Читать онлайн "Пески и звёзды. Книга I: Печать пепла"
Глава: "Глава 1. Город, который пьёт свет"
ЧАСТЬ I: ВЕТЕР ПУСТЫНИ
В Аль-Хасине [1] весна начиналась не с зелени — с ветра.
Он приходил из пустыни сухим, будто вытертым о кость, и приносил не прохладу, а запахи: тёплой глины, обожжённой меди, кислых фиников, сандала, верблюжьего пота... В этот год ветер был особенно упрямым — по утрам он забивался в щели ставен, шуршал по коврам, словно чужие шаги, и поднимал над городом лёгкую дымку песка, из-за которой купола мечетей казались не белыми, а молочными, как будто вылитыми из света.
Ночью сторожа открывали заслонки у арыков, и тонкие ручьи, выточенные в камне ещё прадедами нынешних стариков, шли по улицам, как строки по странице: к садам, к дворам, к бедным кварталам, где воду ловили в глиняные кувшины так бережно, будто собирали милость. К утру камень на мостовой темнел и пахнул мокрой глиной, а воздух становился прозрачнее — как будто город, умывшись, готовился снова быть увиденным.
Но к полудню солнце возвращало себе власть. Над крышами вставал жаркий маревый пар, и Аль-Хасин начинал кипеть — не образно, а настоящей жизнью: голосами, медью, специями, шагами…
Аль-Хасин стоял в чаше долины, прижатой к холмам, и рос не вширь — вверх. Плоские крыши, лестницы, террасы, навесы из верблюжьей шерсти, верёвки с сушёными травами и бельём... В узких улицах солнце не падало прямо — оно ломалось о стены и текло по ним золотыми лентами. В тени лавок воздух был прохладнее для дыхания, и люди любили задерживаться там — не только ради покупок, но и ради чужих историй.
Говорили, что Аль-Хасин — город, который пьёт свет. Ночью здесь горели фонари из цветного стекла и маленькие лампы на кунжутном масле; их ставили на подоконники, подвешивали к аркам, прятали в нишах, будто боялись, что тьма заметит человека и заберёт его, окликнув по имени. А днём солнце отражалось от мозаик так ярко, что глаза слезились, и даже бедняк, проходя мимо дворцовых стен, мог на миг почувствовать себя богачом — просто потому, что на лице его лежал тот же блеск.
Раньше людей просыпался базар. Он шевелился ещё в сумерках: рыночные ворота скрипели, как старый рассказчик перед началом сказки, и первые торговцы выталкивали на площадь тележки — с гранатами, похожими на сердца; с финиками, густыми, как смола; с корзинами зелени, в которой пряталась прохлада. Пока город ещё не раскрыл глаза, на очагах уже стояли котлы с фулем — бобовой похлёбкой, от которой пахло чесноком, лимоном и терпким тмином. Кому-то этот запах обещал завтрак, кому-то — работу, кому-то — милостыню.
Над всем этим звенели молоточки медников. В их лавках медь рождалась заново, становилась подносами с чеканными звёздами, кувшинами с горлышками, как лебединые шеи, чашами для омовений. Звон не был хаотичным — у всякого мастера был свой ритм, и внимательный слух мог отличить, кто сердит сегодня, а кто счастлив.
Сегодня базар кипел с самого рассвета.
Ещё не отзвучал первый азан [2] муэдзина [3], ещё не стихли последние шаги тех, кто шёл на молитву, а в торговых рядах уже пробовали голос: спорили о цене, смеялись, стучали крышками ларцов, звенели кольцами на пальцах. Молодые грузчики, худые, жилистые, как натянутые канаты, таскали на плечах тюки с шерстью и мешки с рисом. Старик Фейсан, продававший специи, то и дело отчаянно чихал от собственного товара и ругал свой жребий так изощрённо, будто читал проповедь.
