Читать онлайн "Чёрная Колыбель"

Автор: Bloody Feather

Глава: "Рассказ"

Мы ехали к бабушкиному дому почти шесть часов. Мирон сначала орал так, что у меня звенело в ушах, потом затих, и я всё оглядывалась на него, проверяла, дышит ли он, не выпала ли соска. Марк вёл машину молча, крепко держал руль, изредка бросал взгляд на навигатор, но тот уже давно показывал только серую полосу без названий. Я смотрела в окно на мокрые ели, на туман, что лежал в низинах, и думала, что бабушка Агнесса умерла так же тихо, как жила, — никто не знал, что её не стало, пока соседка не пришла за солью. Теперь её дом остался мне, и мы ехали туда впервые за много лет, чтобы решить, что с ним делать. Марк предлагал продать сразу, но я не могла. Внутри что-то не пускало.

Дом показался из-за поворота внезапно — тёмный, приземистый, спрятанный за двумя огромными ёлками, которые, казалось, подпирали небо. Крыльцо просело, ставни на окнах покосились, а по фасаду ползли серые подтёки. Марк остановил машину у покосившейся калитки и выключил двигатель. В тишине стало слышно, как падают капли с веток и как тихо сопит Мирон. Я вылезла из машины, ноги затекли, и меня обдало запахом мокрой хвои и прелых листьев. Марк обошёл машину, открыл дверь с моей стороны, подал руку.

— Вот и приехали, — сказал он негромко и посмотрел на дом. — Выглядит так, будто его не открывали лет десять.

— Два года, как бабушка умерла, — ответила я, беря его под локоть. — Но да, запах такой, будто здесь никто не жил.

Мы достали Мирона из автокресла. Он проснулся, завозился, захныкал, и я прижала его к себе, укачивая. Марк взял сумки и пошёл первым, отодвигая мокрые ветки. Ключ от входной двери бабушка когда-то передала моей матери, а та — мне. Он был тяжёлый, ржавый, с деревянной биркой. Замок поддался со скрипом, дверь отворилась, и из глубины дома пахнуло густым тёплым воздухом, в котором смешалось всё: пыль, сушёная полынь, что-то сладковатое, как старые духи, и холод каменных стен.

Внутри было темно, но Марк щёлкнул выключателем в прихожей, и под потолком зажглась тусклая лампочка на кривом шнуре. Я огляделась. Всё было, как в детстве: высокие потолки, узкий коридор, обои в мелкий цветочек, местами отклеившиеся. На вешалке висела старая шаль, на полу лежал плетёный коврик. Марк поставил сумки у стены и чихнул.

— Ну и пыль, — пробормотал он. — Надо проветрить.

Он прошёл на кухню, открыл окно, и в дом ворвался свежий дождевой воздух, отчего пыль закружилась в свете. Я с Мироном осталась в коридоре, прислушиваясь. Где-то в глубине дома, наверху, скрипнула половица. Один раз. Мирон затих у меня на руках, и мне стало не по себе. Я прижала его крепче и пошла за Марком, который уже осматривал комнаты на первом этаже.

Гостиная была тёмной из-за закрытых ставен. Марк распахнул их, и я увидела бабушкину мебель: диван с протёртой обивкой, круглый стол под скатертью, комод с фотографиями в деревянных рамках. На одной из них я узнала себя маленькую, в синем платье, на руках у бабушки Агнессы. Лицо её было смазано бликом, но я помнила, как она улыбалась — уголками губ, сдержанно. Рядом стояла спальня с железной кроватью и иконой в углу, перед которой теплилась потухшая лампадка. Я перекрестилась машинально, хотя в церковь не ходила.

— Ты только посмотри, — сказал Марк из кухни. — Плита ещё тёплая, что ли? Нет, просто солнце нагрело.

Я не ответила. Взгляд упал на лестницу в конце коридора. Она вела наверх, на чердак, и оттуда снова послышался тот же тихий скрип. Я замерла. Мирон дёрнулся и снова захныкал. Марк вышел из кухни с полотенцем в руках и проследил за моим взглядом.

— Там чердак? — спросил он. — Нужно будет осмотреть, может, крыша течёт.

— Я сама поднимусь, — ответила я быстрее, чем собиралась. — Посмотрю, что там. А ты побудь с Мироном.

Он кивнул, но нахмурился.

— Осторожнее там. Ступеньки могли сгнить.

Я отдала ему сына. Мирон сразу потянулся к отцу, схватил его за ворот куртки, и Марк улыбнулся, прижал его к груди. А я подошла к лестнице, взялась за перила и ступила на первую ступеньку. Та отозвалась громким скрипом, будто предупреждая.

Наверху было темно, только через маленькое слуховое окно косо падал свет, и в нём висели пылинки. Я нашла на стене выключатель, щёлкнула — лампочка под потолком мигнула, но не загорелась. Пришлось достать телефон и включить фонарик. Луч выхватил из темноты старые чемоданы, сломанные стулья, вязанки с сухими травами, которые пахли особенно сильно — полынью и ещё чем-то, похожим на лаванду. Всё лежало так плотно, что было трудно пройти, и я ступала осторожно, боясь зацепить что-нибудь ногой. Воздух был спёртый, тяжёлый, как перед грозой.

И тут луч упёрся в неё. Она стояла в дальнем углу, наполовину прикрытая старым одеялом. Чёрная колыбель. Дерево было почти чёрным, будто обугленным, но не от огня — просто старое, потемневшее от времени. Я подошла ближе, отодвинула одеяло, и оно упало на пол, подняв облако пыли. Колыбель была сделана без единого гвоздя — на видимых местах только деревянные клинья и пазы. По бортикам шли резные спирали, а между ними — маленькие отпечатки детских ладоней, как будто кто-то вдавливал руки в мокрое дерево, и они остались навсегда. Я провела пальцем по одному отпечатку — он был холодным и гладким, но в то же время каким-то живым, как кожа, которую давно не касались.

Внутри колыбели лежала серая шаль, сложенная аккуратно, уголок к уголку. Я взяла её в руки. Ткань была мягкая, но тяжёлая, пахла той же полынью. И в ней был кто-то — нет, просто складки так легли. Я отбросила шаль обратно в колыбель и отступила на шаг. Свет из слухового окна вдруг померк, как будто облако закрыло солнце, и на секунду мне показалось, что в углу за колыбелью кто-то стоит. Сердце дёрнулось, я вскинула фонарик, но там были только сложенные друг на друга коробки и пыльная паутина.

