Читать онлайн
"ДЕТИ ВОЙНЫ"
ЕЛЕНА ЛАВРОВА
ДЕТИ ВОЙНЫ
«Слово у русских – лишь верхушка айсберга, не более»
Дм. Галковский
Я - Лёлька! Так зовёт меня бабушка и знакомые. А когда бабушка на меня сердится, то называет Еленой. Мне шесть лет. Вот это наш двор по улице Киевской 38. А это я сижу верхом на заборе рядом с калиткой. Думаете мне делать нечего, что я на заборе сижу? С забора далеко видно улицу и двор. Улица наша длинная. Одним концом она упирается в Большую улицу. Так она называлась до революции. Её и теперь горожане так между собой называют. После революции она называется улица имени Карла Маркса. Я не знаю, кто такой этот Карл Маркс и какое отношение он имеет к городу Иркутску. Бабушка говорит, что Маркс немец и никакого отношения к Иркутску не имеет. Она говорит, что Карл Маркс даже не подозревал о существовании нашего города.
Большая улица одним концом упирается в речку Ушаковку, а другим – в реку Ангару. Ушаковка – приток Ангары. Бабушка говорит, что давным-давно на берегах Ушаковки были разбиты сады с фонтанами и купальнями для местной знати. Там гуляли дамы в платьях со шлейфами и в больших шляпах. А дам сопровождали кавалеры в красивой военной форме с эполетами. Теперь ничего этого нет. На месте садов построен громадный завод тяжёлого машиностроения. Там драги делают. Бабушка мне рассказывала, что драга это такая штука с огромным ковшом, вроде огромного экскаватора величиной с дом. Золото черпает. Представляете – полный ковш золота! А во время войны там всякие штуки для фронта делали. У нас по всем дворам железки валяются с дырками разных размеров. Бабушка говорит, что это снаряды штамповали на наших заводах. Мы этими штуками железными играем.
Это вой трубы завода будит жителей города ранними утрами, напоминая, что пора идти на работу. Этакий огромный будильник! А берега Ушаковки, прежде цветущие, теперь превратились в городскую свалку. Жалко, правда? Сады надо было оставить.
Прошлым летом бабушка привела меня на высокий берег Ушаковки, там, где не было свалки, а стояло здание бывшего Знаменского женского монастыря. Монастырь был давно закрыт, но Знаменская церковь недавно открылась. Мы постояли на берегу, глядя на зелёную прозрачную быстро бегущую воду.
- Здесь погиб Адмирал Колчак, - сказала бабушка. – Достойнейший и умнейший человек! Не только Адмирал, но и учёный и путешественник! Он открыл в Иркутске Университет. Вырастешь, будешь в этом Университете учиться. Колчака расстреляли в 20-м году, а труп спустили в прорубь. Дело было зимой.
- Кто расстрелял? – спросила я.
- Кто, кто! – сердито сказала бабушка. – Конечно, бандиты! Запомни это место. И никому не рассказывай о том, что здесь была и это место видела. Если ты кому-нибудь расскажешь, меня посадят в тюрьму. А, может, и убьют.
- Бандиты? – ужаснулась я.
- Конечно! – сказала бабушка.
Наша улица называется Четвёртая Красноармейская. Я уже сказала, что одним концом она упирается в Большую улицу. Другим концом наша улица упирается в улицу под названием Подгорная. Ну, да, за этой улицей начинается гора, вся усыпанная двухэтажными деревянными домами. Наша улица не мощёная, как Большая. Середина улицы земляная. Вдоль улицы по краям проезжей части прокопаны канавы, по которым в дожди текут бурные речушки с горы. Через канавы проложены деревянные мостики к воротам. А по краям улицы проложены деревянные тротуары.
Так вот, весной, когда канава была полна талой холодной воды, меня чуть было не утопили братья Карауловы, Лёнька с Юркой. Я была одета в чёрную цигейковую шубейку. На шее, на голубой ленте у меня висела чёрная цигейковая муфта. На ногах – были серые валенки. На голове красовалась чёрная цигейковая шапка. Лёнька и Юрка вызвали меня за ворота, и сказали, что покажут что-то интересное. Я вышла за ворота, и братья столкнули меня в канаву, полную воды. И убежали, когда увидели, что я стала тонуть. Валенки и шубейка тянули меня ко дну. Я стала захлёбываться. Края канавы были скользкими. На них ещё держался лёд. Из последних сил я уцепилась за мостик через канаву, но вылезти не могла. Течение стало уносить мои ноги под мостик, и я поняла, что сейчас утону и начала орать. К счастью, мимо шла женщина. Она увидела меня и вытащила из канавы и велела идти домой. И я пошла домой, насквозь мокрая, как курица в поговорке. С меня ручьями текла ледяная вода. Валенки утонули в канаве, когда женщина меня спасала. Когда бабушка увидела меня в таком мокром виде, её чуть было кондрашка не хватила. Странно, но тяжких последствий купания в канаве для меня не было. Я не заболела. Бабушка произвела следствие. Лёньку и Юрку их отец наказал недельным сидением дома. Он отнял и спрятал их валенки. Не могли же они выйти и гулять по снегу босиком или в тапочках. Следствие показало, что у братьев был подстрекатель. Когда бабушка узнала его имя, у неё снова чуть было не случился разрыв сердца. Подстрекателем оказался мой родной брат Игорь.
Бабушка стала продумывать способ наказания для Игоря. И не ничего, кроме ремня, ей не приходило в голову. Но ремень это было так не педагогично. И бабушка перестала разговаривать с Игорем и тоже запретила ему выходить из дома. Он мог ходить только в школу. Она его кормила, молча. Когда он к ней обращался, она делала вид, что его не слышит. Брат нашёл выход. Он ходил в школу на два-три урока, а остальное время прогуливал в своё удовольствие. И нагулявшись, возвращался домой. Если ему что-то было надо, он писал бабушке записки.
Продержалась бабушка неделю. Когда она узнала, что брат прогуливал уроки, она сказала ему, что отправит его на год в исправительное заведение под названием детская колония для малолетних правонарушителей. Она пригласила на дом участкового. Пришёл милиционер, бывший фронтовик, и убедительно рассказал брату, как он будет жить в детской колонии: ходить строем даже в сортир, всегда быть под присмотром воспитателей, и сидеть в карцере, если он нарушит устав. Участковый намеренно не сказал моему десятилетнему брату, что в такую колонию направляют подростков с 15-ти лет. Брат испугался и клялся, что больше никогда не совершит ничего подобного. Участковый ушёл. Бабушка стала разговаривать с братом и разрешила ему прогулки. А брат стал регулярно и методично бить меня по носу, когда никто этого не видел. И ещё он обзывал меня ябедой. И почему это я была ябеда, если я про него ничего бабушке не говорила, потому что знать не знала, что это Игорёша подговорил братьев столкнуть меня в канаву и пообещал им за это отдать старый отцовский велосипед, который в кладовке за бабушкиным сундуком стоит. Игорёшу братья выдали, а не я. А я выдала бабушке братьев. Не сама же я в канаву прыгнула. Но братья Карауловы меня ябедой не обзывали. Хотя могли бы.
Вон мой старший братик по улице идёт, из школы возвращается. Хорошо, что я на заборе сижу, здесь безопасно. Он никогда мимо меня спокойно пройти не может. Непременно тумака даст. Просто так, из любви к искусству. Хорошо, если даст тумака в спину. Но он норовит дать по носу. Нос – моё слабое место. Не успеет кулак брата до него долететь, как уже льётся ручьями кровь. Увидев результат удара, брат усмехается и шествует дальше по своим делам. Я захлёбываюсь кровью, прячу лицо в ладони и плетусь к бабушке. Я не могу ответить ударом на удар. Брат старше меня на пять лет, вдвое выше ростом и втрое сильнее. Бабушка вытирает моё лицо влажным вафельным полотенцем, запрокидывает мне голову, чтобы остановить кровь, льющуюся из носа, и громко, чтобы слышал брат, заявляет (в который раз!), что расскажет всё отцу, когда тот вернётся домой. И обещает, что отец брата накажет ремнём. А чего ждать-то?! Взяла бы ремень в руки (или веник!) и сама бы моего братца-то отутюжила! Неизвестно ведь, когда отец вернётся домой.
Я не знаю, за что брат меня ненавидит. Я тоже потихоньку коплю ненависть к брату. Если причина его ненависти ко мне – неизвестна, то причина моей ненависти к нему ясна и прозрачна: я ненавижу его за то, что он меня бьёт. Брат терроризирует меня ежедневно. Это от него я спасаюсь на заборе. Знаю, когда он возвращается из школы, и к этому времени залезаю повыше и сижу, как птичка на ветке. На забор он не полезет. Для этого он слишком ленив. Вот он, проходит мимо, показывает мне кулак. А я показываю ему язык. У меня есть мечта: когда я вырасту, я сожму руку в кулак и ударю брата по носу, чтобы полилась кровь. И будь, что будет!
Сейчас он пообедает и уйдёт в Дом пионеров заниматься в каких-то кружках. Тогда я и слезу с забора.
А вон рыжая Пальма бежит по двору, наша дворовая собака. А навстречу ей – чёрный Черныш, наш дворовой пёс. Играют. К ним хочу. Так весело с ними играть! Не то, что с братом. Он иногда, когда у него хорошее настроение, или когда на дворе дождь, и нельзя выйти на улицу, приглашает меня поиграть с ним. Я соглашаюсь, потому что, если я не соглашусь, то получу в нос. Наши игры с братом всегда однообразны и опасны для меня. Недавно он был индейцем, а я? А кто была я? Сама не знаю. Он на меня охотился с самодельным луком. Я бегала от него по всем комнатам, а он догонял меня и пускал мне в спину стрелы. Когда мне эта гонка надоела, я повернулась и сказала ему, что больше не хочу играть. Неожиданно он выстрелил мне в лицо с близкого расстояния. Стрела вонзилась в уголок моего правого глаза и закачалась. Я выдернула её. Брат убежал на кухню. Хорошо, что глаз остался целым! Больше в индейцев не стану с ним играть. А ещё он любит играть в Отечественную войну. Мой брат становится советским бойцом, а меня заставляет быть фашистом. Он берёт меня в плен, связывает и пытает: подносит к щекам зажжённую свечу. Я всегда боюсь, что он подпалит мне кожу. Или волосы. Потом он меня расстреливает из фанерного автомата. Автомат он сам выпилил лобзиком. Когда мой брат меня расстреливает, я должна кричать «Гитлер капут!» и падать на пол, изображая смерть. Брат подходит, бьёт меня ногой в бок и говорит: «Ах ты, фашистская падаль!», после чего я могу встать. Игра окончена.
А вон Лёнька вышел из своей квартиры. А за ним – Юрка, его младший брат. Да, те самые, что весной меня в канаву столкнули. Интересно, почему Ленька белобрысый с голубыми глазами, а Юрка темноволосый с карими? Они же родные братья. Вот у меня с братом один и тот же цвет волос – белокурый, и глаза тёмно-серые. И волосы у обоих вьются.
Лёнька старше меня на два года, а Юрка моложе меня на год. Это Юрка раскроил мне лоб железной лопаткой два года назад. Просто подошёл и ударил без объявления войны. Видите – шрам на лбу? Это след той самой лопаты. Ужас, сколько крови вылилось тогда. Я домой вслепую шла, потому что глаза были залиты кровью, и я ничего не видела. И орала во всё горло. А вы бы не орали, если бы к вам подошли и просто так, слова не говоря, хватили железной лопатой по лбу?! Юрке тогда четыре года было, а мне пять. Когда моя бабушка Юрку спрашивала, зачем он это сделал, он мотал стриженой под нулёвку головой и говорил, что это не он, это лопатка сделала. По-моему, у него не все дома. Бабушка говорит, что Лёнька и Юрка полу сироты. У них матери нет, один отец. Бабушки у них тоже нет. Так и живут втроём. Их отец – дядя Федя. У него правой ноги нет. Вместо ноги деревяшка. Каждое утро он эту деревяшку пристёгивает ремнями к остатку ноги, берёт палочку в одну руку, узелок с едой – в другую и идёт на работу в ремонтные мастерские. Лёнька и Юрка остаются одни на весь день, сами хозяйничают: за хлебом ходят, по воду, картошку себе сами варят и полы моют. Лёнька работать не любит и ворчит:
Хоть бы мачеху привёл!
Мачеха драться будет, сердится Юрка.
Родная мать их умерла, когда Юрка родился. Он её не помнит совсем. А Лёнька помнит смутно. Видите, Юрка ко мне на забор карабкается. Мы теперь с ним дружим. Вместе на заборе сидеть будем и ждать, когда мой братик уйдёт. Юрке от него тоже достаётся. А Лёнька на забор ни за что не полезет. Очень уж он ленивый. Вон, сел на крылечко и сидит, жмурится, как кот. Видно, они с Юркой только что пообедали. Я тоже есть хочу. Но с братом встречаться не хочу.
Юрка, вы что ели?
Картошку жареную.
Вкусно?
Вместо ответа Юрка облизывается. Хорошо им, Юрке и Лёньке. Жареную картошку едят. А меня бабушка всегда на первое суп есть заставляет, а я суп ненавижу, потому, что в супе плавает варёный лук и если он попадёт мне на зуб – плохо дело! Бабушка позволяет мне лук вылавливать и складывать на блюдечко. А потом она даёт мне котлеты с гречневой кашей. И какао. Ненавижу какао, и когда бабушка выходит из кухни, я выплёскиваю содержимое чашки за окно, или выливаю в раковину. Но бабушку не проведёшь. Следы какао она обнаружила на цветах, которые она выращивает за окном на клумбе. В последнее время она даёт мне только чай с конфетой. Знаете, подушечки полосатые. Очень их люблю. А иногда мне перепадает розовый пряник в виде козла. Что это я всё о еде?
Дядя Федя иногда приходит с работы пьяненьким. Ковыляет едва-едва. Иногда падает, его соседи поднимают, прислоняют к забору, приводят домой. Лёнька и Юрка укладывают его спать, снимают деревяшку с остатка ноги и укутывают отца байковым зелёным одеялом. Наутро дядя Митя чувствует себя очень плохо и прячет глаза. Но Лёнька и Юрка, ни слова ему не говорят. Дядя Федя вообще-то добрый и всё умеет делать. У них в квартире вся мебель сделана руками дяди Феди: и стол, и табуретки, и кровати, и посудные полки. Думаете, кто сделал дяде Феде деревянную ногу? – Сам и сделал! А знаете, где он ногу потерял? А, догадываетесь! На войне!
Мой отец тоже на войне. Даже на трёх войнах: с финнами, с японцами и с немцами. А дядя Федя – только с немцами воевал. Странно, правда? Мой отец несколько раз был ранен, но ноги и руки у него целы. А дяде Феде не повезло. Хотя бабушка моя говорит, что повезло. Могли ведь и убить. Кроме того, дядя Федя дома, а мой отец с войны всё ещё не вернулся, хотя война уже шесть лет как закончилась. Я ведь ровесница Победы. Бабушка говорит, что отец всё ещё воюет. С кем? Я не знаю.
Вон мой братик из дома вышел. Игорь его зовут. Горе я его зову! Моё горе!
Юрка, подожми ноги, - кричу я. – Он сейчас подпрыгнет.
Точно, подпрыгнул! Достать нас пытается.
Юрка, перекинь ноги на другую сторону, как я.
Фу, отстал! Иди, иди, куда идёшь! Подожду, когда он за угол завернёт. Потом и слезу с забора. Вот и соседка, что через дорогу живёт. Скандалистка! Толстая, как тумбочка! Сейчас орать начнёт, что я на заборе сижу. Юрка тоже сидит, а она орёт только на меня. Ори, ори! Почему она всегда орёт, что девочки не должны сидеть на заборе? Особенно, если отец у девочки инженер, а мать – учительница. Так и орёт: у тебя мать учительница, а ты по заборам скачешь! И что?! Если бы не учительница, то можно?
Слезай, Юрка, а то она голос потеряет.
Всё, Юрка спрыгнул, теперь и я. Странно, эта толстая тётка меня уже не видит, а всё не унимается. Кричит и кричит! Что ей, забора жалко? Так ведь это нашего двора забор.
Вот и Толька из своего окна выглянул на крик. Толька – сам себе хозяин. У него мать телеграфистка, ходит в форме связиста и её сутками дома не бывает. А отца у него нет. Толька говорит, что он с войны не вернулся. Толька сам себе готовит, сам в комнате наводит порядок, сам решает, когда ему гулять, говорит басом и относится ко мне снисходительно и покровительственно, хотя старше меня всего-то на год.
А вот и Тамарка с Витькой выбежали. Они брат с сестрой, дворничихи тёти Насти дети. У них отец есть, но он редко из квартиры выходит. Он с войны вернулся раненым, да так никак и не выздоровеет. Всё больше на кровати лежит, отвернувшись к стенке. Худой-прехудой! А когда он выходит во двор, то едва ноги передвигает. Идёт медленно, осторожно. Посидит немного на скамейке и опять домой – на кровати лежать.
А тётя Настя, его жена, молодая, весёлая, полная. Она нас всех воспитывает и ругает, когда есть за что. Иногда раздаёт нам подзатыльники, если мы не понимаем, за что она нас ругает. Как подзатыльник даст, сразу понятно становится – за что. Тётя Настя работает на трёх участках, потому что её муж работать не может, а его надо лечить, лекарства покупать, а ребят – кормить. Но хотя она всё время метёт, скребёт, убирает, чистит, всё равно постоянно весёлая, будто и не устаёт никогда. Голос у неё громкий, лицо круглое и румяное, и смотреть на неё всегда приятно. Когда она нам раздаёт подзатыльники, мы не обижаемся, потому что она делает это весело и деловито. Она нам командует:
А ну, балбесы, становитесь в очередь!
Мы выстраиваемся в затылок друг другу и по очереди подходим к ней, а она, поплевав на ладонь, выдаёт каждому его порцию. Это совсем не больно, а смешно. Тётя Настя только притворяется грозной, а на самом деле она добрая и глаза у неё всегда смеются.
А вот и Людка выбежала, дочка тёти Фиры, нашей ближайшей соседки. Мы с Людкой одного возраста. У тёти Фиры ещё старшая дочь есть Эльвира. Ей шестнадцать лет, но она до сих пор некоторые звуки не выговаривает. Приходит к моей бабушке и говорит: - Баушка, дайте, пжаста, топога дгов нагубить.
Я едва от смеха удерживаюсь, когда слышу, как она разговаривает.
А тётя Фира, мать Людки и Эльвиры, работает в какой-то конторе. Она машинистка. И на дом работу берёт. Я иногда вечерами слышу через стенку, как тётя Фира на своей машинке пишущей стучит, как дятел. Ей на девчонок зарплаты не хватает, вот она и стучит в свободное время.
Тётя Фира особа очень раздражительная. Стоит её разозлить, как она начинает материться и делает она это виртуозно. Все плохие слова я знаю от тёти Фиры. Правда, значения их не всегда знаю. Но постепенно узнаю от мальчишек. Бабушка тётю Фиру жалеет, не знаю, почему, и все её плохие слова пропускает мимо ушей. Но мне их повторять запрещает. Я от бабушки знаю, что они плохие. Я пыталась выведать от бабушки, почему она тётю Фиру особенно как-то жалеет, но бабушка не говорит. Говорит только, что тётя Фира очень несчастна и несчастной её сделал муж. Я думала, что он убит на войне или жив, но бросил жену, но бабушка говорит, что всё это не то. Ладно, это чужие тайны.
Все уже пообедали, кроме меня. Побегу, а то бабушка ждёт. У меня во всём дворе только у одной есть бабушка. Все жители двора её уважают. Она высокая, держится прямо, говорит негромко и всегда по делу. Она носит длинные шёлковые платья и туфли с французскими каблуками. На носу у неё сидит пенсне. В случае чего, все жители двора бегают к бабушке советоваться. Толька говорит, что у меня не советская, а старорежимная бабушка. Сам он старорежимный! Это он из зависти говорит. У него-то, кроме матери телеграфистки, никого нет. А у меня – есть!
Во дворе стоят три бревенчатых огромных, а два этажа, купеческих дома под железными крышами. Купеческими они были до революции, а сегодня эти дома называют странным словом – ЖЭКовскими. Кто такой – купец, мне понятно. Я не знаю, кто такой этот ЖЭК. Я его никогда не видела. Когда я спрашиваю бабушку, кто это такой, бабушка усмехается, и говорит, что мне это знать не обязательно. Впрочем, однажды она сказала, что до революции у этих домов были владельцы – купцы. А теперь владелец – государство. А ЖЭК – представитель государства по жилому фонду.
