Читать онлайн "Архив памяти"

Автор: Александр Малышев

Глава: "Глава 1"

Глава 1 Архив

Мне было двадцать один. И завтра я должен был стать кем-то другим. Не просто внуком деда, не просто парнем, который провалил экзамены в политех, а сотрудником. Официально — стажёром в административно-хозяйственном секторе (так дед мягко обозвал это, чтобы не пугать). А в мечтах — тем, кто наконец-то узнает, что они там прячут.

Я сидел на кухне в нашей казанской квартире, крутил в пальцах гранёный стакан и смотрел, как за окном гаснут окна соседних хрущёвок. В воздухе висел запах жареной картошки и папиных «Беломора» — запах, который в 2004-м году означал «дом».

Но дома мне не сиделось. Я скучал по деревне: по тому, как бабушка ставит самовар, по скрипу половиц, по тишине, которая там была настоящей, а не просто отсутствием людей. В городе тишина какая-то злая, напряжённая.

дед курил на балконе, приоткрыв дверь, чтобы дым уносило ветром. Он был в своей обычной форме: старые брюки, растянутый свитер, видавший виды плащ на вешалке. Глядя на него, никто бы не сказал, что этот человек сорок лет держал в руках папки с грифом «Совершенно секретно».

— Ты чего не спишь? — спросил он, не оборачиваясь. Голос у него был тихий, но такой, что перебивать не хотелось.

— Думаю про завтра, — честно ответил я. — И про деревню. Бабушку вспомнил.

дед хмыкнул, стряхнул пепел. На секунду мне

показалось, что он сейчас заговорит про неё — про ту самую деревню, про которую он всегда отмалчивался, стоило мне спросить: «А что там было в 70-х?», «А почему мы туда редко ездим?». Он всегда уходил от ответа. И сейчас ушёл.

— Завтра будет день, — сказал он. — Много бумаг. Много скуки. Ты готов к тому, что большая часть работы — это перекладывание бумажек?

Я фыркнул.

— Я готов к секретам, дед. Все во дворе говорят, что вы там не просто шпионов ловите. Говорят, у вас пришельцы в подвалах сидят. Или тарелки на полигонах. дед наконец повернулся. В полумраке его лицо казалось высеченным из камня. Он не улыбнулся. И не разозлился. Он просто посмотрел на меня так, будто увидел что-то, чего видеть не хотел.

— Пришельцы, значит, — тихо повторил он. — Знаешь, Артём, самые страшные секреты — это не про зелёных человечков. Самые страшные — это когда ты понимаешь, что люди сами могут стать чужими. Я хотел рассмеяться, сказать, что он меня пугает, но смех застрял в горле. В его голосе не было шутки. — Ты про деревню? — рискнул я. дед затушил сигарету.

— Про многое, — уклончиво ответил он. — Завтра ты увидишь, как работает система. А про остальное... про остальное я расскажу, если ты сам не захочешь сбежать после первой недели.

Я кивнул, хотя ничего не понял. Но в груди всё равно трепетало. Завтра я стану частью этой тайны. И я найду

доказательства. Обязательно найду.

А за окном, в чёрном небе над Казанью, уже висела она — комета. Тогда её ещё не называли Buranos. Её просто считали красивым астрономическим явлением.

Никто не знал, что она уже меняет курс.

На следующий день я встал раньше всех и пришёл, когда в здании ещё стояла гулкая тишина. Я ждал у двери, жадно вглядываясь в каждый звук, в каждый скрип, — ждал, что вот-вот откроется эта дверь, меня отведут в какой-нибудь секретный отсек, покажут дело об опытах, дадут прикоснуться к настоящей тайне. Но когда дверь наконец открылась, меня просто отвели за стол в пыльном углу архива. И весь день я читал какие-то уставы, правила внутреннего распорядка и прочую канцелярскую ерунду. Скука разъедала изнутри, но я не терял надежды. Я ведь был в архиве — здесь пахло не пылью, а секретами.

Как только куратор отлучился, я начал копаться на полках. Листал папки, вглядывался в названия, надеясь найти хоть что-то про «иную жизнь». И вдруг заметил папку прямо на полу — будто её выронили или специально бросили. Я поднял её. На обложке значилось что-то скучное: «Отчёты по сдаче экзаменов кадетами». Но внутри... внутри лежали совсем другие документы.

Отчёты об опытах над животными. Протоколы препаратов, отменяющих сон, чтобы сделать человека выносливее. Я едва успел спрятать папку в куртку, когда лампа над головой странно мигнула, а в тишине коридора отчётливо прозвучали тяжёлые шаги. Сердце ухнуло в пятки. Я замер, а потом, стараясь не шуметь, начал уходить. К счастью, меня никто не заметил. Рабочий день был окончен.

дома я не стал включать свет. Не выглядывал в окно. У меня не было оружия — только кухонный нож, который я положил рядом на стол. Я читал при свете маленького фонарика, жадно глотая строчки, и с каждой новой страницей мир вокруг становился всё более чужим и опасным.

Оказалось, все слухи, над которыми мы смеялись во дворе, были правдой. Опыты велись. И результаты были чудовищными. Животные умирали на столах учёных от обезвоживания и стресса. А те люди, кто выживал... они становились неуправляемыми. Сходили с ума. Рвали волосы на голове, сидели в углах в скрюченных позах, качались и что-то бессвязно бормотали. А их глаза... в них была только тьма.

Глава 2 Мужик

Я не спал всю ночь. Как уснёшь после такого? Тревога сжимала грудь тисками, а страх холодил спину. Я понимал: если кто-то узнает, что я читал эти документы, мне не поможет даже дед. Его самого под присягу — и долой из органов. Но я не остановлюсь.

И на следующее утро я снова пошёл на работу. В этот день я был сам не свой. Меня трясло от каждого скрипа, я вздрагивал от любого громкого звука. Казалось, все вокруг знают про папку. Знают, что я её читал. И теперь только и ждут момента, чтобы схватить меня, увести в ту самую комнату без окон и спросить: «Ну и что ты там вычитал?»

Я смотрел на объективы камер в коридоре и тут же отворачивался, будто это были дула винтовок. Каждый мой шаг отдавался в висках.

И тут ко мне подошёл дед.

Я вздрогнул так сильно, что чуть не подпрыгнул. Еле сдержался, чтобы не отшатнуться.

— Ну, как успехи? — спокойно спросил он. Но в этом спокойствии было что-то пугающее. За годы службы он научился видеть людей насквозь.

— Да-да, всё хорошо, — выпалил я. — Учусь, вникаю. Он прищурился. Взгляд скользнул по моим синякам под глазами, по тому, как я нервно тереблю пуговицу на кителе.

— Ты вообще спал этой ночью? Выглядишь как привидение.

— Как убитый, — соврал я, старательно глядя куда угодно, только не в его глаза. — Просто пыли в архиве наглотался, вот и глаза красные.

дед помолчал, будто взвешивая каждое моё слово. — В архиве... — протянул он. — Ничего... интересного не попадалось? Чего-нибудь, что не по уставу?

У меня внутри всё оборвалось. Он знал. Или подозревал.

— да там, — я махнул рукой, стараясь говорить небрежно, — пыль, карболка да этот чёртов телетайп, который стучит без остановки. Ничего там нет, кроме скуки.

дед ещё секунду смотрел на меня, а потом кивнул. Но я видел — он мне не поверил.

— Ладно, — сказал он наконец. — Иди работай.

Как только он отошёл, я сорвался с места. Не в кабинет, не к полкам. Я бежал, сам не зная куда, пока ноги не принесли меня в мужской туалет. Захлопнул дверь кабинки, задвинул засов и прижался спиной к холодной плитке. Меня колотило.

В коридоре гремела музыка — какой-то заводской ансамбль репетировал в актовом зале; басы вибрировали в груди, мешая думать.

И вдруг я услышал голос. Тихий, сдавленный, из соседней кабинки. Кто-то стоял там и говорил по телефону, прижавшись к стене.

...Запуск подтверждён... — донеслось сквозь гул басов. ...Сигналы идут... Корабль... Опыты...

Фразы были обрывками, как помехи на сломанной рации. Я замер, боясь даже дышать, чтобы не выдать себя.

А потом в соседней кабинке щёлкнул рычаг, и человек резко выбежал. Хлопнула дверь туалета, и шаги быстро затихли в коридоре.

Я остался один. Сидел на крышке унитаза, сжимал кулаки до побеления и пытался собрать мысли в кучу.

«Корабль».

Это слово звенело в ушах громче, чем телетайп и басы вместе взятые.

Папка не была бредом. Слухи не были выдумкой. Я не сошёл с ума. Я просто наконец-то начал видеть то, что они так старательно прятали. И теперь, когда я это услышал, пути назад не было.

Я сидел в туалете долго. Хлорка въедалась в ноздри, щипала горло. Я смотрел на старую шершавую плитку на полу — на единственное, что здесь было

нормальным. Честно.

Хотел выйти спокойно, но не мог. Ноги будто налились свинцом, стояли как вкопанные, а разум кричал: «Иди!» И тут зазвонил телефон. Резкий, требовательный звонок будоражил до костей. Неизвестный номер. Я не ответил.

Пусть думают, что занят или не увидел.

Телефон утих. Я выдохнул, чувствуя, как немного отпускает напряжение. Но на третий раз он снова затрезвонил — настойчиво, зло. А потом вдруг замолчал. Навсегда. Я выдохнул уже по-настоящему. Пришлось идти. Я побрёл в архив — «штаны просиживать», как говорил куратор. Но тревога не уходила, висела на плечах тяжёлым мокрым пальто. Когда часы наконец пробили конец рабочего дня, я сорвался с места и полетел домой. Дома, не включая света, я снова достал документы. Снова читал про опыты над людьми и животными.

«Если животные имеют слабую прочность, то люди могли бы выдержать эту силу...» — строчки плясали перед глазами. С каждым прочтением я всё больше привыкал к мысли, что моя жизнь уже не будет спокойной. Что я знаю, что творится у меня на работе. Но самое интересное было в конце папки. Там упоминался один учёный — Анатолий Михайлович. Его исключили из состава делегации учёных: прогнали, оставили одного. Одиночка. Глава З Безумный ученый

Я вчитался в эти строки. Если кто и знает всю правду, то это он. Мне нужно его найти.

