Читать онлайн "Стволовые клетки.Новая Плоть"

Автор: Милана Юрина

Глава: "Глава 1. Молоко и пепел"

Сьерра-Невада, февраль 1945 года

Коза умирала молча.

Это было самое страшное — не крик, не хрип, а именно тишина. Она лежала на соломе, вытянув шею, и её жёлтые глаза смотрели в стену хлева так, будто там, в щели между досками, таилось что-то важное. Что-то, что стоило увидеть перед смертью.

Я стоял на коленях рядом, засучив рукава старого пальто. Мои руки — руки хирурга, длинные пальцы, твёрдые суставы. Руки, которые когда-то держали скальпель над министрами в мадридской клинике Сан-Карлос. Потом — на фронте, в палатках, под обстрелами. Ампутации. Осколки. Гангрена. Латал бойцов, как латают мешки с зерном. Быстро. Грубо. Чтобы успели дожить до следующего залпа.

Теперь эти же пальцы лежали на вздутом животе животного, и под ладонями чувствовалось, как внутри угасает жизнь.

Роды шли шестой час. Плод шёл неправильно. Знал, что нужно делать — делал это сотни раз. Но здесь, в тусклом свете керосиновой лампы, с онемевшими от холода руками, ощущал себя не доктором, а могильщиком.

Запустил пальцы внутрь. Тепло. Влажно. Нащупал крошечное копытце, затем — голову. Мёртвую. Потянул. Коза дёрнулась и затихла.

— Ну же, — прошептал я. — Ну же, давай.

Вытащил козлёнка. Серо-синий, покрытый слизью, он не подавал признаков жизни. Перевернул, похлопал по спине. Ничего. Открыл рот, вычистил слизь пальцем, подул. Снова ничего.

Второй козлёнок вышел легче. Но тоже мёртвый. И тоже сросшийся — на морде, там, где следовало быть носу, проступила глубокая впадина. Рядом темнели веки. Человеческие веки, полуприкрытые, как у младенца, который только что заснул.

Замер.

Видел подобное раньше. В Мадриде, в тридцать шестом, в госпитале для беженцев, когда женщины питались лишь желудёвым хлебом, а дети рождались с волчьей пастью и пустыми глазницами без намёка на веки. Тогда казалось: это издержки войны. Это голод. То, что просто нужно пережить.

Теперь пришло понимание: временного больше нет. Это просто выживание на кореньях под молитвы деревянным доскам.

Отнёс мёртвых козлят в подвал.

Подвал — мой тайник. Здесь, за рядами банок с формалином и ящиком пожелтевших бинтов, лежал дневник. Кожаный переплёт, потёртый по углам, с инициалами «A.R.» — Абрам Розен, мой учитель, мой друг, мой призрак.

Абрам бежал из Берлина. Будучи хирургом, он искренне верил, что наука способна спасти человечество, но умер по дороге в Португалию от тифа, голода и холода — это случилось в сорок первом, незадолго до того, как его тело обнаружилось в придорожной канаве близ деревни, где обосновался я. В кармане пальто нашёлся этот блокнот.

Годами дневник лежал в тайнике как запретный артефакт, как страшное искушение, к которому боялся прикоснуться. Абрам размышлял в нём о «sustancia primordial» — первичном веществе. О клетках, лишённых определённой судьбы, способных стать чем угодно: костью, кровью, глазом, сердцем. Он звал их «die Ur-Mutter» — Праматерь, веря, что если внедрить эмбриональный материал в кровь умирающего, клетки вспомнят алгоритм зарождения человека с нуля, заместят больную ткань и дадут новую жизнь.

Но в конце стояло предупреждение: «Эти клетки не знают тормозов. Они будут расти, пока не заполнят всё пространство. Они не злые — они просто невероятно голодные. Они хотят жить».

Прятал этот дневник, пытаясь спасти Лус традиционными методами. А в банках на полках вокруг множились плоды собственных тайных экспериментов — уродливые, зачаточные формы биологической массы, исковерканные тем, что клетки росли без контроля, пожирая сами себя. Годами пытался приручить теорию Абрама, балансируя на грани безумия и страха перед собственным открытием.

Строки дневника перечитывались мной каждую ночь. Мучительно торговался с собой: имею ли право переступить черту?

Пока на соломенном тюфяке спала Лус. У неё была неизлечимая хворь — костный туберкулёз. Позвоночник и суставы таяли, словно воск. Ей было двенадцать, и самостоятельное передвижение без трости стало невозможным. Она уже понимала, что что-то скрываю. Видела, как по ночам спускаюсь в подвал. Слышала, как бормочу что-то над банками. Не спрашивала. Просто ждала.