Так я узнала, что мы своему дому – не владельцы. Государство пустило нас в купеческие хоромы – пожить. За деньги. Ни продать квартиру, ни купить новую или дополнительную, объяснила бабушка, мы не имеем права. Что ЖЭК даст, в том и живи!
В каждый бывший купеческий дом ведут три-четыре или больше входов, по количеству квартир. Каждый вход оформлен резным крылечком с широкими перилами и высоким навесом. На широких деревянных ступенях крылечек так славно сидеть и играть. Особенно в дождь. Во дворе растёт утиная травка. Когда идёт дождь, она становится мокрой, а земляные тропинки от домов к воротам размякают от воды. А на ступеньках крылец сухо и уютно. Земляные тропинки во дворе постепенно превращаются в кирпичные. Женщины нашего двора собирают битый кирпич, где придётся, и мостят дорожки к калитке. Скоро уже все замостят и можно будет во время дождя пробираться к калитке, не запачкав обуви.
Бабушка говорит, что, когда дома принадлежали иркутским купцам, то в каждый дом вёл один вход – парадный, а был ещё чёрный, для прислуги. А после революции большевики дома у купцов отняли, поделили все помещения перегородками, сделали в каждом доме по три-четыре и даже больше квартир, прорубили дополнительные входы, и поселили в домах посторонних людей.
- А куда делись купцы, спрашивала я бабушку.
- Уехали, если успели, отвечала бабушка.
- А если не успели?
- Если не успели, значит, не уехали!
- А где они теперь?
- Должно быть, где-то живут. Государство их жильём обеспечило.
- А почему большевики у них отняли дома, спрашивала я.
- Потому что у них, у большевиков была власть и сила, - отвечала бабушка. – Большевики считали, что все должны жить в хороших домах, а не только купцы.
- А эти «все», что, на улице жили?
- Смотри, какой сегодня красивый закат!
Вот, бабушка всегда так. Не может или не хочет ответить на вопрос и переводит моё внимание на закат, или на дерево, или на кошку. Я делаю вид, что не понимаю этого. Но я понимаю, и мне приходится до многого додумываться самой.
Вон тот, дальний, высокий, под железной крышей дом в глубине двора, видите? – Я там живу. Крылечко слева. Шесть окон по фасаду, да ещё с той стороны дома – шесть. Третье окно слева - окно моей квартиры. И с той стороны дома три окна наши. Ну, конечно, я там не одна живу. У меня есть отец, мать, брат, бабушка, кошка и собака. Нет, не в таком порядке. Правильно будет вот так: бабушка, кошка, собака, брат, отец, мать. Почему именно в таком порядке?
По степени важности и присутствия или отсутствия в моей жизни.
Бабушку, кошку и собаку, и другую живность в виде брата я вижу каждый день и каждый час. Глаза бы мои его не видели! Бабушка говорит, что мой отец ещё не демобилизовался из армии. Я отца никогда не видела. То есть, видела, но не помню. Видела на фотографии. Он в военной шапке со звездой и в белом полушубке. Лицо усталое и серьёзное. Когда я родилась, он уже отвоевался с гитлеровцами и лежал в иркутском госпитале. В том, что был по улице Тимирязева. Отец выздоравливал после очередного ранения. А я родилась дома. Маму не успели отвезти в родильный дом. А, поскольку моя бабушка была акушерка, то никаких проблем с моим появлением на свет не возникло. Я родилась быстро, утром, когда мама, мой пятилетний брат и бабушка завтракали драниками из очистков картофеля. Почему из очистков? А потому что только что закончилась война. Закончились зимние запасы картофеля, если они вообще у бабушки с мамой были. Может, им очистки-то соседи дали из милости. В общем, за завтраком из драников мама ойкнула и охнула, бабушка вскочила и бросилась к маме, а брат испугался и выбежал на улицу. Через пятнадцать минут в доме раздался мой вопль. Брат ещё больше испугался и убежал к соседям. Соседка тётя Фира объяснила брату, что у нас в семействе прибавление. Любопытство взяло верх, и брат побежал домой, посмотреть на прибавление. Показали. Посмотрел. Прибавление ему не понравилось. Во-первых, оно сильно орало и требовало еды. Брат поспешно выскочил из спальни матери, побежал на кухню и доел драники из тарелок матери и бабушки, чтобы той, что орёт, не досталось. Во-вторых, прибавление было крошечным и жалким. Что-то очень неказистое, завернутое в газету «Известия». Меня ожидали через неделю, по подсчётам матери, а я пожелала явиться раньше. Мать вела отсчёт от предпоследнего ранения отца, от осени 1944 года, когда он тоже лежал в госпитале. А потом долечивался дома.
Бабушка и мама не успели толком подготовиться к моему рождению. Как толком подготовиться? Ну, скажем так: не успели порвать простыню на пеленки. Пришлось бабушке завернуть меня в первое, что попалось под руку, а простыню уж потом на пеленки порвали. Под руку попался старый номер «Известий» от 12 июня 1945 года. Я покрутила головой и обнаружила себя в мире букв. Я сконцентрировала взгляд на этих самых буквах и прочла «Исторический день окончательного разгрома Германии, день великой Победы нашего народа над германским империализмом стал днём невиданного всенародного торжества. 9 Мая 1945 года Советская Родина праздновала светлый, лучезарный праздник Победы – один из тех, что отныне будет повторяться из года в год …».
Ага! - подумала я. – А страна-то подготовилась к моему появлению на свет! Это замечательно! Они без меня тут воевали с Германией и победили. Я родилась в мирное время. Мне фантастически повезло!
Я была довольна содержанием текста, но осталась недовольна стилем. «Праздновать … праздник»! И подумала, что журналистом, я, пожалуй, не стану, а стану лучше писателем. Надо же оправдать символический антураж моего рождения.
Однако надо было позаботиться о выживании в предлагаемых условиях. Буквами не насытишься. И я заорала. И вот, я орала благим матом из недр «Известий», оповещая родственников о своём желании жить и о чувстве острого голода.
Моя бабушка знала, что такое голод. Она опухла от голода во время войны и едва передвигала ноги. У моей матери тоже была дистрофия, и не было молока. Для меня было бы лучше наоборот, чтобы не было дистрофии и было бы молоко. И хорошо бы, чтобы бабушка двигалась проворней. Но месяц, как закончилась война, и с этим ничего нельзя было поделать. Хорошо, что было утро.
Бабушка ринулась на своих опухших ногах к своему сундуку. Она откинула тяжёлую крышку и заглянула внутрь, в его нафталинные тёмные недра и бережно вынула из сундука длинный свёрток. Что-то было завёрнуто в серую холстину. Бабушка развернула свёрток, и на свет явилось дореволюционное драгоценное манто из собольего меха. 27 лет сберегала бабушка манто на самый крайний случай. Пересыпала соболей нафталином. Сушила летом. Проветривала осенью и весной. Надеть манто было некуда. Не идти же было в такой шубе на рынок за картошкой. Могли и с плеч снять в тихом переулке. Манто, молча и терпеливо ожидало своего часа. И дождалось! Час пришёл! Крайний случай пожаловал и орал на весь дом! Бабушка упаковала манто в холщовую хозяйственную сумку и помчалась вон из дома, на барахолку. Манто это не понравилось. Где оно и где барахолка! Но оно смиренно молчало. Нет! Никто на барахолке не мог купить манто из соболей. Зато манто можно было выгодно обменять. И бабушка обменяла соболье манто на емануху. Емануха это по-сибирски – коза. Да! На самую настоящую, живую козу, которую можно было доить.
Бабушка привела мою будущую кормилицу Амалтею в городской частный дом и определила ей местожительство в сенях за загородкой. Потом она подоила козу, и меня напоили молоком, после чего мой ор прекратился, и я заснула на руках у матери.
С этой козой вышло две истории. Одна смешная, а другая – не очень.
Вам сначала, какую историю? Хорошо, сначала смешную.
У бабушки была вредная привычка – днём не запирать входную дверь. Она считала, что, соседи пусть приходят, если им надо, а посторонний человек не заглянет. Тем более, что наш дом стоял в глубине двора.
Ах, как ошибалась моя бабушка! Заглядывали! И не единожды.
Так, вот! Амалтея … Почему я её так вычурно называю? Вовсе не вычурно. Так звали козу, выкормившую главного бога древних эллинов Зевса, а нашу козу звали попросту – Майка. Но для меня Майка всё равно была Амалтея. Ведь она меня выкормила! Так вот, стояла Амалтея (Майка в миру) за перегородкой в сенях и жевала свежую травку. А тут, откуда ни возьмись, во двор поп пожаловал. Его соседка тётя Валя пригласила чулан освятить. Поп промахнулся дверью и заглянул к нам в сени. А там над перегородкой голова с рогами. Глаза головы сверкнули, и коза сказала из темноты низким голосом: - Это кто и зачем это к нам пожаловал?
Поп чуть было в обморок не упал. Перекрестился и побежал к калитке и стал тянуть её на себя. А калитка-то на щеколду закрыта. А поп с перепугу не видит щеколду, и продолжает калитку тянуть. А она не открывается. Тянет поп калитку и крестится. И бормочет: - Свят! Свят! Свят!
Тут увидела из окна тётя Фира, как он борется с калиткой и подоспела на помощь.
Нет, конечно, коза ничего такого не сказала, а вопрос задала попу моя бабушка, которая в это время, сидя, доила козу и, увидев попа, спросила, зачем он пожаловал. В потёмках поп бабушку не заметил, тем более что её голова находилась ниже уровня перегородки.
А вторая история – драматическая, и хорошо, что не трагическая. Однажды, когда я уже начала ходить, я вышла в сени. Бабушка в это время читала книгу и меня не заметила. Она думала, что я сплю на венском диванчике. Я вышла в сени и увидела над перегородкой голову Амалтеи-Майки. Точнее, я увидела снизу её бороду. И я захотела узнать, как выглядит этот зверь с бородой полностью. И я дотянулась до щеколды, подняла её и открыла дверь.
Амалтея-Майка, увидев перед собой не бабушку, к которой она уже привыкла, а непонятное маленькое существо, решила, что ей грозит от этого существа страшная опасность. И Амалтея-Майка немедленно приняла меры безопасности. Она повалила меня на пол и начала катать рогами, норовя забодать насмерть или затоптать копытами. Я заорала так, как ещё никогда не орала. На мой ор прибежала бабушка и отняла меня у бойцовой козы. Я была вся в синяках, но живая.
Но вернёмся ко дню моего рождения. Подозреваю, что брат, которому пришлось выслушивать мои рулады в течение нескольких часов кряду, именно за ор меня сразу и возненавидел. И, конечно, ему тоже захотелось козьего молока. Ему дали на донышке чашки. Коза давала мало молока. Боялись, что мне не хватит. И это брат тоже запомнил. Претендента на еду, он тоже возненавидел. Потом появятся другие причины меня не возлюбить. И брат, когда я подросла, но не могла постоять за себя, начал меня терроризировать. Будь, дома отец! Он бы навёл порядок. И брат ходил бы по струнке. Но мужской направляющей руки в доме не было.
Кто сообщил моему отцу, что у него родилась дочь, я не знаю. Но когда он получил это известие, он вылез в окно палаты на втором этаже, спустился вниз по водосточной трубе, и в сером больничном халате и в войлочных больничных шлёпанцах приковылял домой, посмотреть на меня. Так мы встретились, чтобы расстаться на шесть лет. Когда отец оправился от ран, командование послало его воевать на восток с японцами. С кем он воюет сегодня, я не знаю. Бабушка многозначительно помалкивает.
И мать мою я не вижу. И не помню её совсем. Она живёт далеко, километров за двести пятьдесят от Иркутска, где-то в Бурятии, в высокогорном санатории для туберкулёзных больных. Называется санаторий Аршан. Нет! Не аршин. Аршан! Целебный источник в переводе с какого-то языка. Не помню, с какого. Бабушка говорила, но я забыла.
Бабушка говорит, что моя мать живёт там много лет, и будет жить дальше, пока не выздоровеет. Мою мать я не помню, потому что заболела она открытой формой туберкулёза сразу после войны, сразу после моего рождения, и её отвезли сначала в клинику, а потом в санаторий.
Ну, вот, описала я свою семью. Ах, да! Ещё мой брат. Старшего брата я лучше бы не видела никогда, но приходится.
А это наш двор, огромный, с всякими закоулками, тупичками, денниками, в которых жители держат уголь и дрова на зиму. Осенью в грузовиках привозят огромные чурбаки. Их нужно раскалывать специальным топором. Такой топор так и называется – колун. Бывшие купеческие дома отапливались печками: отопительно-варочными и голландками. У нас в квартире именно такие печки. Вот этот четвёртый денник – наш. Внутри – гора угля и поленница дров. Уголь в дом бабушка приносит в жестяном ведре. А чурбаки на дрова раскалывает Пестов из соседнего дома за бутылку водки. Пестов за бутылку водки хоть что расколет колуном. Подсуньте ему беккеровский рояль и пообещайте чекушку, а лучше две, он и беккеровский рояль не пощадит и превратит в щепки. Когда Пестов колет чурбаны на дрова, я подношу дрова бабушке, а бабушка складывает их в поленницу.
Двор обнесён некрашеным деревянным забором, который от времени стал серым. Это на нём я спасаюсь от брата. Во двор ведут большие двустворчатые ворота для грузовых машин и калиткой для пешеходов. Калитка закрывается на щеколду. К одному концу щеколды привязана верёвочка. Свободный конец верёвочки пропущен через дырку и висит с наружной стороны калитки. Хочешь войти, надо потянуть за верёвочку и щеколда поднимается. Вход свободен.
Кто только не проходит через калитку в наш двор в течение дня.
Проскальзывают цыганки в пёстрых длинных юбках с наглыми цыганятами в красных рубашках. Цыганки ходят по квартирам и предлагают погадать на картах. Женщины, у которых мужья пропали без вести на войне, соглашаются. И пока цыганка раскладывает карты на крыльце, проворные цыганята шастают по двору. Если чей-нибудь денник не закрыт на замок, цыганята забегают внутрь, вытаскивают из поленниц дрова и перекидывают их через забор на улицу, где ждут другие цыганята и, подхватив дрова, уносят ноги. После ухода цыганок с цыганятами, жители домов не досчитываются не только дров, но и белья на верёвках, вывешенного на просушку после стирки. И сапожный крем исчезает, если кто-нибудь забыл его на крыльце. И пустые вёдра. И вообще всё, что плохо лежит.
Приходят через калитку лудильщики кастрюль, точильщики ножей со специальными точильными станками, которые они носят на плече. Приходят сапожники с чемоданчиками, полными сапожных гвоздей, молоточков и разноцветных лоскутов кожи. Сапожники, помимо чемоданчика, несут с собой железную ногу, на которую надевают башмак, который они собираются чинить.
Приходят тряпичники. В руке у тряпичника длинная палка. На конце палки приделан крючок. Тряпичники роются в помойке и цепляют на крючок то, что им понравится. И отправляют добычу в заплечный мешок.
Приходят какие-то непонятные небритые личности, вынимают игральные карты и предлагают мужчинам поиграть. Мужчины, как правило, отказываются. И правильно делают. Все знают историю, когда в соседнем дворе один мужик согласился на игру и проиграл единственные штаны. Так в семейных сатиновых чёрных трусах и пошёл домой. Вот его жена-то кричала на него, что и в нашем дворе было слышно!
Однажды пришёл отравитель дворовых собак. Он вынул из заплечного мешка хлеб, посыпанный белым порошком, и раздал нам, детям. Он сказал, что это лакомство для собак. В первый раз мы поверили и взяли. Юрка этот порошок лизнул, закашлялся и стал отплёвываться. Мы принесли ему воды. Юрка долго пил, а потом сказал, чтобы собакам этот хлеб не давали. Порошок был горьким. Юрке стало совсем плохо, и моя бабушка вызвала «Скорую». «Скорая» приехала, Юрку увезли и промыли ему желудок. Потом пришел участковый и расспрашивал нас, как выглядит человек, раздававший хлеб с горьким порошком.
Иногда нашу калитку отворяла и входила во двор дурочка Таня. Это была толстая женщина лет сорока, а вела она себя, как пятилетний ребёнок. Таня была всегда весёлая, пела песни на всю улицу и играла с нами в дочки-матери. Узнав, что пришла Таня, бабушка зазывала её к нам и кормила супом. Таню все любили и жалели.
Приходили во двор инвалиды. На самом деле не приходили, а вкатывались на самодельных дощатых платформочках, к которым были приделаны подшипники. У многих инвалидов войны не было обеих ног. Или была одна нога, и инвалиды ковыляли на костылях. Их ветхие довоенные пиджаки были усыпаны орденами и медалями. Они, молча, останавливались посреди двора и жители несли им, что могли: в основном, варёную картошку, калёные яйца и хлеб.
Внутри двора стоят три дома: два одноэтажных, и один двухэтажный. Один одноэтажный и двухэтажный дома огромны и в них живёт много семей. А в маленьком одноэтажном живёт Карлушка с пёсиком Тоби. Так мы её зовём между собой. На самом деле её зовут Анна Карловна. Она эстонка, а не русская. Я потом о ней отдельно расскажу.
Окна в домах большие. Если на подоконник встанет высокий мужчина, то, вытянув руку, он достанет верхний край окна. Окна снаружи защищают деревянные ставни, которые жители закрывают вечером. Перед длинным высоким одноэтажным домом растут акации. Это мой дом.
В дальнем углу двора расположен общественное деревянное заведение, известное в народе под названием нужник, или отхожее место. Жильцы называют это общественное здание скворечником, наверное, потому что над двумя его дверьми прорезаны круглые отверстия, в которые не то, что скворец может по ошибке залететь, а крупная курица, если бы она могла летать. Поскольку общественный туалет расположен на пригорке, то всем жителям домов сразу видно, кто туда пошёл. Или даже побежал. Я уже сказала, что в этом туалете типа «сортир», две двери. Предположительно, один для мужчин, а другой для женщин. Но обозначений, какая кабинка для кого, нет, Поэтому, какой свободен, в тот и входи. Кстати, ничего обидного или грубого в слове «сортир» нет. Бабушка мне объяснила, что «сортир» вообще-то французское слово и означает: «Je dois sortir» («Мне надо выйти»). Откуда бабушка знает? Она французский язык знает. В гимназии их французскому обучали.
Внутри деревянного, довольно-таки просторного клозета, есть высокий подиум с дыркой. Под дырками выкопана огромная и глубокая яма, закрытая с наружной стороны деревянной крышкой. Ранней весной, когда ещё не таял снег, приезжал поезд из трёх подвод, запряжённых гнедыми лошадками. Хмурые мужики в серых рабочих робах поверх телогреек, открывали наружную крышку уборной, и, взяв в руки тяжёлые ломы и совковые лопаты, начинали орудовать. По двору нёсся крик: «Говночисты приехали!», и все дети двора мчались смотреть, как мужики чистят яму. Один мужик спускался вниз, долбил ломом. Потом в яму спускался второй мужик и работал совковой лопатой, выбрасывая наверх смерзшиеся куски её содержимого, а третий мужик отгребал их от края ямы.
А потом мужики грузили, всё, что нарыли в яме, на подводы и поезд медленно выползал за ворота.
Летом яму тоже чистили, но мужики приезжали с другими орудиями труда. На подводах стояли огромные бочки, и, открыв наружную крышку ямы, мужики опускали вниз жестяные вёдра, приделанные к длинным деревянным ручкам, и черпали то, что было в яме. И выливали в бочки. Летом наблюдать за этой процедурой было непросто. Наблюдать можно было только издалека. Только мой брат подходил вплотную к яме и наблюдал весь процесс от начала до конца. Мой брат любил наблюдать за любым процессом, лишь бы самому ничего не делать. Наша бабушка говаривала, что сначала родилась лень, а уж потом на свет появился брат.
Но, может быть, бабушка была не совсем права. У моего брата была мечта – стать говночистом. То есть, золотарём. То есть, ассенизатором. Последнее слово ему ужасно нравилось своим «заморским» звучанием. Мой брат мечтал, что ему выдадут кастрюльку на длинной ручке, и он будет делать мир чище. Бабушка ужаснулась, когда узнала о высокой мечте брата, но виду не подала. В конце концов, любой труд необходим и почётен. А такой труд, тем более. Страшно представить, если бы золотарей не было!
Летом, было ещё ничего, хотя «ароматы» в этом заведении были крепкие. А вот, зимой «ароматов» нет, но висеть полуголым над дыркой в тридцатиградусный мороз, не особо комфортно. Но куда было деться! Взрослые висели. Детям в общественную уборную зимой был путь заказан. Обходились домашними средствами, под названием – горшок. Или ведро.