Как-то я начал свыкаться. Не то чтобы отпустило — нет, тревога никуда не делась, она просто притихла, забилась куда-то под рёбра и притворилась, что её нет. Я даже начал думать, что, может, всё не так страшно. Может, папка — это просто старые бумаги. Может, я накрутил себя. И тут позвонил дед.

— Артём, — сказал он своим обычным, ровным голосом, — бабушке нужен диван в деревню. Поищи объявления на подъездах, где-нибудь поблизости. Найдёшь — заберёшь.

Я сказал: ладно. Обычное дело. Бабушке нужен диван — я поищу диван.

Ближе к вечеру, выходя из дома, я глянул на доску объявлений у подъезда. Листок висел криво, приклеенный скотчем: «Продам диван. Самовывоз». И номер.

Я позвонил из автомата. Трубку взял мужик. Голос хриплый, тяжёлый — лет пятьдесят, не меньше. — Диван? — переспросил он. — Забирайте. Бесплатно.

Только самовывоз.

— Отлично, — сказал я и записал адрес.

Адрес был далеко. Очень далеко. На самой окраине, за последним трамвайным кольцом, там, где город уже не город, а поле ещё не поле. два часа езды. Я помню, как сидел в троллейбусе и смотрел в окно, а дома становились всё ниже, всё старее, а потом и вовсе кончились. Кто-то специально отрезал себя от всех. Поселился на самом краю и захлопнул дверь.

дом оказался частным. Кривой забор, заросший двор, на верёвке сохло серое бельё. Я постучал.

За дверью раздался крик:

— Уходите! Денег нет! Я вооружён! А ещё — я радиоактивен, вас заражу!!

Я растерялся. Потом вспомнил, зачем пришёл.

— Я за диваном. Я вам звонил.

За дверью утихли. Шаги. Щёлкнул замок. Дверь приоткрылась — на цепочке. В щели я увидел мужика. Заросший, с седой бородой, волосы сальные, спутанные. От него несло так, что меня аж качнуло — смесью немытого тела, застарелого дыма и чего-то химического, резкого.

— Вы точно за диваном? — прищурился он. — Или вы за мной?

— За диваном, — ответил я. — Больше мне ничего не надо.

Он посмотрел мне в глаза — долго, въедливо — и поверил. Открыл дверь. Показал внутрь.

Я вошёл и сразу забыл про диван. На стене висел засаленный лабораторный халат. На столе стояли колбы с мутной жидкостью, лежали шприцы, какие-то исчерченные схемы. На стене криво висели грамоты — несколько, выцветших. А одна лежала на полу, лицом вниз.

Я поднял её. «За вклад в науку». А ниже: «Анатолию Михайловичу».

У меня перехватило дыхание. Анатолий Михайлович.

Тот самый. Из папки.

Он выхватил грамоту у меня из рук.

— Не трогай! — рявкнул он. — Выкинь на мусорку.

Неблагодарные. Я для них — а они что? Выгнали. Как

собаку.

Он швырнул грамоту обратно на пол и сел на диван. Тот самый диван, из-за которого я ехал два часа.

Провалился в него, как в вату, и уставился на меня снизу вверх. Я сглотнул.

— Я забираю диван. Пришлю газель, ребята заберут и увезут.

— Ладно, — буркнул он. — Я приведу его в порядок. В лучшем качестве отдам.

Я хотел сказать: «В лучшем? да ему лет сто». Но закрыл рот. Кивнул. Попрощался.

У двери он сунул мне бумажку с номером.

— Если пригодится, — сказал он. — Ну, там... диван или ещё что-нибудь.

Я взял. Вышел. Дверь за мной захлопнулась. два часа обратно я смотрел в окно троллейбуса и думал. А может, это он? Тот самый учёный из документов? Хотя — нет. Не может быть. Вид у него... не похож он на доктора. Может, просто однофамилец. Совпадение.

дома я лёг на кровать, думал обо всём этом — и уснул.

Уснул с бумажкой в кармане, с его номером.

Мне позвонили грузчики.

— Тут что-то не то, — сказал один. — Запах... как будто проволоку жгли. И хозяина нет. Приезжайте.

Я собрался и поехал. Прибежал на место, поздоровался. Грузчики стояли у крыльца, курили нервно, переглядывались. Я зашёл в дом.

Никого. Диван стоял на месте, покрытый вязаной салфеткой, будто ждал нового хозяина. Но Анатолия Михайловича не было. В доме — тишина, только гудел холодильник на кухне.

Я ходил по комнатам, звал. Тишина. И вдруг — под ногами. Стук. Сначала слабый, как будто дерево бьётся о бетон. Я остановился. Прислушался. Стук повторился.

А потом — крик. Глухой, далёкий, как из-под земли. Я лёг на пол, прижался ухом к доскам. Слышно было — едва. Крики. Что-то лопалось, как перегоревшая лампа. Вспышки — я даже почувствовал, как пол едва заметно осветился из щели, а потом снова потемнел.

— Сегодня отбой, — сказал я грузчикам. — Я позвоню насчёт дивана.

Они уехали. И я остался один.

Сначала я вышел на улицу, обошёл дом. Заглянул в сарай, в туалет — нет ничего. Ни люка, ни двери. Обычная окраина, обычный частный дом. Я уже начал думать, что мне привиделось. Что это усталость, нервы, паранойя.

Но в гостиной стоял шкаф. Старый, дубовый, с потемневшими дверцами. Я открыл его. Внутри — ни полок, ни одежды, ни пыли. Пустой. Но в этот шкаф спокойно мог влезть человек. Это было странно. Зачем держать пустой шкаф посреди комнаты?

Я зашёл внутрь. Закрыл дверь. Темнота. Стоял и думал: что, нужно какие-то волшебные слова сказать? Бред. Я уже хотел выходить, когда доска под ногой ушла.

Я не упал. Я провалился.

Кричал. Много. Руки хватали пустоту, ноги болтались в воздухе. Света почти не было — он появлялся и исчезал,

мигал, как ломаная неоновая вывеска, и в этих вспышках я видел бетонные стены, летящие мимо. Падал я долго. Может, минуту. Может, пять. Каждая секунда была как «прямо в ад».

Удар. Боль в ногах. Я лежал на бетонном полу в темноте, хватая ртом воздух.

Коридор. длинный, узкий. Лампа вдалеке горела — одна, тусклая, жёлтая. Остальные мигали и искрили так, что казалось — вот-вот загорится проводка. Надо поменять, подумал я. И тут же понял, что думаю о проводке, чтобы не думать о том, где я.

Мне нужно было оружие. Но под руку ничего не попадалось — только холодные бетонные стены. Я шёл по коридору, и с каждым шагом крики становились ближе. Не крики боли — крики работы. Как на бойне.

Ритмичные, деловитые.

Поворот. Я остановился. На стене — тёмные потёки. Я дотронулся. Пальцы стали мокрыми и липкими. Поднёс к носу. Металлический запах. Не томатный сок. Точно не томатный.

Адекватный человек развернулся бы и пошёл назад. Но я не был адекватным. Я бился до сути. И пошёл вперёд. На полу, у стены, лежал скальпель. Старый, с потемневшей рукояткой. Я поднял его. Холодный, тяжёлый. Не оружие — инструмент. Но сейчас — единственное, что у меня было.

Крики — за следующим поворотом. Буквально за стеной. Я замер, сжал скальпель и шагнул. Комната. Большая, бетонная, как операционная в подвале сумасшедшего дома. На стенах, неровными, дрожащими буквами — два слова, написанные чем-то тёмным и густым: «БЕЗУМЕЦ». «ОДИНОЧКА». И он. Анатолий Михайлович. В засаленном халате, в перчатках, стоял над металлическим столом, на котором лежало что-то маленькое и неподвижное. Рядом — диктофон. Его голос — хриплый, ровный, почти механический — заполнял комнату:

— Пациент номер двести двадцать один... скончался. Но появилась мутация в виде опухоли в головном мозге. Необычные наросты по телу. Образцы тканей извлечены. Помещены на хранение...

Запах ударил так, что я качнулся. Не химия — смесь крови, формалина и чего-то сладковато-гнилого, что не должно существовать в одном запахе. На полках вдоль стен стояли банки. Внутри — органы. Куски кожи. Что-то, что когда-то было животными, а теперь не было ничем. Ошметки шерсти, вырезанные ткани, вскрытые тела, сложенные, как дрова.

Я стоял в дверях со скальпелем в руке и смотрел на эту жуть. У меня не было ствола. Не было рации. Не было деда за спиной. Был только я и скальпель, который дрожал в пальцах. Но я пошёл к нему.

— Что здесь происходит? — спросил я. Голос не слушался — вышел хриплым, чужим.

Он обернулся. И не удивился. Он ждал. Он знал, что я не просто парень за диваном. Знал с первого дня, с первого звонка.

Он посмотрел на скальпель в моей руке. Потом — на меня. И тихо, без страха, взял мою руку и разжал пальцы. Скальпель упал на пол с лёгким звоном. — Сядь, — сказал он. И сел сам, на старый металлический стул, покрытый чем-то тёмным. Кровью?

Краской? Я уже не различал.

И у нас начался разговор.

Я сел. На соседний стул. Старался не смотреть на стол, на банки, на то, что лежало под тканью. Смотрел на него. — Ты хочешь знать про корабль, — сказал он. Не спросил — сказал. Как будто читал из моей головы.

— Какой корабль? — я попытался играть дурачка, но даже сам понял, как жалко это звучит.

— Тот, который они называют кометой, — он махнул рукой вверх, в сторону потолка, в сторону неба. — Ты ведь уже слышал про него. В туалете. По телефону. Не притворяйся.

Я сглотнул. Он знал. Он знал, что я подслушал. — Скрывают ещё с восьмидесятых. КГБ давно нет, а люди, которые в нём работали, — есть. И папки с грифами — есть. Просто вывеску сменили, — продолжил он, глядя куда-то сквозь меня. — Тогда впервые заметили объект, который двигался не по орбите. Он менял курс. Сам. В космосе ничего не меняет курс само. Кометы летят по траектории, гравитация решает. А эта — нет. Эта решала сама.

— И что? — мой голос дрожал.

— Послали спутники. два разведывательных, военные. С фотосъёмкой. И оба сели. Не сломались — сели. Как будто что-то ударило по ним. Электромагнитный импульс? Может быть. Но не наш. Не земной. Он снял перчатки. Бросил на стол. Руки у него были трясущиеся, покрытые мелкими порезами.