От одного прилавка тянуло кардамоном и горьким кофе; от другого — горячим лепёшечным дымом, где на железной плите вздувались тонкие круги теста. В воздухе плавали обрывки мелодий: в тени навеса уличный музыкант — слепой, но упрямый — растягивал на коленях ребаб [4], перебирал струны и выводил мелодию, похожую на тонкую нить. Песня его то ныла, то вспыхивала радостью — словно сердце, которое само не знает, чего хочет. Сначала тихо, будто для себя, потом громче, чтобы люди остановились на миг и вспомнили, что в жизни есть не только торговля.
Аль-Хасин умел быть одновременно жадным и щедрым: здесь торговались за медяк до хрипоты, а потом могли тут же сунуть в руки нищему тёплую лепёшку, будто стыдясь собственного благополучия. Здесь могли смеяться так громко, что птицы взлетали с минарета, а через минуту — спорить о единственном слове из Корана так серьёзно, будто от этого зависела судьба мира.
По центру базара шёл водонос Усман в синей жилетке. На спине его сверкал медный чан, и каждый шаг отдавался тихим бульканьем. Он раздавал воду не бесплатно — но и не только за монеты: иногда — за улыбку, иногда — за новость.
- Слышали? — бросал он на ходу. — Во дворце снова созвали совет. Говорят, эмир Ясин не спит уже третью ночь.
Те, кто слышал, делали вид, что не слышали. В Аль-Хасине считали плохим делом обсуждать сон правителя вслух: сон — двери, а двери любят скрипеть, когда за ними прячется тайна.
Но всё равно обсуждали. Потому что над городом, как тень над чашей, как обещание, как напоминание о порядке — возвышался дворец эмира.
Он стоял не как крепость — как намерение, не на самой высокой точке, а на самой заметной. Дворец начинался не с ворот — со взгляда. Едва человек поднимал голову, он видел его: на холме, над крышами, над криками и дымом, над всем живым. Стены — из песочного камня, отполированного так, что он казался мягким. В солнечный час дворец светился, будто внутри него горел другой день. Белый камень этих стен слепил в полдень, а на закате становился розовым, будто город каждый вечер заново выдумывал себе сердце. Балконы — резные, точно кружево на лезвии ножа. Башни — тонкие, как свечи, увенчанные зелёными и синими изразцами. Купола были покрыты глазурью цвета глубокой воды, а на вершинах их сияли тонкие металлические полумесяцы. Ветер цеплялся за них и свистел — тихо, но настойчиво, точно чужая мысль.
Если базар был дыханием Аль-Хасина, то дворец был его взглядом.
Сады вокруг стен были редкой роскошью для страны, где вода ценилась дороже золота. Их поили из подземных каналов — кяризов [5], спрятанных в земле, как тайные жилы города. По вечерам оттуда тянуло влажной землёй и жасмином. И, если прислушаться, можно было уловить тонкое журчание: вода жила — значит, и власть жила тоже.
Эмир Ясин сделал Аль-Хасин богатым — так говорили. Но люди, прожившие на свете достаточно долго, знали: богатство — не то же самое, что спокойствие.
Об эмире Ясине рассказывали разное. Одни — что он щедр до расточительности: будто бы однажды, увидев на базаре мальчика без обуви, приказал купить ему не сапоги, а лавку сапожника. Другие — что у него сердце холоднее серебра, и улыбка появляется на нём лишь тогда, когда кто-то ошибается. Третьи — что он суеверен: держит при себе ветхую книгу, перетянутую чёрным шнурком, и иногда, пока никто не видит, беседует с нею, как с человеком.
Правда, как обычно, пряталась между словами.
Дворец был не просто домом правителя — он был отдельным городом со своими улицами, тенями и слухами. Там были залы, где пол казался водою из-за голубой мозаики; там были потолки, расписанные так тонко, что птица, залетевшая внутрь, начинала искать небо и билась об узоры. Там пахло ладаном, розовой водой и холодным камнем.