И вот, что странно. Когда в этих домах жили купеческие семьи, у них были тёплые туалеты в сенях. Когда пришла революция, купцов извели, а заодно извели и тёплые туалеты в каждом доме. ЖЭК приказал теплые туалеты в квартирах снести. И жильцы были вынуждены снести. Разломали печи. К чему обогревать сени? Лишний расход! Были в этих купеческих туалетах специальные сиденья, наподобие унитазов, и сиденья разломали. А под сиденьями были большие воронки из меди, и дальше шли вертикальные трубы, спускающиеся в выгребные глубокие ямы, обложенные камнем. Ямы засыпали щебнем и песком, трубы и воронки выломали, дыры в полу зашили досками. И получились чуланы.
А во дворе поставили коллективную уборную на две камеры. Коммунальщикам было удобнее выгребать содержимое одной большой ямы, чем, скажем, десяти в одном дворе. А удобно ли жильцам, никто и не спрашивал.
Рядом с клозетом стоит деревянный ящик с крышкой. Ящик выбелен извёсткой и настолько огромен, что в нём можно спрятать подводу. Это дворовая помойка. Время от времени приходит работник ЖЭКа и сыплет в помойку и в выгребную яму клозета хлорку.
И водопровод был в купеческих домах. Водопровод тоже извели. Трубы вырезали и увезли в неизвестном направлении. И теперь все жильцы ходят за водой на коллективную водокачку на углу улицы. Веселее ведь ходить за водой с вёдрами на коромысле. Скучно ведь, когда дома ручку крана повернул и вода течёт.
Ну, идёмте ко мне домой! Вот это наша дверь в квартиру. Звонка нет, хотя у купца, который здесь жил, электрический звонок был. А у нас висит железка на цепочке. Этой железкой мы стучим по железной ручке, чтобы дверь открыли. Сейчас-то дверь открыта, так что стучать не надо. На ночь входная дверь запирается, как при купце, на несколько железных больших крючков. И на крепкий засов. Щас, посчитаю, сколько их. Пять крючков.
А это наши сени! Большие сени, правда? Прямо целая комната! Справа дверь в чулан. В чулан входить я боюсь. Там темно даже в самый солнечный день. В стене чулана прорезано узкое длинное оконце, и свет почти не проникает внутрь. Мне кажется, что в чулане живёт кто-то посторонний. Проходя мимо закрытой двери чулана, я слышу его осторожное дыхание. Мне всё кажется, что дверь чулана приоткроется и оттуда высунется длинная рука, поросшая серой шерстью, и схватит меня. Поэтому мимо двери чулана я пробегаю, не дыша. В чулан я хожу только с бабушкой. Бабушка ничего не боится. Она берёт керосиновую лампу и смело открывает дверь. В чулане стоит громадный сундук. Наши с бабушкой тени пляшут на потолке. Бабушка открывает тяжёлую крышку сундука, подпирает её суковатой палкой, и прислоняет её к стене. В сундуке лежат сокровища. Здесь когда-то лежала соболья шуба, которую бабушка выменяла на козу Майку, чтобы выкормить меня. Теперь там лежит тяжёлая дореволюционная шуба на меху кенгуру, крытая бархатом. Огромный воротник шубы сделан из меха обезьяны. Эту шубу бабушка надевает только по праздничным дням зимой. Какие там у нас праздники зимой? Новый Год! Вот, на Новый год и надевает и снова прячет в сундук. И носит каждый день потёртую дошку из шкурок серого кролика. В сундуке лежат два дореволюционных зонтика. Один строгий чёрный – для осенних дождей. Другой зонтик белый – летний, от солнечных лучей. У зонтиков костяные ручки. По краю белого зонтика пущено белое кружево. Этот зонтик наряден. Ещё в сундуке лежат флаконы разных форм и объёмов. На этикетках надписи на французском языке. Это флаконы из-под духов. Я люблю открывать пробки и нюхать ароматы Франции. Я так внюхиваюсь в эти флаконы, что бабушка отбирает их у меня, закрывает пробки и говорит, что от этих ароматов у меня заболит голова. Дальше идут какие-то хорошенькие коробочки, но бабушка не даёт мне заглядывать внутрь. Но однажды мне удалось заглянуть, когда бабушка отвернулась. В одной из коробочек лежали погоны - армейские зелёные погоны, вдоль которых шла красная полоска. И три звёздочки. Одна на красной полоске, а две – ниже по бокам полоски. Бабушка повернулась, увидела, что я смотрю на погоны, взяла, молча, у меня из рук коробочку и закрыла её. А потом сказала: - Ты это не видела! Ну, ладно! Я их, эти погоны, не видела. Интересно, чьи они были?
Самые интересные вещи на дне сундука. Это книги, изданные до революции. Поваренная книга Елены Молоховец. Книга 1901 года издания: «Подарокъ молодымъ хозяйкамъ, или Средство къ уменьшенiю расходов въ домашнемъ хозяйстве». У книги нет обложки, и она изрядно потрёпана. Видно, что её зачитали до дыр. Я тоже люблю её читать. Но недолго, потому что сразу хочется есть.
Книга в красивом зеленом переплёте с золотыми буквами и узорами: П.С Васильковский. Диковинки земли. СПб, 1913. Книга очень интересная и с картинками. Я могла часами её листать и рассматривать фотографии и иллюстрации. Бабушка говорила, что эта книга моего отца.
И ещё одна его книга лежала на дне сундука. Это было дореволюционное издание «Истории древнего мира». Я не помню автора этой книги. И помню некоторые картинки в ней. Почему-то особенно врезались в память. На одной из них изображён древний человек. Он красив и мужествен. На его широких плечах шкура льва. В правой руке он держит палицу. Он напряжённо глядит вдаль, высматривая, нет ли опасности. А за его спиной хорошенькие женщины и прелестные дети занимаются хозяйственными делами.
Вторая картина французского художника Мориса Оранжа «Наполеон перед мумией Рамзеса Второго». Наполеон, сняв шляпу, стоит перед открытым саркофагом, поставленным стоймя. С двух сторон саркофаг поддерживают французский офицер и полуголый чёрный нубиец. Вот, встретились через века два великих человека, Наполеон Бонапарт и Рамзес Второй!
Страшная жара! Один из французских учёных стоит в цилиндре и прикрывается от палящего солнца белым зонтиком. Такой же зонтик от солнца, как у бабушки. Только без кружева по краям. Не джентльмен! Потому что позади него стоит на возвышении дама в шляпке. Лучше бы отдал бы зонтик ей. В отдалении арабы в белых галабеях. На головах у них белые чалмы. Странным образом арабы в белом похожи на бледную мумию Рамзеса. Французы в тёмных мундирах, кирасах, плюмажах. Тут и там красные пятна поясов, плюмажей и воротников. Как им, наверное, жарко во всём этом обмундировании. Один Наполеон стоит без шляпы. Хорошо воспитан! Снял шляпу перед великим правителем Египта. А остальные даже и не подумали снять свои головные уборы. Боятся, что головы напечёт.
Есть на дне сундука и ещё одна потрёпанная книга без обложки: «Руководство къ изученiю акушерства». Я говорила, что моя бабушка была акушеркой? Говорила. Эту книгу я тоже хотела бы посмотреть, но бабушка не даёт мне её в руки. Говорит, рано. Ладно, подожду.
Но это ещё не всё! На дне сундука лежит большая книга. Бабушка хотя бы раз в месяц вынимает её из сундука, приносит в нашу спальню и даёт мне её посмотреть и почитать.
Это книга 1913 года. Она большая и тяжёлая. В ней собраны картины русских художников, на которых изображены все русские цари. Кроме того в этой книге напечатаны небольшие рассказы, статьи, карикатуры и реклама.
Бабушка говорит, что об этой книге никому нельзя рассказывать. Я и не рассказываю. Вот, только вам.
В сундуке ещё много интересных книг. Но мне их читать ещё рано.
Ладно, хватит о чулане. Возвращаемся в сени.
Слева в углу стоит большая деревянная бочка с водой. В этом углу при купце, владельце этого дома, был тёплый туалет с голландской печью. Как я уже говорила, после революции жильцам было велено тёплые туалеты разломать. Советский человек – существо неприхотливое. Пусть бегает в холодный общественный сортир во дворе. Бабушка приносит воду в вёдрах на коромысле и выливает в бочку. Десять вёдер я неё входит. Так что у нас всегда есть запас воды. Видите, деревянный ковш в воде плавает. Щас, воды попью! Холодная, несмотря на жару, аж зубы ломит. Вода-то ангарская! А это на стене сеней жестяная ванна висит. Бабушка меня в ней по вечерам купает. А это входная дверь в квартиру. Тяжёлая, какая. Она из дуба сделана и снаружи обита войлоком в несколько слоёв, чтобы зимой не промерзала. Морозы-то у нас, ого-го! Сибирские!
Изнутри дверь закрывается на железный засов. Надёжно закрывается. Это вам не крючок и не хлипкий ненадёжный замок! Купцы были люди обстоятельные. А это наша столовая. Видите, какой большой стол стоит у двух громадных окон! Стол с футбольное поле! Это стол купца, который здесь жил. Купца давно нет, а стол живёт. В революцию его на дрова не порубили. Он из дуба сделан. Видите, какие у него ножки пузатые, крепкие? За такой стол вся семья купца, человек двенадцать, садилась обедать, да ещё гости. А теперь я да бабушка сидим, а пустая блестящая поверхность столешницы отражает две наших одиноких тарелки и сверкающий медный десятилитровый самовар. Да, настоящий самовар! Бабушка раскочегаривает его по воскресеньям. Ставит возле печи, заранее заготовленную лучину кладёт в трубу в середине самовара, поджигает лучину, подсоединяет самовар при помощи другой трубы к специальному отверстию в стене печи, и самовар начинает гудеть, а, когда вода, вскипит, петь. Самовар это праздник! Это воскресенье! Когда мы с братом просыпаемся, вскипевший самовар уже стоит на столе, на специальном медном подносе и ждёт нас. Ждёт и свежая выпечка: плюшки с вареньем, калачики. Ждёт свежее сливочное масло в маслёнке в виде гриба-боровика.
Вокруг стола чинно стоят пять дубовых стульев. Такие стулья теперь не делают. Ножки стульев одеты в медные башмачки. Обиты стулья натуральной коричневой кожей. Кожа прибита к сиденьям и спинкам медными гвоздиками – часто-часто. Между шляпками гвоздиков никакого расстояния почти нет. Стулья тяжёлые. С места с трудом сдвигаю. Стульев было больше, но бабушка говорит, что остальные были порублены на дрова в революцию и ими топили печь.
Кстати, вот и печь! Здесь за дверью столовой – кухня. Там и печь с чугунной плитой. Здесь бабушка готовит завтраки, обеды и ужины. Рядом с плитой на четыре конфорки расположена лежанка. На ней хорошо греться, когда зимой прибегаешь с улицы. Дымка, наша кошка тоже любит на лежанке спать. Печь оштукатурена и побелена извёсткой. Бабушка разговаривает с печкой, когда готовит. Обращается к ней уважительно: - Матушка! Бабушка вообще со всеми разговаривает, не только с печкой, но и с кошкой, с собакой, с цветами. Нет, она не сумасшедшая, моя бабушка. Она считает, что у всех предметов и животных есть душа, только она ответить не может. Я думаю, что бабушка права.
Одним своим боком печка обогревает столовую Другим боком две комнаты. А третью комнату обогревает голландская печь. Здесь, на кухне ещё один стол стоит, только небольшой. И кухонные полки висят по стенам с кухонной утварью. А ещё в углу стоит рукомойник. В него надо наливать воду ковшом. Вода стекает в жестяную раковину, а потом из раковины в ведро, что прячется за дверцей. И полотенца рядом висят бабушкино полотенце белоснежное. Моё просто белое. А полотенце брата – замурзанное, в пятнах. Бабушка говорит, что не успевает его полотенца стирать. Только повесила, а к вечеру оно уже серое.
Бабушка называет кухню своим «кабинетом». В «кабинете» бабушка не только готовит, но читает или дремлет в старинном кресле с высокой спинкой.
Идёмте назад, в столовую. Посмотрите на окна. Мало того, что они очень большие, но они ещё и двойные. Когда приходит осень и становится холодно, бабушка зовёт полковника НКВД в отставке Пестова и они приносят из кладовки вторые рамы и вставляют их в окна. Но прежде бабушка укладывает на ту часть подоконника, которая будет между рамами, вату, и на вату кладёт сосновые веточки и шишки. А уж потом бабушка с Пестовым вставляют вторую раму и закрепляют её гвоздиками. И Пестов получает бутылку столичной водки за помощь. Кажется, будто между рамами выпал и лежит снег. Видите, какие широкие подоконники? Иногда они заменяют мне стол, за которым я играю, читаю и пишу.
А за окном – видите? Это небольшой участок земли за домом. Он огорожен со всех сторон. С трёх сторон старым деревянным забором, с четвёртой стороны стеной нашего дома. Получился маленький внутренний дворик. Бабушка выращивает под окнами цветы. Чуть подальше помидоры, лук, чеснок и огурцы. А ещё на этом участке земли стоит наш второй денник. В нём тоже хранится уголь и дрова на зиму. И ещё денник, дверь которого постоянно открыта, является котухом для нашей собаки Чары, когда она гуляет по этому маленькому дворику. В котухе Чара прячется от дождя. Вечером бабушка впускает Чару в дом. Ну, о Чаре я потом расскажу.
Кроме огромного дубового стола и пяти дубовых стульев в столовой стоит дубовый посудный шкаф. Это необыкновенный шкаф! В столовой, где потолки подняты на три метра, он кажется очень высоким. Но самое главное, он необыкновенно стар! Ему может быть, лет двести - двести пятьдесят, как говорит бабушка. Он сделан не на мебельной фабрике, а вручную. Штучная добротная работа, уверяет моя бабушка. В его полированные дверцы можно смотреться, как в зеркало. Главная прелесть посудного шкафа – его украшения. Это резьба по дереву. С четырёх углов, сверху на вас смотрят языческие азиатские боги. У них свирепые лица, узкие глаза, бороды и усы. Бабушка говорит, что этот посудный шкаф сделан по заказу в Японии и ему цены нет. Наверное, предки купца, жившего в этом доме, заказали японцам сработать этот замечательный шкаф. Сработали и доставили в Иркутск. Или приехали и сработали здесь. Никто теперь истории этого шкафа не знает.
В шкафу на полках стоит наша скромная посуда. Больше всего я люблю три вещи в этом шкафу: большой старинный штоф тёмного стекла, молочник нежно-голубого цвета с незабудками и маслёнку в виде гриба-боровика. В штофе когда-то была налита водка. Теперь бабушка держит в нём плиточный чёрный чай. Она ломает плитку на куски и бросает в горлышко штофа. Отлично притёртая стеклянная пробка не пропускает внутрь посторонние запахи и влагу. Доволен ли штоф новым содержанием? Наверное, доволен, потому что форму он не потерял и выглядит молодцом.
Молочник – сирота. Когда-то до революции он жил в большой и дружной семье. Это был сервиз, сделанный на фарфоровом заводе братьев Корниловых в Петербурге. Если молочник перевернуть, то увидите синее клеймо с орлом «Братьевъ Корниловыхъ в СПетербурге». Последняя буква «ять». После революции эту букву упразднили. Во время частых переездов по стране бабушка растеряла и переколотила весь сервиз. Часть чашек была украдена. Только молочник и остался. Бабушка не даёт ему скучать и часто наполняет тёплым молоком.
Маслёнка в виде гриба-боровика очень старая. Она вся снаружи и внутри пошла мелкими трещинами. Масло в такой маслёнке кажется вкуснее, чем в фаянсовой маслёнке советского производства. Почему, не знаю.
А вот эта дверь ведёт в большую комнату. Видите, и здесь два громадных окна с широченными подоконниками, как и в столовой. Окна эти тоже глядят в наш дворик. В этой комнате спит бабушка, и я сплю. Бабушка вот на этой железной кованой кровати. Кровать при желании можно сложить. Такая вот, хитрая складная кровать! Она дореволюционная, офицерская походная. Смотрите, какие у неё красивые спинки – в завитушках. От кого досталась? От дедушки, конечно. От кого же ещё!
На кровати лежит пышная перина. Бабушка говорит, что внутри перины – лебяжий пух. И внутри двух подушек – тоже. Перед сном бабушка взбивает перину и подушки. И правильно! Кровать-то – железная. Иногда бабушка позволяет мне поваляться на её перине. Но, честно скажу, мне перина не нравится. Слишком она мягкая и жаркая. И тёплый печкин бок рядом. А бабушка говорит, что ей в самый раз! Любит тепло моя бабушка.
А у стены - мой венский диванчик. Я на нём сплю. Он жёсткий, но изящный. Диванчик тоже сирота. Когда-то у него была семья: венские стулья, стол, кресло-качалка, но во время революции эта мебель была порублена топором и сожжена в печке- буржуйке. Бабушка говорит, что дров не было, а в доме было очень холодно. Вот и пришлось … А диванчику повезло. Только бабушка собралась и его порубить и спалить в печке, но дедушка притащил целое дерево. Диванчику была дарована жизнь. Я его очень люблю.
Бабушка кладёт на него ватный матрац и говорит, что детям полезно спать на твёрдой и ровной поверхности. Позвоночник не искривится. Наверное, бабушка права.
В углу комнаты стоит ножная швейная машинка «Зингер». Она ещё до революции, как и бабушкина кровать, сделана. Бабушка называет её «матушка» и очень уважает, потому что на этой машинке она обшивает всю семью. В ящичке швейной машинки хранятся две серебряные дореволюционные стопки для водки и открытки Первой мировой войны. По ним хорошо изучать обмундирование солдат и офицеров разных армий.
А на стене, у которой стоит мой венский диванчик, висит вышитый шерстяными нитками ковёр. Ковёр занимает больше половины стены; а стена-то, ого-го! – с футбольное поле. Этот ковёр, как рассказывает моя бабушка, мой дед Константин Лаврович Лавров привёз из Италии. Дед купил этот вышитый ковёр в католическом женском монастыре славного города Милана. Я представляю монахинь, молодых и старых, вышивающих этот громадный ковёр разноцветными шерстяными нитками. Ковёр был куплен в Италии в конце XIX века и уже тогда он был замечательно старым – никак не меньше восьмидесяти лет, так что, к тому времени, как я родилась, ему было уже далеко за сто. Но выглядит он молодцом. Нитки не выцвели. Ну, разве что, самую малость. Меньше повезло фиолетовой бархатной окантовке шириной сантиметров в тридцать. Окантовка поблекла.
Что же вышито? На переднем плане с корнем вырванное из земли, поваленное бурей корявое дерево с буйной кроной. За деревом – на заднем плане густой дремучий лес. Из-под корня, из образовавшейся ямы, вышли и стоят вдоль коричнево-рыжего шершавого ствола шесть гномов в красных коротеньких штанишках до колена, в красных бархатных курточках, на головах красные в белую полоску шапочки. Такие же – в красно-белую полоску – чулки. Гномы бородаты. Лохматые седые брови нависают над маленькими внимательными глазками. Носы крупные, губы толстые. Гномы хорошо упитаны. Штанишки того и гляди – лопнут на толстеньких ляжках.
Гном, вышедший из-под корня дерева последним, ростом самый маленький. Он смотрит на кого-то, кто должен появиться из ямы, и чьи глаза сверкают в темноте, а пухлая ручка ухватилась за корень. Это седьмой гном. Вот, собственно и всё.
Всякий раз, ложась спать, я желаю гномам спокойной ночи. Бабушка уверяет меня, что гномы охраняют мой сон. Просыпаясь утром, я открываю глаза и первыми вижу гномов, освещённых утренним солнцем. Они всю ночь стояли на страже, и их глазки, утопавшие между пухлых щёчек, улыбаются и подмигивают мне. Я всегда приветствую их. Они добрые. Они не спали всю ночь, и теперь могут подремать, пока я пойду завтракать. Моя бабушка уверяет меня, гномы днём укладываются спать прямо на земле, а к моему возвращению просыпаются. Я долго в это верила и, прежде чем войти в комнату, тихо отворяла дверь и смотрела в приоткрывшуюся щель, не спят ли они ещё? Но они всегда были начеку, и просыпались прежде, чем я отворяла дверь.
Меня всегда занимает, как выглядит тот, последний, ещё не вышедший наружу, гном, и почему он медлит? Может быть, боится? Может быть, он меньше всех? Бабушка говорит, что под землёй у гномов множество ходов, коридоров, помещений, пещер, в которых хранятся несметные сокровища.