— Анна! — раздался снизу голос Марка. — Ты там жива?

— Да, — ответила я, но голос дрогнул. — Спускаюсь.

Я не хотела оставлять её здесь. Сама не понимала почему, но не могла уйти без неё. Подхватила колыбель под дно и подняла. Она оказалась неожиданно лёгкой, как будто изнутри была пустой, но не просто пустой — выеденной, высушенной. Я понесла её к лестнице, стараясь не задеть стены, и с каждым шагом мне казалось, что она слегка покачивается в моих руках, хотя я держала её крепко.

Спускаться было неудобно. Марк ждал внизу, у подножия лестницы, и, когда увидел меня с колыбелью, его лицо вытянулось.

— Это ещё что? Выглядит жутко, — сказал он, отступая на шаг. — Выбросим её, зачем она тебе?

Я поставила колыбель на пол и посмотрела на него. Мирон сидел у него на руках, сосал кулачок и смотрел на колыбель широко раскрытыми глазами.

— Бабушка её хранила. Может, это что-то ценное. Или память какая-то.

— Память? — Марк фыркнул. — От такого только кошмары. У нас ребёнок, Анн. Зачем в доме эта рухлядь?

— Я не знаю, — честно ответила я. — Но выбросить не могу. Давай пока оставим, а потом решим.

Он покачал головой, но спорить не стал. Вместо этого перехватил Мирона поудобнее и кивнул в сторону коридора.

— И куда ты её денешь?

— В детскую. Там всё равно стоит кроватка, пусть будет пока.

Марк ничего не ответил, только поджал губы. Я видела, что он недоволен, но не стала его убеждать. Подняла колыбель и понесла в комнату, которую мы заранее решили сделать детской. Это была маленькая угловая комната с окном во двор, с обоями в бледно-голубую полоску. У одной стены стояла наша современная кроватка с мобилем из звёздочек, у другой — старый комод с пелёнками. Я поставила чёрную колыбель напротив кроватки, накрыла её той самой серой шалью, чтобы не так бросалась в глаза, и отошла. Мирон на руках у Марка завозился, захныкал, потянулся ко мне. Я взяла его, прижала к себе, вдохнула его запах — молочный, тёплый — и вдруг снова почувствовала полынь. Она шла от колыбели, хотя я накрыла её.

— Пойдём ужинать, — сказал Марк, положив руку мне на плечо. — Ты вся бледная.

Я кивнула, но взгляд не отрывала от чёрного дерева, которое едва угадывалось под серой шалью.

Мы поужинали на кухне тем, что привезли с собой: хлеб, сыр, чай в термосе. Марк рассказывал, что завтра поедет в город к нотариусу, а я пусть разберу вещи и присмотрюсь к дому. Я слушала его вполуха, всё время прислушиваясь к тому, что творится наверху. Но там было тихо. Только дождь снова застучал по крыше, и этот стук убаюкивал. Мирон уснул у меня на руках, посапывая, и я отнесла его в детскую, уложила в кроватку, укрыла одеяльцем. Чёрную колыбель я старалась не трогать. Она стояла у стены, как и стояла, но теперь мне показалось, что шаль немного сползла и обнажился тёмный бортик с резным узором. Я поправила шаль, не глядя, и вышла.

Ночью я проснулась от холода. Окно в нашей спальне было закрыто, но воздух казался ледяным, и одеяло сползло на пол. Я натянула его обратно и повернулась к Марку. Он дышал ровно, лицо было спокойным. Мирон не плакал — значит, спал. Я закрыла глаза, но сон не шёл. Где-то в доме скрипнула половица. Потом ещё раз, ближе. Я прислушалась. Тишина. Только дождь.

А потом сверху, с чердака, донеслась колыбельная. Тонкая, женская, знакомая до мурашек. Я не помнила слов, но мелодия была та самая, что напевала мне бабушка в детстве, когда укладывала спать. Голос был старый, надтреснутый, но доносился так ясно, будто пели у самого уха. И вместе с ним — скрип. Медленный, ритмичный, как будто кто-то раскачивает колыбель. Ту самую, что я сама спустила с чердака днём. Я лежала, боясь дышать, и слушала, как скрип ускоряется, как голос начинает напевать громче, с каким-то постаныванием. А потом раздался короткий стук по дереву — раз, другой, третий, — и колыбельная оборвалась. В наступившей тишине я услышала, как в детской, за стеной, тихо завозился Мирон. Но не заплакал. А я так и не смогла пошевелиться, чтобы пойти к нему.

Уснуть мне больше не удалось. Я лежала с открытыми глазами, прислушивалась к каждому звуку, но колыбельная не повторялась. Только дождь стучал по крыше, да ветер иногда завывал в печной трубе. Когда за окном начало сереть, я забылась коротким тяжёлым сном. Мне приснился чердак, залитый серым светом, и чёрная колыбель, которая качалась сама по себе, а внутри кто-то лежал, закутанный в серую шаль, и дышал так тихо, что я не могла разобрать, ребёнок это или нет.

Проснулась я от того, что Марк тряс меня за плечо. Он был уже одет, пахло от него зубной пастой и кофе. В руке он держал ключи от машины, на запястье — часы, которые я подарила ему на день рождения.

— Анн, я поехал, — сказал он негромко. — К нотариусу. Вернусь к вечеру. Ты отдохни, не таскай ничего тяжёлого.

Я села на кровати, потёрла лицо. Голова была тяжёлая, как будто я не спала вовсе.

— А Мирон? — спросила я, оглядываясь. — Ты его кормил?

— Он ещё спит, — ответил Марк, закидывая куртку на плечо. — Я заглядывал. Тихий, как мышонок. Не буди пока.

Он наклонился, поцеловал меня в макушку и пошёл к двери. На пороге обернулся.

— Если что, звони. И поешь нормально, ладно?

Я кивнула, но ответить не успела — он уже вышел. Хлопнула входная дверь, потом завёлся мотор, и звук машины стал отдаляться, пока не растворился в шуме дождя.