— Спутники до сих пор там. Летают по орбите, как мусор. Мёртвые. С данными, которые мы никогда не получим. Кто-то или что-то не хочет, чтобы мы видели.

Я молчал. Мне нужно было переварить. Но он не дал. — А опыты... — он наклонился ближе. Пахло хлоркой и чем-то кислым. — Опыты были не ради веселья. Мы готовились. КГБ считал, что если объект войдёт в атмосферу, люди должны быть готовы. Физически. Психически. Сон — это первая линия обороны. Если человек может не спать и оставаться адекватным, он выживет. А если не может...

Он не договорил. Кивнул на банки на полках. Я понял.

— Почему вас выгнали? — спросил я.

— Потому что я сказал правду, — он устало откинулся на стуле. — Я сказал, что препарат не работает. Что люди умирают. Что животные сходят с ума. А они ответили: «Нас не интересует, сколько умрёт. Нас интересует, сколько выживет». А потом — выгнали. Списали.

Стерли. Как будто меня не было.

Я хотел спросить ещё. Про деревню. Про бабушку. Про своего деда. Но тут зазвонил телефон. Он достал из кармана халата маленькую чёрную трубку, посмотрел на экран, и его лицо изменилось. Не испугалось — собралось. Как у человека, который давно ждёт звонка и наконец-то дождался.

Он встал.

— Мне нужно идти, — сказал он. Быстро, чётко, без паники. Совсем другой человек. Не безумец. Не одиночка. Специалист.

— Куда? — я привстал.

— Не твоё дело, — отрезал он. А потом посмотрел на меня и впервые — впервые за всё время — улыбнулся. Криво, невесело. — Ты не расскажешь. Я знаю. Ты не из тех, кто рассказывает.

Он снял халат с крючка, накинул на плечи. Достал из кармана ключи.

— В конце коридора — направо. Там лестница наверх. Люк. Откроется ключом, который висит на гвозде у двери. Люк выходит во двор, за сараем.

Он уже уходил, но остановился в дверях. Обернулся.

— Там собака, — сказал он.

— Какая собака?

— Овчарка. Моя. Привязана у люка. На цепи.

У меня похолодело. Я с детства боялся собак. Не просто боялся — панически, до потных ладоней и комка в горле. Любая собака, даже дворняга на улице, заставляла меня перейти на другую сторону. А овчарка...

— Она добрая, — добавил он, и я не понял, шутит или нет.

— Обычно.

— Обычно?

Но он уже ушёл. Шаги стихли в коридоре. Где-то наверху хлопнула дверь, и наступила тишина. Глава 4 Тайная папка

Я остался один. В подземной лаборатории. С банками органов, скальпелем на полу и овчаркой на выходе. Мне было стремно идти к собаке. Если органы на полу и в банках — это я стерплю, то собака — это ПИГЕЦ. Я поднял скальпель с пола. Не то чтобы я собирался резать собаку — просто руки тряслись, и нужно было хоть что-то сжать. И пошёл в темноту. Коридор был длинный. Лампы мигали, как раздражённые глаза. Я шёл вдоль стены, прижимаясь к бетону, чтобы хоть что-то чувствовать под пальцами — хоть что-то настоящее, не проваливающееся.

Где-то впереди — звук. Не крик, не лязг. Шелест. Будто кто-то грызёт бумагу. Или кость. Или и то, и другое. Шум нарастал, и я замедлял шаг, и скальпель в руке стал мокрым от пота.

Поворот. Я остановился. За стеной — кто-то есть. Оно сопело. Дышало. Тяжело, ритмично. Я зажмурился, как будто это поможет. Не помогло.

И тут — лай. Я выглянул.

Щенок.

Маленький, лопоухий, непонятной породы — то ли овчарка, то ли просто дворянин. Хвост молотил воздух так сильно, что вся задница виляла вместе с ним. Он прыгал на цепи, рвался ко мне и хотел играть. Просто — играть.

— Долбаный учёный, — прошептал я.

Я чуть не выпал тут со страха. Я думал — доберман. Мутированный. С чёрными глазами и наростами на черепе. А тут — щенок. Хороший такой.

Я присел. Погладил его. Он лизнул мне руку — шершавый, тёплый язык. Первое живое и нормальное, что я почувствовал за весь день. Меня аж отпустило — на секунду, на одну секунду всё отступило: и банки, и кровь на стене, и диктофон с «пациентом номер двести двадцать один».

Потом я встал и пошёл к лестнице. Люк открылся легко — ключ висел на гвозде, как и говорил Анатолий Михайлович. Я вылез наружу.

Вечер. Тихий, прохладный. Листья падают. Осень 2004 года. двор пустой, сарай молчащий. Небо серое, низкое — но кометы я не увидел. Может, она ещё не взошла. А может, я просто не хотел смотреть.

Я поспешил домой. Закрыл дверь на оба замка. Снял куртку. Бросил на стул. Сел на кровать.

Хватит. Хватит приключений на сегодня. Башка трещит от всего. От запаха формалина, от щенка, от слов на стенах, от спутников, которые летают мёртвыми по орбите. От всего.

Я лёг. Закрыл глаза. И увидел перед собой не монстров, не банки, не кровь. Я увидел щенка, который вилял хвостом в темноте подземного коридора и не знал, что над ним — целый мир ужаса.

Мне хотелось быть этим щенком. Не знать. Просто вилять хвостом и радоваться, что кто-то пришёл.

Но я уже знал. И это было необратимо.

Наутро я проснулся раньше будильника. Шесть часов. Будильник стоял на семь, но спать уже не хотелось — не после того, что я услышал от Мишки. «Разворачивается к Земле». Эта фраза крутилась в голове всю ночь, как заезженная пластинка.

Я собрался быстрее обычного и пришёл на работу. Здание было открыто — странно для такого раннего часа. Охранник на входе даже не поднял голову, только кивнул. Я прошёл по знакомому маршруту, в архив. Жевал жвачку по дороге — «Бабл-гум», розовую, которая

через пять минут теряла вкус, но челюсти хоть как-то занимала.

На столе уже лежали стопки бумаг. Новые. Я нехотя взялся разбирать их, листал, раскладывал по полкам. Руки делали привычное, а мозг был далеко — там, в подземном коридоре, где щенок вилял хвостом, и на кухне у Мишки, где листок с расчётами лежал среди проводов и паяльников.

Жвачка потеряла вкус. Я вынул её изо рта, покрутил в пальцах. Мусорки не было — как всегда. Я машинально сунул руку под столешницу, чтобы прилепить жвачку к дереву, как делал это в школе тысячу раз.

Пальцы нащупали не дерево.

Бумагу.

Я замер. Провёл рукой — что-то плоское, тонкое, приклеенное к столешнице. Папка. Прижатая так плотно, что снизу не видно. Я заглянул — и впрямь, ни с какого ракурса не разглядишь. Кто-то прилепил её на совесть — на двусторонний скотч или на клей, с расчётом, что никто никогда не полезет под стол с жвачкой.

Я оглянулся. В архиве — ни души. Телетайп в соседней комнате стучал, как метроном. Я подцепил папку ногтем, потянул — скотч заскрипел, и она отошла. Тонкая, не больше десятка листов.

Я сунул её под куртку, за пазуху, прижал локтем и быстрым шагом пошёл в туалет. Закрылся в кабинке.

Задвинул засов. Вытащил папку.

На обложке — гриф «Совершенно секретно». А ниже, от руки, синей шариковой ручкой, неровным почерком:

«Никому не давай. Никому».

У меня перехватило дыхание. Я раскрыл.

Первая страница — названия препаратов. Какие-то буквы и цифры, ни одно слово не выговоришь с первого раза. На каждой странице — люди. Опыты. Фотографии. Я листал медленно, и с каждым листом мир вокруг становился всё уже и темнее, как будто стены кабинки сдвигались.

Сначала — фотографии «до». Люди. Жизнерадостные. Спортивные. Кто-то улыбается в камеру, кто-то стоит в спортивной форме, руки на поясе. Молодые, крепкие, полные жизни. Будто школьный альбом — только не школьный. Потом — «после».

Те же люди. Но другие. Один лежит пластом на койке, глаза открыты, но в них — ничего. Пустота. Как у той лысой крысы в подвале у Анатолия Михайловича. Второй — сидит в углу камеры в позе эмбриона, обхватив колени, раскачивается. Третий — стоит у стены и бьётся лбом о бетон. Снова. Снова. Снова. На лбу — тёмная корка засохшей крови.

Дальше — хуже. Агрессивные. Те, кто прошёл через всё и не сломался, а превратился во что-то другое. Фотографии мутные, сняты быстро, возможно через стекло поста. Группа — четыре или пять человек — затаскивает тело в угол. Охранника. Тело ещё двигается, руки тянутся вверх, рот открыт в крике, который не слышен на фото. А они — они рвут его. На части. По-настоящему. Не в ярости, не в панике — деловито, как на бойне.

Это были уже не люди.

И на одной из фотографий, в углу, стоял человек в белом халате. Молодой, с прямыми волосами, без бороды.

Рядом с ним — на столе — банка. В банке — сердце. Человеческое. Я узнал его. По глазам. По тому, как он стоял — прямо, уверенно, как хозяин.

Анатолий Михайлович.

Тот самый учёный, который живёт на окраине, кормит щенка и записывает на диктофон: «Пациент номер двести двадцать один». Он был не просто участником. Он был ведущим. И сердце в банке — не препарат. Это — результат.

Я закрыл папку. Руки не тряслись — они онемели. Как будто я держал не бумагу, а лёд. Папку я засунул за пазуху, под китель, и весь день просидел за столом, делая вид, что разбираю бумаги. В голове — ни одной мысли. Только фотография: охранник с поднятыми руками и группа людей, которые рвут его на части. Когда рабочий день кончился, я вышел, не оглядываясь. дома закрыл дверь на оба замка, спрятал папку под матрас и сел на кровать.

— Ну и денёк, — сказал я вслух. — Насыщенный получился. Глава 5 дед

Слова прозвучали жалко и глупо. Но по-другому я сформулировать не смог.

Следующим днём я был на работе. Сидел в архиве, перекладывал бумаги, делал вид, что работаю. После вчерашнего — папки под матрасом, щенка в подвале, скальпеля в руке — руки сами собой искали занятие.

Перекладывал. Раскладывал. Перекладывал обратно.

Бессмысленно, как мышь в колесе.