Гномы оживают во время моих бесконечных ангин (за зиму не меньше шести). Вечерами я горела, мозг был воспалён, я пристально глядела на гномов и видела, как они переходят с места на место, шепчутся, поглядывая на меня. Лица их были озабочены. Я хотела к ним в лес, под вывороченный корень, в прохладу пещер. Я начинала разговаривать с гномами. Подходила бабушка, поила меня прохладным морсом, клала прохладную руку на мой горячий лоб. Я закрывала глаза, и оказывалась под землёй, в узком земляном коридоре с шершавыми серыми стенами. Откуда-то струился серовато-голубой свет. Я брела вперёд, с трудом передвигая ноги. Коридор уходил вдаль, и ему не было конца. И я всё брела и брела, и вскрикивала от отчаяния, что он не кончается. Боковые стены начинали сближаться, грозя стиснуть меня, и дышали жаром. Снова подходила бабушка и снова поила меня морсом. Я открывала глаза и смотрела на гномов. Они махали мне пухлыми ручками и звали к себе, за собой.
Куда вёл подземный шершавый коридор, теперь я понимаю. Хорошо, что я так и не дошла до конца этого коридора.
А следующая комната – моего брата. Не комната, а комнатка. Здесь помещается жёсткая кровать. Нет, не кровать это, а деревянные козлы, на которых лежат деревянные доски. На досках лежит тощий матрац. Подушки нет. Постель накрыта серым солдатским одеялом. Моему брату врач велел спать на таких досках и на таком тоненьком матраце, чтобы выправился позвоночник. Так-то, не видно, что с позвоночником у брата проблемы. Брат высокий и стройненький. Но врач нашёл какие-то неполадки. Может, брат потому такой раздражительный и злой, что спит почти на голых досках?
Рядом с постелью брата небольшой стол с настольной лампой. Здесь он делает уроки, если не смотрит в окно. А окно в его комнате совсем небольшое. Ну, ещё дубовый стул. Больше в комнате брата нет ничего.
Я, когда брата нет дома, с интересом листаю его учебники, особенно «Родную речь». Открываешь учебник, и сразу натыкаешься на портрет Сталина с усами. Он – вождь нашего государства. У других государств короли, цари, президенты, императоры, а у нас – вождь, как у краснокожих индейцев. Я до этого сама додумалась и когда сказала о своей догадке бабушке, она пришла в такое волнение, так махала на меня руками, так убеждала никому об этом не говорить, что я тоже испугалась и пообещала никогда и никому о своих догадках не докладывать.
А следующая комната – спальня моих родителей. Спальня не такая большая, как наша с бабушкой комната, но просторная. Она слегка вытянута в длину. Окно тоже большое, как и в нашей комнате и как в столовой, но не сдвоенное, а ординарное. В этой комнате собраны настоящие сокровища!
У входа справа стоит печка-голландка. Когда бабушка топит её зимой, а я люблю сидеть на полу перед печкой, открыв дверцу, и наблюдать, как внутри горят, потрескивая, дрова. Печка покрыта изразцами. Изразцы белые с синим узором. Напротив печки стоит кровать моих родителей. Она пустует уже много лет. Она застелена рыжим с белыми узорами одеялом. Между кроватью и окном стоит комод с медными накладками и платяной шкаф красного дерева. На платяном шкафу стоит мраморная голова богини Артемиды. Я знаю, что это древнегреческая богиня. Когда я вхожу в комнату, я всегда с ней здороваюсь. Богиня всё-таки!
А на стене над кроватью родителей висят картины в позолочённых рамах. Это пейзажи: тайга, долины, горы Саяны, горная речка, Байкал. Одна из картин большая. На ней изображена тайга после пролетевшей бури. На переднем плане стволы поваленных деревьев, вырванных с корнем. В верхнем правом углу картины – дырка. Бабушка говорит, что во время революционных боёв в дом залетела пуля и пробила картину. Я знаю, кто автор этих полотен. Это мой дед. Ну, да! Баловался живописью, когда отдыхал от дел.
На комоде лежит потёртый чёрный футляр. Открываем! Там, внутри что-то лежит, завёрнутое в синий шёлк. Осторожно берём в руки и открываем свёрток. Да! Это скрипка. Верхняя дека матовая. А нижняя ярко блестит и выглядит, как полосатая шкурка кота. Бабушка говорит, что с верхней деки сняли лак и заменили его новым ещё в Италии, где эта скрипка была куплена. Заглянем в эфы. На дне скрипки в таинственной полумгле её певучего чрева виднеется надпись на латыни Antonio Stradivari. 1718 и справа клеймо – буквы A.S. и мальтийский крест, помещённые в двойной круг.
Скрипка великолепна! Хрупкая, с тонкой талией, золотистая, как чудный южный плод, неизвестно как попавший в наш заснеженный сибирский город. Эту скрипку мой дед, имевший многомиллионное состояние, купил в Италии, когда вместе с моей бабушкой совершал свадебное путешествие по Европе.
А ещё на комоде стоят две лакированные китайские шкатулки. Шкатулки с секретом - с двойным дном. Чтобы увидеть второе дно, надо упереться большими пальцами во внутренние стенки, а остальными в наружные стенки шкатулки и тянуть вверх. Вынимается внутренняя часть и открывается второе дно. Если не знать секрета, то нипочём не догадаешься, что есть второе дно. Всё пригнано идеально. Что хранится на секретном дне? Давайте посмотрим! Это семейные дореволюционные фотографии, фотопортреты последнего Императора и его Семьи, золотые запонки отца, плоские золотые швейцарские часы отца, бабушкины золотые часы и золотой кулон с жемчужиной - огромной розоватой жемчужиной неописуемой красоты. Кулон подарен моей матери её свекровью. Бабушка говорит, что когда-нибудь он достанется мне.
Что-то я есть хочу. Бабушка обедать зовёт.
Что у нас сегодня на обед? Ага, опять гороховый суп. Лук бабушка уже выловила. Ладно, съем. Котлеты с пшённой кашей. И это пойдёт. И компот. Сначала компот выпью. Знаю, что это неправильно. Мне бабушка позволяет делать всё неправильно, а не по порядку. Вот так и сделаю: сначала компот, потом котлеты, а потом, если смогу – суп.
Это рядом со мной за столом сидит наша кошка, Дымка. Нет, не так! На столе рядом с моей тарелкой сидит наша кошка Дымка. Она тихо сидит и ждёт, не достанется ли ей кусочек котлетки. Конечно, достанется. Вы не думайте, её бабушка хорошо кормит. Просто Дымке нравится, когда я ей что-нибудь вкусненькое со своей тарелки даю. Сейчас бабушка в комнату войдёт (она на кухне) и Дымку со стола попросит спрыгнуть. Даже и не попросит, потому что Дымка сама спрыгнет, когда услышит, что бабушка близко. Дымка умная, как человек. Я думаю, что она даже умнее некоторых людей. Давай, давай, ешь скорее. Сейчас пообедаю и снова во двор побегу к ребятам. Будем играть в партизан. Дымка, бабушка идёт! Спрыгнула!
Лёлька, Игорёша сказал, что ты опять на заборе с Юркой сидела.
Сидела. Я ведь от него на забор забираюсь.
Знаю. Но с Юркой лучше не сиди. Вдруг ему в голову придёт мысль, столкнуть тебя вниз. Лопату помнишь? Канаву не забыла?
Конечно, помню. Такое не забудешь. Но Юрка повзрослел и теперь ему не приходят в голову дурацкие мысли.
Кого это я ногой под столом задела? Ну, конечно, Чарку. Чарка это наша овчарка. Она не совсем овчарка, потому что отец у неё - волк. Она лаять не умеет. У неё щенки два раза в год бывают. Толстые такие, крупные. Откуда Чарка их берёт, я не знаю. Только они появляются через два месяца после того, как бабушка Чарку недели на две куда-то увозит, а куда – не говорит. Бабушка говорит, что увозит Чарку погостить в другую семью, где есть собака. Собакам тоже ведь хочется общаться. Со щенками я играю. Их обычно бывает три. А когда им исполняется два месяца, приезжают в розвальнях, если это зима, весёлые розовощёкие пограничники и щенков увозят. Бабушка говорит, служить.
Я, Дымка и Чарка – ровесницы. Нам каждой – по шесть лет. Бабушка говорит, что я в шесть лет – ребёнок, а они в шесть лет уже взрослые. Они меньше нас живут, и быстрее взрослеют.
Забыла сказать! Бабушка просит, чтобы я никому во дворе не говорила, что хранится у нас в потайном ящике шкатулки. Бабушка говорит, что раскрывать эту тайну – опасно. Я никому никогда не скажу, потому что знаю, что бывает с теми, кто с уважением и любовью вспоминает имена русских Царей и Императоров и остаётся им верным.
Откуда я знаю? А куда, по-вашему, девался старший брат моего отца? А куда, по-вашему, девался отец моего отца, мой дедушка? А куда, по-вашему, девался муж моей бабушки, отец моей матери? А куда, по-вашему, девался племянник моей бабушки? А, может быть, там же находится и мой отец? Бабушка говорит, что он с войны ещё не вернулся. Война давно закончена, а его всё нет и нет. И в мою голову закрадываются нехорошие мысли. Но я их гоню. Всем, кого я перечислила, полагалось любить вождя Сталина, а они слишком любили прошлое и мечтали, что оно вернётся. Бабушка говорит, что надо уметь ждать. И ещё она говорит, что она-то – не дождётся, а вот я – очень может быть.
Я вам забыла сказать, что у меня есть ещё тётушка, дядюшка и кузен с кузиной. Живут они в другом городе – N-ске. Это совсем молодой город, не то, что Иркутск. Надо туда, в N-ск, часок на паровозе ехать. Тётушка – старшая сестра моего отца. На той неделе бабушка получила от моей тётушки письмо. Тётушка написала, что приглашает меня к себе погостить недельку.
- Поедешь? – спросила бабушка, пряча письмо тётушки в карман передника.
- Одна? – изумилась я.
- Ну, почему одна? Где это видано, чтобы шестилетние дети в одиночку в поезде ездили! Я тебя провожу до N-ска и сразу вернусь назад.
- Ладно! – согласилась я.
Очень хорошо! Город новый посмотрю. С тётушкой-дядюшкой и с кузенами познакомлюсь.
Тут я услышала Юркин свист, схватила кусок чёрного хлеба с солью и выбежала во двор. Увидев меня, Юрка завопил во всё горло:
Стрижи! Стрижи!
Я взглянула вверх. В голубой выси с резким писком носились стрижи. Это означало, что окончательно наступило лето. Юрка деловито потребовал:
Дай откусить!
Я дала ему откусить от моего куска хлеба. Какой рот у Юрки большой! Как ковш экскаватора!
Сбежались все остальные на Юркин крик. У меня новость была не хуже Юркиных стрижей:
А я поеду в N-ск! К тётушке! На неделю!
Вся компания с интересом уставилась на меня.
На паровозе или на машине? – спросил дотошный Лёнька.
На паровозе.
Ешь землю, если не врёшь, потребовал Лёнька.
Я присела, поскребла ногтями землю возле босых и грязных Лёнькиных ног, взяла щепотку и положила в рот. Все пристально следили, как я жую, и передёргивали плечами, когда на моих зубах поскрипывал песок.
Ладно, сплюнь, разрешил Витька. – Верим.
Ты что это делаешь?! – грозно спросила бабушка, которая неслышно подошла и наблюдала за нами – Что у тебя во рту?!
А правда, что Лёлька в N-ск на паровозе поедет? – спросил Юрка.
Бабушка неодобрительно оглядела всю ватагу.
Вытри нос, посоветовала она Тамарке. – Да не подолом! Есть у тебя носовой платок?
Носового платка у Тамарки никогда и не было, и она, как всегда, обошлась подолом платья. Бабушка тяжело вздохнула и напала на Тольку.
Вечером зайди, я тебя постригу. Лохмы-то, какие отрастил! Так и вши заведутся, не заметишь.
Зайду, буркнул Толька и отступил назад.
Бабушка напала на Лёньку:
Ты зубы чистил сегодня? Почему зубы чёрные?
Лёнька закрыл рот и перестал улыбаться.
Юрка закричал:
Я зубы сегодня чистил! – и стал всем показывать, как он их чистил.
Бабушка посмотрела на юркины зубы и одобрительно кивнула.
Наконец, досталось и мне:
Ты зачем землю в рот берёшь? – напустилась на меня бабушка. – Хочешь, чтобы живот заболел?!
Я объяснила, зачем ела землю.
Что за глупости! – рассердилась бабушка. – Неужели нельзя поверить без этой ерунды?! Поедет она в N-ск на паровозе! Поедет!
Я торжествующе показала всей компании чёрный язык. Бабушка отправилась домой. Я поскакала следом. Мне было весело. Не каждый день тебя приглашают в гости в N-ск! Не каждый день приходится ездить на паровозе! Не каждый день можно похвастать перед ребятами!
А почему она раньше меня не приглашала? – поинтересовалась я. – Она ведь в прошлом году к нам приезжала, я помню.
- Сходи за водой, сказала бабушка. - Придёшь, скажу.
Я схватила помятый с одного боку, довоенный бидончик и выскочила во двор. Лёнька тоже шёл за водой с ведёрком.
- Ну, - спросил он, стукая ведром по моему бидончику - чья сестра твоя тётка-то? Отца или матери?
- Отца.
Мы дошли до городской колонки.
Лёнька налил полное ведро и поставил на лавку. Я подставила под сверкающую струю бидончик.
- А где твоя мать-то? – неожиданно спросил Ленька.
- В санатории, - неохотно сказала я.
Не люблю, когда меня спрашивают о матери. У Лёньки и Юрки мать умерла, так ведь я ничего о ней не спрашиваю. Понимаю, что тяжело и неприятно отвечать.
- А тётя Фира говорит, что мать тебя и твоего брата бросила, и отца твоего бросила, и мать свою бросила, и уехала к хахалю в Москву, - сказал Ленька.
То, что он сказал, было так чудовищно, что я остолбенела и онемела.
- Повтори! – потребовала я, когда вновь обрела дар речи.
- Тётя Фира говорит, - терпеливо начал Лёнька, - что твоя мать тебя бро…
Договорить Лёнька не успел, потому что я выплеснула полный бидончик ледяной воды ему в лицо. Лёнька охнул, тряхнул головой, как собака, брызги полетели в разные стороны, схватил своё ведро и вылил мне на голову. И ударил пустым ведром по лбу. Я охнула, отряхнулась тоже, как собака. Лёнька был выше меня, вот ему и удалось облить меня больше, чем мне удалось облить его.
- Дура сумасшедшая, убеждённо сказал Лёнька. – Это же не я говорю, а тётя Фира. Иди, и на неё ведро воды вылей.
Он снова начал наливать воду в ведро. Я пощупала лоб. Было больно. Я убрала мокрые волосы со лба и оглядела промокшее платье и сандалии. Потом я снова набрала полный бидончик воды, и мы, молча, двинулись в обратный путь. Тётя Фира была нашей соседкой. Как я уже говорила, у неё было две дочки: Людка и Эльвира.
Тётя Фира была очень толстая женщина и злостная сплетница. Если она что-то про кого-то не знала, то сочиняла сложный и страшный сюжет и своё устное сочинение распространяла вокруг, как заразу. Поэтому тётю Фиру во дворе не любили. Работала она машинисткой в какой-то конторе и очень этим хвастала. Она считала себя интеллигентной женщиной с приличным местом работы. У неё в квартире было три книги. Всем этим она противопоставляла себя дворничихе тёте Насте и рабочему дяде Мите, у которых книг вовсе не было. Она очень хотела подружиться с моей бабушкой, потому что бабушка носила пенсне и шляпу. Но бабушке не нужны были подружки. Тогда тётя Фира обиделась и сочинила сплетню про мою мать.
Когда я пришла домой, бабушка оглядела меня с головы до ног и спросила:
Дрались и обливались?
Угу, отвечала я.
С кем?
С Лёнькой.
Просто так или ссорились?
Ссорились.
Причина?
Он сказал, что мама меня и Игоря бросила, и папу, и тебя.
Вот, негодяйка! – в сердцах бросила бабушка, прикладывая серебряную ложку к моему лбу. – Это же надо такое сочинить на пустом месте!
Бабушка хотела увезти меня к тётушке через три дня. Но бабушка ошиблась в расчётах.
Наутро я вышла после завтрака во двор. На террасе возле открытой двери своей квартиры спиной ко мне сидела на низенькой табуретке тётя Фира, чистила картошку и мурлыкала себе под нос для удовольствия какую-то песенку. Мои планы немедленно поменялись. Я повернулась на цыпочках и юркнула в свои сени. Там я поставила на пол ведро и ковшом наполнила его холодной водой из бочки. А потом я потащила это тяжёлое ведро с водой на улицу. Тётя Фира всё ещё сидела на террасе и мурлыкала, как огромная жирная кошка. Я осторожно, неслышно ступая, подошла тихонько сзади, подняла ведро двумя руками и опрокинула воду на голову тёте Фире. Ведро вырвалось из моих рук и село ей на голову.
Эффект был потрясающим!
Тётя Фира заорала так, что было слышно в центре города. Тётя Фира сорвала с головы ведро и вскочила с табуретки. Но меня уже рядом не было.
Я села в столовой у окна с книгой и сделала вид, что читаю. Бабушка месила тесто на кухне.
- Кто это там так орёт? – поинтересовалась бабушка, выбегая в сени.
Я пожала плечами. Моё сердце бешено колотилось. Пусть орёт, негодяйка! Будет знать, как пустое болтать!
Вернулась бабушка и подошла ко мне. Она стояла рядом и молчала. И смотрела на меня. Я тоже молчала и смотрела в книгу.
- Что изволите читать? – зловещим тоном спросила бабушка.
Ну, всё! Если таким тоном спрашивает и на «вы» обращается, ничего хорошего - не жди!
- Извольте встать и отвечать, когда я к вам обращаюсь! – ледяным голосом сказала бабушка.
Я, молча, встала, и уставилась в пол. Ой, я вам забыла рассказать, что пол у нас из широких лиственничных плах сделан. И коричневой краской покрашен. И мыть его приятно. Я бабушке помогаю, когда она его моет.
Со двора доносилась ругань тёти Фиры. Ругань была матерная.
Интересно, как она мокрая выглядит? Я ведь рассмотреть не успела.
- Извольте смотреть мне в глаза! - приказала бабушка.
Я взглянула в глаза бабушки. Глаза смеялись.
- Когда совершаешь хулиганский поступок, - сказала бабушка, - надо скрывать следы преступления. Ведро было сухим и висело на гвозде. Сейчас ведро мокрое и стоит рядом с бочкой.
Я снова опустила глаза.
Со двора нёсся такой крик, будто тётю Фиру резали на мелкие куски тупым ножом. В этом крике преобладали матерные слова и фраза «упеку в детскую колонию».
- На улицу не выходить! – приказала бабушка. – Фира, похоже, не догадывается, что это сделала ты. Утром я тебя увезу к тётушке. Если подозрение упадёт на кого-то из мальчишек, я скажу, что это сделала ты. И скажу ей, почему ты это сделала. Ты будешь далеко и в безопасности. Ничего, справимся!
И бабушка пошла на кухню, где её терпеливо дожидалось тесто. И из кухни она громко сказала, чтобы я слышала:
- Жаль, что я сама не догадалась, вылить ей ведро воды на голову!
Ага! Не сильно-то она и сердится, если выдала такое!
Тётя Фира всё не унималась. Крик не прекращался. Шла бы сушиться, что ли! Эк, её расколбасило на маты! Интеллигентка!
На другое утро бабушка рано разбудила меня. Позавтракав, мы сели в трамвай и покатились на железнодорожный вокзал.
- Фира вчера проводила дознание во дворе, - сказала бабушка. - У всех мальчишек, слава Богу, алиби. Все ещё спали. Я сказала, что это сделала я и объяснила, почему. Фирка подаёт на меня в суд. А я учиняю ей встречный иск по поводу сплетен. У меня весь двор в свидетелях. У Фирки шансов нет. А ты отдыхай и ни о чём не думай.
Вот, такая у меня бабушка! Самоотверженная!
Я взяла её за руку.
Когда подали поезд, мы вошли в вагон и сели на жёсткую скамью.
Бабушка начала меня поучать:
Взрослым не дерзи, с детьми обращайся осторожно, а то скажут, что я тебя плохо воспитала. Они меньше тебя. А то начнёшь свои буйные игры, им может не понравиться.