Глядя на неё, повторял про себя: «Нет. Не позволю ей умереть». Но страх перед тем, какое чудовище могу выпустить на волю, сковывал руки.

---

Мать Лус умерла в тридцать восьмом. При родах. Тогда был на фронте, оперировал раненых в поле, и не смог приехать. Узнал о её смерти через месяц. В письме, написанном чужим почерком. Ребёнок тоже не выжил. Мальчик. Мой сын.

Их похоронили в братской могиле. Где-то за госпиталем. Искал. Ходил по всем госпиталям Мадрида. По всем ямам. По всем спискам. Мне говорили: «Здесь». Потом: «Нет, здесь». Потом: «Не знаем». Копал. Руками. В перчатках. Без перчаток. Не нашёл. Ни её. Ни мальчика. Их нет. Есть только яма. И известь. И имена, которых нет для всех, но для меня они выбиты на каменном сердце.

Вернулся с фронта в тридцать девятом. Не сразу. Сначала — госпиталь. Потом — трибунал. Потом — бумаги, которые надо было подписывать, чтобы не расстреляли. Когда наконец приехал в Мадрид, Лус уже не было. Соседка сказала: «Твою дочь забрали в монастырь. В приют. Куда ещё?»

Искал её год.

Год — это не число. Это время, которое не проходит. Это дни, которые одинаковы. Это дороги, которые не кончаются.

Ходил по всем монастырям. По всем приютам. По всем церквям. Знал их лица. Запомнил голоса. «Здесь такой нет». «Была, но умерла». «Была, но забрали». «Не знаем». «Не помним». «Уходите».

Не уходил. Стоял на пороге. Смотрел им в глаза. Говорил: «Она жива. Я знаю. Она жива». Они молчали. Закрывали двери перед лицом. Стучал снова.

Я ночевал на вокзалах. В церквях. На улицах. Ел то, что давали. Не мылся. Не спал. Искал. Чуть не сошёл с ума от горя.

Иногда думал: а что, если она мертва? Что, если её нет? Что, если ищу пустоту? И тогда останавливался. Садился на землю. Смотрел в небо. И говорил себе: «Нет. Она жива. Она должна быть жива. Потому что если её нет — то зачем я?»

Не знал, что дочь жива. Верил. Это разное. Вера — это когда не знаешь, но идёшь. Я шёл.

Нашёл её в монастыре Святой Клары, в предгорьях. Она была худая. Бледная. С синяками на пальцах — от линейки. Не узнала меня. Ей было шесть. Лус забыла моё лицо.

Заплатил им. Не деньгами — временем. Работал в приюте месяц. Лечил монахинь. Лечил детей. У одного мальчика была гангрена — ампутировал ему два пальца на ноге. У девочки — воспаление лёгких. Выходил её. Монахини смотрели. Молчали. Но запомнили.

Видел, как они учат. Как бьют по рукам. Как ставят на колени. Как говорят: «Бог накажет». Не мог ничего сказать. Зависел от них. Хотел забрать Лус. И молчал. Было дико и тошнотворно от самого себя, до чего докатился. Но цель оправдывает средства.

Когда вывел её за ворота, она спросила:

— А мы больше сюда не вернёмся?

— Нет.

— Обещаешь?

— Обещаю.

Лус не поверила. Ещё год проверяла — каждую ночь вставала и смотрела, не ушёл ли. Я не уходил. Но она всё равно проверяла.

---

В деревне была церковь. Воскресная школа при ней. Монахиня из монастыря Святой Клары приезжала раз в неделю — учила детей катехизису. Лус не ходила. Боялась. Не монахини — её она не помнила. Боялась комнаты. Запаха. Линеек. Наказаний.

Не заставлял. Учил её сам. Читать. Писать. Считать. По книгам, которые приносил из города. По всему, что знал. Она училась жадно. Как будто навёртывала. Как будто голодала — и наедалась.

В сорок третьем у Лус началась хромота. Сначала — лёгкая. Потом — сильнее. Потом — боли в спине. Дочь не жаловалась. Терпела. Но я видел, как она морщится, когда думает, что не смотрю.

Знал, что это. Видел это в Мадриде. У беженцев. У детей, которые ели только лебеду и коренья. У взрослых, которые умирали медленно, изнутри. Костный туберкулёз. Знал эту болезнь. И что она делает. Знал, что она не останавливается.

Я ничего не мог сделать. Годы уходили на то, чтобы смотреть, как она угасает. Как её кости становятся мягкими, как патока. Как она перестаёт ходить без трости. Как перестаёт вставать с постели. Смотрел — и метался между страхом перед дневником Абрама и ужасом потери дочери. Уходил в горы и кричал среди сосен, где никто не слышал.

