющая их сообщество. Стоит её разрушить — и рухнет их сила.

Егор слушал, затаив дыхание.

— Но как мне уничтожить его, дедушка? Чем? У меня нет ни силы, ни умения бороться с такой нечистью.

— Сила, Егор, не в мышцах и не в оружии, — сказал старик. — Сила — в правде, в вере и в смелости сердца. Ты уже дважды видел их истинное лицо. Ты знаешь, кто они. Это уже много. А оружие против них есть. И я помогу тебя снарядить.

Старик поднялся, покряхтывая, и прошёл в угол избы, где стоял старый, окованный железом сундук. Открыл его, порылся и извлёк на свет предметы.

Первый был пистолет — кремнёвый, армейского образца 1809 года, с длинным стволом и потёртой берёзовой ложей. Ствол его был тёмен от старой окалины, курок взведён, и весь он выглядел сурово, по-военному.

— Сей пистолет достался мне от родного брата, — молвил Пафнутий. — Служил он в драгунах под Бородиным и с ним не расставался до самой кончины. Он стреляный, заряжен, только порох на полке, чай, выдохся — я подновлю. Пуля свинцовая, её освятить надобно. Бери, Егор. Против нечисти и железо помогает, коли с верою применено.

Вторым предметом был крест — деревянный, простой, без украшений, но старый и потемневший от времени.

— Сей крест я сам вырезал и освятил в Никольском храме двадцать лет тому. Носи его на груди, под рубахой. Никакой морок не возьмёт тебя, пока он на тебе.

Третьим предметом был кол — обыкновенный осиновый кол, длиною в локоть, заострённый с одного конца.

— Осина, Егор, — древо чудодейственное. На осине, по преданию, удавился Иуда, и с той поры осиновый кол имеет силу против всякой нежити. Ежели доведётся тебе — воткни сей кол в самый центр их экслибриса, в то место, где сходятся когти. Тогда рухнет их сила, и морок рассеется, и ты сам освободишься от той скверны, что уже начала прорастать в тебе.

Егор принял все три предмета с благоговением. Они лежали в его руках — тяжёлые, настоящие, вселяющие странную уверенность. Затем Пафнутий взял у него пистолет и, освятив свинцовую пулю, перезарядил его.

— Благослови меня, дедушка, — сказал Егор, вставая.

Пафнутий возложил ему на голову свою сухую, дрожащую руку и прочитал «Отче наш», а затем краткую молитву от нашествия вражия.

— Ступай, Егор, — сказал он, когда молитва была окончена. — Но помни: не на жизнь, а на смерть идёшь ты. Ежели дрогнешь — пропал. Ежели устоишь — спасёшь не только себя, но, может, и многих. Иди с Богом. И да хранит тебя Господь.

Егор поклонился низко, до земли, и вышел из избы.

Уже смеркалось. Над слободой поднималась луна. Егор зашагал к дому быстрым шагом, сжимая в одной руке пистолет, а другою ощупывая под рубахой крест. Когти на пальцах, казалось ему, стали ещё длиннее, но теперь он знал, что делать.

Теперь он знал, что делать.

Он дождётся одну из последующих ночей. Он вернётся в издательство «Ноксар». Он войдёт внутрь — и уничтожит их проклятый знак. Или погибнет сам. Третьего не дано.

И в сердце его, на место страха, стала заступать твёрдая, холодная решимость.

***

Ночь, избранная Егором для своего дерзкого предприятия, выдалась тёмная. Небо обложило густыми тучами, и только изредка меж ними проглядывала одинокая луна, тотчас же пряталась, будто не желая быть свидетельницею того, что должно было свершиться. В воздухе висела та особенная, предгрозовая духота, когда каждый звук слышится отчётливей обычного, а сердце бьётся тревожно и неровно. Егор вышел из дому около полуночи. Мать и сестра спали; дядя Пётр Ильич, вернувшись с работы усталый, также почивал крепким сном. Никто не видел, как Егор перетянул пояс, сунул за пазуху осиновый кол, заложил за пояс под сюртук кремнёвый пистолет армейского образца 1809 года и, ощупав на груди под рубахой деревянный крест, вышел за калитку. Выйдя к дороге, парень остановил пролётку и попросил кучера довезти его до городу. Дорога до городу была пустынна. Ни единой души на пути; только собаки брехали издалека, да ветер шелестел в придорожных кустах, словно кто-то невидимый крался следом. Егор высадился недоехавши до издательского дома. Так было надо, чтобы не объявить себя издали пред силами Ноксара. Он шёл по городской улице быстрым, твёрдым шагом, и странное дело: страх, что жил в нём все эти дни, теперь обратился в холодную, спокойную решимость. Он знал, что идёт на верную гибель, быть может, — но иного пути у него не было. Скверна уже прорастала в нём; когти на пальцах за день стали ещё длиннее, ещё твёрже, и он чувствовал, как чуждая, тёмная сила понемногу овладевает его волей. Промедли он ещё день-другой — и возврата не будет.