Часа через два меня выдавило в коридор. Не от жары — от мыслей. Они лезли друг на друга, толкались, не давали сосредоточиться. Я вышел к окну в конце коридора — курилка. Не курил, просто стоял, дышал.

Открывал рот, закрывал. Как рыба.

У окна уже стояли двое. Один — из отдела кадров, усатый, толстый, потный, вечно с сигаретой. Второй — незнакомый, молодой, лет двадцати пяти, в штатском, но с военной выправкой. Руки нервные, пальцы жёлтые от табака. Я встал чуть в стороне, прислонился к пожарному щиту. Они меня не замечали. Стажёр из архива — это мебель.

.Ну я тебе говорю, — молодой говорил быстро, шёпотом, но шёпотом в курилке — это как крик в библиотеке. — Объект зафиксирован в июне. Июне. Три месяца назад. Наши с радиолокации подтвердили — не природный. Меняет курс. Тормозит. Разгоняется. Потом — снова тормозит. Кометы так не летают.

— да брось, — усатый махнул рукой с сигаретой. — Мало ли комет. Пролетит и забудут.

— Это не комета! — молодой зашипел. — Комета летит по траектории. Гравитация решает. А эта — сама.

Выбирает. Понимаешь? Выбирает, куда лететь.

Усатый затянулся, выпустил дым в форточку.

— И куда она выбрала?

— К нам. К Земле. Разворачивается. Медленно, но верно. Я замер. Рука, которая лежала на пожарном щите, онемела. «Разворачивается к Земле». Я не знал этих

людей. Не знал, откуда у них информация. Но слова — те самые, что я уже слышал краем уха в туалете, когда ктото говорил по телефону про «запуск», «сигналы»,

«корабль». Тогда я не разобрал. Теперь — складывалось.

— И что? — усатый выбросил пепел. — Что будет? — А я знаю? — молодой нервно прикурил вторую сигарету от первой. — Но я тебе говорю — из обсерватории люди в шоке. Послали спутники — сели. Оба. Ни снимков, ни телеметрии. Мусор на орбите, и всё.

Что-то их вырубило. Электромагнитное, может. А может — не электромагнитное. Может, они просто не хотят, чтобы мы их фотографировали.

- Они7 . - усатый прищурился. — Кто — они? Молодой промолчал. И это молчание было красноречивее любого ответа.

— Есть слухи, — сказал он наконец, тише. — Не из обсерватории — из биологического отдела. Что готовят что-то. Препараты. Сеансы. Не от радиации — от чего-то другого. На случай, если объект войдёт в атмосферу.

— От чего?

— Не знаю. Но если готовят препараты — значит, знают, что грядёт. И знают, что это не комета.

Усатый выбросил окурок в форточку. Он улетел вниз, маленькой красной точкой.

— Ладно, — сказал он. — Хватит. Идём. А то услышит кто. Они ушли. Мимо меня — не глянув. Я стоял у пожарного щита и смотрел в стену. На стене висел план эвакуации.

Жёлтая бумага, красные стрелки, чёрные двери.

«Биологический отдел». «Препараты». «На случай, если объект войдёт в атмосферу».

Я знал, какие препараты. Я видел результаты. Людей в позе эмбриона. Людей, которые рвут охранника на части. Сердце в банке. Анатолия Михайловича, молодого, в халате, рядом с этой банкой.

И ещё — «тарелка». Молодой не сказал «тарелка», но усатый сказал «кто — они?», и ответ был — молчание. А молчание в КГБ — это худший вид подтверждения. Не хватало ещё демонов, подумал я. После пришельцев — демоны. После демонов — чёрт лысый с вилами. Но смех не шёл. Потому что я уже знал: тут реально всё возможно. И опыты, и пришельцы, и сигнал, от которого люди не спят. Всё, что казалось бредом во дворе, когда мы были пацанами, — всё было правдой. Мы смеялись над слухами, а слухи были отчётами. Мы пугали друг друга историями, а истории были документами с грифом «Совершенно секретно».

После работы я не пошёл домой. Ноги сами понесли к деду. Не мог больше держать это в себе. Не мог один. Мозг кипел, и я боялся, что если не выговорюсь — сойду с ума. Просто сяду на пол, обниму колени и начну качаться. Как те люди из папки.

Пришёл. дед открыл дверь. В трениках, в майке, с газетой. Увидел меня — и не удивился. Совсем. Как будто ждал.

— Заходи, — сказал он.

Я зашёл. Прошёл на кухню. Кран капал. Табуретка стояла в углу, недоделанная. Пахло щами и папиросами. Я положил папку на стол — ту, из-под матраса, с фотографиями «до» и «после», с сердцем в банке, с Анатолием Михайловичем.

И вывалил всё.

Про архив. Про жвачку. Про папку под столом. Про опыты на животных — крысы, которые не спят, собака на столе с удивлёнными глазами. Про Анатолия Михайловича — подвал, колбы, диктофон, «пациент номер двести двадцать один». Про папку с опытами на людях — фотографии, люди «до», люди «после», охранника, которого рвут на части. Про курилку — молодой, усатый, «объект меняет курс», «спутники сели», «препараты», «на случай, если объект войдёт в атмосферу».

Говорил быстро, сбивчиво, глотая концы фраз. Руки тряслись. Я не смотрел на деда — смотрел на папку, на стол, на кран, который капал. Кап-кап-кап. Когда закончил — замолчал. Выдохнул. Сердце колотилось.

дед сидел напротив. Сложил руки на столе. Лицо — каменное. Ни ужаса, ни удивления. Он видел это раньше. Всё это. Давным-давно.

Он встал. Неспешно. Прошёл на кухню. Поставил чайник. Спичкой чиркнул, газ загудел. Достал две чашки. Положил по ложке заварки. Сел обратно.

— Я знаю, — сказал он.

— Что — знаешь?

— Всё. Про объект. Про спутники. Про опыты. Про Анатолия. Всё.

— И молчал?

— Я там работаю сорок лет, Артём. Сорок лет молчу. Это — профессия. Не зря я там так долго работаю. Кто-то же должен знать и молчать. Иначе — паника. А паника — хуже любого вторжения.

Чайник зашумел. дед встал, снял его с плиты. Налил кипяток в чашки. Заварка пошла тёмной тучей.

Поставил чашку передо мной.

— Пей, — сказал он. — И слушай. Потому что то, что я сейчас расскажу, ты больше нигде не услышишь. Ни в курилке. Ни в архиве. Ни от Анатолия. Только от меня. И один раз.

дед наклонился ко мне. Близко. Так близко, что я видел каждую морщину, каждый шрам на его лице — их было больше, чем я думал.

— Ну слушай, — сказал он тихо. — То, что люди трещат там про корабли, кометы, тарелки — пусть трещат. Пусть так и думают. На самом деле...

Он замолчал. Посмотрел на меня — долго, тяжело. Как будто решал: сказать или не сказать. Потом — решил. — Они уже здесь.

Три слова. Три слова — и у меня заложило уши, как от взрыва. Кран капал. Чайник остывал на плите. дед смотрел на меня и ждал, пока я это переварю.

— Уже... здесь? — выдавил я.

— Здесь. Давно. Просто люди не знают. И не должны знать. Будет паника. Мало ли — вторжение, конец света, всё бросают, бегут. А так — молчок. Тихо. Никому. Понял меня?

Я кивнул. Не потому что понял — потому что голоса не было.

— Никому, — повторил он. — Ни матери. Ни друзьям. Ни бабушке. Никому.

— дед, — я сглотнул. — Как мне теперь спать?

Он посмотрел на меня. И впервые за весь разговор — что-то дрогнуло в его лице. Не жалость — нет.

Узнавание. Он видел этот взгляд раньше. В зеркале.

Сорок лет назад.

— На, — он встал, полез в шкафчик, достал жестяную банку. — Чай с чабрецом. Попей. Успокаивает. Он налил мне кипятка, бросил щепотку травы. Вода стала янтарной, и запах — горьковатый, тёплый, как осеннее поле — пополз по кухне.

— Но и нет одновременно, — добавил он, и я не понял: шутка это или нет. — Что значит — нет?

— Значит, что чаем это не вылечишь. Но на ночь — хватит. Чтобы хоть уснуть. А что во сне увидишь — это уже не от чая зависит.

Я взял чашку. Обхватил пальцами — горячо, до боли. И отпил. Чабрец горчил, но после него на языке оставался сладкий привкус, как будто трава спорила сама с собой: лечит — не лечит, успокаивает — не успокаивает.

дед сел напротив. Молча. Сложил руки. Не смотрел на меня — смотрел в окно. Там темнело. Небо было серое, низкое, тяжёлое. И я поймал себя на том, что ищу в нём что-то. Точку. Свет. Движение. Что-то, что не должно быть там.

Не нашёл. Или — не увидел. Пока.

— Ладно, — сказал дед. — Допивай. И иди. Завтра на работу. — На работу?

— На работу. Как обычно. Как ни в чём не бывало. У тебя

— стажировка. Бумаги. Жвачка. Всё как раньше. Ничего

не изменилось.

Он сказал это так, как будто пытался убедить не меня — себя.

— Ничего не изменилось, — повторил я. И услышал в своих словах то же, что и в его: ложь. Неубедительную, тонкую, как бумага в папке с грифом «Совершенно секретно».

Я допил чай. Поднялся. Папку дед забрал — положил себе на колени, накрыл ладонью, как прикрывал газету от чужих глаз.

— Я оставлю её у себя, — сказал он. Не спрашивая. Я кивнул. Мне уже не хотелось держать её в руках. — дед, — я стоял в дверях, куртка на плечах. — А бабушка?

— Что — бабушка? — Она... в безопасности? дед помолчал. Потом сказал:

— Бабушка пьёт чабрец каждый вечер. Всю жизнь. И спит хорошо.

Я ждал продолжения. Его не было.

— Иди, — сказал дед. — И не смотри на небо.

Я вышел. Пошёл по тёмной улице. И, конечно, смотрел на небо. Оно было обычное. Звёзды, луна, тучи. Ничего лишнего. Но я знал теперь: обычное — не значит безопасное. И «уже здесь» — не значит «видно».

дома я лёг. Закрыл глаза. И не уснул. Чабрец не помог. Глава 6 Слежка

Или помог — но не до конца. Потому что дед был прав: чаем это не вылечишь. Сон не шёл. А когда наконец пришёл — я увидел небо. Оно опускалось. Медленно, бесшумно. И в нём была дверь. Во сне я увидел овечек, хорошо поспал. На самом деле.