Внутри дворца прохлада держалась даже в жару: вода текла по узким каналам вдоль стен, фонтанчики в углах не били струёй — они шептали. Внутренние дворы были выложены мозаикой: геометрические узоры, в которых мог заблудиться и успокоиться глаз. В воздухе пахло ладаном, розовой водой и кожей — не грубой, а выделанной, из которой делали переплёты для книг и ножны для клинков.
Эмир Ясин, повелитель Аль-Хасина, любил роскошь так же, как любил порядок: не как каприз, а как доказательство власти. Он верил, что богатство — это язык, на котором город должен говорить с соседями. И потому во дворце было всё: ткани из далёких портов, посуда из стекла тоньше скорлупы, ковры, на которые боялись ступать слуги, и зверинец, где с ленивым презрением на людей смотрел лев.
Но самым дорогим здесь считалось не золото.
Самым дорогим считалось молчание.
Слуги эмира умели быть невидимыми. Визири умели улыбаться так, чтобы прятать за улыбкой клыки. Стража умела стоять неподвижно, пока кровь не начинала стучать в висках от скуки. В этом дворце много знали — и ещё больше делали вид, что не знают.
Иногда над городом поднимался ветер с пустыни. Он приносил мелкую, сухую пыль, и она ложилась на базарные ткани, на лепёшки, на лица детей… Тогда женщины закрывали кувшины, торговцы накрывали товар, а старики говорили: «Песок ищет дорогу домой». И каждый понимал: пустыня рядом. Она не враг и не друг. Она — память мира, которому всё равно, кто правит сегодня.
В тот день ветер был слабым, но тревожным. Он не дул — он трогал. Словно чьи-то пальцы на затылке.
У южных ворот базара стояла Тауля бинт-Шамма, женщина в чёрном платке, и продавала свечи. Свечи были не простые — с примесью мирры и высушенных апельсиновых корок, пахли они чисто и сладко. Она зажигала одну, чтобы показать покупателю, и пламя у неё каждый раз наклонялось не туда, куда наклонялся ветер.
- Время нынче капризное, — обронила она девушке, выбиравшей свечу. — То бежит, то спотыкается.
Девушка неловко улыбнулась, так и не поняв до конца, и ушла со своей покупкой. А Тауля, оставшись одна, посмотрела на дворец. И во взгляде её было нечто такое, что не положено обычной торговке: будто она знала цену не свечам, а судьбам.
Над площадью пролетели голуби. Один из них резко свернул, будто увидел в воздухе невидимую стену.
* * *
На главной улице, ведущей ко дворцу, стоял помост для объявлений. На нём глашатай выкрикивал новости: о налогах на соль, о новом караване, о казни в соседнем городе, о милости эмира Ясина к вдовам погибших воинов... Люди слушали вполуха, потому что новости в Аль-Хасине были как специи: сыпали их щедро, но не все попадали в пищу.
- Благословен наш эмир! — кричал глашатай. — Вода в каналах чиста, торговля идёт, враги боятся!
Кто-то усмехнулся в толпе:
- Не эмира боятся враги, а его золота.
Другой тут же шикнул на него:
- Тише! Камни слышат.
И в этом была правда. В Аль-Хасине даже камни казались живыми: стены узких улочек хранили шёпот, а арки переулков — чужие шаги. Город умел запоминать. А память — опаснее меча.
У ворот дворца стражники в медных шлемах стояли, точно статуи. Копья их блестели, а глаза были внимательны. Старший из них — чернобородый, с заметным шрамом у брови — постоянно тёр пальцами запястье, словно там зудела невидимая печать.
В тот полдень он вдруг ощутил лёгкий холод по коже, будто кто-то прошёл рядом, не касаясь…
Он оглянулся — никого.
Лишь у основания стены дворца, в тени, воздух дрогнул, как от горячего дыхания. И сразу же снова стал обычным.
Стражник сглотнул и отвернулся, решив, что устал. Но ладонь снова сама потянулась к запястью…
* * *
Внутри дворца жизнь текла иначе, чем на базаре. Здесь время было похоже на густой сироп: вязкое, размеренное, подчинённое распорядку. Даже птицы в саду пели тише — будто уважали стену.