В доме повисла тишина. Густая, вязкая, какая-то ненастоящая. Я посидела немного на кровати, потом встала, накинула халат и сунула ноги в тапки. Пол был холодным, и от этого стало ещё неуютнее. Я вышла в коридор и остановилась. Из детской не доносилось ни звука. Обычно Мирон к этому времени уже кряхтел, гулил или начинал хныкать, требуя внимания. А теперь — ничего.

— Мироша, — позвала я, подходя к двери. — Проснулся?

Дверь была приоткрыта. Я толкнула её и заглянула внутрь. В комнате было сумрачно, занавески задёрнуты, но света хватало, чтобы увидеть кроватку. Одеяльце было скомкано, простынка сбита в угол, а Мирона не было.

Я замерла. Секунду просто стояла, не веря глазам, потом шагнула к кроватке, пошарила руками по матрасу, как будто он мог спрятаться под бортиком. Пусто. Сердце заколотилось где-то в горле. Я выбежала в коридор.

— Мирон! — крикнула я уже громко, и голос эхом ударился о стены.

Никто не отозвался. Я метнулась на кухню, в гостиную, в бабушкину спальню, даже в ванную, зачем-то распахнула дверь туалета. Его не было. Паника накатывала волнами, мне стало трудно дышать. Я остановилась у лестницы и посмотрела наверх.

Дверь чердака была приоткрыта. Я точно помнила, что вчера оставила её приоткрытой, но не настолько. Теперь же между косяком и дверью зияла щель в ладонь шириной, и оттуда тянуло холодом, как из погреба.

— Нет, — прошептала я, уже зная, что там увижу.

Ноги сами понесли меня вверх. Лестница скрипела под каждым шагом, и этот скрип отдавался в висках. Я не стала включать фонарик, просто толкнула дверь чердака, и она с глухим стуком ударилась о стену. Внутри было темно, только через слуховое окно падал мутный утренний свет, рассеиваясь в пыли.

И в этом свете, в дальнем углу, на чёрной колыбели, лежал Мирон.

Он не плакал. Не шевелился. Только глаза были открыты и смотрели в потолок, а маленькие ручки сжимали край серой шали. Я бросилась к нему, не помня себя, схватила на руки, прижала к груди. Он был тёплый, но какой-то вялый, как будто его только что разбудили от долгого сна. Я прижалась губами к его лбу и вдохнула. От него пахло полынью. Той самой, что шла от бабушкиных вещей.

— Ты как сюда попал? — зашептала я, укачивая его, хотя он не плакал. — Кто тебя сюда положил?

Мирон медленно моргнул и тихо загулил, как будто ничего не случилось. Его маленькая ручка вцепилась в мой халат, и от этого стало одновременно и легче, и страшнее. Я огляделась. На чердаке всё было так же, как вчера: чемоданы, сломанные стулья, вязанки трав. Только одеяло, которым была накрыта колыбель, валялось на полу, а сама колыбель стояла на месте, будто её не сдвигали.

Я снесла Мирона вниз. Ноги дрожали так, что пришлось держаться за перила обеими руками. В детской я быстро переодела его — рубашка оказалась влажной, хотя снаружи было сухо, — покормила смесью, уложила в кроватку. Он уснул почти сразу, но во сне морщился и причмокивал губами, как будто что-то видел. Я постояла над ним, пока его дыхание не выровнялось, а потом вернулась к лестнице.

Нужно было что-то сделать с колыбелью. Я поднялась на чердак, стараясь не смотреть на неё, схватила за край и потащила к двери. Она оказалась неожиданно лёгкой, как и вчера, но теперь мне казалось, что внутри неё что-то перекатывается, как сухая горошина в пустой коробке. Я выволокла её на лестничную площадку, потом затащила обратно на чердак и бросила в углу, подальше от входа. Затем захлопнула дверь и повернула ключ. Старый железный замок щёлкнул, и я вытащила ключ. Он был холодным и липким, как будто его смазали чем-то тёмным. Я спрятала его в кухонный шкаф, за банки с вареньем, и вернулась в детскую.

Весь день я не отходила от Мирона. Он спал, просыпался, ел, снова засыпал. Я сидела рядом на стуле, листала старые журналы, найденные в комоде, но не могла сосредоточиться. Мне всё время казалось, что из-за стены кто-то наблюдает. Дождь не прекращался, стучал по подоконнику, и в этом стуке мне слышался то ли скрип, то ли шёпот.

К вечеру я взяла Мирона на руки и спустилась на кухню, чтобы приготовить ужин. Держала его одной рукой, а другой помешивала кашу. Из-за этого каша подгорела, и по кухне поплыл запах горелого молока. Я открыла окно, впустила сырой вечерний воздух и вдруг услышала, как наверху, за закрытой дверью чердака, что-то тихонько стукнуло по дереву. Раз. Потом ещё. И ещё. Как будто маленький кулачок.

Мирон замер у меня на руках и повернул голову в сторону лестницы. Его глаза снова стали пустыми, как будто он смотрел не на дверь, а сквозь неё.

Я не пошла проверять. Просто прижала сына крепче и ушла в гостиную, где было окно на улицу. Там мы и просидели до самой темноты: он на руках, я на краешке дивана, прислушиваясь, как дом начинает дышать по-своему — скрипами, потрескиваниями, глухими ударами.

Ночью я снова почти не спала. Мирон спал в своей кроватке, но я несколько раз вставала и подходила к двери детской, чтобы убедиться, что он там. В один из таких раз, уже под утро, когда небо за окном стало из чёрного тёмно-синим, я услышала из-за двери короткий, быстрый стук — как будто ноготочком по дереву, раз восемь подряд. Я замерла, не решаясь открыть. Стук прекратился. Тогда я всё же приоткрыла дверь и заглянула.

Мирон спал в своей кроватке, поджав ножки, как всегда. Всё было тихо. Но когда я перевела взгляд на стену напротив, то почувствовала, как пол уходит из-под ног. Чёрная колыбель стояла на своём месте, у стены, хотя я вчера оставила её на чердаке и заперла дверь. Простыня, которой я её накрывала, валялась на полу. А на тёмном бортике, прямо по резным спиралям, тянулись свежие царапины — тонкие и частые, как от детских ногтей. В некоторых местах из них сочилась тёмная смола, похожая на загустевшую кровь. Я подошла ближе, не дыша, и присела на корточки. Царапины шли с внутренней стороны бортика, как будто кто-то скрёбся, пытаясь выбраться. Изнутри. Я подняла руку и увидела, что в кармане халата лежит ключ от чердака. Я сжимала его так сильно, что на ладони остался глубокий красный след.