днём следующего дня мне в голову пришла безумная идея: а если проследить за дедом? Может, он что-то таит. Что-то скрывает. Не зря он так спокойно отреагировал, когда я вывалил ему всё. Не зря сказал «я знаю» и поставил чайник. Слишком спокойно для человека, который только что узнал, что его внук копается в секретах КГБ.

Я увидел его в столовой напротив здания. Стоял у окна в коридоре, жевал жвачку, делал вид, что смотрю на улицу. дед вышел, закурил — это было странно, дед не курил на работе — и пошёл в сторону парка. Я выждал минуту и двинулся следом.

дед меня не видел. На удивление. Столько лет в системе — и не заметил внука, который топает в двадцати метрах позади. Либо я гений маскировки, либо дед позволял мне идти. Я выбрал второе, но гнал эту мысль.

дед свернул к старой беседке. Там стоял человек в тёмном плаще и кепке. Седая борода, нервные руки. Я узнал его сразу — Анатолий Михайлович.

Я присел за дерево. дед подошёл, они заговорили — тихо, я не слышал ни слова. Потом ученый полез в карман пальто и достал кассету. Маленькую, аудиокассету, в прозрачном корпусе. Протянул деду. Тот взял, повертел, спрятал под плащ. Они постояли ещё минуту. дед кивнул, повернулся и пошёл обратно. Я смотрел ему вслед и думал: что на кассете? Запись?

Данные? Голос диктофона — «пациент номер двести

двадцать один»? Или что-то другое — то, что дед не рассказал мне за чаем с чабрецом?

Я отвлёкся на секунду. Посмотрел вдаль — проверить, не ушёл ли учёный. А когда повернулся обратно — деда не было. Просто не было. Как растворился. Только тропинка пустая и мокрые листья.

И тут — боль в ухе. Резкая, привычная. Кто-то взял меня за ухо и потянул вниз. Крепко, с чувством, с расстановкой.

— А кто тут у нас в шпионов играет? — голос деда. Знакомый, ровный, с лёгкой усмешкой. Я узнал бы его из тысячи.

— дед, я... — я начал мычать, потом извиняться. — Ладно, дед, я больше не буду.

— Точно не будешь?

— Точно.

Он помолчал. Отпустил ухо. Я потёр — горело, как в детстве, после двойки по математике.

— Ну-ка, быстро домой. Или на работу. — Он погрозил мне кулаком — не злобно, а как дед, который учит внука уму-разуму. — Смотри мне. Я проверю всё. Ну, марш. Я пошёл. Не оглядываясь. Быстро, как в школе, когда наказывали. За спиной — тишина. дед не пошёл следом.

Он остался там, у беседки. Может, ждал кого-то ещё. Может, просто стоял и смотрел, как я улепётываю, как нашкодивший щенок.

И только когда свернул за угол, позволил себе выдохнуть. Ухо горело. В голове — одна мысль: кассета. дед передал ему кассету. Зачем? Что на ней? И — главное — если дед «выгнал» Анатолия Михайловича,

если учёный — изгой и одиночка, то зачем дед передаёт ему записи? Зачем встречается в парке, как сообщник?

Или дед не выгонял его. Или — выгнал, но не отпустил. Или — это было одно и то же.

Я не знал. И от этого чесалось под кожей, как чабрец — успокаивает, но и нет одновременно.

Глава 7 Касета

Я не выдержал. Вечером, после работы, пришёл к деду.

Без звонка, без предупреждения. Просто пришёл. Открыл дверь своим ключом — дед дал мне его лет в десять, чтобы я мог заходить, «если что».

дед сидел на кухне. Перед ним — чайник, две чашки и видеомагнитофон. Маленький, чёрный, «Электроника». На экране — синий экран. Кассета внутри. Я видел, как крутится плёнка — медленно, лениво, как змея. — дед, — я сел напротив, не раздеваясь. — Что за запись?

дед посмотрел на меня. Отпил чай. И сказал: — У любопытной Варвары на базаре нос оторвали. И засмеялся. Тихо, коротко, как кашлянул. Глаза не смеялись — только рот. Дедовский смех, который мог означать что угодно: от «идиот» до «я тебя понимаю».

Мне-то не смешно, подумал я. Совсем не смешно.

— дед, — повторил я. — Я видел. В парке. Ты передал ему кассету. Что на ней?

дед перестал смеяться. Поставил чашку. Посмотрел на меня — долго, оценивающе. Потом — кивнул. Как будто решил что-то для себя.

— Ладно, — сказал он. — Смотри.

Он нажал кнопку. Экран мигнул, синий экран сменился

чёрным, потом — изображение. Мутное, зернистое, любительская съёмка. Камера дрожала — кто-то держал её на руках, не на штативе. дата в углу — 12.04.04.

Полгода назад.

Комната. Белые стены. Кафель. Свет — яркий, больничный, как в операционной. Посередине — стол. Металлический. На столе — человек. Мужчина, лет тридцати, худой, в спортивных трусах. Пристёгнут ремнями. Руки, ноги, грудь — ремни. Голова зафиксирована, не повернуть. Глаза открыты, но не мигают. Как у мертвеца, который забыл умереть.

Рядом со столом — Анатолий Михайлович. Молодой, без бороды, в белом халате, в перчатках. В руке — шприц. Большой, с мутной жидкостью — желтоватой, как разбавленный мёд. На шприце — маркер. «Союз-7. доза 25 мл».

— Пациент номер двести двадцать один, — голос Анатолия Михайловича шёл из динамика — ровный, деловитый, как мы уже слышали на диктофоне в подвале. — Сергей Волков, тридцать два года. Спортсмен. Кандидат в мастера спорта по борьбе. Доброволец. Введён препарат «Союз-7», доза двадцать пять миллилитров. Время введения — четырнадцать ноль-ноль. Начало наблюдения.

Шприц вошёл в вену. Поршень пошёл вниз. Жидкость исчезла в руке. Пациент не дёрнулся. Не моргнул.

Ничего.

— «Союз-7», — повторил голос. — Серия четырнадцатая. цель: максимальная дозировка. Отслеживание финальной стадии.

Камера дрогнула. Съёмщик переступил с ноги на ногу. Я увидел на заднем плане — ещё людей. двое в белых халатах, с планшетами. И кто-то в штатском, у стены, со скрещенными руками. Лица — размытые. Но я заметил: один из них, в халате, стоял так, как стоит дед. Руки скрещены, ноги на ширине плеч. Я не был уверен. Но — почти.

На экране время шло. Час. два. Три. Камера иногда отключалась, потом снова включалась. Пациент лежал. Не двигался. Дыхание — ровное, как у спящего. Но глаза — открыты. Всё время открыты.

На четвёртом часу пациент начал мотать головой. Сначала медленно — туда-сюда, туда-сюда. Потом быстрее. Резче. Ремни заскрипели. Голова ходила из стороны в сторону, и я увидел: вены на шее вздулись, как канаты. Пальцы сжались в кулаки так, что побелели костяшки. И тут — он закричал. Не словами. Звуком. Животным, низким, утробным, как будто что-то внутри него рвалось наружу и не могло найти выход.

Камера задрожала. Я услышал за кадром — топот. Ктото бежал. И в кадр влетел человек — в халате, без шапочки, с перекошенным лицом. Он бросился к столу, стал рвать ремни, руки дрожали, пальцы скользили по застёжкам.

дед.

Молодой, лет на двадцать моложе, но — дед. Я узнал по рукам. По тому, как он хватался — не осторожно, не как врач, а как человек, которому плохо. Как будто на столе лежал не пациент, а его собственный.

— Прекрати! — крикнул дед. Голос был молодой, но интонация — та же. — Снимите его! Хватит!

Анатолий Михайлович шагнул из-за камеры, положил руку деду на плечо. Удержал. Не грубо — крепко. Как удерживают пьяного друга у края моста.

— Иван Петрович, — голос Анатолия был спокойный, как у хирурга, который говорит: «Рановато». — Нельзя.

Процесс пошёл. Если снять — он умрёт. Оставьте.

— Он живой! — дед кричал. — Вы его убиваете!

— Он — субъект. У него номер. У него — серия. Ничего личного, Иван Петрович. Вы сами подписали. дед замер. Рука на ремне ослабла. Он стоял над пациентом, смотрел на него, и я видел — даже через мутную плёнку, даже через плохой экран — как у него дрожит подбородок. Потом он выпрямился. Отступил.

Сложил руки. И ушёл из кадра.

Анатолий поправил ремень, проверил капельницу, сделал пометку в журнале. Пациент кричал. Камера стояла. Никто не подошёл.

Экран мигнул. Другой день. дата в углу — 14.04.04. два дня спустя.

Камера — та же. Но комната — другая. Или — не комната. Стены серые, бетонные. Пол — цементный. Свет — тусклый, желтоватый, как в подъезде. Подвал.

Бункер. Убежище — не разберёшь. Но явно не больница. Это было то самое место — внизу, под землёй, где пахло хлоркой и страхом.

Пациент сидел на полу. Не на столе — на полу. Прислонившись к стене. Ремней не было. Он сидел свободно, обхватив колени, и раскачивался. Медленно, ритмично, вперёд-назад, вперёд-назад.

Тело — изменилось. Руки толще, чем на первой записи. Грудная клетка — шире. На шее — что-то твёрдое, выступающее из-под кожи. Не опухоль — нарост.

Костяной, с острым краем, как шип. Ещё один — на плече. И ещё — на лбу. Как рога, которые не успели вырасти.

— Пациент номер двести двадцать один, — голос

Анатолия из динамика. Но теперь — тише, осторожнее. — Третий день после введения. Физические изменения — выраженные. Наросты костной ткани на шее, плечах, черепе. Зрачки деформированы. Субъект не реагирует на голос. Не спит. Не ест. Пьёт воду. Раскачивается.

Постоянно.

Пациент перестал раскачиваться. Повернул голову к камере. Медленно, как сова — тело не двигалось, одна голова. И посмотрел. Прямо в объектив. Прямо на меня, хотя я смотрел запись год спустя.

Я не мог отвести взгляд. Зрачки у него были — вытянутые, нечеловеческие. Но за ними — что-то ещё. Тьма? Глубина? Я не мог описать. Просто — что-то смотрело из его глаз. Что-то, что не было Сергеем Волковым.