Город спал. Улицы были пусты, лишь изредка попадался ночной сторож, дремавший на лавке у ворот, да где-то вдали позвякивала колокольцем запоздалая пролётка. Егор свернул в переулок, где высился знакомый тёмный дом издательства «Ноксар», и остановился пред ним. Дом глядел на него своими узкими окнами — чёрными, мёртвыми, без единого огонька. Казалось, что это не здание, а огромный, притаившийся зверь, поджидав добычу. Егор перекрестился, мысленно прочитал «Да воскреснет Бог», и, поднявшись на высокое крыльцо, ударил ногою в дверь. Дверь оказалась запертою, но замок был стар, и с третьего удара, под напором тяжёлого сапога, он с хрустом поддался. Дверь распахнулась, ударившись о внутреннюю стену, и Егор шагнул в темноту прихожей.

Внутри было тихо. Тишина стояла такая, какая бывает только в покинутых домах — или в склепах. Ни шороха, ни скрипа половиц, ни дыхания. Но тишина сия была не пустая: она была наполненная, тягучая, как болотная вода. Казалось, сам воздух здесь был гуще, чем снаружи, и пахло в нём сыростью, тленом и чем-то ещё — острым, звериным, точно в норе у дикого зверя.

Егор вынул из-за пояса пистолет, взвёл курок и двинулся вперёд. Внутри было темно, хоть глаз выколи, но лунный свет, проникавший сквозь незанавешенные окна, позволял различать очертания. Он миновал пустую приёмную, прошёл мимо лестницы, ведущей в подвал, откуда тянуло таким холодом, что Егора пробрала дрожь, и остановился у основания лестницы на второй этаж. Ступени были старые, дубовые, и при каждом шаге они издавали протяжный, жалобный скрип, словно стонали под ногою. Егор поднимался медленно, держа пистолет наготове, и сердце его колотилось так громко, что, казалось, его слышно во всём доме. Страх сжимал горло ледяной рукою, но вместе с тем откуда-то из глубины души поднималась отвага — отчаянная, почти безумная, та, что является лишь тогда, когда человеку уже нечего терять, кроме собственной души.

Второй этаж встретил его такою же мёртвой тишиною. Дверь в кабинет Фердинанда фон Шпренга была приотворена, и из щели сочился тот самый зеленоватый, неверный свет, что Егор видел в свою первую ночную вылазку. Он толкнул дверь — и вошёл. Кабинет изменился. Он словно вырос, расширился, стены его отодвинулись куда-то в бесконечность, и в сумраке, наполненном тем зелёным сиянием, нельзя было разглядеть их пределов. Стол, за которым некогда сидел фон Шпренг, теперь стоял посреди комнаты, а на стене, прямо напротив входа, висел тот самый лист с экслибрисом «Ноксар». Готические буквы, казалось, шевелились, переливаясь живым, пульсирующим светом, а когти над ними — пять глубоких, тёмно-бурых борозд — будто дышали, расширяясь и сужаясь в такт неведомому ритму. И в тот же миг Егор услышал шорох. Тихий, многоголосый, напоминающий шелест крыльев летучих мышей. Он обернулся — и понял, что окружён.