Утром я решила, что больше не могу находиться в этом доме одна. После той ночи, когда колыбель сама оказалась в детской, а на бортике появились свежие царапины, я почти не спала. Мирон был беспокойный, всё время хныкал, а когда я брала его на руки, он смотрел куда-то мимо меня, в пустоту, и от этого становилось только страшнее. Марк должен был вернуться только вечером, а мне казалось, что до вечера я не дотяну. Я не знала, куда деться от этого дома, от его скрипов и от чёрной колыбели, которая стояла в детской как ни в чём не бывало.

Я спустилась на кухню, посадила Мирона в переноску на стул, чтобы он был рядом, и начала варить кашу. Вода в кастрюле никак не закипала, хотя огонь был включён на полную. Я стояла у плиты, смотрела в окно на серый двор, на мокрые кусты, и вдруг услышала стук в дверь. Негромкий, но настойчивый, такой, что не заметить было нельзя. Я вздрогнула так, что ложка выпала из рук и звякнула о пол.

— Кто там? — спросила я, подходя к двери, но не открывая.

— Свои, — ответил старческий женский голос. — Прасковья я, соседка. Агнессу знала.

Я помедлила, потом всё же открыла. На пороге стояла старуха в тёмном платке, из-под которого выбивались седые пряди, в длинной юбке, почти до земли, и в старом пальто, застёгнутом на все пуговицы. В руках у неё была корзинка, накрытая полотенцем. Лицо всё в морщинах, как печёное яблоко, а глаза светлые, выцветшие, но смотрели цепко.

— Здравствуй, милая, — сказала она, оглядывая меня с ног до головы. — Ты Анна, стало быть. Внучка Агнессы. Я слышала, вы приехали. Вот, решила занести, чем Бог послал.

Я не сразу нашлась, что ответить. Просто стояла и смотрела, как она переступает с ноги на ногу, не дожидаясь приглашения. Потом отступила, пропуская её внутрь.

— Проходите, — сказала я, хотя внутри всё противилось. — Только у меня не убрано.

— Да что там, — махнула она рукой и прошла в дом, оставляя за собой запах сырой земли и укропа. — У вас тут всегда так пахло, ещё при Агнессе. Полынью.

Мы прошли на кухню. Прасковья села на табурет, поставила корзинку на стол, вытащила из неё банку с солёными огурцами, кусок хлеба, завёрнутый в тряпицу, и несколько яблок, сморщенных, но ещё крепких.

— Вот, угощайся, — сказала она, пододвигая всё ко мне. — В доме-то, небось, ещё не обжились.

— Спасибо, — ответила я, наливая ей чай. — Вы хорошо знали бабушку?

Прасковья взяла кружку обеими руками, подула на чай и посмотрела на меня так, будто видела насквозь.

— Знала, — кивнула она. — Всю жизнь рядом прожили. И мать её знала, и бабку. Дом-то этот старый, он много кого видел.

Я села напротив, не зная, куда деть руки. Мирон в переноске завозился, но не заплакал, только уставился на старуху своими тёмными глазами.

— А ты, я гляжу, нашла её, — вдруг проговорила Прасковья тихо, и у меня по спине пробежал холодок.

— Кого? — спросила я, хотя уже знала, о чём она.

— Колыбель, — она перевела взгляд на меня, и в её глазах что-то блеснуло. — Чёрную. Она у вас в доме. Я чую её запах. От неё дух идёт, как от мокрой земли.

Я сглотнула. Хотелось сказать, что это ерунда, что она ошибается, но слова застряли в горле. Вместо этого я спросила:

— Откуда вы знаете про колыбель?

Прасковья отпила ещё глоток и поставила кружку на стол. Пальцы у неё были узловатые, с тёмными пятнами, но держала она кружку крепко.

— Её ещё прадед Агнессы смастерил, — начала она медленно, будто вспоминала. — Из дуба, что вырос на могилке Лиды. Девчонка родилась мёртвой, её и похоронили без отпевания, прямо у леса, за оградой. Вот дерево на том месте и поднялось. А он, прадед-то, вырезал из него колыбель, чтобы своему сыну, да только сын у него тоже не выжил. И у других, кто в ней лежал, дети помирали.

Я слушала и не могла оторвать глаз от её рта, от того, как она выговаривает слова, будто каждое что-то весит. На кухне стало тихо, только чайник на плите начал посвистывать, но я не встала, чтобы снять его.

— Колыбель эта, — продолжала Прасковья, — не просто дерево. Она ждёт первого вздоха младенца. Она хочет дитё. И не успокоится, пока не заберёт ребёнка, который в ней лежал. Пока не услышит его дыхание. А как услышит — уже не отпустит.

Я хотела засмеяться, сказать, что это деревенские суеверия, но вместо смеха из горла вырвался какой-то сдавленный выдох. Прасковья наклонилась ко мне через стол и добавила почти шёпотом:

— Ты её не оставляй рядом с малым. И не спи, когда она в доме. Она по ночам шепчет. А если услышишь колыбельную — беги с ребёнком из дома, не оглядываясь.

Я отшатнулась, прижала руки к груди. В голове зашумело. Мирон снова завозился, и я машинально потянулась к нему, взяла на руки, прижала к себе. Он был тёплый, но какой-то вялый, как вчера утром.

— Это просто старая мебель, — проговорила я, не узнавая собственный голос. — Просто дерево. Оно скрипит от старости.

Прасковья покачала головой, но спорить не стала.

— Как знаешь, — сказала она, поднимаясь. — Только я тебя предупредила.

Она запахнула пальто, взяла свою корзинку, уже пустую, и пошла к двери. На пороге обернулась.

— Агнесса-то её прятала на чердаке. Знала, что нельзя в доме держать, где дети. Но сама всё равно не выбросила. Жалко, видно, было.

С этими словами она вышла, и дверь за ней закрылась с тихим стуком. Я осталась стоять в кухне, прижимая Мирона к груди, и слушала, как её шаги удаляются по тропинке, как скрипит калитка, как потом всё затихает, и слышен только дождь.