Пока петля не затянулась окончательно.

---

За дощатой стеной хлева запело радио.

Оно трещало непрерывно. С утра до ночи из дома касика доносился голос диктора, вещавшего о величии новой Испании и о том, что голод — это форма дисциплины. Ненависть к этому приёмнику давно превзошла ненависть к далёкому мавзолею в долине, возводимому руками пленных. Радио лгало. Коза же не лгала — она просто умирала.

Выйдя наружу, поднял голову к небу. Звёзды висели низко, почти цепляясь за верхушки сосен. Где-то высоко в горах скрывались партизаны-маки. Иногда им перепадал хлеб из моих запасов — не из высоких идеологических соображений, а из простого суеверия: если сгинут они, эта земля останется со мной один на один.

---

В доме Лус спала, свернувшись калачиком. Её почти прозрачные пальцы белели на одеяле, как сухие ветки. Перед ликом Девы Марии теплилась лампада, купленная у цыган на рынке за пять песет — не ради молитвы, а ради запаха. Дочь утверждала, что ладанное масло пахнет её ранним детством. Не монастырём. Детством. Тем, что было до. Это было её убежищем.

Сел на табурет рядом. Взял её руку. Холодную. Тонкую. Кости под кожей были мягкими, не такими, как должны быть. Знал это ощущение. Оно ставило на колени.

— Я не позволю, — прошептал в темноту. — Слышишь? Не позволю.

Лус не шелохнулась. Сон её был глубок.

---

Утром на пороге появился слуга касика.

Высокий, сутулый, облачённый в неизменное чёрное пальто, Мануэль даже не снял шляпу. Когда-то он преподавал в сельской школе, пока его не выдворили за «крамольные книги». Теперь его уделом было молчаливое служение дону Антонио.

— Сеньор доктор, — не поднимая глаз, произнёс он. — Дон Антонио просит вас прийти. Сегодня. До полудня.

— Что-то случилось?

— Сеньора Инес. Ей хуже.

