Читать онлайн "Ренди"
Глава: "Ренди"
1

В лето от лунной хиджры 1123, будучи заперт в конторе близ моста из-за подагры и неспокойствия, царившего на улицах, я, Ренди Керт, предался размышлениям о делах человеческих. Вспомнился приятель, мистер Ифраим Сэвидж, человек ума обширного, но меланхолик. В прежние годы, когда торговали с Левантом, мы часто спорили о Провидении и о том, как случай и воля остановили стеклышки в калейдоскопе нашей судьбы.
Мистер Сэвидж, глядя на суету Сити, говаривал мне: «Друг мой Ренди, земная действительность — это полный крах для человека, хотя и не для птички, каковая порхает, не задаваясь вопросами, и умирает, не сознавая этого». Я же, воспитанный в строгом почтении к Творцу и честному набожному ремеслу, всегда возражал, что человек созидает, а не скорбит. Ифраим видел мир как некий странный театр. Он полагал, что каждый, кто заплатил за входной билет, вправе увидеть сцену, где что-то происходит, а кирпичная стена, по которой разве что случайно проползет таракан или тень кого-то, движущегося в поисках своего места, мало чем может порадовать обывателя. Нам подавай зрелищ, Ренди, кричал он, нам подавай великих потрясений!
И они явились. В те годы молодости, порядок вещей затрещал по швам. Нас, добрых мусульман и торговцев, лишь иронически забавляло это слепое почтение к науке, эллинскому наследию и назойливому поиску причин всему на свете. В этом странном возврате к сократизму крылась очевидная боязнь тайны — страх перед тем, что некие вещи в мире просто существуют сами по себе, безо всяких надуманных «почему».
Ифраим подозревал во всем этом губительное могущество техники, ожидающей от мыслящих персонажей более рационального, механистического видения мира при пособничестве разного рода правых и левых философских теорий, коими ныне наводнены кофейни туманного города. И тогда он оборонялся от наступающего века мануфактур и цифр по-своему: он пускал в ход привезенного из колоний диковинного ярко-зеленого с треугольной головой и мозаичными глазами мамборета, застывшего в молитве, и свежеполитый жасмин на своем окне. Он уступал требованию суетного века показать часовой механизм происходящего, правда, его объяснение мало кто из ученых Кембриджа счел бы удовлетворительным.
Мир перерождался в торгово-вексельное безумие. Старый человек — честный, набожный, неспешный — не может более жить в человеке новом, хотя этот новый делец и банкир есть лишь виток той же спирали, новый, более решительный поворот в бесконечном балете на театральной сцене человеческой истории. Теперь купцы на Бирже не говорят о терпимости или чинной выгоде; все ускоряется до тошноты, а просвет между отцами и детьми растет в геометрической прогрессии.
Век начался с того, что старинные царства пробудились. Нам, возившим сукна и порох, открылось, что Иран возник снова как огромное глобальное явление после столетий политической комы. Почти одновременно на геополитическом небосклоне появилась грозная тюркская империя Великих Моголов, сулившая Ост-Индской компании несметные богатства. И все это, как я понимаю теперь на закате дней, было лишь торжественной, пышной и романтической преамбулой к безобразию всепоглощающего капитализма, где звон монеты заглушает голос точки присутствия в звенящей глине.
Разумеется, без жесточайшего сопротивления человеческой природы не обойдется. Само грядущее безумие людских масс во время бунтов против новых налогов и ткацких станков, будет формой глухого сопротивления, отчаянным способом уйти от страшной правды того, что человек отныне больше не только не «мера всех вещей», как учили древние греки, но даже и не «вещь в себе». Безумие — это эскапизм, бегство слабого ума от железной поступи нового времени. Если в него уходят физические индивидуумы, подобные моему бедному другу Ифраиму, это трагично, хотя, признаю, не лишено некоего шекспировского эстетизма.
Но Паруардигер, продли мои дни, чтобы увидеть и укрепить дух перед главным вопросом: что произойдет, когда начнут сходить с ума субъекты международного права? Что станется с миром, когда большие страны, гордые королевства и республики, которым новые титаны торговли внезапно скажут, что они отныне — «никто и звать их никак», обратят дроны против собственного разума? На этот гамбургский гамбит у меня нет ответа - я лишь уповаю на милость Творца.
2
Видя, что кофейни Сити окончательно превратились в вертеп, где безумцы торгуют воздухом и акциями Южных морей, я решил, что честному мусульманскому купцу не подобает участвовать в этом столпотворении. Я оставил Ифраима Сэвиджа созерцать его жасмин и снарядил трехмачтовый галиот «Доброе намерение» под командой капитана Юхана Нордстрема, человека сурового, но знающего морское дело. Мы двигались к берегам Индостана, дабы выменять добротный английский суклат на шелк и пряности империи Великих Моголов, о сказочном богатстве которой ходило множество невероятных дивных слухов. В доках бывалые матросы, шкиперы, контрабандисты, скупщики краденого и агенты Ост-Индской компании шептались о могольском золоте и алмазных копях Голконды.