Из сумрака, изо всех углов, из-за невидимых колонн, из самой тьмы выступали они. Те самые существа, что он видел тогда в окно нижнего этажа: высокие, худые, с серою, гладкою кожею. Головы их были велики, непропорциональны, с узкими лбами и огромными ртами, что тянулись от уха до уха. Изо ртов торчали длинные клыки. Глаза их светились желтоватым, волчьим огнём. Они двигались бесшумно, перебирая длинными, узловатыми пальцами, и от каждого их шага в воздухе разливался запах тления. А впереди Егора, заслоняя собою экслибрис, стоял Фердинанд фон Шпренг. Тело его было человеческим — сюртук, жилет, белая рубашка с высоким воротником. Но голова его была волчьею. Вытянутая морда, уши торчком, жёлтые глаза с узким, как щёлочка, зрачком. Из пасти, чуть приоткрытой, торчали зубы — острые, как иглы, — поблёскивали в зеленоватом свете.

— А, господин Ставров, — произнесло существо, и голос его звучал низко, гортанно, с рычащими нотками. — Я знал, что Вы вернётесь. Вы слишком любопытны для человека. И слишком упрямы. Жаль. Из Вас вышел бы неплохой союзник Ноксара.

— Замолчи, исчадие ада! — крикнул Егор, и голос его прозвучал громко и твёрдо в этой гулкой, зловещей пустоте. — Я знаю, кто вы и чему вы служите. Но не на того напали!

И он начал читать молитву вслух — громко, отчётливо, вкладывая в каждое слово всю свою веру, всю свою надежду:

— «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящие Его…»

Существа зашипели. Звук был такой, будто разом зашипела стая змей. Они попятились, но тотчас же, повинуясь властному движению волчьей головы фон Шпренга, вновь двинулись вперёд, сжимая кольцо вокруг Егора.

Егор левою рукою сжимал осиновый кол, правою — пистолет. Он продолжал читать молитву, чувствуя, как под рубашкой на груди теплеет деревянный крест. Присутствие его придавало сил; страх отступал, уступая место холодной, сосредоточенной ярости.

— «Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога…»

Первое существо бросилось на него.

Егор взмахнул колом. Осиновое остриё вонзилось в серую плоть, и существо взвыло — высоким, пронзительным голосом, от которого, казалось, задрожали стены. Оно отшатнулось, но на его место тотчас же встали двое других. Они наступали со всех сторон, их длинные руки тянулись к Егору, когти — настоящие, звериные когти — уже рвали его сюртук, царапали руку, оставляя кровавые борозды.

Егор закричал — от боли, от ярости, от отчаяния. Он продолжал старания увернуться от вражьих нападок, снова взмахнул колом, ранил очередное существо. Затем — очередное, и — очередное. Кровь текла по его руке, пальцы скользили на рукояти кола, силы оставляли его. И тогда, собрав последнюю волю в кулак, он правой рукой навёл пистолет прямо в волчью голову Фердинанда фон Шпренга и спустил курок. Грохот выстрела в замкнутом пространстве прозвучал как раскат грома. Пуля — свинцовая, освящённая дедом Пафнутием — ударила волчьему чудовищу прямо в лоб. Голова фон Шпренга разлетелась на куски, забрызгав стены чёрною, густою жидкостью, и обезглавленное тело рухнуло на пол, дёргаясь в предсмертных судорогах. Существа замерли на мгновение, словно поражённые гибелью своего предводителя. Этого мгновения Егору было довольно.

Он рванулся вперёд, к стене, где висел проклятый экслибрис. Когти существ вцепились ему в плечо, раздирая рубаху и кожу, но он не остановился. Он занёс осиновый кол над головой и изо всей силы, какая только осталась в его израненном теле, вонзил его в самый центр экслибриса — туда, где сходилось пять тёмно-бурых когтистых борозд. Кол вошёл в бумагу, как в живое тело. Экслибрис дёрнулся, изошёл чёрным дымом и яркой, ослепительной вспышкой света, которая озарила всю комнату — нет, весь дом, всю улицу, весь мир вокруг! Свет был нестерпимо бел, горяч, пронзителен, как полуденное солнце. И в этом свете существа начали корчиться, выть, разваливаться на части. Серая кожа их плавилась, словно воск от огня, обнажая чёрные, гниющие внутренности. Они падали на пол, корчась в судорогах, обращаясь в лужи зловонной, дымящейся слизи, в куски гниющей плоти, в прах и пепел. Вой их слился в один протяжный, леденящий душу вопль, который медленно затих, растворился в тишине.

А потом свет погас.