В самом сердце дворца стоял тронный зал — Зал Полумесяца.
Туда вели три арки, и каждая арка была выше предыдущей — словно человеку предлагали почувствовать собственную малость, прежде чем увидеть власть своими глазами. Потолок был расписан под ночное небо, а на стенах, над арками тянулась вязь: выложенные лазурью слова о терпении, о справедливости, о том, что власть — испытание; изящные стихи, которые славили Милосердного Создателя миров и напоминали, что любой правитель — всего лишь гость на земле. Эмир любил сидеть именно здесь, потому что потолок напоминал ему: над земной властью есть нечто большее.
Слуги говорили шёпотом: даже стены здесь умели слушать. А в тот день шёпот был гуще обычного.
- Пыль идёт с юга, — сказал один евнух, Саффан-ага, другому, и оба посмотрели на окна, как будто песок мог принести не жару, а письмо.
- Ветер всегда прилетает с юга весной, — ответил второй, Джаухар-ага, но голос его дрогнул. Он привычно теребил край рукава — когда он волновался, пальцы сами искали ткань, как ищут край молитвенного коврика.
Внутри зала на возвышении сидел эмир Ясин. Трон его был из тёмного дерева, инкрустированного перламутром; если смотреть издалека, казалось, будто в нём спрятаны маленькие луны. Рядом — низкий столик с кувшином для воды, которую никто не смел наливать без приказа, и поднос с чашей гранатов, но эмир почти не ел. Ясин не был обжорой — он был человеком, который привык находить вкус не в пище, а в контроле. Он слушал визирей, принимал послов, улыбался, когда надо, и делал вид, что верит всем — хотя верил, по правде говоря, только себе.
Лицо эмира было сухим, как земля перед дождём. Глаза — внимательные, в них не было мягкости, но таилась усталость, которую невозможно скрыть ни властью, ни золотом. Эмир был одет просто для человека, который мог бы носить на себе целую сокровищницу. Тёмная одежда, белый тюрбан, на правой руке поблёскивал единственный перстень с кроваво-алым рубином, гладкий, словно обточенная временем кость. Он никогда не снимал его на людях, будто боялся, что вместе с кольцом снимет и свою власть.
Перед ним стояли визири и военачальники, каждый — со своей правдой, с тем, что хотел продать эмиру как спасение.
- Торговые пошлины надо поднять, — говорил Фагд-паша. — Караваны ведь идут через нас, — пусть платят за безопасность.
- Безопасность? — усмехался Немир-паша. — Её надо сначала обеспечить. В пустыне недавно снова заметили разбойников. А в городе… — он замолчал, словно воздух мог донести его слова до тех, кого он боялся. — В городе тоже ходят люди, которых никто не знает.
Эмир слушал. Иногда он поднимал руку — и все голоса гасли, как светильники под ветром.
Слева от трона стоял верховный кади [6] Бакр ибн-Мусаб — сухой, суровый, с глазами, которые не любили смех. Он говорил о морали, о наказаниях, о том, что дворец — не место для мягкости. Эмир Ясин слушал и кивал, но мысли его были другого рода: мир слишком долго был спокойным. Ему и нравилась эта мысль, и раздражала его. Спокойствие делает людей ленивыми. Ленивые люди начинают мечтать. А мечты — первый шаг к смуте.
- Караван из южных земель обещают через три дня, — сказал Ауф-паша, молодой визирь с тонкими пальцами. — Говорят, там будут лошади с гривами как шёлк и стекло, что не бьётся.
- Стекло не бьётся? — усмехнулся Ясин. — Значит, бьются головы тех, кто его выдувает.
Визирь улыбнулся — слишком быстро.
- И ещё… — замялся он, — слухи…
- Слухи — пища бедняков, — отрезал Ясин.
Но всё же он поднял руку, позволяя продолжить.