Мирон начал хныкать, и я отнесла его в детскую, чтобы уложить. Чёрная колыбель стояла у стены, накрытая серой шалью. Я старалась не смотреть на неё, но краем глаза всё время видела тёмный силуэт. Уложила Мирона в кроватку, поправила одеяльце, включила мобиль с тихой музыкой. Он закрыл глаза, но дыхание было неровным, как будто он вот-вот заплачет.

Я подошла к колыбели, чтобы поправить шаль, которая снова сползла на пол. И тут мои пальцы замерли. Резные спирали и отпечатки ладоней на бортике больше не были просто узором. В их переплетении проступило лицо. Вытянутое, костлявое, с пустыми глазницами. Оно смотрело на меня из дерева, и я физически ощутила этот взгляд, как будто кто-то водил пальцем по моей щеке. Я одёрнула руку, отшатнулась, чуть не упала на пол. Колыбель стояла неподвижно, но лицо не исчезало. Оно было там, в дереве, как отражение в тёмной воде.

Я перевела взгляд на Мирона. Он лежал, не двигаясь, и я не видела, как поднимается его грудь. Подбежала к кроватке, прижала ладонь к нему. Дыхание было таким слабым, что я едва почувствовала его — мелкие, прерывистые вдохи, как будто воздух не доходил до лёгких. Я похлопала его по щекам, позвала по имени. Он не реагировал. Тогда я схватила его на руки, прижала к себе, зашептала что-то, сама не понимая что. Его ресницы дрогнули, но глаза не открылись.

И в этот момент из колыбели донёсся тихий скрип. Совсем тихий, как будто дерево вздохнуло. Я попятилась к двери, не сводя с неё глаз. Шаль, лежавшая на полу, медленно, как от сквозняка, шевельнулась. Но окно было закрыто. Я крепче прижала Мирона и вышла из детской, плотно закрыв за собой дверь. За ней, в тишине, что-то продолжало тихо скрипеть, будто колыбель сама качалась в пустой комнате.

Весь день я не находила себе места. После ухода Прасковьи я заперла дверь детской на щеколду, которую нашла в чулане, и придвинула к ней комод. Мирона я перенесла в нашу спальню, уложила на свою кровать, а сама села рядом, прислушиваясь. Из детской не доносилось ни звука, но тишина эта была хуже любого скрипа — она давила на уши, как вата. Я несколько раз порывалась позвонить Марку, но связь в доме почти не ловила, и телефон показывал пустые палочки. К вечеру я совсем извелась: то подходила к окну, то возвращалась к Мирону, то прислушивалась к двери детской.

Когда за окном послышался шум мотора, я чуть не разрыдалась от облегчения. Выбежала на крыльцо, не накинув куртку, и стояла под моросящим дождём, пока Марк парковался. Он вышел из машины с папкой документов, усталый, с тёмными кругами под глазами, но улыбнулся, увидев меня.

— Ты чего без куртки? — спросил он, подходя. — Промокнешь.

— Марк, — я вцепилась в его рукав. — Тут такое творится. Колыбель снова спустилась с чердака. И соседка приходила, Прасковья, говорила, что она проклятая.

Он остановился, нахмурился.

— Какая соседка? Ты о чём?

Я потащила его в дом, на ходу выпаливая всё: и про то, как утром нашла Мирона на чердаке, и про царапины, и про лицо в дереве, и про слова Прасковьи. Марк слушал, не перебивая, но по его лицу я видела, что он не верит. Он снял куртку, повесил на крючок, поставил сумку на пол.

— Анн, — сказал он спокойно, взяв меня за плечи. — Ты устала. Недосыпаешь. Плюс этот дом, дождь, старые стены. Вот и мерещится всякое.

— Я не сумасшедшая! — вырвалось у меня. — Я видела царапины. И колыбель была на чердаке, а потом оказалась в детской. Ключ лежал у меня в кармане!

— Ключ мог выпасть. А колыбель ты сама могла перенести, не помня. Бывает такое от стресса.

— А Мирон? — я почти кричала. — Кто его утром положил в эту колыбель? Я его не поднимала!

Марк отпустил меня, устало потёр переносицу.

— Возможно, он сам вылез? Нет, погоди, он же ещё не умеет. Но мало ли, ты могла его переложить, а потом забыть. Я не знаю, Анн. Но давай не будем сходить с ума раньше времени.

Он прошёл на кухню, налил себе воды, выпил залпом. Я стояла в дверях, чувствуя, как внутри закипает отчаяние.

— Я не сошла с ума, — повторила я тихо. — Эта колыбель опасна. Прасковья сказала, что она забирает детей. Что она ждёт первого вздоха младенца.

Марк поставил стакан на стол и повернулся ко мне.

— И ты веришь какой-то старухе? Анн, это просто дерево. Старое, некрасивое, но дерево. Я сейчас сам всё проверю.

Он направился в коридор, к детской. Я бросилась за ним.

— Не открывай! — крикнула я. — Я заперла её.

— Тем более надо открыть, — он обернулся. — Где ключ?

Я не хотела отдавать, но Марк смотрел так, что спорить было бесполезно. Я достала из кармана ключ, который после утреннего случая забрала с собой. Марк взял его, отодвинул комод, снял щеколду и распахнул дверь.

В детской было темно. Изнутри пахнуло холодом и полынью. Марк щёлкнул выключателем, и под потолком зажглась тусклая лампочка. Чёрная колыбель стояла у стены, накрытая серой шалью. Всё выглядело обычно, если не считать того, что воздух в комнате был ледяным.

— Ну вот, — сказал Марк, входя. — Никого. Просто комната.

Он подошёл к колыбели, сдёрнул шаль. Я замерла на пороге. Резное лицо на бортике снова проступило, но Марк, казалось, не замечал. Он провёл ладонью по дереву, поморщился.

— Холодная, как из погреба. Наверное, стена промерзает.

— Марк, не трогай её, — попросила я. — Пожалуйста.

Он обернулся, посмотрел на меня долгим взглядом.

— Знаешь что? Я сегодня переночую здесь. На полу. А ты иди в нашу спальню, отдохни. Утром увидишь, что ничего не произошло.

— Нет! — я схватила его за руку. — Пожалуйста, не оставайся здесь. Я не переживу ещё одну такую ночь.

— Именно поэтому я и останусь, — он мягко высвободился. — Чтобы доказать тебе, что бояться нечего. Иди спать. Если что-то услышишь — я рядом.