Егор стоял на коленях, израненный, тяжело дыша. Осиновый кол был всё ещё наполовину вонзённый в лист, который теперь висел на стене мёртвый, безжизненный — обыкновенная бумага с выцветшими чернилами. Комната вокруг него была пуста. Ни столов, ни стульев, ни сумрака, ни зелёного света. Просто пустая комната с ободранными обоями и голым полом.

Егор попытался встать — и не смог. Силы оставили его. Пред глазами всё поплыло, стены качнулись, он провалился в чёрную, глубокую, беспамятную тьму.

Очнулся он оттого, что кто-то тряс его за плечо и брызгал в лицо холодной водой.

Егор открыл глаза. Над ним склонилось встревоженное лицо пожилого мужчины в картузе — по виду мещанина; рядом стоял будочник с фонарём, а чуть поодаль толпились ещё несколько человек.

— Жив, слава тебе, Господи! — перекрестился мещанин. — А мы уж думали, помер ты, барин. Лежишь на мостовой, кровь на тебе, лица на тебе нет…

Егор приподнялся на локте. Он лежал на улице, на пыльной булыжной мостовой, прямо напротив того места, где должен был стоять дом издательства «Ноксар».

Но дома не было.

Там, где ещё сейчас же ночью высился тёмный, мрачный особняк с узкими окнами, теперь тянулся пустырь, заросший крапивой и полынью. Старый, полусгнивший забор обозначал границы не то заброшенной усадьбы, не то пустопорожнего места, где уже много лет никто не жил и ничего не строил.

— Господи… — прошептал Егор, протирая глаза. — А где же… где издательство? Где дом с вывескою «Ноксар»?

Мещанин переглянулся с будочником и пожал плечами:

— Какое издательство, барин? Никогда здесь никакого издательства не было. Пустырь этот ещё с пожару двадцать третьего года стоит. Тут раньше усадьба купца Епифанова была, да сгорела дотла, да с той поры никто на этом месте не строился.

— Не помним такого, барин, — подтвердил будочник, почёсывая затылок. — Нету тут никакого «Ноксара». Вы, верно, бредите, сударь. Удар у Вас, что ли, приключился? Или по пьяному делу? А кровь на Вас с чего? С хулиганами сцепились на ночной улице, али как?

Егор медленно сел, ощупывая свои раны. Они были настоящими — глубокие царапины на плече, порезы на руке, разорванный в клочья сюртук. На груди, под рубахой, висел деревянный крест — тёплый, словно его только что держали у огня. За поясом было пусто: пистолета не было. И кола тоже. Но когти на пальцах… он взглянул на свои руки — и перевёл дух. Ногти были обыкновенными, человеческими. Чистыми, короткими, как и прежде.

— С хулиганами-с, — кивнул он отвечая будочнику. — А теперь...

Он задумался, попытался подняться. Мужики подхватили его под руки, подняли. Егор стоял, пошатываясь, и смотрел на пустырь. Он знал, что всё это было наяву. Он чувствовал это каждой клеткой своего израненного тела. Но что-то подсказывало ему: битва закончена. Дом «Ноксара» исчез из этого мира, и вместе с ним исчезла скверна, грозившая поглотить его душу.

— Непременно в больницу нужно тебе, сударь, — молвил кто-то из людей. — Вот, пролётка подоспела. Влазь. Тебя доставят.

Егор поблагодарил мужиков, помогших ему усадиться в повозку.

Луна выглянула из-за туч, осветив дорогу тихим, серебристым светом. Ночь дышала покоем, и в этом покое Егор вдруг ощутил такую лёгкость, какой не чувствовал уже много дней. И тогда, будучи в двигающейся повозке, он вспомнил слова деда Пафнутия, сказанные в одну из их встреч в избе Пафнутия:

— Сила — она супротив врага. Смирение — это великая сила. Это не значит быть тряпкой. Это значит принять волю Божью и жить дальше, не расплёскивая себя.

1 / 1
Информация и главы
Обложка книги Экслибрисъ

Экслибрисъ

Ребиргс
Глав: 1 - Статус: закончена

Оглавление

Настройки читалки
Режим чтения
Размер шрифта
Боковой отступ
Межстрочный отступ
Межбуквенный отступ
Межабзацевый отступ
Положение текста
Красная строка
Цветовая схема
Выбор шрифта