- Говорят, в пустыне снова видели огни. Там, где нет ни костров, ни караванов. И будто бы кто-то слышал там… смех ребёнка.
Кади нахмурился:
- Джинны.
Ясин бросил на него беглый взгляд:
- Джинны — удобное объяснение для тех, кто не хочет искать людей.
Он сделал паузу, и в зале стало слышно, как вода течёт по каналу у стены.
Снаружи, за окнами, город шумел, будто море. И где-то в этом шуме уже шла своя мелкая судьба — продавалась, обменивалась, кралась.
Эмир Ясин медленно опустил взгляд на свою ладонь. Перстень с рубином холодил кожу. Он провёл по нему пальцем, и движение это было странно личным — будто правитель гладил не металл и не камень, а свою память.
- Вы слышали? — тихо сказал он, и в зале стало ещё тише. — Вчера ночью стража нашла на северной стене знак.
- Какой знак, повелитель? — спросил, наклонив голову, Немир-паша.
- Полумесяц, — ответил эмир. — Он был нарисован углём. Но уголь этот… не пачкал пальцы.
Кто-то шевельнулся. Кто-то резко вдохнул.
- Колдовство? — вырвалось у молодого советника. Ауф-паша тут же пожалел о своём слове.
Эмир посмотрел на него не сердито — устало:
- Если это колдовство, то пришло оно не ради забавы, — сказал он. — А если это не колдовство… тогда это человек, который умеет делать так, чтобы его боялись.
Он поднялся, и все, как по команде, отступили на шаг: привычка тела уважать власть сильнее слов. Эмир прошёл к окну. Отсюда весь Аль-Хасин расстилался перед ним, будто ковёр — яркий, шумный, живой. Можно было различить даже звуки: тонкий смех, крики торговцев, далёкий удар барабана, будто кто-то репетировал праздник…
- Город счастлив, когда видит дворец, — произнёс эмир, не оборачиваясь. — И дворец должен быть достоин этого взгляда.
Он произнёс это не как похвалу себе, скорее как приговор: достоинство — тяжёлая обязанность.
Фагд-паша за спиной осторожно сказал:
- Повелитель, если есть угроза…
- Угроза есть всегда, — перебил эмир. — Но иногда она подходит ближе, чем обычно. Иногда она уже стоит на базаре и пьёт наш кофе.
Он повернулся, и свет из окна лёг на его лицо, подчеркнув у глаз морщины — те, что появляются не от смеха, а от постоянной бдительности.
- Усильте стражу у ворот. Проверьте караван-сараи. И… — он сделал паузу, словно слово, которое он собирался сказать, было непростым. — И пусть никто не тревожит эмирзаде [7].
При слове «эмирзаде» в зале кто-то непроизвольно выпрямился. Кто-то — наоборот — опустил взгляд. У каждого было своё отношение к наследнику.
Эмир Ясин не произнёс его имя сейчас. Но оно прозвучало в тишине — незримой струной: Джалиль.
Говорили, эмирзаде вырос не только красивым, но и странным: слишком любил старые легенды, слишком долго мог смотреть на звёзды, будто они были буквами, а не огнями. Говорили, он задаёт вопросы, которые не задают будущие правители. Говорили, в его комнате спрятаны свитки, купленные у книжников за сумму, на которую можно было бы выкупить целый квартал бедняков...
Говорили многое.
А правда, возможно, была ещё опаснее слухов.
- Всё равно, — сказал эмир наконец. — Пусть стража будет внимательнее. И пусть мой сын меньше бродит по библиотекам. Чужие книги портят голову.
Он произнёс «сын» без тепла, но и без злости. Это было скорее владение, чем любовь.
Визири поклонились. Верховный кади прошептал молитву...
* * *
В это время, далеко внизу, в городе, на базаре, женщина со свечами зажигала очередной огонёк — и пламя снова наклонялось против ветра.
Когда солнце стало клониться к западу и тени вытянулись, базарная площадь вдруг на мгновение притихла. Не из-за приказа, не из-за страха — будто воздух задержал дыхание.