Он принёс из спальни одеяло и подушку, расстелил на полу, у кроватки Мирона. Я стояла в дверях, не в силах уйти. Мирон к тому времени уже спал в своей кроватке — я перенесла его обратно, когда приехал Марк, чтобы не спорить. Теперь он лежал, свернувшись, и тихо сопел. Марк лёг на пол, закинул руки за голову.

— Всё будет хорошо, — сказал он, глядя в потолок. — Иди.

Я ушла, но дверь оставила приоткрытой. В нашей спальне легла на кровать, не раздеваясь, и уставилась в тёмный проём. Ночь тянулась бесконечно. Я слышала, как скрипят половицы, как дождь стучит по крыше, как ветер шумит в ёлках. Из детской не доносилось ни звука. Один раз мне послышался шёпот, но я убедила себя, что это ветер.

Под утро, когда небо начало сереть, я не выдержала. Встала, на цыпочках подошла к детской, толкнула дверь. Она скрипнула, и я замерла.

На полу, привалившись спиной к стене, сидел Марк. Ноги его были вытянуты, руки лежали на коленях ладонями вверх. Глаза открыты, но смотрели в одну точку — на чёрную колыбель. Губы беззвучно шевелились, как будто он что-то повторял без конца. Я позвала его по имени. Он не отреагировал. Я шагнула ближе, потрясла за плечо.

— Марк! Марк, очнись!

Он даже не моргнул. Только голова слегка качнулась, как у куклы. Я отступила, перевела взгляд на колыбель. Она раскачивалась. Сама по себе. Взад-вперёд, без скрипа, плавно, как будто её кто-то толкал. Внутри, на серой шали, лежали чёрные локоны — длинные, тонкие, скрученные, как змеи. Они не принадлежали Мирону. У него были светлые волосы.

Я перевела взгляд на кроватку. Мирон лежал, поджав ножки, но лицо его было бледным, почти серым. Я подошла, коснулась его щеки. Кожа была холодной, как у куклы. Я попыталась разбудить его — легонько потрясла, позвала по имени. Он не просыпался. Грудь не поднималась. Я прижала ухо к его лицу — дыхания не было слышно.

— Мирон, — прошептала я, и голос сорвался. — Проснись, пожалуйста.

Колыбель продолжала раскачиваться. Чёрные локоны внутри неё шевельнулись, как живые. Марк за моей спиной издал тихий, протяжный стон — первый звук за всё утро. Я обернулась. Он всё так же сидел, не двигаясь, но его губы перестали шевелиться. Глаза медленно, очень медленно, повернулись ко мне.

И в этот момент я услышала из колыбели детский смех. Тонкий, переливчатый, довольный. Он доносился изнутри, из-под чёрных локонов. А потом колыбель остановилась, и в наступившей тишине раздался стук. Один. Прямо из-под пола, из глубины дома.

Я стояла посреди детской и не могла отвести взгляд от колыбели. Марк всё так же сидел на полу у стены, не двигаясь, только глаза его медленно следили за мной, и от этого становилось ещё хуже. Мирон лежал в кроватке, бледный, как тесто, и я не могла заставить себя снова коснуться его. Мне казалось, если я дотронусь и не почувствую тепла, я сойду с ума. В висках стучало, перед глазами всё плыло, но внутри росла одна мысль, ясная и острая, как осколок стекла: если я не уничтожу эту колыбель, она заберёт всё.

Я не помню, как вышла из комнаты. Кажется, я спустилась в подвал, где бабушка хранила керосин, — старая жестяная канистра стояла в углу, покрытая паутиной. Руки тряслись, когда я откручивала крышку. Запах керосина ударил в нос, перебил даже полынную вонь, пропитавшую весь дом. Я поднялась обратно, стараясь не смотреть на Марка, который так и остался сидеть у стены. В детской было холодно, как в склепе. Я схватила колыбель обеими руками и потянула на себя. Она была лёгкая, но теперь мне показалось, что внутри неё что-то перекатывается, тяжело и глухо, как камень в пустой бочке.

Я выволокла её в коридор, потом через кухню, к задней двери. Дверь не поддавалась, я толкала её плечом, била ладонью, пока наконец она не распахнулась, ударившись о стену. Во двор ворвался сырой холодный воздух, дождь всё моросил. Я вытащила колыбель на середину двора, прямо на мокрую траву, и поставила её, качнув. Она стояла ровно, будто вросла в землю.

Откупорив канистру, я начала поливать керосином тёмное дерево. Жидкость текла по резным спиралям, заливала отпечатки ладоней, собиралась в лужицы на дне. Запах стал невыносимым, но я не останавливалась. В голове билось только одно: сжечь, сжечь дотла, чтобы ничего не осталось. Когда канистра опустела наполовину, я отбросила её в сторону и достала спички, которые лежали в кармане халата ещё с утра. Пальцы не слушались, я сломала две спички, прежде чем третья загорелась.

Огонёк дрожал на ветру. Я поднесла его к краю колыбели, и в ту же секунду пламя рванулось вверх, но не обычное — чёрное, густое, как дым, только живое. Оно взметнулось столбом выше моей головы, закрутилось, затанцевало, и в его глубине я увидела силуэт. Высокий, женский, с длинными руками, которые тянулись ко мне. Я отшатнулась, упала на мокрую траву, но не могла отвести глаз. Чёрное пламя не давало тепла, оно было ледяным, как воздух вокруг. А колыбель стояла нетронутой, ни единой обугленной щепки, только керосин испарился с её поверхности, и дерево снова стало сухим, как будто его никогда не касался огонь.

И тут из дома донёсся крик. Детский, но не Миронов — низкий, хриплый, будто старик пытался кричать голосом младенца. Я вскочила на ноги. Крик повторился, длинный и полный боли, и я побежала к дому, не разбирая дороги. Дверь детской, которую я оставила открытой, теперь была захлопнута. Из-за неё доносился тот же крик, перемежающийся с плачем, и что-то билось о стены, как будто внутри металась птица.

— Мирон! — закричала я, дёргая ручку. Дверь не поддавалась, словно её держали изнутри. Я толкнула плечом, ударила ногой, снова и снова, пока замок не вылетел из косяка. Дверь распахнулась, и я ввалилась в комнату.