— По документам, — сказал дед, нажимая паузу, — пациент номер двести двадцать один скончался 14.04.04. Острая сердечная недостаточность. Тело не найдено. Родственникам сообщено. дело закрыто. Я посмотрел на экран. Замёрший кадр. Пациент, который смотрел на меня. Живой.

— Он не умер, — сказал я.

— Нет, — подтвердил дед. — Не умер.

— А что с ним?

дед молчал. долго. Кран капал. Чай остывал. Я ждал. — Он в деревне, — сказал дед наконец. Тихо, как будто выдавливал каждое слово. — В твоей деревне. Где бабушка.

Я вскочил. Стул упал.

— Сядь, — дед сказал это так, что я сел. Как обрубило.

— Он — «один из них».

Я посмотрел на деда. Он сидел, сложив руки на столе. Те же руки, что на записи рвали ремни. Те же руки, которые отступили, когда Анатолий сказал: «Вы сами подписали». дед снял кассету. Положил на стол. Между нами. Рядом с остывшим чаем.

— Теперь ты понимаешь, — сказал он, — почему я не хотел тебе рассказывать?

Я не ответил. Потому что — да. Понимал. И жалел, что спросил.

дед сказал, что завтра едем в деревню к бабушке. Я обрадовался — наконец-то. Скучал по ней. По её голосу, по пирогам, по тому, как она звала меня «Артёмушка» — так никто больше не звал.

Я позвонил ей заранее. Телефон в коридоре, на тумбочке, рядом с зеркалом. Трубка гудела долго, щёлкала, потом — бабушкин голос. Живой, тёплый, как печка.

— Бабушка, это я! Мы завтра приедем. Я и дед.

— Хорошо, внучек! Жду. Пироги испеку. С картошкой. — С картошкой, — повторил я и улыбнулся. Впервые за неделю.

Автобус шёл часов пять. Дорога — тряская, поля —

жёлтые, небо — серое. Я спал, просыпался, снова спал. дед сидел рядом, молчал, смотрел в окно. За всю дорогу сказал одно слово — когда я спросил, далеко ли ещё. «Скоро». И всё.

Глава 8 Деревня

Деревня встретила нас тишиной. Обычной деревенской тишиной — куры, ветер, дым из труб. Не зловещей, как в прошлый раз. Просто — тихой. Бабушкин дом стоял на краю, с голубыми наличниками, с яблонями в огороде.

Она уже ждала на крыльце.

— Приехали! — она обняла меня, потом деда.

Проходите, проходите. Стол накрыт.

Мы поели. Пироги с картошкой, щи, компот из сухофруктов. Я ел и чувствовал, как с каждым куском что-то отпускает. Не всё — но часть. Город, архив, папки, записи, кассеты — всё это было далеко. Здесь была бабушка, печка, скатерть в клетку и запах теста.

Нормально. Живо.

Потом дед и бабушка ушли на кухню. Закрыли дверь. Я слышал — сквозь стену — голоса. Тихие, серьёзные. Не ссора — совет. дед что-то объяснял, бабушка кивала.

Потом — тишина. Потом — снова голоса.

Мне стало любопытно. Я подошёл к двери, прислонился ухом. Сквозь щель — обрывки:

Красная. Вот, смотри. Взяли пробу у ручья, ниже по течению...

...Аномалия. Не первый раз. В этих местах...

Я заглянул в щель. дед стоял у стола, в руках — колба.

Стеклянная, маленькая, с пробкой. Внутри — жидкость.

Красная. Тёмная, густая, как вишнёвое варенье, но — не

варенье. Она не стояла на дне, как обычная жидкость. Она медленно вращалась. Сами по себе. В закрытой колбе. Ни тряски, ни наклона — а вращалась. дед отдал её бабушке, а на дне колбы виднелись будто цифры или что-то непонятное.

Бабушка смотрела на колбу. Лицо — серьёзное, без улыбки. Я не видел её такой никогда.

— Опять? — спросила она.

— Опять, — кивнул дед. — И ближе, чем в прошлый раз. Я отошёл от двери. Не потому что не хотел слушать — потому что хотел. Слишком хотел. А дед говорил:

«Никому». И я — никому. даже себе.

Я вышел на крыльцо. Сел на лавку. Деревня была тихая, обычная. Куры у соседского забора. Собака — ленивая, на цепи. дым. Ветер. Я сидел и дышал. Просто дышал. Через десять минут вышла бабушка. Не с пирогами, не с чайником — просто вышла. Села рядом. Молча. Лицо — серьёзное, без улыбки. Я видел её такой только один раз: когда дед заболел и лежал три дня с температурой, а она сидела у кровати и не плакала, потому что плакать — значит признать, что может случиться плохое. — Артём, — сказала она тихо. — Соседняя деревня. Ты помнишь — туда дед ходил, к бункеру?

— Помню, — кивнул я. — Он сегодня говорил, что хочет меня туда свести.

— Там люди были, — продолжила она, глядя прямо перед собой, на забор, на куриц, на пыль. — Жили.

Нормально жили. Последний раз я ходила туда в... — она замолчала, будто считала про себя. — В июне. К Марье заходила. За яйцами. Она сидела на крыльце, пила чай.

Нормальная. Живая. Разговаривали.

— А потом?

— А потом в июле не ответила. Я подошла — дом пустой.

На столе чай, остывший. Кошка на лавке. Люди — ушли.

Не ушли — исчезли. Все. За одну ночь.

— Может, эвакуировали? — попытался я.

Бабушка посмотрела на меня. В её глазах было что-то, чего я никогда не видел: не страх — знание. Знание, которое она несла так долго, что оно въелось в морщины.

— Никто не эвакуировал, внучек. Мы бы знали. дед бы знал. Они просто... остановились. Как часы, у которых кончился завод. Сначала спать перестали — дед говорил, что несколько человек жаловались. Потом — говорить. Потом — двигаться. А потом их не стало. Остались только дома, как декорации.

Я молчал. Куры у забора кудахтали, ветер шевелил яблоню, солнце грело спину — всё было как всегда. Но «как всегда» больше не значило «в безопасности».

— А наша деревня? — спросил я.

— Пока держимся, — ответила бабушка. — Пока. Чабрец пью. Соседки — некоторые тоже. Которые слушали.

— А которые не слушали?

Она не ответила. Встала, погладила меня по голове — как в детстве — и ушла в дом. Я сидел на лавке и смотрел на дорогу, которая вела к лесу, к соседней деревне, к бункеру. И думал: «Пока» — это сколько?

Неделя? Месяц? Год?

И от чего зависит, когда «пока» кончится? Я думал и не понимал. да и в городе столько всего навалилось — архив, жвачка, папка, туалет, подвал, щенок, запись, кассета, курилка. Гора, под которой меня чуть не раздавило. А здесь — ровно. Здесь я мог стоять и не падать.

Через полчаса вышел дед. Сел рядом. Молча. Достал папиросу, закурил. дым ушёл вверх, в яблоню.

— Тут есть ещё одна деревня, — сказал он. Не сразу. Как будто решал — говорить или нет. — Заброшенная. Километров пять через лес. Там — бункер. По секрету скажу. И шахты. Старые. Люди там работали, руду добывали. Но шахты — с секретом. Не простые. Я посмотрел на него. Он — серьёзно. Без тени улыбки, без «у любопытной Варвары». Дедовские глаза — тяжёлые, тёмные, как колодцы.

Нигде покоя нет, подумал я. Вот я подумал отдохнуть — а дед уже тащит меня в лес, к бункерам и шахтам. Когда я отдохну? Когда? Или — никогда? Может, это и есть жизнь — бежать от одного секрета к другому, пока ноги несут?

— Ладно, — сказал я. — Пошли за приключениями. — И улыбнулся. Горько, но улыбнулся. — Раз уж приехал. дед встал. Одел балахон — тёмный, длинный, непонятного цвета, то ли серый, то ли чёрный. Берцы — тяжёлые, армейские, со стёртыми подошвами. Рюкзак — армейский, потёртый. Собрался быстро, привычно, как человек, который собирается в поход не первый раз. И не последний.

Я стоял у двери и думал — что взять. Ничего не было. Рюкзака нет, ножа нет, снаряжения нет. Я — стажёр из архива с жвачкой.

И тут — увидел. Труба. Металлическая, обрезанная, длиной с локоть, толщиной в два пальца. Стояла у двери, в углу, прислонённая к стене. Как будто кто-то поставил её — для меня. На уровне глаз. Чтобы не пропустить.

Я взял её. Холодная, тяжёлая. Удобно ложилась в ладонь. Не оружие — но если что, лучше, чем пустые руки.

— Это откуда? — спросил я деда.

— Стояла, — ответил он. Не оглянулся. — Давай, двигаем. до темноты надо успеть.

Глава 9 Лес

Дорога вела через лес. Тропинка — узкая, заросшая, но читаемая. Кто-то ходил тут. Не часто, но ходил. дед шёл впереди, уверенно, как по знакомому маршруту. Я — за ним, с трубой в руке, по колено в мху.

Лес был старый. Берёзы, осины, ели. Высокие, голые, с чёрными стволами. Мох — мягкий, глубокий. Тихо.

Только наши шаги и — иногда — ветер. Или не ветер. Чтото выше, в кронах. Что-то, что двигалось. И тут — накрыло. Дежавю. Резко, как удар. Я остановился.

Я тут был. Этот лес, эта тропинка, этот мох. Эти деревья — вот это, с дуплом. И поворот — направо, к оврагу. Я знал это. Знал так, как знаешь свой двор, свою школу, свою лестницу. Но — не помнил когда. Не мог вспомнить.

— дед, — я остановился. — Я тут был.

дед обернулся. Посмотрел — внимательно, не удивлённо.

— Был, — подтвердил он. — Или — будешь.

— Идём. — Он повернулся и пошёл дальше. Не объясняя.

Не оборачиваясь.

Я стоял на тропинке, с трубой в руке, и чувствовал: лес смотрит на меня. Не дед — лес. Деревья, мох, небо сквозь ветки. Всё — смотрело. Как будто я вернулся в место, которое меня ждало. И я понял, что тут всё не так, как дед сказал: этих тварей свинцом не взять. Они сотканы из той же грязи, что и дверь. Надо стрелять просто для шума, чтоб отпугнуть, если что. Ну, это он так. И он продолжил ту тему, что я тут был.

— Ну конечно, был, — сказал дед. — Малой ещё бегал тут, на руках с батей.