Меж рядами прошёл мальчишка с корзиной апельсинов. Один апельсин выкатился, покатился по камням — и остановился сам по себе, на ровном месте, будто столкнулся с невидимой преградой.
Мальчишка не заметил. Он убежал, ругаясь.
А торговка свечами посмотрела на апельсин и тихо сказала, будто кому-то рядом:
- Чёрный стрелок скоро придёт.
Никто не ответил ей.
Но над городом, очень высоко в небе, тонкая полоска облака вдруг свернулась в знак, похожий на полумесяц... Через минуту облако распалось, и небо стало обычным.
Если бы кто-то внимательно следил за такими мелочами, он бы понял: в Аль-Хасине начались дни, когда даже вода и тень пытаются сказать что-то. Судьба, как опытный вор, уже примерялась к замкам.
Пустыня дышала рядом. Дворец сиял, словно обещание. И всё же, пока во дворце затихал совет, город внизу продолжал жить дальше — смеялся, торговался, благоухал мятой и дымом, спорил о цене на шафран и о смысле притч... Базар гремел и пел. Дети бегали между лавками, уворачиваясь от навьюченных ослов. Женщины в покрывалах выбирали ткани, касаясь шёлка так, будто гладили судьбу. У ювелира вспыхивали на солнце камни, и каждый из камней обещал кому-то любовь, кому-то — беду.
И ветер, весенний ветер пустыни, кружил над Аль-Хасином, как птица, которая ещё не решила — опуститься ли ей на крышу или клюнуть в самое сердце.
На площади перед мечетью старый сказитель Джафун, слепой на один глаз, устроился в тени колонны. Он держал на коленях небольшой барабанчик — томбак [8] — и время от времени ударял по нему пальцами — не чтобы задавать ритм, а чтобы проверять, жив ли звук.
Вокруг него уже собирались слушатели: мальчишки, ремесленники, янычар [9] в выцветшем кафтане... Сказитель поднял голову, будто смотрел не на людей, а выше — туда, где над городом стоял дворец.
- Всякая власть, — сказал он, — держится на трёх вещах: на хлебе, на страхе и на тайне. Хлеб кончается. Страх меняет хозяина. А тайна… тайна живёт дольше нас.
Он усмехнулся, и морщины на его лице сложились, как трещины на глиняном кувшине:
- Хотите ли вы услышать историю о городе, который попытался однажды зарыть свою тайну в песок?
Слушатели придвинулись ближе.
И в этот миг где-то высоко, в дворцовом окне, на мгновение дрогнула занавеска — словно кто-то изнутри приподнял её, чтобы посмотреть вниз.
Город этого не заметил. Но заметил ветер. И понёс дальше — по крышам, по куполам мечетей, по рынку, по всем тем местам, где человеческие желания оставляют след быстрее, чем следы на песке.
Так начинались хроники Аль-Хасина: не с удара меча, не с поцелуя, а с ветра, который принёс предчувствие. И с города, который ещё не знал, что его звёзды уже выбрали, кому пришёл час падать.
ПРИМЕЧАНИЯ:
[1] Хасин (ар. حصين) переводится как «укреплённый», «крепкий», «неприступный».
[2] Азан — мусульманский призыв к молитве, один из ключевых символов ислама. Происходит от арабского слова «أذان» («ауди»), что означает «объявление» или «уведомление». Читается 5 раз в день перед каждой из 5 обязательных молитв (намазов).
[3] Муэдзин (ар. مُؤَذِّن — «тот, кто провозглашает азан») — в исламе мужчина-служитель мечети или один из прихожан, которого служитель мечети одобрил, совершающий азан: призыв мусульман на молитву (намаз).