Должен признаться, что едва холмы и живописные леса Суррея скрылись в тумане, дух мой укрепился. На воде, среди соленого ветра и скрипа снастей, нет места тяжелым думам о предначертанном. Однако океан имеет свои законы, и Провидение решило испытать нас.
На широте Зеленого Мыса мы попали в жестокий изнуряющий штиль, какой часто случается в южных водах. Стеклышки в калейдоскопе судьбы замерли. Три недели корабль не двигался на гладкой точно расплавленное олово воде. Бочки протухли и смердели, багровая говяжья солонина покрылась зеленой слизью. Матросы роптали, их глаза выражали темное безумие, которое так пугало меня в Лондоне. Безумие на корабле — худший вид эскапизма, поскольку бежать от шокирующей правды некуда.
В один из таких мертвых дней матрос Дик Репет, парень из бристольских трущоб, закричал, что видит на морском дне колокольню собора Святого Павла, и с хохотом бросился за борт. Вода сомкнулась над ним мгновенно. Не успели мы спустить шлюпку, как появились разрезающие гладь плавниками морские хищники. Я вспомнил слова Ифраима: земная юдоль — крах для человека, а не для птички. Со стороны бакборта реял над водой и безмолвно наблюдал за происходящим белый альбатрос.
На исходе четвертой недели Всевышний послал нам крепкий пассат. Галиот обогнул мыс Доброй Надежды, и пред нами открылся Индийский океан. Когда мы бросили якорь в гавани Сурата, моему взору предстало великое государство, восставшее из вековой комы. Империя Моголов ослепляла своим пышным великолепием и одновременно пугала кровавыми дворцовыми интригами и междоусобными войнами. Всюду витал дух роскоши золотой империи, смешанный с ароматов прекрасных фруктов и масляных духов на основе сандалового масла, благовоний из амбры и агарового дерева.
Местный наваб, в тюрбане, усыпанном изумрудами размером с голубиное яйцо, принял меня в громадном мраморном дворце. Наваб долго смотрел на разложенные мной перед ним лондонские сукна. Затем через толмача спросил, почему ткань столь сера и однообразна — неужто в Англии перевелись мастера ручной выделки? Я объяснил, что ткани сотканы на новых механических станках, кои позволяют производить товар в десять раз быстрее. Я говорил о «часовом механизме» нашей новой мануфактурной торговли.
Наваб выслушал меня, перебирая четки из зеленого колумбийского изумруда, лицо его выражало разочарование.
Толмач перевел его ответ:
— Сахиб хвалится. Но если машина делает работу за человека, то куда денутся тысячи ткачей? Твой король лишает подданных имени и ремесла. Это безумие под маской величия.
Слова поразили меня в самое сердце. Я понял, что наш наступающий капитализм, с его банками, акциями и станками — торжественная романтическая преамбула к какому-то великому и страшному безобразию, где человек потеряет душу, став лишь придатком к железному колесу.
На обратном пути липкая, душная тревога просочилась во все щели галиота, пахнущая гнилой солониной и скорой смертью. Я возвращался в Европу, которая начала сходить с ума, и вез в трюмах шелк, купленный ценой отказа от старой человеческой природы.
3
Такова чистая правда моей души, облеченная в слова. Океан не терпит подделок, как не терпит их и честное перо.
На траверзе острова Мадагаскар, в широтах, которые португальские мореходы зовут штормовыми, небо переменило свой цвет. Дневное сияние обратилось в зловещую желтизну, точно Провидение решило сжечь воздух, которым мы дышали. Капитан Юхан Нордстрем, старый морской волк, взглянул на барометр и приказал убрать паруса до последнего клочка. Но воля стихии опередила матросскую выучку.
Шквал налетел в полночь. Это была монолитная стена воды и рева, сокрушившая галиот в одно мгновение. Первый же удар волны, огромной, как собор Святого Павла, начисто снес бакборт и унес в пучину двоих матросов. Ромсел, наш плотник, устремился к помпам, но рухнувшая мачта погребла его под ворохом снастей и разбитого рангоута.
Три дня и три ночи шхуна, лишенная управления, мчалась во тьме. Измученные, полуживые люди потеряли рассудок. Капитан Юхан заперся в каюте с бочонком вест-индского рома, предпочитая такое призрачное бегство встрече со смертью. Матросы на юте молились и проклинали тот день, когда променяли твердую землю на призрачную наживу восточной торговли. В их безумии не было абсолютной поэтической красоты; это был откровенный страх перед лицом разверзшейся бездны.
На четвертые сутки, в предрассветный час, корабль с оглушительным скрежетом раскололся на рифах. Ледяная вода хлынула в трюмы, хороня наши шелка и специи. Меня выбросило за борт. Помню лишь, как водоворот тащил меня на дно, и я, потомок Адама, мысленно прощался с жизнью, уповая на милость Создателя Миров.