— Ну тогда ладно, — ответил я. И замолчал.

дед тоже молчал. долго. Шаги по мху, ветер в кронах, скрип берцев. Потом — заговорил. Не оборачиваясь, голосом ровным, как будто рассказывал не мне, а деревьям.

— Я закрывал глаза. На опыты. Видел — и закрывал. Думал: надо. Думал: потом разберёмся. Думал: людям помогаем. — Он сплюнул в мох. — Помогли. Видел, как помогли. Пациент двести двадцать один — вот какая помощь.

Я молчал и слушал.

— Учёный — Анатолий — он не худший. Худшие — его делегация. Люди в штатском, без имён, без лиц.

Приезжали, смотрели, уезжали. Страшные люди, Артём. Не потому что злые — потому что им всё равно. Им нужен результат. Люди — материал. Как бетон. Как

сталь. Использовал — списал.

— И ты молчал?

— В КГБ много кто молчит. Не потому что не видит — потому что видит. Понимаешь? Молчание — не от незнания. Молчание — от знания. Когда знаешь — и понимаешь, что сказать — значит умереть. Не метафорически. Буквально.

— И ты молчал сорок лет.

— Сорок лет. А теперь — не молчу. Потому что ты уже знаешь. И потому что мы идём к бункеру. Там есть коечто интересное. Увидишь.

Я лишь молчал и шёл за ним. Что скажешь на такое? Что «понимаю»? Не понимаю. Что «ладно»? Не ладно. Что «я с тобой»? А куда денусь.

Лес кончился. Деревня началась.

дед говорил как-то мельком, среди разговора, что в другую деревню зашёл — заброшенную, к шахтам. Эта — не та. Эта — живая.

И — живая. Не как та, пустая, из прошлого года. Эта — шумела. Люди на улицах, женщины у колодца, мужики на завалинке. Ребятишки бегали, кидались чем-то, кричали. Кто-то пилил дрова. Кто-то нёс ведра. Пахло дымом, навозом, парным молоком. Веселье. Жизнь.

Радость, настоящая, не показная.

Я смотрел и не верил. После всего — архивы, папки, записи, мутанты — просто люди. Живые, обычные, деревенские. Как будто ничего не произошло. Как будто небо — просто небо, а лес — просто лес. Глава 10 Бункер

Бункер был за деревней, на краю. Мы подошли. Вход — бетонная дверь в холме, заросшая мхом. Серая, тяжёлая, с ржавой ручкой. дед постоял, посмотрел. Я — рядом.

— Лампу надо, — сказал дед. — Вон, у деда Степана спросим. Также тут есть дом. Старый. Передержка. Люди там жили, которых свозили.

Сказал дед как-то странно. О чём это он? Ну ладно. дед Степан жил в последнем доме. Старый, лысый, с глазами — бегающими, лихорадочными. Он открыл дверь, увидел нас — и заорал:

— Пришельцев видел! В лесу! Корабль! Огромный, мать вашу, садился! Огни! Гул! Земля тряслась!

дед посмотрел на него. Я посмотрел на деда. Мы оба подумали — перепил. Деревня, самогон, ночь в лесу — мало ли что привидится.

— Спасибо, Степан, — сказал дед. — Лампа есть? — Есть! Берите! Только — вы в лес не пойдёте? Не ходите! Там — они! Я видел!

дед взял лампу. Керосиновую, старую, с треснутым стеклом. Поблагодарил. Мы пошли.

Но дед — изменился. Я увидел. Он не сказал ни слова, но руки — задвигались быстрее. Рюкзак — подтянул. Лампу — проверил. Он знал. Знал, что Степан не пьян. Знал, что корабль — не бред. И спешил. Спешил так, как будто от этого зависело — успеть или нет.

— дед, — я догнал его. — Ты ему веришь?

— Идём, — только и сказал он. Не ответил. Пошёл быстрее.

Спустились в бункер. Люк — тяжёлый, металлический, скрипел. Лестница — бетонная, сырая. Я ждал темноты, запаха плесени, холода. Но — нет. Светло.

Электрический свет — ТУСКЛЫЙ, но ровный. Как будто кто-то включил рубильник за минуту до нашего прихода.

Или — свет горел всегда. Годами. Без никого.

Всё видно. Стены — бетонные, голые. Пол — цемент. Коридор — длинный, прямой, с дверями по обеим сторонам. Я шёл и смотрел. И — опять. Дежавю.

Тошнотворное, липкое.

Будто я тут уже был. Или — мне кажется.

— дед, — я остановился. — Опять это чувство. Будто я тут был.

дед обернулся. Посмотрел — и снова ту же фразу: — Ты тут гулял. С пацанами. Малой был, не помнишь. Но он сказал это иначе. Быстрее. Не глядя в глаза. Будто прикрывал что-то этой фразой. Будто прятал за ней то, что не хотел говорить. Опять — скрывал.

Мы шли дальше. Коридор — столовая — раздевалка. Столы, скамьи, крючки для одежды, шкафчики. На столах — бумаги. Старые, жёлтые, с грифами. Я не читал — шёл за дедом.

— Артём, — дед остановился у двери. — Выйди за дверь. Подожди. Я кое-что заберу.

— За дверь. Жди.

Я вышел. Не понял, честно говоря. Но — ладно. дед есть дед. Сказал — за дверь, значит — за дверь.

Постоял. Посмотрел на стену. На бетон. На лампу, которая горела без никого. Стало неуютно. Тихо. Слишком тихо. И — любопытно. То самое зудящее, невыносимое, которое тащило меня под стол за папкой и в туалет с документами.

Я подошёл к двери. Тихо. Приоткрыл — щелью. Заглянул. дед стоял у стола. Нагнулся. Залез под стол — на четвереньках, как ребёнок, который ищет мячик.

Вытащил папку. Толстую, серую, с резинкой. Положил в рюкзак. Быстро, привычно, не глядя. Как делал это не первый раз.

Потом — к шкафчику. Металлический, с замком. Достал ключ. Открыл. Внутри — ствол. Маленький, чёрный, тяжёлый. Я узнал — макаров. Не по киношкам, нет. дед показывал мне свой, когда мне было двенадцать. «Это — не игрушка», — сказал тогда. А теперь — брал.

Проверил обойму. Зарядил. Положил в карман балахона.

Рюкзак застегнул. Папку — внутрь. Ствол — в карман.

Закрыл шкафчик. Повернулся к двери.

Я отпрыгнул. Присел. Делал вид, что пинаю камень. Камней в бункере не было — но дед не видел. Он открыл дверь, вышел, посмотрел на меня — я пинал цементный пол, как идиот — и сказал:

— Ну всё. Пошли, Артём.

— Ну пошли, — ответил я. Как будто ничего не видел. Как будто не знал про папку и макаров.

Мы шли дальше. Коридор — короче. Дверь — последняя. Тяжёлая, с прорезиненным уплотнением. дед открыл — и мы вышли.

Площадка.

Открытая. Бетонная. Круглая, как блиндаж, только без крыши. Над нами — небо. Тёмное, октябрьское, звёздное. Звёзды — яркие, крупные, как будто ближе, чем обычно. Луна — тонкая, острая, как ноготь. Ветер — холодный, прямой, без деревьев, без стен. И — тихо. Так тихо, как бывает только под открытым небом, когда над головой — ничего.

Площадка была большая. Метров тридцать в диаметре. Бетон — старый, потрескавшийся, с травой в щелях. По краям — какие-то крепления, болты, ржавые, торчащие из бетона. Будто тут что-то стояло. Что-то тяжёлое.

Большое. Вертолёт? Или — не вертолёт. — для чего это? — спросил я.

дед не ответил. Он стоял в центре площадки, смотрел вверх. На звёзды. Лицо — серьёзное. Серьёзнее, чем когда-либо. Не дед — командир. Не пенсионер с чайником — человек, который держит в кармане заряженный макаров и папку с грифом «Совершенно секретно».

- дед?

— С этой минуты, — сказал он, не отрывая глаз от неба, — ставки — высокие. Мы идём до конца. Не вопрос «хочу» или «не хочу». Просто — до конца. Понял?

— Понял.

Он посмотрел на меня. В первый раз за весь путь — прямо в глаза. И я увидел в его взгляде то, чего не видел никогда. Не усталость, не вину, не страх. Решимость. Чёрную, тяжёлую, как этот бетон. Решимость человека, который сорок лет молчал — и наконец пошёл.

— Хорошо, — сказал он. — Тогда — дальше.

И мы пошли. В темноту. Под звёздами. По бетону, где когда-то стояло что-то, что прилетело или улетело. И я держал в руке трубу — холодную, тяжёлую — и думал: дед взял макаров. Значит, он ждёт проблемы. Значит, новостей больше, чем говорит. Значит, мы идём не просто «посмотреть». Мы идём — туда, откуда можно не вернуться.

Мы шли назад. Через бункер, через коридоры, через столовую. дед — впереди, я — за ним. Но у выхода — он остановился.

Не у люка. У последней двери, перед лестницей наверх.

Остановился — и не пошёл дальше. Повернулся ко мне. И я увидел — лицо другое. Не то, что было на площадке.

Не решимость. Не усталость. Прощание.

— Артём, — сказал он. — Дальше — ты один.

— Ты — в город. В Казань. Завтра утром автобус. Я билеты купил, у бабушки на тумбочке лежат. У тебя — адрес, ключи, деньги. Поедешь. Поступишь, как планировал. Архив, стажировка — всё это. Жизнь.

— А ты?

— Я — останусь.

Я смотрел на него. Не понимал. Или — понимал, но не хотел понимать.

— Здесь?

— Здесь. С бабушкой. С деревней. С... — он не договорил. Махнул рукой. Куда-то вниз. К бетону, к коридорам, к двери.

— Ты что — к двери пойдёшь?

— Нет. Не к двери. К двери — не надо. Я — рядом. Кто-то же должен быть рядом. Держать. Следить. Чтобы — не открылась. Или — чтобы открыть — вовремя. Я не знаю.

Но — кто-то должен.

— дед, ты — один человек. Что ты сделаешь?

— Сорок лет делал. Ещё — немного смогу. — Он усмехнулся. Горько. — Не волнуйся. Я не пойду внутрь. Я — снаружи. Как сторож. Как дед. Как — Иван Петрович, который подписал и сорок лет молчал. Теперь — будет молчать рядом. На посту.