Кроватка была пуста. Одеяльце свешивалось на пол, мобиль из звёздочек раскачивался, хотя окна были закрыты. А на месте кроватки, прямо по центру комнаты, стояла чёрная колыбель. Она вернулась. Я не успела понять, как это возможно, потому что только что оставила её во дворе. Пол вокруг колыбели был усыпан обугленными отпечатками детских ладоней — маленьких, чёрных, как будто кто-то прижимал руки к раскалённому дереву и отпечатывал их на половицах. Отпечатки тянулись от двери к колыбели, и дверь за моей спиной с грохотом захлопнулась сама.

Я стояла, не в силах пошевелиться, и смотрела, как колыбель начинает медленно раскачиваться. Внутри неё, на серой шали, лежало что-то маленькое, закутанное в тёмную тряпку, и это что-то шевелилось, как будто дышало. А из-под тряпки торчала крошечная ручка, белая, как мел, с растопыренными пальцами. Я сделала шаг вперёд, и моя нога наступила на один из обугленных отпечатков. Он был тёплым. И в тот же миг ручка в колыбели шевельнулась, и я услышала тихий, довольный вздох — не ребёнка, а кого-то старого, терпеливого, дождавшегося своего часа.

Дверь за моей спиной захлопнулась с таким грохотом, что я вздрогнула всем телом. В комнате стало темно, хотя за окном уже должен был наступить рассвет. Единственный свет исходил от чёрной колыбели — слабый, серый, как от гнилого дерева, и он дрожал, будто внутри неё горела свеча. Я стояла, прижавшись спиной к двери, и не могла отвести взгляд от того, что лежало на серой шали. Это было уже не просто что-то маленькое, закутанное в тряпку. Теперь я видела ясно: в колыбели сидел Мирон.

Он сидел, выпрямив спину, хотя ему было всего шесть месяцев и он ещё не умел держать голову так уверенно. Его ножки были поджаты, ручки лежали на бортиках колыбели, и пальцы, белые как мел, сжимали тёмное дерево. Он смотрел прямо на меня, и от этого взгляда внутри всё оборвалось. Глаза у него были молочно-белые, как у варёной рыбы, без зрачков, без какого-либо выражения, но рот растянут в улыбке — широкой, недетской, такой, что кожа на щеках натянулась и побелела.

— Анна, — произнёс он.

Это был не голос младенца. Не его лепет, не его плач. Из маленького рта вырвался старческий, надтреснутый голос, который я узнала. Так говорила бабушка Агнесса, когда была совсем старой, когда её губы уже плохо слушались. Меня затрясло. Я хотела отступить, но дверь за спиной будто вросла в стену.

— Анна, — повторил он, и голос стал ласковее, протяжнее. — Подойди. Покачай меня.

Я не могла пошевелиться. Мирон медленно поднял одну ручку и поманил меня пальцем, и этот жест был таким взрослым, таким чужим, что к горлу подступила тошнота. Его белые глаза не мигали. Улыбка стала шире, и я увидела, что дёсны у него тёмные, почти чёрные.

— Ты же видишь, кто я, — сказал он голосом Агнессы, но теперь в нём прорезались и другие ноты, тонкие, детские, как будто несколько людей говорили разом. — Я твой сын. И я не твой сын. Я тот, кто ждал. Этот дом, эта колыбель, ты сама принесла меня сюда.

— Нет, — прошептала я, и мой голос сорвался. — Ты не Мирон.

— Мирон, — повторил он, растягивая имя. — Хорошее имя. Тёплое. Но теперь оно моё.

Он засмеялся. Смех был тонкий, переливчатый, как у ребёнка, но с хрипом, как у старухи, и от этого смеха по стенам пошли трещины. Я зажала уши руками, но голос проникал сквозь ладони.

— Покачай меня, Анна, — потребовал он уже настойчивее. — Покачай, как Агнесса качала своих детей. Они все умирали, но я оставался. Я всегда остаюсь.

И тут я поняла. Не умом, а чем-то глубже, животным страхом, который сжал все внутренности. Колыбель связала дух с ребёнком. Если я сожгу её, разломаю, уничтожу, то убью и Мирона. Его тело сейчас — сосуд, который держит это существо. А душа сына, может быть, ещё там, внутри, заперта, но если я разрушу колыбель, она уйдёт вместе с тварью. Уничтожение не поможет. Только отнимет последний шанс.

— Ты всё поняла, — прошептал голос, и Мирон наклонил голову набок, как любопытный зверёк. — Умная девочка. Агнесса тоже поняла, но слишком поздно. Она спрятала меня на чердаке, но я нашёл дорогу вниз. Через сны, через сквозняки, через твоё сердце.

Я заплакала. Слёзы текли по щекам, горячие, но мне было всё равно. Я смотрела на своего сына, который сидел в чёрной колыбели и улыбался чужой улыбкой, и не знала, что делать. В голове билась только одна мысль: он ещё жив. Он должен быть жив.

— Покачай меня, — повторило существо уже мягче, как просят уставшие дети. — Спой мне. Ту самую. Которую ты слышала.

Я сделала шаг вперёд. Ноги не слушались, но я шла. Колыбель не раскачивалась, она стояла неподвижно, но вокруг неё воздух дрожал, как над горячим асфальтом. Я подошла вплотную, и Мирон поднял обе ручки, потянулся ко мне. Его белые глаза блестели, как мокрые камни. Я наклонилась, просунула руки под его подмышки и подняла. Он был лёгкий, как пустая кукла, но прижался ко мне всем телом, обхватил шею ледяными ладошками.

— Вот так, — прошептал он мне в ухо, и от его дыхания пахло могильной землёй. — Теперь пой.

Я начала качать его. Сначала неуверенно, потом всё ритмичнее, как делала это тысячу раз, когда он был просто моим сыном. И сама не заметила, как из горла вырвалась та самая колыбельная. Я не помнила слов, но они пришли сами, старые, незнакомые, будто жили во мне всегда. Голос дрожал, срывался, но мелодия становилась всё тише и глубже, и я чувствовала, как тело Мирона на моих руках тяжелеет.

— Баю-бай, — запела я, и слова были чужие, но губы произносили их легко. — Спи, мой маленький, спи. Ты мой, и я тебя не отдам.