Когда я открыл глаза, палило солнце. Я лежал на узкой полосе песчаного берега, усыпанного обломками корабля и телами мертвых товарищей. Из тридцати двух душ в живых остался я один.
Вознеся благодарственную молитву за свое спасение, я осмотрелся. Предо мной раскинулся скалистый остров, поросший невиданными деревьями, за которыми угадывались вершины мрачных гор. Никаких следов человеческого жилья, никакого дыма над лесом. Полное, звенящее одиночество.
На этом клочке земли, затерянном в безбрежном океане, передо мной предстала истинная обнаженная действительность. Не было банков, мануфактур, тщетных дебатов в лондонских кофейнях о «почему» и «зачем». Мерно шумел прибой. Абсолютное безразличие огромного мира затягивало меня в бездну отчаяния. Я увидел диковинную птицу с ярким оперением, которая порхала над трупом бедного капитана Юхана Нордстрема выброшенным на скалы. Она клевала золотой галун на его камзоле, не задаваясь вопросами о геополитике, о падении царств или о Великих Моголах. Она жила без всяких «почему», подчиняясь непостижимому часовому механизму Творца.
Я остался один на один с безмолвной твердыней дикой природы. Мое имя, мое купеческое звание, мои векселя, оставшиеся в Лондоне — все это здесь не стоило и ломаного гроша. Остров шепнул: «Ты здесь никто, и звать тебя никак».
Но воля моя не была сломлена. Соберись, Ренди, сказал я себе. Изнеженный купец во мне умер там, на рифах. Теперь родился новый человек, способный высечь огонь из камня и построить дом из обломков. Это был очередной виток моей личной спирали, штопором уходящей в ледяную бездну отчаяния. Прежняя жизнь кормит рыб в мутных водах у берегов Моголов, а на этом горячем песке начинался мой сольный поворот в бесконечном балете человеческого выживания.
Я поднялся с песка и пошел собирать то, что море соизволило вернуть из пучины: мокрый сухарь, разбитый топор и остатки пороха. Битва началась. Одиннадцать лет и четыре месяца я провел на безымянном острове, ведя счет дням по зарубкам на стволе дикого янчара, который вырастил у порога моей землянки. Руки огрубели от топора, некогда роскошный камзол из плотного темно-синего сукна сшитый на заказ в Стокгольме, истлел и был заменен козьими шкурами, а треуголка давно послужила гнездом для порхающих птиц, что умирают, не сознавая смерти. Я принимал вещи такими, какими они были — без назойливого «почему», без эллинского эскапизма и без оглядки на ритмические механизмы европейских наук. Знакомый мир ушел на дно вместе с кораблем. Я стал мерой своих вещей и своей собственной «вещью в себе».
Но Провидение, остановившее когда-то этот безумный бег, однажды решило снова встряхнуть калейдоскоп. В лето 1138 года по лунной хиджре к берегу причалил английский корвет «Элизабет». Когда матросы в выгоревших парусиновых куртках и пропотевших насквозь платках ступили на песок, я вышел к ним — дикарь в шкурах, говорящий на полузабытом языке. Но еще больше, чем мой вид, их поразили мои первые вопросы. Я не спросил о короле или о цене на сукно. Я спросил: «Жив ли Иран? Что слышно о Великих Моголах? И не сошли ли с ума большие страны, объявив друг друга никем?»
Капитан корвета принял меня за безумца — одного из тех несчастных, чей разум был выжжен долгим одиночеством. Однако он доставил меня в Лондон.
И вот я снова здесь, в Сити, сижу в старой конторе близ Лондонского моста. За окном — безумный 1138 год. Мой старый друг Ифраим Сэвидж давно почил, оставив после себя засохший куст жасмина на подоконнике. Ост-Индская компания процветает, капитализм, сбросив романтические преамбулы, явил истинное, хищное лицо, а люди на Бирже бегают еще быстрее, подгоняемые геометрической прогрессией нового века.
Я смотрю из окна, точно зритель, который купил билет, но вместо сцены видит лишь глухую стену из серого, изъеденного копотью портлендского камня, по которой ползет таракан, поблескивая маслянисто-рыжей, похожей на застывший деготь спиной.
Мир вокруг несется к своему финалу, будто сорвавшийся с якорей галиот, летящий на прибрежные рифы; и большие державы примеряют на себя маску коллективного безумия, готовясь сокрушить друг друга в этой безумной бойне ради карты истории, не стоящей комариного крыла.
Но я, Ренди Керт, прошедший сквозь крах действительности, не боюсь этой бури. Калейдоскоп разобьется, и Провидение соберет из его осколков новый, совершенно иной узор. На то и уповаю. А Аллах лучше знает.
ЛитСовет
Только что