[4] Ребаб (ар. ربابة) — одно-двухструнный смычковый (иногда щипковый) инструмент арабского происхождения, с почти круглым корпусом и круглым небольшим отверстием для резонанса на деке. Ребаб поэтов — «ребаб-эш-шаер» — имеет одну струну. Диапазон — от ре до си бемоль в первой октаве. Ребаб певцов — «ребаб-эль-моганни» имеет две струны. Диапазон от ля в малой октаве до ля в первой. Играют смычком, держа ребаб на коленях. Ребаб служит для аккомпанемента к декламации или пению однообразной мелодической фигурой.
[5] Кяриз (перс. كاريز) — традиционная подземная гидротехническая система, возникшая ещё в городах и селениях Персии до Ахеменидов, совмещающая водопровод и систему орошения. Представляет собой подземный канал (глиняная горизонтальная штольня), соединяющий место потребления с водоносным слоем. Кяризы, как правило, имели галерею с поперечным сечением, позволявшим свободно проходить людям, роющим кяриз.
[6] Кади (араб. قَاضِي — «судья») — мусульманский судья-чиновник, который вершит правосудие на основе шариата. Это должен был быть мусульманин с безупречной репутацией, хорошо знающий шариат (коранические науки, хадисоведение, фикх), а часто и светские науки. Важен был и его авторитет в обществе. Иногда должность становилась фактически наследственной (в одной семье пост мог переходить от отца к сыну), хотя формально не считалась таковой. Кади разбирал гражданские и уголовные дела: споры по сделкам, семейные конфликты, преступления против частных прав (убийство, телесные повреждения). Тяжбы по частным искам он рассматривал только по заявлению пострадавшего, а другие дела мог инициировать и по собственной инициативе. В идеале кади должен был выслушать обе стороны. Его решение считалось окончательным и обжалованию не подлежало. При этом на практике кади нередко учитывал и местные обычаи (адат), а не только нормы фикха. Помимо судебных функций, в разные периоды кади могли выполнять и административные задачи: надзирать за общественной нравственностью, опекой, имуществом вакуфов (недвижимого имущества религиозных учреждений), состоянием общественных зданий, дорог, следить за сбором и распределением закята и других общественных средств.
[7] Эмирзаде (перс. امیرزاده) — «сын эмира», «принц», имеет также общее значение «принадлежащий к благородному роду».
[8] Томбак (перс. تنبک) — барабан в форме кубка, созданный ещё в древнем Иране. Считается главным ударным инструментом в персидской музыке. Томбак обычно располагали поперёк туловища, музыкант играл одной или двумя руками, ударяя по барабану пальцами или всей ладонью. Иногда музыканты надевали на пальцы специальные металлические наконечники для извлечения более громкого звука. Виртуозы томбака могли исполнять соло длительностью более 10 минут. Томбак представлял собой барабан в виде кубка высотой 43 см и диаметром 28 см. Барабан изготавливался из цельного куска дерева (клёна, тутовника или грецкого ореха). Зачастую томбаки украшали резными рисунками, например, геометрическими композициями, сюжетами из истории или героического эпоса, традиционной персидской каллиграфией и т. д. Толщина деревянной оболочки составляла примерно 2 см. Томбак обтягивали телячьей, козьей или верблюжьей кожей, закрепляя её на барабане клеем или специальными скобами. Довольно широкая верхняя часть позволяла производить звуки низкого тона и в то же время — звуки высоких частот. Томбаки с регулируемой настройкой звука обычно создавались методом проб и ошибок — кожа натягивалась по-разному, мастеру необходимо было внимательно отслеживать температуру и влажность помещения. Мастер мог специально нагревать, охлаждать, смачивать и сушить кожу, чтобы достичь желаемого звука. Используя давление пальцев, музыкант мог сделать тон выше.
[9] Янычары (от тур. yeniçeri — «новое войско») — термин, означавший регулярную пехоту вооружённых сил Османской империи. Вместе с тяжёлой конницей и иррегулярной лёгкой конницей янычары составляли основу войска в Османской империи. Были частью личной гвардии султана, состоявшей из профессиональных воинов, формально считавшихся султанскими слугами.
ЛитСовет
Только что