Я, молча, покивала головой. Бабушка вынула из старенького ридикюля книгу и принялась читать. Я прилипла носом к грязному вагонному стеклу. Голубое небо казалось через него мутным и серым. У меня начало портиться настроение. Раздался паровозный гудок, вагон дёрнулся, мы покатили. За окном потянулся лес. Мне стало скучно. Напротив нас с бабушкой сидела пожилая женщина в плюшевом жакете. И как ей не было в нём жарко? У ног её, обутых в грязные кирзовые сапоги, стояла корзина из ивовых прутьев. Женщина дремала и временами роняла голову на грудь. Когда она проснулась, то посмотрела на меня, наклонилась и достала из-под тряпицы, прикрывавшей корзину, пряник в форме козла и протянула мне. Я посмотрела на бабушку. Бабушка кивнула. Я поблагодарила женщину и взяла пряник. Розовая помада подтаяла, и на неё прилипли крупинки махорки. Скрепя сердце, я откусила кусочек. Пряник был приторно сладким и пах махоркой. Женщина в плюшевом жакете ласково смотрела на меня. Потом опять задремала. Я спрятала надкушенный пряник в вещевой мешок, сшитый бабушкой из старой наволочки, специально для этой поездки. Наверное, моё бельё, носки, и свежее платье пропахнет махоркой. Но не выбрасывать же пряник! Отдам какой-нибудь голодной собаке, которая будет ну до того голодная, что проглотит его, не раздумывая, чем он пахнет. И поест, и покурит заодно. Интересно, есть курящие собаки?
Мне было скучно. Ехать «на паровозе» было совсем не весело. Время от времени поезд останавливался. Из вагона выходили наши попутчики, входили новые люди. Я их разглядывала, и мне становилось всё тоскливее. Вот сейчас все ребята уже во дворе. Наверное, играют в прятки. Или в партизан. Или в войну. Или в чехарду. А я тут сижу на жёстком сидении. Бабушке до меня дела нет. Читает себе. Зачем мы едем в этот N-ск? Ах, да! Бабушка спасает меня от гнева тёти Фиры. Всё равно, она догадается, что это сделала я. Ещё неизвестно, понравится ли мне играть с кузеном и кузиной. Бабушка говорила, что они моложе меня. Славочке, кажется, пять лет, а Ларочке – четыре.
Кто-то громко сказал в вагоне:
Приехали!
Бабушка положила книгу в ридикюль, взяла меня за руку и мы вышли на перрон. Солнце стояло уже высоко и сильно припекало. Мы двинулись к зданию вокзала.
Навстречу нам шла женщина в соломенной шляпке, в цветастом платье и белых босоножках.
Это твоя тётушка, сказала бабушка.
Тётушка подошла к нам, поздоровалась и крепко взяла меня за руку:
Обратный поезд через десять минут, любезно сообщила она моей бабушке.
Бабушка издала горлом какой-то странный звук, не то сдержанный смешок, не то покашливание.
Да, да, отвечала она, я знаю. И поцеловала меня в макушку. Я смотрела ей вслед, потом вырвала руку из тётушкиной руки и побежала за бабушкой:
Подожди, я хочу домой!
Бабушка остановилась, сняла пенсне и стала протирать стёкла носовым платком:
В чём дело? – строго спросила она. – Мы же договорились, что ты погостишь у тётушки.
Запыхавшись, подошла тётушка.
Я хочу назад, упрямо сказала я. – Я эту тётушку и не знаю совсем.
Лёля, всплеснула руками тётушка, я же в прошлом году приезжала к вам в гости, неужели ты меня не помнишь?
Я помнила, но сейчас не хотела в этом признаваться. Тётушка снова завладела моей рукой:
Идём, нас Славочка с Ларочкой ждут.
Подошёл поезд, идущий в Иркутск. Бабушка вошла в вагон. Мы с тётушкой стояли и смотрели. Бабушка появилась в окне вагона. Она снова сняла пенсне и стала протирать его носовым платком.
Идём, настаивала тётушка. – Мы здесь неподалёку живём.
- Нет, - сказала я. – Подождём! – и вынула руку из руки тётушки.
Мне не понравилось, что тётушка слишком быстро постаралась избавиться от бабушки. Когда она к нам в гости приезжала, то бабушка и пышных пирогов напекла, и котлет вкусных нажарила, и разговорами развлекала тётушку, а сейчас тётушка даже не предложила бабушке хотя бы на часок зайти и отдохнуть от дороги. Я очень обиделась за бабушку.
Наконец, поезд тронулся и пропал за поворотом.
Мы отправились в путь. Тётушка пыталась взять меня за руку, но я отдёргивала руку. Тётушка старалась идти со мною в ногу. Заметив это, я стала делать то большие, то совсем маленькие шаги. Тётушка, меняя ногу, забавно подпрыгивала.
Так ты меня совсем не помнишь? допытывалась тётушка. – Ты должна помнить, потому что ты уже большая девочка.
Помню я, слегка огрызнулась я. – Вы, когда приезжали, то рассказывали, что любите маленьких детей, щенят и котят, и, когда они вырастают, вы их перестаёте любить.
Тётушка от неожиданности приостановилась:
Когда это я такое говорила?!
А у Дымки нашей котята были, так вы сказали: «Какие очаровашечки, пока они маленькие! Все маленькие такая прелесть! Хорошо бы они никогда не вырастали!». А мне вы сказали: «Какая племянница у меня прелестная!», а я с тех пор уже выросла!
Я заметила, сухо обронила тётушка.
Некоторое время мы шли молча.
А что это у тебя за синяк на лбу? – спросила тётушка.
Ленька ведром треснул.
Ведром? Вы что, дрались? – обеспокоилась тётушка.
Да, подтвердила я.
И часто ты дерёшься?
Каждый день, отвечала я, не моргнув глазом. – Всё время дерусь, то с Лёнькой, то с Юркой, то с Витькой, то с Толькой. С Тамаркой не дерусь. Она маленькая.
Между прочим, Славочка и Ларочка, твой двоюродный брат и двоюродная сестра, моложе тебя. С ними драться нельзя.
Я и не собиралась с ними драться.
Вот и славно! Тебе N-ск нравится?
Я посмотрела вокруг. Дома кирпичные, новые, но какие-то скучные, похожие один на другой, как близнецы. В Иркутске дома старые, деревянные и каменные, но какие-то особенные, друг на друга не похожие. Однако нельзя было высказывать эту мысль вслух, ведь я же была в гостях, а бабушка мне говорила, что, когда ты в гостях, надо всё хвалить.
Нравится, сказала я. – Очень милый и славный город, совсем новенький. Правда, что его зеки строили?
Тётушка споткнулась:
Откуда ты знаешь про зеков? Кто тебе сказал?
Бабушка.
А ты знаешь, кто такие эти зеки?
Знаю, заключённые. Их у нас по городу в закрытых железных фургонах перевозят плотину строить. Бабушка говорит, что это не преступники, а несчастные люди.
Вот что, остановилась тётушка, и повернула меня лицом к себе, ты про это забудь, хорошо? Маленьким девочкам, вроде тебя, рано ещё разбираться, кто преступник, а кто – нет. Государство лучше знает, кого сажать, а кого на свободе оставить.
Однажды фургон для перевозки зэков остановился на нашей улице почти у наших ворот. Сзади было окошечко, забранное решёткой с толстыми прутьями. В окошечко на нас, детей, смотрел плохо выбритый человек. За его спиной в сумраке кузова то и дело выглядывали другие плохо выбритые люди. Все молчали. Вдруг человек негромко крикнул:
- Эй, мальцы, есть закурить?
- Я, щас! - крикнул Лёнька, сорвался с места и уже на бегу ещё раз крикнул: - Возьму у отца!
Пока Лёнька бегал за куревом, фургон уехал, подпрыгивая на ухабах.
- Ну, вот, мы и пришли! – сказала тётушка.
Дом был новенький, розовый, четырёхэтажный и скучный. Мы прошли двором к подъезду, поднялись на второй этаж, Тётушка открыла блестящим новеньким ключом широкую дверь и мы очутились в просторной прихожей. Полы так блестели и сверкали, так, что было тяжело на них смотреть.
Снимай сандалии, сказала тётушка, я тебе тапочки принесу.
Она ушла. Тотчас из боковой двери выскочили мальчик и девочка.
Должно быть, эти мои кузен и кузина. Хорошенькие, какие! На мальчике белый полотняный костюмчик – коротенькие штанишки пристёгнуты пуговицами к рубашке у пояса. Я в жизни таких костюмчиков на мальчишках не видела. Девочка в розовом пышном платьице и с розовым бантом в волосах. Ни дать, ни взять, принц и принцесса из сказки! По плечам девочки вьются белокурые волосы. Золотистые волосы мальчика пострижены «под пажа». И у обоих яркого василькового цвета глаза. В нашей семье глаза у всех серые. А у меня так вообще тёмносерые. Как у матери, говорит бабушка.
Здравствуйте, вежливо сказала я. – Меня зовут Лёля. А вас?
Мальчик и девочка, молча, продолжали разглядывать меня. Уж не глухие ли они?
Я ваша кузина из Иркутска, громче сказала я.
Вошла тётушка и бросила мне под ноги потёртые кожаные тапочки.
Это мои тапки! – заявил Славочка и сделал шаг вперёд.
Это старые тапки, засуетилась тётушка. – У тебя новые тапочки есть. Ты эти тапки всё равно больше не наденешь. Не ходить же Лёленьке босиком по паркету.
А почему у неё тапок нет, заныла Ларочка. – Не отдавай мои тапки! Я не хочу!
Не отдам! Не отдам, моё золотце! – и тётушка принялась тискать и целовать Ларочку. Я, пока тётушка с дочкой целовались, переобулась. Славочка внимательно следил, как я меняю сандалии на его истоптанные тапки. Вдруг он закричал:
- У неё на носке дырка! Дырка! Дырка!
Действительно, большой палец правой ноги бесстыдно выглядывал из дырки. Я поспешно сунула ногу в тапочку. Носки новые. Откуда эта дырка появилась? Бабушка постоянно жаловалась, что одежда, носки и обувь на мне горят.
Идём, я покажу тебе квартиру, обратилась ко мне тётушка.
Мы двинулись вперед по длинному широкому коридору. Славочка шёл позади меня и шептал мне в затылок:
А тапки – мои! Мои тапки! Отдай мои тапки!
Что же он пристал ко мне с этими тапками? Экая, дрянь! Да у нас во дворе никто бы тапок друг для друга не пожалел.
Я повернулась и показала кузену язык. Он оторопел и на некоторое время отвязался от меня.
Квартира была огромная. Больше нашей квартиры раза в три. Из коридора мы попали в столовую. Посередине стоял такой величины обеденный стол, что на нём можно было играть в футбол. Стол был гораздо больше нашего. Вокруг стола чинно стояли стулья в белых чехлах. Столешница сверкала, а посередине лежала белоснежная кружевная дорожка. В углу гостиной стояли напольные часы с маятником. Часы были выше меня ростом, да, пожалуй, выше и тётушки.
Это дедушкины часы, сказала тётушка, поймав мой взгляд. – Он их из Швейцарии привёз.
В другом углу стоял громоздкий пузатый буфет. Полки ломились от фарфоровой и хрустальной посуды.
Шкаф не открывать, посуду не брать и не бить, приказала тётушка.
Зачем мне эту посуду брать и, тем более, бить? Я по чужим шкафам вообще никогда не шарю.
У противоположной стены стоял диван, прикрытый грубым армейским одеялом защитного цвета. Но по размеру одеяло было меньше дивана, и с неприкрытого края сияла чёрная натуральная кожа, которой диван был обтянут. С флангов диван сторожили два кресла, тоже прикрытые армейскими одеялами. С потолка свешивалась большая хрустальная люстра. Хрустальные подвески сияли всеми цветами радуги.
- А у вас богато! – заметила я.
Тётушкино лицо порозовело от удовольствия.
Из столовой мы прошли в детскую. Здесь стояли две деревянные детские кроватки, застеленные одеялами того же защитного цвета. Всю стену занимал стеллаж с игрушками. Чего тут только не было! Впечатление было такое, что я попала в магазин детских игрушек.
У меня дома тоже были две игрушки: целлулоидный пупс и кукла с закрывающимися и открывающимися глазами. Пупса и куклу подарила мне тётя Соня. О тёте Соне я потом расскажу. Ни пупса, ни куклу я не любила и почти не играла с ними. Голого пупса нужно было обшивать. А кукла, когда её я клала на спину, тупо повторяла «Мама» квакающим голосом.
Здесь ты будешь спать, сказала тётушка. – Я поставлю тебе раскладушку.
- Не будет! – сказал Славочка, следующий с Ларочкой за нами по пятам. – Это наша комната.
- Хорошо, хорошо! – забеспокоилась тётушка. – Лёля ляжет в столовой на диване.
- Это наш диван! – раздражённо сообщил Славочка.
Мне эта всё надоело. Я развернулась лицом к противнику:
- Я, что, всё это у тебя отнимаю, что ли?! Дырку в диване пролежу?
Славочка отскочил. Отскочила и Ларочка.
- Бешеная! – крикнул он. – Она бешеная!
- Сам ты жадный и бешеный!
- Дети, не ссорьтесь! – примирительно заворковала тётушка. – Вы же брат и сестра. Кузен и кузина. Вы должны любить друг друга.
Вот ещё! Не должна я любить такого жадного и злого кузена. Что я ему сделала, что он так на меня кидается?!
Мы снова прошли в столовую. Там была ещё одна дверь. Тётушка постучала костяшками пальцев в филёнку двери, подождала, и, наконец, приоткрыв дверь, заглянула в комнату. Мы вошли. На низкой кушетке, застеленной армейским одеялом защитного цвета, спал кверху круглым, как арбуз, пузом белобрысый мужчина. На его толстом пузе лежала газета. Мужчина похрапывал.
Шурик! позвала тётушка. – Хватит спать. Ну, и что, что сегодня воскресенье. Что ты будешь делать ночью?
Мужчина приоткрыл васильковые глаза и уставился на меня.
Это Лёля, дочка Лёни и Нины. Она приехала. Я тебе говорила. А это, обратилась она ко мне, твой дядя. Можешь звать его дядя Шура.
Я поздоровалась и сделала книксен, как учила меня бабушка. Дядя Шура промычал что-то в ответ и попытался опять закрыть глаза. Я решила поддержать разговор, чтобы он не заснул:
А мне про вас бабушка рассказывала, что вы с войны много всяких одеял привезли и американских консервов.
Дядя Шура широко раскрыл васильковые глаза, спустил босые ноги с кушетки и сел:
Что? – переспросил он. – Что ты сказала? Что я привёз?
Одеяла армейские и консервы американские.
Холера тебе в бок! Ну, привёз, и что?
Дядя Шура обратился к тётушке:
Лёнина дочка? Бойкая! Надолго она к нам?
Лицо тётушки снова порозовело, но теперь уже не от удовольствия.
- На десять дней. Если ты не против этого.
- Не против! За десять дней мы много интересного от неё узнаем, - зло сказал дядя Шура. – И что я ещё привёз, по мнению твоей бабушки? – обратился он ко мне.
- Это не мнение бабушки. Это ей тётя Соня рассказывала.
Глаза дяди Шуры сделались ещё шире. Он поёрзал толстым задом на кушетке и почесал волосатую ногу, задрав полосатую пижамную штанину.
- Что она ещё рассказывала? – недобро спросил он меня. – Что я ещё привёз?
Какой любознательный дядя! Поговорить с ним – прямо удовольствие! Только вот тётушка вцепилась мне в плечо пальцами.
Я дернула плечом, освобождаясь от руки тётушки.
- Ещё вы привезли шинели, шапки, сапоги, унты, сливочное масло, постельное бельё, муку, макароны, сгущенку, порошок яичный, шоколад, рис, гречку, горох, картофель, овощи и фрукты сушёные, кофе и чай. Может, я что-то и забыла. Три вагона добра! Вспомнила! Ещё два Виллиса и три мотоцикла. И рыбные консервы. Вот! Ой! И радиоприёмники.
Дядя Шура всё больше темнел лицом.
- И где это всё? – медленно спросил он. – Где всё, что ты перечислила? Три вагона добра, холера тебе в бок!
Я улыбнулась его забывчивости:
- Так, продали! Продали же! А один Виллис во дворе стоит. Я видела.
- Это не наш Виллис! – быстро сказала тётушка. Её лицо было покрыто красными пятнами.
- Наш! – заорал Славочка. – Это наш Виллис! Мы же вчера катались!
- А вот и радиоприёмник! – указала я на американский аппарат, стоявший на тумбочке возле дядиной кушетки. – Красивый, какой! И в столовой такой же стоит.
- Так, по-твоему, я – вор? Если я украл и привёз три вагона американского добра, то почему же я не в тюрьме? – спросил дядя Шура и начал подниматься с кушетки. Я попятилась. Он был высокий и толстый. – Я – вор, а в тюрьме не сижу! Почему, по-твоему, холера тебе в бок? – продолжал дядя Шура.
- Шурик, - залепетала тётушка, - не надо! Ты не должен волноваться.
- А я не вор! И я не враг народа, как некоторые Я, может, благодетель народа. И в тюрьме не сижу, как некоторые!
- Тётя Соня говорит, что вы не в тюрьме, потому что не попались, когда три вагона добра американского продавали. И Виллисы с мотоциклами. И радиоприёмники.
- Ты эти вагоны видела? И Виллисы с мотоциклами?
- Нет! – честно призналась я. – А тётя Соня видела. И она никогда не врёт. Она в Бога верует и потому не врёт никогда! И она говорит, что вы ей эти вагоны показывали. И то, что внутри. Она говорит, что вы перед ней спьяну хвастали.
- Убери её! – заревел дядя Шура медвежьим голосом. – Убери немедленно, холера тебе в бок! И тёте Соне твоей!
Тётушка поспешно вытолкала меня из комнаты. В столовой она сделала мне внушение:
Что бы ни привёз дядя Шура с войны, никого это не касается. Дядя Шура большой начальник. Большой человек! Он работает снабженцем. А на войне он был интендантом и одеяла привёз списанные. Понятно?
А консервы?
Что консервы?
Тоже списанные?
Разве ты понимаешь, что такое – «списанные»?
Просроченные, испорченные, никому не нужные, только выбросить, отчеканила я.
Вот, видишь, обрадовалась тётушка. – Не нужные.
Так он привёз, и вы их выбросили?
Ну, да, подумав, согласилась тётушка.
А зачем испорченные консервы надо было так далеко везти, чтобы потом выбросить? – полюбопытствовала я.
У тётушки совсем испортилось настроение.
Вы говорите, что дядя Шура на войне был иде…ите…
Интендантом, сухо подсказала тётушка.
А тётя Соня сказала бабушке, что он просто вор. Накрал и привёз!
Тётушка вспыхнула, схватила меня за руку и потащила в коридор. Славочка и Ларочка скакали за нами.
В коридоре тётушка повернула меня лицом к себе и строго сказала:
Обзывать человека вором – нехорошо. Ты это понимаешь? Это не доказано! Понимаешь, не пойман – не вор! Тётя Соня и твоя бабушка так прямо тебе и сказали, что дядя Шура – вор?
Чёрт! Ну, и брякнула я! Вот брякнула, так брякнула! И как это у меня получилось неожиданно. Подвела бабушку!
Нет, не мне. Я спала, но проснулась, когда они разговаривали. Тётя Соня бабушке о вагонах рассказывала, какие она видела. А бабушка и сказала, что он – вор! Я нечаянно услышала.
Услышав, кому бабушка сказала, что дядя Шура – вор, тётушка буквально задохнулась от злости.
И что ответила тётя Соня? – допрашивала она меня.
Тётя Соня согласилась.
Брякать, так брякать до конца! Раз уж так получилось. Если на то пошло, то бабушке и тёте Соне я верю, потому что они не свиристелки, как тётя Фира. И нечего желать мне какую-то холеру в бок!
А что ещё они говорили? – тяжело дыша, спросила тётушка. Лицо её пошло красными пятнами. Мне нечего было терять.
А ещё, что этот ваш брак – меза… меза…
Мезальянс? – подсказала тётушка.
Да, мезальянс, подтвердила я. – Они так говорили.
А ты знаешь, что такое мезальянс?
Да, сказала я, мне бабушка объясняла. - Это неравный брак. Вы вышли замуж за дядю Шуру, хотя он моложе Вас на десять лет, потому что он – номенклатурный работник, богатый снабженец с большой квартирой.