Кивнув, мысленно отметил закономерность. Вызов поступил ровно через неделю после первого визита, когда через того же слугу была передана короткая воля хозяина: «Вылечишь — сохранишь жизнь. Умрёт — сгниёшь в застенках».
Страха не было. Осталась лишь сухая, несгибаемая решимость. В этот момент внутренний торг закончился. Появление умирающей Инес давало страшный, греховный шанс — испытать запретный метод Праматери на чужом человеке, проверить теорию Абрама в деле, прежде чем решиться на этот шаг ради собственной дочери. Это был риск, предел всему.
— Передай дону Антонио, что я буду.
Мануэль развернулся и зашагал прочь, оставляя на снегу сухой скрипучий след.
Вернувшись в комнату, застал дочь бодрствующей. Опираясь на трость, она сидела на краю постели.
— Папа, — произнесла она мягко. — Ты снова не ложился.
— Ложился.
— Нет. У тебя глаза, как у той козы.
Уголки губ невольно дрогнули в подобии улыбки.
— У козы?
— Да. Жёлтые и усталые.
Присев перед ней на корточки, крепко взял её хрупкие ладони в свои.
— Мне нужно отлучиться. Ненадолго. Справишься одна?
— Я всегда одна, — без обиды, констатацией факта отозвалась Лус. — Ты только приходишь и уходишь. Как то радио.
Она была абсолютно права. Моя жизнь превратилась в замкнутый круг: лечить животных ради куска хлеба, прятать дневник от чужих глаз, отчаянно искать лекарство для дочери и не находить его.
Коснувшись губами её лба, выпрямился.
— Я вернусь. И что-нибудь принесу. Молока или мёда.
— Мёд, — кивнула она. — И книжку. Про рыцарей.
— Договорились. Обязательно про рыцарей.
---
Дорога к дому касика утопала в глубоких снежных заносах. Небо давило свинцовой серостью. Где-то далеко гремела война, но здесь, среди застывших холмов, царила лишь зловещая тишина. Думал о записях Абрама, о первичном веществе, о цыганке с рынка и о молчаливой смерти животного.
В этот момент пришло отчётливое осознание: врач во мне умер. Остался кто-то другой, готовый поставить на карту всё.
Дом Антонио возвышался над деревней громоздским каменным бастионом с железными воротами. На фасаде трепыхался красно-жёлтый стяг с орлом, на который глаза старались не смотреть.
Тяжёлая дубовая дверь отворилась мгновенно. На пороге возник сам дон Антонио — плотный, лишённый суеты, грузный, словно мешок с песком. Обветренное лицо, цепкие маленькие глазки навыкате под навесом седых бровей. На пальцах одутловатых рук блестели два золотых перстня.
— Проходите, доктор, — коротко бросил он.
Внутри густо пахло ладаном и запечённым мясом. В просторной гостиной со стен строго взирали портрет каудильо и массивное распятие. На полированном столе стояли бутылка бренди и три пустых стакана.
— Она здесь. В спальне.
Комната встретила полумраком — тяжёлые бархатные портьеры не пропускали дневной свет. Инес лежала на широкой постели, утопая в пуховых подушках.
Лицо её осунулось до состояния черепа, кожа на запястьях напоминала пергамент, а вены походили на китайские иероглифы. Дыхание было частым, поверхностным. При моём приближении ресницы Инес дрогнули, карие глаза приоткрылись — огромные, лишённые всякой надежды.
— Сеньор доктор... — шёпот сорвался с пересохших губ. — Вы сможете вернуть мне жизнь?
Взгляд скользнул с неё на застывшего в дверях дона Антонио и вернулся обратно.
— Я могу сделать вас чем-то большим, чем просто человек, — тихо ответил я.
Хозяин дома грустно усмехнулся:
— Вот об этом и расскажете ей, когда она встанет на ноги. А пока — делайте свою работу.
Устроившись на стуле у изголовья, аккуратно взял её запястье. Пульс бился безумно — сто двадцать ударов в минуту, классическая терминальная лихорадка. План сформировался в сознании окончательно.
Повернувшись к касику, произнёс:
— Мне нужны ровно трое суток. Никто не должен спускаться в мой подвал. И ещё: мне необходим пенициллин. Для моей дочери.
Дон Антонио долго вглядывался в моё лицо, словно испытывал на прочность, после чего тяжело кивнул.
— Трое суток. Лекарство будет доставлено. Но если она не выживет...
Фразу он договаривать не стал. В этом не было нужды. Я и так прекрасно помнил условия сделки.
— Мне нужно остаться, — сказал. — На час. Может, два. Пока жар не спадёт.
Дон Антонио посмотрел на меня. Протяжно. Давящи.
— Ты сказал, что тебе нужны трое суток.
— Трое суток на подготовку. Но сначала должен стабилизировать её. Иначе она не доживёт до утра.
Он молчал. Потом кивнул. Медленно. Как будто это давалось ему с трудом.
— Час. Не больше.
Остался.
Сидел у её постели. Менял тряпки. Обтирал уксусом. Вводил дигиталис. Считал пульс. Сто двадцать. Сто десять. Сто пятнадцать. Сто двадцать.
Ритм бился отрывисто. Сухо. Как часовой механизм на неразорвавшейся авиабомбе.
Лампада горела ровно. Жёлтый огонь. Тёплый. Как в церкви. Как в детстве. Как в те дни, когда смерть ещё не стояла за спиной.
Инес спала, а может быть и нет. Её глаза были закрыты. Но губы двигались. Она что-то шептала. Не слышал что.
Через час жар спал. Пульс упал до семидесяти. Дыхание стало глубже. Она уснула. По-настоящему.
Встал. Посмотрел на Инес. На её лицо, её руки. На то, что собирался сделать.
И тогда вышел из спальни. Закрыл дверь. Смотрел на свои руки. Они были чистыми. Пока.
Выйдя в коридор, заметил у окна фигуру Мануэля.
— Послушай, Мануэль, — позвал тихо. — Ты помнишь цыганку, которая торгует на рынке? Ту, что ждёт ребёнка?
Управляющий медленно повернулся, его лицо осталось маской.
— Знаю. Роса. Живёт в землянке за старой мельницей.
— Передай ей, что жду её сегодня вечером. Еда и кров будут обеспечены.
Мануэль выдержал паузу, затем коротко качнул головой:
— Хорошо, доктор.
Снег на улице продолжал падать крупными, пушистыми хлопьями. Спускаясь по тропинке к родному дому, кожей чувствовал отведённые три дня — отмеренный срок, чтобы пересечь черту, за которой возвращения в прежнюю жизнь уже не будет.
Где-то за спиной всё ещё стоял образ околевшей в тишине козы.
И отчётливо рисовался контур той, кому вскоре предстояло уйти точно так же — безмолвно. Жертва, как коза, как все мы.

1 / 1
Информация и главы
Настройки читалки
Режим чтения
Размер шрифта
Боковой отступ
Межстрочный отступ
Межбуквенный отступ
Межабзацевый отступ
Положение текста
Красная строка
Цветовая схема
Выбор шрифта