Мирон прижался щекой к моей груди. Его кожа была как лёд, но я не разжимала рук. Колыбель за моей спиной начала раскачиваться сама по себе, и скрип её дерева стал похож на далёкий смех.

— Не отдам, — повторила я, но уже не знала, кому говорю: сыну или тому, что сидит внутри него.

И в этот момент с чердака донёсся тот же голос, что пел мне ночью. Тихий, как эхо из глубокого колодца. Он вторил моей колыбельной, но с опозданием на полслова, и от этого по спине бежали мурашки. Я продолжала петь, раскачиваясь вместе с Мироном, и мир вокруг меня начал расплываться. Стены потеряли чёткость, свет из окна померк, осталась только колыбельная и это маленькое холодное тело на моих руках.

Я пела, пока не охрипла. Пока не почувствовала, что больше не одна в комнате. Пока не услышала, как дверь детской медленно, со скрипом, приоткрывается за моей спиной. Но я не обернулась. Не могла. Только крепче прижала Мирона и продолжала напевать, раскачиваясь в такт чёрной колыбели, которая всё не останавливалась.

Я не помню, сколько прошло времени. Может, час, может, целый день. Я сидела на полу в детской, привалившись спиной к стене, и баюкала свёрток. Он был лёгкий, как пустота, но тёплый — или мне только казалось. Руки у меня замёрзли давно, ещё когда я пела колыбельную, и теперь я не чувствовала пальцев. В комнате было темно, только из-под двери пробивалась серая полоска. Я не знала, ночь сейчас или утро. Знала только, что Мирон спит, и его нельзя будить. Об этом я повторяла себе снова и снова, как молитву.

Сначала я услышала машины. Шум моторов разорвал тишину, и я вздрогнула, прижала свёрток крепче. Потом хлопнули дверцы, зазвучали голоса. Люди шли к дому, и по их шагам я поняла, что их много. Входная дверь открылась, и в коридоре раздался голос Марка. Я узнала его не сразу — такой он был хриплый, сломанный.

— Анна! — звал он. — Анна, ты здесь?

Я не ответила. Просто сидела и смотрела на дверь. Внутри что-то дрожало, как натянутая струна. Шаги приближались. Дверь в детскую распахнулась, и на пороге появился Марк. Он был бледный, осунувшийся, в мятой рубашке. За ним стояли двое полицейских. Один держал фонарь, и луч ударил мне в лицо, ослепил.

— Анна, господи, — выдохнул Марк и бросился ко мне. — Что ты наделала? Где Мирон?

Я попыталась отодвинуться, но он уже опустился рядом, схватил меня за плечи. Я смотрела на его лицо, на его губы, которые шевелились, но слова доходили как сквозь вату.

— Мирон спит, — сказала я тихо. — Его нельзя будить.

Марк замер. Перевёл взгляд на свёрток в моих руках. Потом осторожно, двумя пальцами, приподнял край обгоревшей тряпки. Я не хотела, чтобы он смотрел. Там не было ничего страшного, просто малыш, но я знала, что Марк не поймёт.

— Анна, отдай, — попросил он, и в его голосе зазвенело отчаяние. — Пожалуйста, отдай мне.

Я покачала головой, прижала свёрток к груди. Тогда один из полицейских шагнул вперёд, взял меня за локоть. Я закричала, стала вырываться, но руки у меня были как чужие. Свёрток выскользнул из пальцев, упал на пол, и я кинулась за ним, но Марк успел поднять его первым. Он развернул тряпку, и в свете фонаря я увидела, что внутри нет никакого ребёнка. Только чёрная пыль, которая медленно осыпалась на пол, и маленькая костяная погремушка. Она покатилась по половицам и остановилась у ножки чёрной колыбели.

— Что это? — прошептал Марк, и голос его сорвался. — Где Мирон? Где наш сын?

Я смотрела на погремушку. Она была белая, как мел, с тёмными прожилками. И от неё пахло полынью.

— Он на чердаке, — сказала я, и собственный голос показался мне незнакомым. — В колыбели.

Марк резко поднялся, выбежал из комнаты. Полицейские — за ним. Я осталась сидеть на полу, чувствуя, как в груди разрастается пустота. Потом я тоже встала и пошла. Ноги не слушались, но я двигалась, как кукла, которую тянут за ниточки. На лестнице было темно, но я не включала свет. Просто поднималась на звук шагов, которые затихали наверху.

На чердаке уже горел фонарь. Марк стоял над чёрной колыбелью, и плечи его тряслись. Полицейские светили по углам. Колыбель была пуста. Только серая шаль лежала на дне, скомканная, как будто из неё что-то вырвалось. И в этой тишине, разрезая воздух, раздался плач младенца. Тихий, глухой, как из-под земли.

— Где он? — Марк повернулся ко мне. — Ты слышишь? Где Мирон?

Я сделала шаг к колыбели. Плач становился громче, он звучал отовсюду: из стен, из пола, из тёмного дерева. Я заглянула внутрь. На серой шали лежал только маленький комочек чёрной пыли. И я вдруг поняла, что плач — это не Мирон. Это сама колыбель. Она сыта, но голод её не утолить. Она будет плакать всегда, пока в доме есть хоть кто-то, кто может её услышать.

— Его больше нет, — сказала я, и слёзы побежали по щекам, но я их не вытирала. — Она забрала его.

Марк упал на колени перед колыбелью, зарылся лицом в ладони. Полицейские стояли молча. А я смотрела, как в тусклом свете фонаря резное лицо на бортике снова проступает. Теперь оно улыбалось. И в этой улыбке я увидела своего сына. Вернее, то, что от него осталось.

Плач начал стихать. Он превращался в тихое поскуливание, потом в шёпот, который я почти не слышала. Но я знала, что он не прекратится. Просто теперь он будет жить во мне. Я закрыла глаза и услышала, как колыбель скрипнула в последний раз, будто закрылась крышка. И тогда я поняла: чёрная колыбель никогда не останется пустой. Теперь в ней лежу я.

1 / 1
Информация и главы
Обложка книги Чёрная Колыбель

Чёрная Колыбель

Bloody Feather
Глав: 1 - Статус: закончена

Оглавление

Настройки читалки
Режим чтения
Размер шрифта
Боковой отступ
Межстрочный отступ
Межбуквенный отступ
Межабзацевый отступ
Положение текста
Красная строка
Цветовая схема
Выбор шрифта