Тётушка совсем потемнела лицом и сказала:
Ладно, ступай в детскую. К дяде Шуре в кабинет – ни ногой! Там по коридору дальше туалет и ванная комната, если тебе понадобится. Ещё дальше – моя спальня. Там тебе делать нечего. И не смей больше называть дядю Шуру – вором, а не то мне придётся наказать тебя.
И тётушка ушла на кухню. Я поплелась в детскую, где меня уже поджидали кузен с кузиной. Войдя, я обнаружила, что они стоят в боевой позиции возле полок с игрушками.
Не подходи! – предупредил кузен. – Это наши игрушки!
Ваши, согласилась я. – Я ведь только посмотрю, поиграю и – всё.
Не подходи, заорал Славочка, когда я сделала шаг вперед.
Чёрт! Жалко ему что ли, что я на игрушки посмотрю? Ничего себе братик! Что – родной, что двоюродный!
Я сделала ещё один маленький шаг к полкам. У Славочки в правой руке оказался красный деревянный кубик. Славочка размахнулся и запустил кубик в меня. Я успела отклонить голову. Кубик ударился о стену, отскочил и упал на пол.
Псих и, жадина!– сообщила я Славику правду о нём.
У Славочки в руке оказался второй кубик. На этот раз бросок был успешным. Кубик ударил меня в плечо. Плечо заныло. Я сгоряча решила воспользоваться Толькиной лексикой:
Ах, ты, падла! Ах ты, сука!
Честно говоря, я знала, что такое «сука». Ну, наша дворовая Пальма – сука. А человека можно «сукой» обидно обозвать. Но что такое «падла» я не знала.
Ларочка тоже решила принять участие в битве. Она бросила в меня жестяной совочек. Но ручка у Ларочки была слабенькая, и совочек не долетел до меня. Глупая Ларочка! Она повторяла действия своего брата. Между тем, Славочка изловчился, подскочил ко мне и плюнул. Плевок попал на тапочку. Я засмеялась:
Эти – твои тапочки! Ты свою тапочку оплевал
Я резко стряхнула оплёванную тапочку с ноги, как будто футбольный мяч поддала, да так ловко, что тапочка попала Славочке в лицо. Славочка завыл, как фабричный гудок. Это меня озадачило. Не такая уж тяжелая была эта кожаная тапочка. Ларочка тоже тоненько заплакала.
На вой Славика прибежала тётушка. Она металась между Славочкой и Ларочкой, пытаясь выяснить причину плача и воя.
Я вышла в столовую и села на диван. Мне было скучно и противно. Наконец, в детской стало тихо. Вышла тётушка и направилась прямо ко мне. Я встала.
Лёля, начала тётушка, ты затеяла драку, да ещё обзывалась нехорошими словами. Я должна тебя наказать. Ступай, и встань в угол!
Зачем? – удивилась я.
Такое наказание! Тебя что, в угол никогда не ставили?
Нет. И что я буду в углу делать?
Будешь там стоять носом в стенку до тех пор, пока я не разрешу выйти.
Не пойду! Славка первым начал. Тогда и его ставьте в угол.
Пойдёшь! – тётушка взяла меня за руку и потащила в угол. Она поставила меня носом к стенке. Но как только она отпустила мою руку, я вышла из угла и села на стул. Тётушка снова поставила меня в угол. Я снова села на стул. Так мы проделали это раз шесть подряд. Тётушка утомилась:
Господи, что за ребёнок! Ты ещё хуже, чем мне рассказывали!
Кто рассказывал?
Неважно. Главное, правду рассказали!
Бабушка говорит, вступила я в дискуссию, важно не что говорят, а кто говорит.
Тётушка махнула рукой и отступила на кухню. Я посидела немного, глядя на часы. Маятник ходил туда и сюда. Мне стало скучно. Я пошла к дивану и легла головой на валик. Кажется, я задремала. Пробудил меня голос тётушки:
Лёля, вставай! Обедать!
Явились Славочка и Ларочка. Они делали вид, что меня в комнате нет. Мы расселись за овальным обеденным столом. Явился сонный дядя Шура. Он покосился на меня, но ничего не сказал.
Что у нас сегодня на обед, холера вам в бок? – потёр руки дядя Шура.
Суп с фрикадельками, котлеты с гречкой и компот, сообщила тётушка.
Не хочу су-у-уп! – заныл Славочка. – Каждый день с-у-у-п!
Не хочу су-у-уп! – подхватила Ларочка.
Тётушка выбежала из столовой, причитая на ходу:
Надо есть суп! Без супа – нельзя!
Дядя Шура взял газету и принялся читать, не обращая на детей ни малейшего внимания, а они стали делать из хлебного мякиша шарики и кидаться ими. Два шарика попали мне в лицо. Я вздрогнула, но вытерпела. Тётушка внесла фарфоровую миску с супом и водрузила её на стол. Потом принялась разливать суп по тарелкам.
- Это та американская тушёнка? – спросила я, поддевая ложкой кусок мяса и откладывая его на край хлебной тарелки.
Дядя Шура подавился и закашлялся.
- Да, - наконец, вымолвил он. – Та самая! Ворованная!
- Я ворованную тушёнку есть не стану.
Дядя Шура страшно засопел, но промолчал.
Между тем, тётушка подносила полную ложку супа к губам Ларочки и просила проглотить суп. Ларочка отворачивала лицо, а потом и заплакала. Тётушка оставила её в покое и принялась за Славочку. Славочка норовил плюнуть в ложку. Дядя Шура снова принялся читать газету и, причмокивая, ел суп.
Тётушка отчаялась накормить детей супом, и пошла на кухню за котлетами. Дети вновь принялись кидаться шариками из хлеба. Один из шариков попал в газету, которую читал дядя Шура.
Холера вам в бок! – громко сказал дядя Шура и дети притихли. Тётушка внесла котлеты с картофельным пюре. Дети принялись лениво ковырять котлеты вилками. Я быстренько съела свою котлету. До чего она была вкусная и ароматная!
Смотрите, как Лёля хорошо ест, похвалила меня тётушка.
Очень хорошо ест, подтвердил дядя Шура, отрываясь от газеты. – Даже слишком хорошо! И язык у неё хорошо подвешен. -
Он с треском сложил газету и спросил, пододвигая к себе стакан с компотом:
Вкусно ли тебе, девица? Вкусно ли тебе, красная?
- Да, - сказала я. – Спасибо! – и принялась за компот. Дядя Шура сказал злорадно, когда я его выпила:
- А компот-то тоже из ворованных сушёных фруктов!
- А чего же вы мне раньше-то не сказали? – обиделась я.
- Холера тебе в бок! – зло сказал дядя Шура. – Нарочно и не сказал! Теперь и ты в дело замешана. Ворованное употребляешь! – Он повернулся к жене: - Чтобы я этой тёти Сони больше здесь никогда не видел! Поняла? И бабушки её – тоже! И больше меня в столовую не зови. Пока эта здесь, я обедаю в кабинете.
Он встал, тяжело и шумно отдуваясь, с грохотом отодвинул стул и прошествовал в свой кабинет. Должно быть, пошёл спать.
Тётушка мяла в руке белую салфетку и молчала. Я тоже молчала. Дети сказали «спасибо!», вышли из-за стола и удалились в детскую.
Так твой дядя, по-твоему – вор? – спросила, наконец, тётушка. – Ты думаешь, что если он снабженец, то непременно вор? А почему он тогда в тюрьме не сидит?
Я быстро припомнила разговор бабушки с тётей Соней и понравившуюся мне фразу:
Это ничего, утешила я тётушку. – Тюрьма по нему плачет. Всё впереди!
Тётушка так хватила кулаком по столу, что подпрыгнули все стаканы с недопитым компотом. Затем тётушка вскочила, выдернула меня за руку из-за стола и поволокла в коридор.
Ты соображаешь, что ты говоришь? – кричала она. – Ты соображаешь?
Она подняла обе руки к голове, схватилась за виски:
Ужас! Ужас, а не ребёнок!
Тётушка ушла в детскую. Я села на стульчик, стоявший у выходной двери, и тяжело вздохнула. Что ни скажешь, всё – не так. В коридор вышел дядя Шура. Он отправился в туалет. Увидев меня, он сказал:
- Привет племяннице вора и его сообщнице!
- Привет! – ответила я. И спросила: - А Вы просто вор или вор в законе?
Лицо дяди Шуры тоже пошло красными пятнами.
- Холера тебе в бок! – сказал он, повернулся и ушёл. Тётушка вышла в коридор и сказала:
О, господи, что же мне с тобой делать? Такой ребёнок – наказание господне! Впрочем, что ещё ждать от такой семейки!
Тётушка ушла, держась за голову. Я недолго оставалась одна. В дверях возникли Славочка и Ларочка.
Ха, сказал Славочка. – Это твой отец - вор!
Вор! – как эхо, повторила Ларочка.
Дурак! – попыталась отбиться я. – Никакой он не вор! Он старший лейтенант Красной армии.
Зэк твой отец! – кривлялся Славочка. – Твой отец – зэк!
- Сволочь! – сказала я. – Мой отец разведчик и он на спецзадании!
Славочка подскочил ко мне и толкнул меня в грудь, да так сильно, что я упала.
Ах ты, гад! Скотина безрогая! – бросила я ему, сидя на полу.
Вот спасибо Тольке, таким словам научил! Скажешь, и на душе легче.
Славочка снова подскочил, чтобы ударить меня ногой, но я изловчилась и поймала его за ногу. Славочка упал и стал отползать на заду под прикрытие фикуса в кадке. Я встала. Ларочка бросилась к Славочке. Они заползли за кадку с фикусом и сидели, не показываясь. Я решила не преследовать их и вошла в столовую. Из-за двери, где был дядя Шура, доносились голоса. Я прислушалась. Дядя Шура гудел басом. Тётушка что-то отвечала высоким голосом. Я не могла разобрать слов, но голоса звучали раздражённо. Я ещё немного постояла в столовой. Затем вышла в коридор. Славочки и Ларочки за фикусом уже не было. Я нашла возле двери свои сандалии, надела их, а славочкины тапки засунула в башмаки дяди Шуры. Затем я открыла английский замок и вышла на площадку. Дверь мягко закрылась за мной, и замок щелкнул. Я сбежала вниз. Дорогу на вокзал я запомнила. Да запомнить-то было нетрудно.
Когда подошёл поезд, я шмыгнула в вагон и села возле незнакомой женщины. Пусть думают, что она – моя мама. Я сидела тихо и старалась не привлекать к себе внимания. Поезд мчался вперёд, вагон покачивался, пассажиры дремали, и только мы с паровозом бодрствовали. И в перестуке колёс мне слышался его успокаивающий голос:
К ба-буш-ке! К ба-буш-ке! К ба-буш-ке!
Приехав домой, я честно рассказала бабушке обо всём, что произошло у тётушки. Бабушка выслушала меня, молча. Она не читала мне нотаций, и не рассказывала, как нужно вести себя в гостях. Вместо всего этого она притянула меня к себе, погладила по голове и сообщила, что на днях мы поедем на Аршан – в санаторий – к моей матери, которую я совсем не помнила.
Видимо, бабушка решила показать мне, что моя мать не уехала в Москву с хахалем, как сплетничала тётя Фира. Так ведь я и не поверила сплетне. Ладно, пусть покажет!
Я не обрадовалась, но и не расстроилась. Поедем, так поедем! Сама возможность путешествия занимала меня гораздо больше, чем свидание с матерью. Я о ней не тосковала. Как можно тосковать о человеке, которого никогда не видел? Я знала, что она – есть. Есть где-то далеко. До неё чуть больше двухсот километров. Вечером, когда мы собирали чемодан, я спросила бабушку:
- А почему она не может приехать и лечиться здесь?
Бабушка искоса поглядела на меня.
Знаю, знаю я этот взгляд! Бабушке не нравится, что я называю мать – она. А у меня почему-то язык не поворачивается сказать «мама». Ну, не поворачивается язык, и всё тут! Два раза назвала, не получается. Я не знаю, кого называть - «мама».
Бабушка аккуратно уложила в чемодан моё розовое платьице.
- Приехать она может, но здесь она быстро умрёт. Она сильно была истощена в сорок пятом и уже умирала. Если бы не высокогорный воздух, хорошее питание и лечение, её бы уже не было на свете. А там она живёт. И Бог даст, вылечится окончательно. Дело уже идёт на поправку.
- Но ей там скучно без нас.
- Она не скучает. Она делом занимается. Организовала кружок любителей чтения. Больные собираются и читают по очереди какую-нибудь хорошую книгу. Ещё она вяжет для больных. Шапочки, рукавицы, шарфы вяжет для тех, кто там зимой живёт. Она молодец! Радио слушает – Театр у микрофона по воскресеньям. Собирает больных, и они вместе слушают. Нет, она не скучает.
Театр у микрофона мы тоже с бабушкой слушаем. Значит, когда мы слушаем, и она, то есть, мама тоже слушает.
- Она не умрёт? – спросила я.
- Она выздоравливает, - отвечала бабушка. – Завтра мы всё узнаем сами.
Ранним утром мы сели в поезд, который повёз нас в Слюдянку. Вагон покачивался, и я, прильнув к бабушкиному боку, незаметно уснула.
Бабушка разбудила меня. Поезд стоял. Мы приехали.
Вокзал был очень красив. Он был недавно построен из белого и розового мрамора.
Впервые я увидела Байкал. Я увидела вдали чашу, полную синей воды. Противоположный край чаши не был виден. Кругом возвышались горы. Это было нестерпимо красиво. День был ясный, но на горизонте над горами неподвижно висели белые пушистые облака.
Мы пошли искать автобусную остановку. Скоро мы уже мчались в сторону Аршана. По обе стороны дороги был густой лес. Я заметила, что автобус всё время поднимается в гору. Надсадно выл двигатель. Мы ехали вверх. Я снова задремала и снова меня разбудила бабушка. Автобус стоял.
- Приехали? – спросила я.
- Нет, - отвечала бабушка. – Отдых! Мы приехали к священному ручью. Идём!
И мы пошли туда, где толпились пассажиры. Я увидела ручей, а на берегу ручья – дерево. На его ветвях висело несметное количество разноцветных ленточек. Их было так много, что у меня зарябило в глазах. Каких только цветов тут не было! Синие, голубые, белые, жёлтые, оранжевые, красные.
Бабушка вынула из сумочки четыре ленточки. На них было что-то написано. Бабушка дала мне красную и жёлтую ленточки. Я прочла на красной: «Пусть скорее выздоровеет мама и вернётся домой» Потом прочла на жёлтой: «Пусть папа скорее вернётся домой». У бабушки была зелёная и синяя ленточки. Что было на них написано, я не знаю.
- Это не простые ленточки. Это залаа, по-бурятски.
Мы привязали наши ленточки на ветки дерева. Я на нижние ветки, а бабушка повыше. Ветерок раскачивал концы лент.
- Теперь эжины будут знать о наших желаниях и постараются их исполнить,- сказала бабушка.
- Кто это - эжины?
- Духи. Духи этой местности. Так говорят буряты. Красный цвет – радость и счастье. Жёлтый – солнечный свет, жизнь. Синий – вода и небо. Зелёный – природа и земля.
- Бабушка, а откуда ты знаешь бурятский язык?
- Языка я не знаю, Так, кое-что. Отдельные слова. Ну, и поддержать простой разговор.
- Ты ещё какие-то языки знаешь?
- Французский язык учила в гимназии. Могу по-польски разговаривать. А теперь зачерпни из ручья воду и омой лицо.
- Я же умывалась утром.
- Это не для умывания. Это для здоровья. И испей воды горсточку. И попроси у эжинов здоровья.
Я зачерпнула воду, омыла лицо, зачерпнула ещё и выпила воду из ладони. Какая холодная! Ой, забыла здоровья попросить. Эжины, эжины, дайте мне здоровья, пожалуйста! И бабушке! И маме! И папе! И Чарке! И Дымке! И, ладно уж, брату тоже дайте! Не буду злой! Что же ему без здоровья-то быть!
Водитель сел в кабину и нажал клаксон, призывая пассажиров вернуться в автобус. Все побрели от ручья к автобусу. И снова завыл двигатель и снова мы стали взбираться всё выше и выше. Меня снова стало клонить в сон, но заснуть я не успела. Мы приехали.
Я выскочила из автобуса и огляделась. Автобус стоял на ровной хорошо утоптанной площадке, а вокруг были горы. Горы и леса. Я даже задохнулась от восторга. Ближние горы были высокими и покрыты зелёными лесами. Дальние горы тонули в голубой дымке и казались маленькими.
У нас в Иркутске тоже кругом горы, но их вершины были сглаженными. Иркутск-то лежит среди отрогов Саянских гор. Так мне объясняла бабушка. А аршанские горы были с острыми вершинами. Некоторые вершины были покрыты лесом, а другие были без леса. Те, что без леса, назывались гольцы. Наверное, гольцы от слова – голые. Камень там. Скалы.
Бабушка тоже вышла из автобуса, стояла, протирая платочком пенсне, и щурилась от яркого солнца.
- Боже! – сказала она. – Какой воздух! Это же настоящий высокогорный воздух!
Бабушка надела пенсне и огляделась вокруг.
- Это – рай! – убеждённо сказала она. – Рай выглядит именно так! Это лучше, чем Альпы, потому что это – наше!
Она подхватила сумку, стоявшую у её ног, взяла меня за руку и мы отправились к домам, виднеющимся у подножия горы. Дома прятались за соснами. У сосен были толстые стволы, покрытые грубой коричнево-рыжеватой корой. Я подняла голову. Кроны сосен покачивались высоко-высоко в небе. Остро пахло сосновой смолой.
- Аршан, - сказала бабушка,- на бурятском языке означает «целебный источник». Здесь есть речка Кынгырга. Переводится, как барабан. Она стекает с горы, течёт по узкому тункинскому ущелью, и гремит, как барабан, потому что местами вода падает вниз на камни. Это водопады. Всего их двенадцать. Потому и такое название. Шумная река. Потом Кынгырга впадает в Койморские озёра, а из озёр вытекает река Тунка, а Тунка впадает в реку Иркут. А Иркут …
Бабушка вопросительно посмотрела на меня, и я закричала:
- В Ангару!
- Кричать здесь не надо! – строго сказала бабушка.- Здесь святое место. И, кроме того, здесь больные. Их нельзя беспокоить.
Между тем, мы подошли к входу в санаторий. Перед нами были белые ворота. Вверху они изгибались аркой, а на высоких постаментах по бокам стояли фигуры мужчины и женщины. Похоже, это были рабочий и крестьянка, потому что мужчина держал на плече какое-то орудие труда, а женщина держала в руках ягнёнка. Фигуры тоже были белыми.
Под аркой было написано АРШАН. Налево и направо от железных ворот тянулся забор с пузатыми гипсовыми вазами, вместо досок.
- Стиль «сталинский ампир», - сказала бабушка.
Я с испугом посмотрела на бабушку. Какой такой сталинский вампир! Где вампир? Неужели она так Сталина называет? Вождя народов и Учителя! В Игорёшиных учебниках так написано. Сама видела!
Бабушка как будто прочитала мои мысли.
- Стиль сталинский ампир! – чётко повторила она. – Стиль это …
Она посмотрела на меня, махнула рукой и сказала:
- Просто, посмотри и запомни. То, что выглядит так, как это, и есть сталинский ампир. Империя, значит!
Я посмотрела и запомнила. Мы прошли под аркой ворот и очутились на территории санатория. Впереди виднелись дома. Они были сложены из некрашеных брёвен, а брёвна было положены на высокий каменный фундамент. Дома были вытянуты в длину.
- В Европе архитектура барочная, а у нас барачная, - загадочно сказала бабушка. – Это я так, не обращай внимания и не задавай вопросов.
Мы остановились у административного здания. Бабушка велела мне ждать на терраске, и вошла внутрь. Я стояла на терраске и смотрела вокруг. Вон, собака чёрная пробежала. За ней ещё одна. А дома растут среди деревьев. Нет, это деревья растут среди домов. А вон, врач в белом халате и в белой шапочке прошёл. А вон там, подальше санитарка в синем халате пошла выливать помойное ведро. А больных что-то не видно. Интересно, как выглядит моя мама? Узнаю я её или нет? Я, конечно, видела её фотографии, но ведь это довоенные фотографии.
Из административного здания вышла бабушка.
- Придётся подождать, - сказала она. – Сейчас у больных процедуры. Когда они закончатся, мама к нам выйдет. А пока, давай погуляем.
И мы, оставив под присмотром вахтёрши нашу сумку, отправились погулять. Мы рассматривали бревенчатые длинные дома с небольшими верандами, деревья и горы, и, наконец, набрели на огромное дерево.