Я хотел сказать — нет. Хотел — я останусь. Хотел — мы вместе. Но слова не шли. Потому что я знал: он прав. Дверь — его. Деревня — его. Бункер — его. Ая — другое.

Я — выбрал жизнь. Значит — жить. Значит — уехать.

— Когда? — спросил я.

— Завтра. Утром. С рассветом.

Мы вышли из бункера. Люк закрыли. Пошли через деревню.

Глава 11 Казань

Казань встретила дождём. Капли барабанили по асфальту, создавая монотонную симфонию городского утра. Я вышел из автобуса на остановке возле университета. В рюкзаке — учебники, тетради, немного еды от бабушки.

Настроение было смешанным. С одной стороны — новая жизнь, учёба, перспективы. С другой — тяжесть на душе от того, что оставил. Оставил не просто место, а целый мир, который вдруг стал чужим.

В общежитии меня встретил сосед по комнате — парень с третьего курса. Представился, показал комнату, рассказал про учёбу и местные тусовки. Я кивнул, улыбнулся, но мыслями был далеко.

Первые дни в университете пролетели незаметно. Лекции, семинары, новые лица. Пытался сосредоточиться на учёбе, но мысли постоянно возвращались к деду, бабушке, деревне. К тому тёмному силуэту у дороги...

По вечерам сидел в библиотеке, изучал материалы, делал конспекты. Иногда звонил бабушке. Она рассказывала деревенские новости, спрашивала о самочувствии. дед не выходил на связь — знал, что пока не нужно.

Через месяц учёбы понял: забыть не получается. Всё, чему учили в университете, казалось далёким и нереальным по сравнению с тем, что было за спиной.

Однажды ночью проснулся от странного чувства.

Приснился дед. Стоял у окна, смотрел на меня.

Протянул руку, будто хотел что-то сказать...

Утром решил съездить домой. Взял билет на поезд, позвонил бабушке. Она обрадовалась, но предупредила:

— дед не обрадуется. Он велел не возвращаться.

В поезде думал о том, что значит «отложить на полку». Не забыть, но и не доставать. Оставить как память, как часть себя, которая всегда с тобой, даже когда кажется, что её нет.

Когда поезд остановился на знакомой станции, понял: вернуться полностью невозможно. Но и оставить навсегда — слишком тяжело.

домой шёл медленно, под моросящим дождём. У калитки встретил деда. Он молча обнял, передал мне рюкзак с едой и таблетками.

— Пора возвращаться, дед, — сказал я. — Но я буду

помнить.

Он кивнул. Мы пошли в дом. Бабушка уже накрывала на стол. На столе — пироги, чай с чабрецом. И тишина, в которой жили все эти годы.

Глава 12 Обычная жизнь

Серым, мелким, холодным. Я снял комнату на окраине, рядом с автобусной станцией. Маленькая, с кроватью, столом и окном, которое не закрывалось. Дешёвая. Мне хватало.

Я устроился на работу. Не в архив — в библиотеку. Стажёр. Разбирал книги, расставлял полки, протирал пыль. Тихо, спокойно, без грифов «Совершенно секретно». Обычная работа. Обычная жизнь.

дни шли. Я не звонил — стеснялся. Бабушка звонила сама. Раз в неделю. Голос — тёплый, живой.

Рассказывала про огород, про кур, про соседку, которая опять поссорилась с мужем. Нормальное. Живое. Я слушал — и улыбался.

— дед как? — спрашивал я каждый раз.

— Нормально. Занят. По делам ходит. Ты не волнуйся. Я не волновался. Старался. Отложил на высокую полку.

Далёкую. Не доставал.

Прошёл месяц. Октябрь кончился, ноябрь начался. дождь, грязь, ветер. Я ходил на работу, возвращался, ел, спал. Жил. Как дед сказал. Как — выбрал.

И пил таблетки. Может чтобы меня защитить как то промелькнуло у меня в голове чтобы обезопасить психику там и остальное чтобы я спокойно спал и не знал что было но это так мысли и каждую ночь я их пил

По одной, как дед велел. Запивал водой, ложился, закрывал глаза. И правда — спал. Без снов, без дверей, без красного неба. Просто — темнота, тишина, утро. Сначала я не замечал ничего. Работал в библиотеке, расставлял книги, протирал пыль. Обычная жизнь. Но потом — стали появляться дыры.

Не страшные. Не резкие. Просто — дыры. Как будто ктото аккуратно, по одной, вынимал страницы из книги, и ты не замечаешь, пока не перелистнёшь туда и не увидишь пустоту.

Я не мог вспомнить, как выглядит дед. Не в общих чертах — а конкретно. Какой у него нос? Морщины — где, какие? Глаза — какого цвета? Я знал, что он есть, что он мой дед, что он остался в деревне. Но лицо — стёрлось.

Как фотография, которую долго держали на солнце. Сначала испугался. А потом — нет. Потому что забыл, что пугаться-то. Забыл, что волноваться. Таблетки делали своё — мягко, тихо, как снег, который падает всю ночь и к утру заносит дороги так, что не видно, куда они вели.

Я перестал звонить бабушке. Нет — я звонил. Но реже.

Раз в две недели, потом в три. Она не жаловалась. Говорила: «Нормально. дед занят. Ты не волнуйся». И я не волновался. Совсем. даже когда хотел — не получалось. Как будто волнение — это мышца, которую я перестал тренировать и она атрофировалась.

Через три месяца я забыл про бункер. Не то, что он был, — а что я там был. Знал, что дед куда-то водил меня, но — куда? Лес, может. Грибы собирали. Нет, не грибы. Чтото. Не помню.

Через четыре — забыл про Анатолия Михайловича. Про подвал, про скальпель, про «пациента номер двести двадцать один». Осталось только чувство — как после дурного сна: что-то было, что-то нехорошее, но что именно — выветрилось. Остался только щенок. Щенка я помнил. Маленький, лопоухий, вилял хвостом в темноте.

Почему в темноте — не помнил. Просто — в темноте. Через пять месяцев я забыл про кассету. Про белую комнату. Про человека на столе, который кричал. Про наросты на черепе. Про глаза, которые смотрели прямо в объектив.

Через шесть — я был свободен. Не от боли — от памяти. Мозг сделал то, что дед обещал: защитился от того, что слишком тяжело носить. Таблетки помогли. Мозг — помог. Или это одно и то же.

Я жил. Работал. Ел. Спал. Иногда думал о Кате — из деревни. Девочка, с которой мы играли. Добрая, весёлая. Звал? Нет — не звал. Но думал. Иногда. Как о чём-то тёплом, что было давно и ушло. Не больно.

Просто — прошло.

А однажды утром — бабушка позвонила. Не как обычно. Рано, в семь. Голос — обычный, тёплый. Но за ним — чтото. Натянутое. Как струна, которую перетянули, но ещё не порвали.

— Артём, — сказала она. — дед просил передать. Он тут... кое-что делает. Просил, чтобы ты не волновался. — Что делает? — спросил я, и сам услышал в своём голосе: пусто. Ровно. Как у человека, которому всё равно.

— По делам ходит, — ответила она. — Ты не волнуйся. Я пирогов испекла. Если приедешь — будут.

— Приеду, — сказал я автоматически. И не поехал.

Забыл. Через два дня — забыл, что она звонила.

А потом — пришла посылка.

Маленькая. С деревенская — в мешковине, перевязанная бечёвкой, с бабушкиным почерком на этикетке. Я принёс её домой, поставил на стол. Смотрел. Не открывал. Знал — что-то внутри. Что-то, что достанет с высокой полки всё, что я отложил.

Открыл.

Внутри — письмо. Короткое, на тетрадном листе, в клетку. Бабушкин почерк — крупный, неровный, с завитушками:

«Артём. дед просил передать. Сказал — ты поймёшь. Не пиши, не звони. Просто — знай. Мы — рядом. Бабушка». Под письмом — колба. Маленькая, стеклянная, с пробкой. Завёрнутая в тряпку, в вату, в газету. Я развернул. Жидкость — красная. Тёмная, густая. Не стояла на дне. Вращалась. Медленно, сама по себе. В закрытой колбе. В Казани, за тысячу километров от деревни.

Я держал колбу в руках. Красная жидкость вращалась.

Поставил на стол. Прошёл на кухню. Выпил таблетки. Лёг. Уснул.

И этой ночью — впервые за полгода — мне приснился сон. Не сон — обрывок. Лицо. Мужское, старое, в морщинах. С глазами, которые смотрели прямо. Сурово и тепло одновременно. Кто это? Не помню. Но во сне я знал: этот человек — важный. Очень важный. И он чтото мне говорил. Что-то, что я должен помнить, но — забыл.

Проснулся в три ночи. Сердце колотилось. Лежал, смотрел в потолок, и лицо — таяло. Как лёд на ладони.

Пока не осталось ничего.

К утру я забыл и сон.

Но колба стояла на столе. Красная. Вращалась. И я знал: завтра — открою. Завтра — достану. Завтра — начнётся.

А сегодня — спал. Без овец. Без дверей. Без снов.

Просто — спал.

Пока.

Колба стояла на столе. Я смотрел на неё каждое утро — не задумываясь, не вспоминая. Просто стояла, и стояла. Красная. Вращалась. Часть мебели, как кружка или ключи.

А потом — пропала. Не помню когда. Может, переехал. Может, убрал в ящик. Может, кто-то забрал — я бы не заметил. Таблетки стирали дни, как ластик — карандаш.

Но колба никуда не делась. Просто ждала.

Когда через два года пришло письмо — настоящее, бумажное, в конверте с бабушкиным обратным адресом — я вскрыл его и увидел записку. два слова, без подписи, без точки: «Спаси меня». И под запиской — она. Та самая колба. Красная. Вращалась. Будто и не было этих двух лет, будто я не забывал, не терял, не жил без неё.

Я не узнал её. Не вспомнил, что она уже была у меня, что я её уже держал. Таблетки сделали своё. для меня это была первая встреча — не вторая.

А для колбы — может, и не первая, и не вторая. Может, она всегда была у меня. Просто я не помнил.

1 / 1
Информация и главы
Обложка книги Архив памяти

Архив памяти

Александр Малышев
Глав: 1 - Статус: закончена

Оглавление

Настройки читалки
Режим чтения
Размер шрифта
Боковой отступ
Межстрочный отступ
Межбуквенный отступ
Межабзацевый отступ
Положение текста
Красная строка
Цветовая схема
Выбор шрифта