- Это лиственница. – Сказала бабушка. – Ей 500 лет. Ещё и Иркутска и Петербурга не было, а она уже была.
- Петербурга?
- Ленинграда.
- А Москва была?
- А Москва была.
Мы попытались, соединив руки, обнять лиственницу, но рук не хватило. Мы отправились дальше.
- Эх, - сказала бабушка. - Если бы у нас было больше времени! Мы бы добрели с тобой до дацана. Точнее, до бывшего дацана. Теперь его упразднили.
- Что такое, дацан?
- Буддийский храм-университет. Буряты исповедуют буддизм. Это религия такая.
Я попрыгала на одной ножке вокруг бабушки.
- Игорёша говорит, что религия – опиум для народа. Я спросила у него, что такое опиум. Она говорит – водка. А ты что исповедуешь?
- Я? – переспросила бабушка. И некоторое время помолчала. – Я исповедую любовь к природе.
Мы набрели на белую лестницу. Она вела наверх к парку. Лестница была каменная, монументальная. У подножия горы была круглая возвышенность, к которой с двух сторон вели по два пролёта лестниц. Наверху круглой башнеподобной возвышенности была круглая площадка, обведённая балюстрадой с балясинами. Посередине балясины были шарообразными и пузатенькими.
- Опять ампир, - улыбнулась бабушка. – Вот, на этой площадке мы и будем ждать маму.
Мы поднялись на круглую площадку. Бабушка оперлась о балюстраду и задумалась, глядя вдаль на горы. А я принялась скакать вверх и вниз по ступенькам лестницы, ведущей от площадки высоко наверх. Мне очень хотелось знать, что там, наверху, но я не осмелилась сказать об этом бабушке. Надо было ждать маму.
Я устала скакать вверх и вниз по лестнице. Мне уже стало невмоготу от ожидания, как вдруг у подножия лестницы с правой стороны показалась женщина в больничном халате. Она остановилась, не поднимаясь, и глядела вверх – на нас с бабушкой. По тому, как засияла бабушка, как проворно побежала вниз по лестнице, я догадалась, что это и есть моя мать.
Я стала спускаться вслед за бабушкой.
- Идёмте, - сказала женщина нестерпимо певучим низким голосом. - Здесь недалеко есть скамейка. Там и посидим.
Я остановилась, спрыгнув с последней ступеньки, и не знала, что мне дальше делать. Значит, это и есть моя мама. Какой у неё красивый голос. Да, бабушка рассказывала мне, что у мамы драматическое сопрано. А петь она училась до войны у пианистки Евгении Городецкой, нашей иркутской знаменитости, ученице самого Антона Рубинштейна. Кстати, и тётушка училась у неё же. Только не пению, а игре на рояле. Так что же мне делать? Поцеловать её?
Я сделала движение к матери, но меня перехватила бабушка.
- Стой рядом со мной, - сказала она. – Маму целовать не надо.
Ну, не надо, так не надо! Я и сама целоваться не люблю. И вообще, не люблю, когда меня тискают.
Мы нашли деревянную скамейку под лиственницей и сели. Бабушка села между нами. Мать, сидя на другом конце скамьи, оборотилась ко мне, разглядывая меня.
Вот, суетилась бабушка, я привезла пирожки твои любимые с капустой. И с картошкой. Они у вахтёра. Посидите, я сейчас принесу.
Она сорвалась с места и умчалась к главному корпусу за сумкой.
Мы с матерью рассматривали друг друга.
Она была совсем худенькая, небольшого роста, ниже бабушки, пожалуй, на полголовы. У неё были тёмные каштановые волосы, и невероятно большие глаза: тёмно-серые, с огромными тяжелыми веками. И хотя мне было всего шесть лет, я понимала, что эта женщина, несмотря на худобу, невероятно красива. Глядя ей в лицо, я вспомнила, что у нас на шкафу стоит мраморная голова богини Артемиды, доставшаяся нам в наследство от деда по отцовской линии. Те же правильные черты лица, точёный нос, капризно изогнутая линия рта, полные выразительные губы, и эти невероятные глаза. Впрочем, беломраморный взор Артемиды был бесстрастен и лишён жизни. А взор матери был живым, заинтересованным и – одновременно холодным, изучающим.
Артемида! – сказала я изумлённо.
- Что? – не поняла мать.
- Вы похожи на Артемиду, что у нас на шкафу стоит.
- А, - улыбнулась мать. – Да, мне говорили это и до тебя. А тебе, кто сказал?
- Никто! Я сама вижу.
По лицу матери снова скользнула улыбка. Нет, не улыбка, только луч улыбки. Скользнул, и пропал. И снова эти тёмные беспощадные глаза глядели на меня. Мне стало не по себе.
Как поживаешь? – спросила мать.
Хорошо поживаю, отвечала я.
Бабушку слушаешься?
Слушаюсь.
Книги читаешь?
- Читаю.
Что читаешь? – допытывалась мать у меня.
Сказки.
Какие сказки? – настаивала мать.
Разные. Норвежские, русские, греческие, германские.
Примчалась бабушка, неся сумку с пирожками. Бабушка снова села между нами.
Забавно, сказала мать, адресуясь к бабушке. – Вы её научили так говорить: «германские»? Или это она сама? Так Лёня говорит вместо: «немецкие».
Пожалуй, я научила, призналась бабушка.
А что за греческие сказки? – спросила мать.
Мифы, пояснила бабушка.
Не рано?
Адаптированный вариант; пояснила бабушка.
Какие сказки тебе нравятся больше? – поинтересовалась мать.
Греческие, не задумываясь, ответила я. Греческие мифы мне действительно нравились больше других.
На меня мало похожа, огорчённо сказала мать. – Только цвет глаз. Волосы светлые. Лёнины. Да, пожалуй, овал лица мой.
Отцовская порода, сказала бабушка со вздохом. – И характер отцовский. Трудно ей будет в жизни.
Я с интересом слушала, но с огорчением понимала, что мать чем-то недовольна. Может быть, ей хотелось, чтобы я была её повторением, точной копией? Но ведь и она сама не была точной копией своей матери. Бабушка и ростом выше, и черты лица у неё, хоть и правильные, но совсем другие, нежели у моей матери.
Разговор перешёл на моего брата, который отдыхал в пионерском лагере.
Обормот! Прохиндей! Шалопай! – сердито говорила бабушка. – Лентяй! Читать не любит. Неделю назад у него была. Вожатые жалуются. Хулиган! Птиц из рогатки стреляет. Мальчику чуть было глаз не выбил.
Меня бьёт! – вставила я своё слово.
Бьёт? – встрепенулась мать. – Что значит – бьёт? – обратилась она к бабушке. – А вы, что же?!
Моя мать обращалась к своей матери на «вы». Может быть, и мне следует говорить моей матери «вы»? Впрочем, я так и сказала.
Что, я! – вздохнула бабушка. – Он меня почти не слушает.
Возьмите ремень! – жёстко сказала мать. – Выстегайте его хорошенько!
Не могу! Вот этого я не могу! – запротестовала бабушка, и её лицо покрылось красными пятнами.
Они стали разговаривать на повышенных тонах, раздражённо, и пока они выясняли отношения, я потихоньку улизнула. Мать и бабушка даже и не заметили этого, так они увлеклись беседой о моём противном брате.
Я скакала вперёд и вперёд по дорожке. Меня радовало - всё! Движение, солнце, горы, ветерок, деревья, кусты, птицы, и встречные собаки. Так я доскакала до какого-то одноэтажного строения, похожего на большой сарай. Были гостеприимно распахнуты широкие двери, а перед дверьми на двух табуретках стоял узкий и длинный деревянный ящик, закрытый крышкой. Я доскакала до ящика и увидела, что в крышке есть стеклянное окошечко. Я заглянула внутрь и увидела человеческое лицо. Мужское лицо. Глаза человека были закрыты. Он спал. Но ведь он может задохнуться в ящике! И зачем это ему понадобилось, спать в закрытом крышкой ящике, когда вокруг полно свежего ароматного воздуху?! Ну и спал бы себе на травке под деревом. Я сделала попытку разбудить спящего человека и постучала пальцем в стёклышко. Мужчина не услышал и продолжал спать. Я забеспокоилась. Сделала попытку сдвинуть с места крышку, но сил не хватало. Тогда я побежала к сараю и заглянула внутрь. В сарае было темно. Свет проникал только через распахнутую дверь. Я вошла внутрь. Глаза мои привыкли к темноте, и я разглядела длинные ящики, точно такие, как тот, в котором спал мужчина. Они стояли вдоль стен, один на другом, и их было много – почти до потолка.
Что они тут, все, что ли спят в таких ящиках? Может, это вид лечения такой? Зачем они спят в ящиках? И моя мать, что, тоже вы таком ящике спит?
Это что такое?! услышала я позади себя голос. Я оглянулась. В сарай вошел немолодой небритый человек в синем халате. В руке у него был молоток.
– Ты что тут делаешь?! ещё строже спросил он. – Ты чья? Где твоя мать?
Это было слишком много вопросов сразу. Я указала пальцем на ящик:
Там человек спит вот в таком же, он же задохнётся.
Не задохнётся, спокойно сказал мужчина и усмехнулся. – Он уже задохнулся. Покойник это. Так ты, чья и что тут делаешь?
Мы вышли из сарая, и подошли к длинному ящику, стоящему на табуретках.
Я с бабушкой приехала к маме, пояснила я, косясь на длинный ящик с покойником. – Так он что, не спит?
Не спит. Он умер, сказал мужчина и вынул из кармана пригоршню гвоздей. – Ну, что, давай заколачивать? Помогай!
Он высыпал мне в подставленные ладони гвозди и принялся заколачивать гвозди в крышку ящика. Я подавала ему гвоздь за гвоздём и наблюдала.
А зачем вы ящик заколачиваете?
Как зачем? – ухмыльнулся небритый человек. – Чтобы покойник из гроба не вывалился, когда его хоронить будут.
Ящик был – гроб! Так вот, как он выглядит!
Так он – мёртвый? – спросила я.
Мертвее не бывает. Я же сказал – покойник.
Ящик был – гроб! В гробу лежал мертвец!
А вдруг он проснётся, а мы его заколотили!
Не проснётся, уверенно сказал небритый человек. Покойники не просыпаются. Это навсегда.
Как – навсегда? Совсем-совсем навсегда? Это не совсем понятно.
- И что с ним будет дальше?
- Дальше? А ничо не будет. Отвезут на кладбище и закопают в землю.
- Как, в землю?
- Ну, так! Закопают и холмик сверху насыплют. Ты что, на кладбище никогда не была?
- Никогда.
- Ну, ещё будешь. Умрёт кто-нить из родни, возьмут тебя на кладбище родича хоронить и увидишь. Все там когда-нить будем закопаны.
- Почему?
- Что, почему?
- Почему, закопаны?
- Ну, все умрём когда-нить. Ты, чо, не знала?
- Я НЕ ХОЧУ!
- Никто не хочет! Но нас не спрашивают, хотим или не хотим. Хоп, и в землю!
- Но зачем в землю?
- Так ведь нельзя оставить покойника-то на земле. Он же, это, ну, вонять начинает. Гнить. Ты чо, не знала?
Не знала я! Ничего этого я не знала. И всё это мне не нравится! Это всё неправильно! Так нельзя! Хоп, и в землю! А если я не хочу!
Наконец, гвозди закончились. Небритый мужик вытащил из сараюшки табурет, сел, вынул из кармана синего халата папиросы и закурил, поглядывая на меня и на гроб.
- Куришь? – спросил он.
Шутит! Шутки у него такие! Ничо, я тоже шутить умею.
- Бросила шесть лет назад.
- Вовремя. Молодец!
Он курил, а я молчала, глядя на гроб с покойником.
- Почему он умер?
- Курил много. Так что больше не начинай.
Снова помолчали.
Ну, всё! – сказал он, вставая. – Славно поработали! Давай, дуй к своей бабушке и матери, а то они, небось, тебя потеряли.
Я поскакала назад к скамейке, на которой должны были сидеть бабушка и моя мать. Но они там не сидели. Скамейка была пуста. Я растерялась, стала оглядываться по сторонам. Слёзы уже подступали к глазам. Но потом я их увидела. Бабушка скакала впереди по дорожке, пенсне болталось на шнурке возле щеки, а позади неё трусила рысцой моя мать. Они добежали до меня, и рухнули, на скамейку, тяжело дыша.
Где ты была?! – вскричала бабушка. Мать гневно и тревожно смотрела на меня своими тёмными мрачными глазами.
Вскипевшие было на моих глазах слёзы, моментально высохли.
Я гуляла. Мы с дядькой гроб заколачивали.
Что вы делали? – выдохнула бабушка, и быстро посмотрела на мою мать. Глаза моей матери сделались ещё больше.
Там сарай, возле сарая длинный ящик, в ящике – покойник. Мы с живым дядькой его гвоздями заколачивали, терпеливо пояснила я.
Ты ничего не ела? – спросила мать. Губы её дёргались. – Землянику на лужайках не собирала?
О, оказывается, здесь на полянках растёт земляника! Жаль, я не знала! Но земляники я не собирала и не ела.
Слава Богу! – выдохнула мать. Бабушка держала руку на сердце.
Ничего здесь с земли не подбирай, землянику не рви и не ешь, строго сказала мать, а то – умрёшь.
Прямо, как в сказке! И почему это я от земляники могу умереть?!
Потому что здесь кругом больные, пояснила мать. – Они гуляют по полянам, лежат под деревьями, плюют на землю. А больные – заразные. С открытой формой туберкулёза. Недавно к главному врачу дочь-подросток приехала, отправилась гулять, собрала горсть земляники, полакомилась, и через три дня умерла.
Милиарный туберкулёз, добавила бабушка. – Поражает мгновенно все органы. Ты точно ничего не ела?
Я плюхнулась на скамейку. Нет, я ничего не ела. Я только гвозди держала в руках. Я рассказала, где я была и что видела.
Стеклышко в крышке гроба, пояснила мать, для того, чтобы родные могли попрощаться с покойником, не прикасаясь к нему.
Туберкулёз – зараза! – заключила бабушка.
Я опасливо взглянула на мать. Она поняла значение моего взгляда.
Не бойся, сказала она, усмехаясь. – Я соблюдаю осторожность. Видишь, я даже тебя не поцеловала при встрече. И к тому же я уже выздоравливаю, и я не так опасна.
Потом мы втроём немного погуляли по дорожке между елями, попрощались, и мы с бабушкой, сев в автобус, покатили домой.
Ночью мне снился гроб на табуретке. Крышка отодвинулась и упала на землю. Мужик, лежащий в гробу, сел и уставился на меня. Это оказался тот самый мужик, с которым мы заколачивали гроб. Он выпрыгнул из гроба и сказал:
- Давай! Примерь!
Я попятилась, но мужик подхватил меня на руки, положил в гроб и сверху положил крышку. Я стала рваться, упираясь руками и ногами в крышку, но она не поддавалась, а мужик заглядывал в окошечко и спрашивал:
- Ну, что? Удобно тебе? Щас, я крышку-то заколочу. – И он показал мне руку, в которой были зажаты гвозди. – Потом тебя закопают. Хоп, и в землю!
И мужик захохотал. А я страшно закричала. И проснулась
Прибежала бабушка. Я рассказала ей свой сон и передала разговор с мужиком в синем халате. Бабушка утешала меня и говорила, что всё это случится очень не скоро. А когда случится, я ничего не увижу, не услышу, не почувствую, потому что меня уже не будет.
Я долго плакала и не заметила, как уснула в объятиях бабушки.
В гости к нам часто приходила тётя Соня, Софья Семёновна Рубина. До революции она была гувернанткой моего будущего отца Леонида и его младшего брата Игоря. А после революции тётя Соня стала учительницей математики в советской школе.
С семьёй моего деда она продолжала поддерживать самые лучшие отношения, и часто приходила в гости к моему отцу. Потом, когда отец женился, тётя Соня познакомилась с моей бабушкой и они стали подругами. Когда мой отец ушёл на войну, а моя мать заболела и жила в санатории, тётя Соня часто приходила к моей бабушке в гости, и помогала ей воспитывать меня и Игорёшу. Правда, Игорёша от воспитания вежливо уклонялся, а я не уклонялась.
Появление тёти Сони в нашем дом, даже если она приходила почти каждый день, всегда был праздником. Шуршание шёлкового платья возвещало, что сейчас будет сюрприз: пирожное в тонкой папиросной бумаге, или книжка-раскраска, или цветные карандаши в цветной картонной коробке, или забавный целлулоидный утёнок. Иногда тётя Соня приводила меня к себе домой. В доме тёти Сони было множество милых вещей, совершенно не советского, а дореволюционного происхождения: календари с портретами русских царей и императоров; книги, изданные в XVIII и XIX веке; открытки первой мировой войны 1914 года; веера из белых и чёрных страусовых перьев; изящные лорнеты; расписные табакерки; пенковые трубки; длинные вишневые мундштуки; длинные узенькие пластины китового уса, вынутые из ветхих корсетов; фарфоровые безделушки, когда-то украшавшие комоды орехового дерева. Много всякой всячины. И среди этой всячины, в красивой японской шкатулке – золотые погоны офицера царской армии, погоны поручика. Поручиком был жених тёти Сони, ушедший на первую мировую и не вернувшийся с неё. Тётя Соня осталась вечной невестой. Она решила никогда не выходить замуж, и посвятить себя чужим детям. Но чужие дети стали немножко её собственными детьми. В годы революции тётя Соня не покинула семью моего деда и продолжала помогать воспитывать моего будущего отца и его младшего брата Игоря. Вся семья считала её своей. Когда папа подрос и перестал нуждаться в гувернантке, тётя Соня стала преподавать математику в советской школе. Честно говоря, сегодня я плохо представляю, как нежная, деликатная, утончённая тётя Соня могла преподавать в советской школе. Но преподавала. Кушать хотелось.
Все вещи в доме тёти Сони я любила перебирать, рассматривать, нюхать. Они пахли нездешним миром, нездешними духами. Каждая вещь хранила тайну – тайну своего происхождения и исторического существования. Как удалось тёте Соне сохранить во время кораблекрушения эти обломки старого исчезнувшего мира – Бог весть. Но она сохранила их, оберегая от постороннего недоброго взгляда. По этим ненужным и опасным в сегодняшнем мире вещицам я, сама того не ведая, восстанавливала картину бывшего мира, в котором когда-то жила тётя Соня, и мои бабушки и дедушки.
Тётя Соня была добрым ангелом моего детства. Каждый раз, когда она появлялась в нашем доме, наступал праздник. Тётя Соня ходила со мной гулять. Со мной никто не гулял, кроме неё. Бабушке вечно было некогда, но она брала меня с собой на базар и в магазины. Бабушка была слишком занята домашними делами, и ей было не до прогулок. Считалось, что я и так гуляю во дворе и играю с детьми соседей. И довольно. Но с тётей Соней мы гуляли по-настоящему, не заходя, ни на базар, ни в магазины. Я искренне считала, что тётя Соня – наша родственница. Она неизменно появлялась в тёмно-синем шёлковом платье в белый горошек, в белой накрахмаленной пикейной шляпке на гладко причёсанных седых волосах, и в чёрных туфлях на французском каблуке. От неё пахло, как говорила моя бабушка, парижскими духами, а дежурными советскими духами в то время были духи «Красная Москва». У тёти Сони был приветливый, ровный характер. И даже на птичку, пролетевшую над нами и какнувшую на её белую панамку, она не рассердилась.
У нас с тётей Соней было несколько маршрутов. Мы ходили к её знакомым старичкам. Мы ходили в Сад имени Парижской коммуны на берегу быстролетящей мимо нас Ангары. Мы ходили в Крестовоздвиженскую церковь, с высокого холма взлетающую над городом. Мы ходили на Центральную площадь города, где вцепилось когтями в землю унылое серое недостроенное здание обкома партии.
Ходить в гости к старичкам мне не очень нравилось, потому что у них нужно было вести себя смирно и чинно. Старички жили на тихой улочке с деревянными тротуарами по краям хорошо убитой дороги. Во дворе, поросшем утиной травкой, стоял каменный одноэтажный особнячок. В доме пахло нафталином и стариной. Старички, он и она, тоже пахли нафталином и стариной. Мы сидели в креслах девятнадцатого века, обитых полосатым штофом, пили чай из старинных тонкостенных фарфоровых чашек. Снаружи по стенкам чашек в нарисованном саду разгуливали дамы в длинных нарядах и господа в цилиндрах и сюртуках. Я всегда здоровалась с ними, а они приглашали меня к себе – погулять. К чаю всегда полагались пирожные с кремом, и это немного меня утешало во время скучного визита. Тётя Соня беседовала со старичками на французском языке, которого я не знала. Время от времени старички улыбались мне, и говорили по-русски:
- Ешь, деточка, пирожные!
И, обращаясь к тёте Соне, говорили:
- Как же быстро она растёт!
Гулять в сторону сада имени Парижской коммуны было куда интереснее, хотя там не давали пирожных. Зато там была красивая решётка вокруг сада. Тётя Соня всегда гладила её рукой и говорила:
- Её отлили в моём любимом Петербурге.
Петербург-Ленинград был любовью тёти Сони. Она хотела туда вернуться, жить там и умереть.
В саду были детские аттракционы, из которых мне более всех других нравилась карусель.
Однажды тётя Соня подвела меня к пустому постаменту с двуглавым орлом и сказала:
- А здесь стоял памятник Императору Александру Третьему.
- А где он?
- Император умер, а памятник снесли после революции. Но он вернётся.
- Кто? Император? Он же умер!
- Памятник вернётся. Только я не доживу до этого. А ты, может, и доживёшь.
Ходить на площадь имени Кирова мне не очень нравилось. Меня угнетал вид недостроенного серого здания. И детских аттракционов здесь не было. Но тётя Соня видела что-то большее, чем я.
- Здесь когда-то стоял Собор иконы Казанской Божией матери! – говорила тётя Соня и карие глаза её наполнялись слезами. – Собор взорвали. Там, где он стоял, теперь газон. Давай, постоим здесь лицом вон в ту сторону и я помолюсь.
И тётя Соня молилась. Она была очень набожна.
И ходили мы ещё гулять по направлению к Крестовоздвиженскому храму неподалёку от нашей улицы. Мы шли по улице Тимирязева вдоль трамвайных путей мимо деревянных домов. За последним домом был полуразрушенный вход в старое подземелье. Когда-то там была деревянная дверь, но она сгнила и свалилась с петель. Перед нами чернел вход неведомо куда, вглубь земли. Сыростью и страхом несло из него.
- Никогда не заходи туда! – говорила тётя Соня. – Там темно. Там можно заблудиться и пропасть. И никто никогда тебя не найдёт. И погибнешь, блуждая под землёй. Там только крысы живут.
Мы обходили храм справа, и поднимались по лестнице, всё выше и выше поднимающей нас к красно-белому зданию с куполами, увенчанными православными крестами. Тётя Соня то и дело крестилась. Внутри храма было много икон на стенах, горели свечи, и пел хор. Тетя Соня обходила все иконы храма и целовала их через белый батистовый платочек. Службу мы не стояли. Тётя Соня полагала, что долгого стояния в храме я не выдержу.
Этим летом тётя Соня решила меня крестить.
Но сначала она повела меня в парикмахерскую.
В парикмахерской меня посадили на стульчик, обвязали шею белой простынкой и велели сидеть смирно.
Как? – спросила пожилая усталая парикмахерша.
«Под пажа», отвечала тётя Соня. – Надо всё упорядочить, вихры убрать. «Под пажа».
Под кого? – подозрительно спросила парикмахерша и угрожающе пощелкала стальными ножницами перед носом кроткой тёти Сони, ничуть не убоявшейся.
Так, спокойно сказала тётя Соня, дайте мне лист бумаги и карандаш. Я нарисую.
Лист бумаги и карандаш явились, и тётя Соня принялась рисовать голову с причёской «под пажа». Я пыталась рассмотреть, что она там рисует, и свалилась со стула. Тётя Соня невозмутимо водрузила меня обратно, парикмахерша скептически рассматривала рисунок, кстати, превосходно исполненный.
Так бы и сказали, что «под горшок»! Художница? – спросила парикмахерша, подходя ко мне, и держа рисунок в вытянутой руке.
Математик, отвечала тётя Соня, и я отметила, что, хотя говорит она негромко, но ясно и чётко, и заставляет себя слушать.
Чертёжница, значит, подытожила парикмахерша. – Хорошая специальность. Но и у нас – не хуже.
Она щелкнула ножницами у меня над головой. Посыпались пшеничные волосы.
Осторожно, попросила тётя Соня, делайте плавную линию ото лба к плечам.
Я своё дело знаю, грубо сказала парикмахерша. – А вы не мешайтесь у меня под ногами, а то я ей уши обрежу. А ты сиди смирно!
Я вжалась в спинку стула. Мне стало страшно, и жалко ушей. Я замерла. Парикмахерша пощелкала ножницами, потом сдернула с меня простыню, встряхнула её. Кудри посыпались на пол. Я взглянула в зеркало. Из зеркала смотрела незнакомая девочка. На лбу челка, волосы ровно и плавно спускаются к плечам. Нигде – ни вихра. Пустыня! Я залезла двумя пятернями в волосы и взлохматила их. Волосы мягко и плавно легли на лоб и плечи.
Прекрасная работа! – похвалила тётя Соня. – Сколько?
Пока она рассчитывалась с парикмахершей, я, соскочив со стула, яростно пыталась придать волосам былую непокорность: трясла головой, лохматила плавные волны и вздымала надо лбом ненавистную чёлку. Тщетно! Эта незнакомая девочка в зеркале была мне противна. У неё был такой прилизанный вид! Я схватила с подзеркальника ножницы и отхватила сначала чёлку, потом принялась за виски. Когда тётя Соня повернулась ко мне, всё было кончено. Парикмахерша хлопнулась на стул, и выкрикнула:
Это же не ребёнок! Это же – сволочь! Всю работу сгубила!
Тётя Соня кротко смотрела на меня. Я думала, что она тоже хлопнется на стул и тоже крикнет мне, что я не ребёнок, а сволочь, но она молчала и думала. Наконец, оценив масштабы разрушения, она повернулась к парикмахерше и сказала:
А теперь – под мальчика, шапочкой.
Парикмахерша подняла меня и плюхнула в стул, да так, что мои зубы стукнули.
Сиди смирно, приказала она. – Не хотела быть красивой, будешь, как пацан.
И она коротко обрезала мне волосы – шапочкой, так что и уши стали видны, и открылся лоб, и шея стала голой.
Ничего, утешала меня тётя Соня, видя мрачное выражение моего лица. – Мы купим шляпку. Девочки должны носить шляпки. Мы купим очень красивую шляпку, или сошьём.
Я спрыгнула с кресла. Лохматить стало нечего. Я с ненавистью глядела в зеркало на свое отражение.
А потом мы пошли в магазин, и тётя Соня купила мне белую панамку. Я с удовольствием надела её, потому что меня раздражали мои коротко подстриженные волосы.
- Вот теперь, - сказала тётя Соня, - мы можем идти в храм. И мы пошли.
Священник велел мне разуться и встать на коврик у большой медной чаши. Вместе со мной вокруг чаши стояли ещё трое детей. Священник произносил молитвы, кадил ладаном, а потом побрызгал нам на головы святой водой из чаши. Тётя Соня стала моей крёстной матерью. У меня теперь был оловянный крестик на зелёной ленточке.
Узнав, что тётя Соня меня крестила без её разрешения, бабушка проявила выдержку и терпение, но крестик у меня забрала и спрятала в китайскую шкатулку с потайным двойным дном.
- Никому не говори, что тётя Соня тебя крестила, - сказала бабушка. – Если не хочешь неприятностей нашему дому, нашей семье, и себе в будущем, молчи, как будто ничего этого и не было.
Что сказала бабушка тёте Соне, я не знаю.
Две недели тётя Соня у нас не появлялась, а потом пришла, и всё потекло, как прежде. К теме моего крещения мы никогда больше не возвращались.
Ещё тётя Соня мечтала воспитать меня, как барышню, как она выражалась. Тётя Соня не уставала повторять правила, которым я должна была следовать. Мне не полагалось висеть на заборах и на ветках деревьев, но я висела. Мне не полагалось целовать всех встречных кошек и псов, а я целовала. Мне не полагалось кричать во дворе, а я кричала. Мне не полагалось бегать и играть в футбол с мальчишками, а я бегала и играла. Я не умела жить по правилам, которым следуют хорошие девочки из порядочных семей.
В конце концов, тётя Соня отчаялась сделать из меня благовоспитанную барышню, и решила заняться моим образованием. Она пошепталась с бабушкой, и они мне объявили, что хотят научить меня танцевать.
- Тётя Соня записала тебя в кружок танцев, - сказала бабушка, вытирая руки кухонным полотенцем. Она только что замесила тесто, и я предвкушала, что через два-три часа буду лакомиться ватрушками с творогом и вкусными шанежками и пирожками с мясом. Пирожки у неё были – объедение!
Зачем мне эти танцы? Не хочу я ходить ни в какой кружок! Мне дома и во дворе хорошо.
- Не хочу! – кратко выразила я свою нехитрую мысль.
- А отчего же не попробовать? – бабушка села напротив меня за стол. - Ты лёгкая, стройная, ножки прямые. А вдруг тебе понравится! Ты ведь можешь попробовать. А вдруг Терпсихора тебя поцеловала! Не понравится, больше не пойдёшь.
Последняя фраза была главной. Значит, никто меня заставлять не станет. Это хорошо. Потому что никто меня и не может заставить делать то, что я не хочу. Если уж меня кто-то из Муз поцеловал, то точно не Терпсихора. Наверное, при нашем рождении Музы борются за право владеть нами. Я от рождения досталась не то Эвтерпе, не то Эрато. Они-то меня у Терпсихоры поспешно отбили.
Во вторник тётя Соня повела меня во Дворец пионеров.
Вы видели наш Дворец пионеров? Не видели! Это бывший особняк купца Второва. Бабушка говорит, что особняк построен в конце девятнадцатого века в стиле псевдорусского барокко. Я не понимаю, что это значит. Мне это двухэтажное здание с центральной башней, башенками по углам крыши и богатой лепниной снаружи напоминает расписной нарядный пряник.
Пока мы шли, тётя Соня рассказывала:
- Танцы преподаёт бывшая балерина Большого театра. Она на пенсии. Правда, она не была примой. Стояла у воды.
- У воды? У какой воды?
- Ну, это так говорится. На самом деле это означает, что балерина не смогла сделать карьеру и всю жизнь протанцевала в последнем ряду кордебалета.
- Корде чего?
- Кордебалет – массовка. Ну, как хор в опере.
- Так она у воды стояла?
- Ну, да! Но человек она очень хороший.
Мы вошли в просторный зал. В торце зала было огромное зеркало. Собственно, вся стена была – зеркало. В уголке стоял рояль с открытой крышкой. За роялем сидела пожилая женщина в крепдешиновом ярком платье. А по всем стенам зала тянулась железная палка на креплениях. В зале было полно девочек в майках и трусиках. Они стояли рядами. А перед ними стояла маленькая, стройная пожилая женщина с каким-то нервным лицом. Женщина тоже была в цветастом крепдешиновом платье. Увидев нас, она улыбнулась и пошла нам навстречу. Тётя Соня поставила меня впереди себя.
- Это и есть новенькая? – обратилась женщина к нам. – Меня зовут Альбина Николаевна, учительница бальных танцев. Ну, давайте, посмотрим.
Наклонившись, она бесцеремонно приподняла подол моего платья и осмотрела мои ноги. Потом взяла меня за плечи и повела за собой.
- Снимай! – сказала она.
- Что, снимай? – не поняла я.
- Платьице снимай! – улыбнулась Альбина Николаевна. - Ты же видишь, что все в майках и трусиках.
Я тоже в трусиках. Но майки-то под платьем у меня нет. Ни за что не сниму! Даже если силой снимать будут, я стану драться!
- Нет! – сказала я.
- -Что, нет? – не поняла учительница бальных танцев.
- Я не сниму!
Альбина Николаевна вопросительно посмотрела на мою крёстную мать.
- Бесполезно! - сказала тётя Соня. - Если она сказала «нет», то ничто, и никто не поможет.
- Ну, хорошо, - согласилась учительница. – Становись в строй и повторяй за всеми движения, которые они делают. Давай я покажу тебе первую позицию. Смотри, как стоят девочки.
Я посмотрела. Пятки вместе, носки смотрят в разные стороны. Один на север. Другой - на юг. Зачем это? Это же неудобно.
Я попыталась встать в первую позицию. Было крайне непривычно и неудобно. Я привела ноги в нормальное положение.
- Хорошо! Ты привыкнешь со временем, - сказала учительница. – Дома отработай первую позицию. А теперь встань с девочками.
Я встала в первый ряд с краю. Женщина за роялем заиграла что-то медленное и плавное, все дети начали двигаться в такт музыке, совершать какие-то замысловатые движения руками, и мне, чтобы повторять все эти движения, пришлось крутить головой по сторонам, чтобы увидеть, что же они все делают. После этого я пыталась повторять увиденные движения и жесты, но самым удручающим образом не попадала в такт. Через пять минут мне надоело глядеть и повторять то, что делали другие дети. Я вышла из шеренги, встала у стены, чтобы видеть всех детей сразу. Когда все дети дружно отпрыгали упражнения, преподавательница подозвала меня и стала заниматься со мною индивидуально. Она снова попросила меня встать в первую позицию – пятки вместе, носки врозь в разные стороны, спинка прямая, руки по швам.
Нормальные люди так не стоят и не ходят, о чём я немедленно сообщила преподавательнице. А та, как назло, предложила мне ещё походить в такой позе по залу. Я попробовала походить походкою пингвина. Ходить было трудно, я чуть было не упала. Преподавательница посоветовала мне походить в этой позе дома. Меня опять поставили в шеренгу и велели повторять движения. На этот раз это было не упражнение, а танец – полька. Разумеется, у меня ничего не получалось. Когда занятие закончилось, я выбежала к тёте Соне, успевшей подремать за время моего отсутствия. На её вопрос, понравился ли мне кружок танцев, я объявила, что не только не понравился, а до такой степени не понравился, что больше я в Дом пионеров – ни ногой! Как ни уговаривали меня тётя Соня и бабушка, больше я на занятия не пошла. Обучение танцам закончилось, не успев начаться. Балерины из меня не вышло. Терпсихора от меня отступилась. Эта затея с танцами изначально была обречена на полный провал. Я не любила танцевать.
Поскольку затея с танцами с треском провалилась, бабушка и тётя Соня решили обучить меня иностранным языкам и пригласили на дом учительницу немецкого языка. Это была Фанни Александровна Баунцвегер. Моя бабушка, добывая пропитание для семьи в долгих и длинных очередях, познакомилась с Фанни Александровной, которая стояла позади неё. Они разговорились, очень понравились друг другу, и моя бабушка выяснила, что Фанни Александровна – настоящая немка, застрявшая в СССР после 1917 года. До войны Фанни Александровна работала в женской советской школе, преподавая немецкий язык, а во время войны её, как настоящую немку, из советской женской школы уволили. Фанни Александровна жила одна, подрабатывая частными уроками. Когда моя бабушка предложила немке обучать меня немецкому языку, та очень обрадовалась. Как она объяснила моей бабушке, уроков у неё было совсем немного, потому что, после войны никто не хотел учить немецкий, ставший ненавистным из-за фашистов.
Когда учительница немецкого языка впервые появилась в нашем доме, я была поражена её внешним видом. Это была скромная сгорбленная старушка, одетая в длинную до полу юбку и старенькую вязаную кофточку. По переду юбки от пояса до подола были пущены крупные деревянные пуговицы. На локтях кофточки – круглые аккуратные заплаты. На ногах – резиновые калоши, подхваченные верёвочками, чтобы не слетали с ног. А на почти лысой голове, покрытой редким седеньким пухом, красовался чёрный суконный берет, который Фанни Александровна не снимала даже в сильную летнюю жару. Лицо у немки было сморщенное, как печёное яблоко, и тихо и кротко смотрели на собеседника чудесной глубины и голубизны глаза. О таких старушках говорят – Божий одуванчик. Она и впрямь была Божиим одуванчиком с этим белым лёгким пухом, выбивающимся из-под беретки. Фанни Александровна была – вне своего времени, вне семьи, вне своей страны, и вне своего народа. Я привыкла видеть перед собою другую старость – старость моей бабушки, которая держала спину прямо и, невзирая на средний рост, выглядела величественно, как колонна Парфенона. Моя бабушка, отправляясь на базар за покупками, всегда и неизменно надевала дореволюцинные туфли на французском каблучке, дореволюцинное чёрное шёлковое платье почти до полу, и в летний зной прикрывалась дореволюцинноым белым шёлковым зонтиком, обшитым по краю белым кружевом, с великолепной костяной резной ручкой. На прямом строгом носу моей бабушки красовалось пенсне, и завершала картину дореволюцинная соломенная шляпка, которую время от времени бабушке приходилось реставрировать. Зимой бабушка надевала дореволюцинную шубу на кенгуровом меху, крытую бархатом и соболью опять-таки дореволюционную шапку. Таким образом, моя бабушка олицетворяла всем своим видом дореволюциооную, слегка потрёпанную и потёртую временем, респектабельность. Фанни Александровна, утратив все признаки бывшей респектабельности, олицетворяла собою беспощадную нищету и беспросветное отчаяние.
С собою Фанни Александровна принесла старую книгу с пожелтевшими от времени страницами – учебник немецкого языка, изданный до революции в Германии. И началось обучение немецкому языку. Я хорошо запомнила картинки из этого учебника: мальчик сидит на стуле, мальчик стоит за стулом, мальчик стоит перед стулом. Так мы учили предлоги. Мне нравились поначалу уроки. Скоро я с увлечением начала читать простенькие тексты из Фанниного учебника про хорошего мальчика и Ангела, и про плохого мальчика, к которому Ангел не прилетал.
Беда была в том, что во время урока Фанни Александровна нередко вздрёмывала. Её пухово-беретная голова падала на грудь, и урок замирал на неопределённое время. Я сидела тихо, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить учительницу. Думаю, что Фанни Александровна начинала дремать оттого, что перед уроком её кормила моя бабушка, чем Бог послал. А посылал нам Бог немного, но регулярно, так что все были сыты, и учительнице немецкого оставалось. Поспав минут двадцать-тридцать, Фанни Александровна, открывала глаза, и кротко спрашивала меня, как долго ли она спала. Поскольку дремота наваливалась на учительницу практически каждый урок, мне это ужасно надоело, так как я вынуждена была ждать. И я навострилась, всякий раз, как учительница засыпала, тихонько удирать во двор, где кипела жизнь в самых разнообразных формах. Соседки развешивали на верёвках тяжёлое от сырости бельё, играли в городки мальчишки, девочки укачивали кукол, и устраивали в картонных ящиках дом, бегали от группы к группе два лохматых дворовых пса, радостно виляя и кивая пышными султанами хвостов. Я присоединялась к девочкам, и забывала о Фанни Александровне. А она, подремав всласть, просыпалась, обнаруживала моё отсутствие, и отправлялась домой. Впрочем, иногда меня разыскивала моя бабушка, обнаружив, что Фанни Александровна сидит в столовой, положив голову на стол. Увидев, что моя бабушка вышла во двор, я просила ребят спрятать меня. Ребята обступали меня со всех сторон, чтобы скрыть от бабушки, и предлагали поочерёдно спрятать меня в мусорном ящике, за помойкой, в огромной бочке, что стояла под водостоком, в картонном ящике, и в лазе под домом. Мы испробовали все варианты. Менее всего мне понравилось в лазе под домом. Там было темно и сыро, и кто-то подозрительный шушукался, и шуршал в темноте, наводя на меня ужас. Иногда я не успевала спрятаться, бабушка меня отлавливала и вела к учительнице.
А однажды учительница не пришла. Её не было неделю, и моя бабушка решила, что Фанни Александровна заболела, и решила её проведать.
Бабушка сложила в сумку варёную картошку, огурцы, помидоры, хлеб, и мы отправились в гости к Фанни Александровне. Шли мы долго. Автобусных маршрутов в те времена было немного, а учительница немецкого жила на самой окраине города. Мы шли мимо деревянных домиков с палисадниками, в которых цвели и ярко горели глянцевые гладиолусы; потом мимо кирпичной кладбищенской ограды местами полуразрушенной; потом мимо длинных глухих заборов, за которыми неистово гавкали басовитыми сиплыми голосами собаки. Мы шли по деревянным тротуарам, доски которого поскрипывали под ногами, и, наконец, мы подошли к выкрашенной зелёной краской калитке, бабушка потянула железное кольцо, и мы вошли во двор, заросший утиной травкой, по которой вились от калитки несколько тропинок, ведущих к домикам, по краям двора. Мы направились к одному из них, имевшему самый, что ни есть жалкий вид. Он покосился на один бок, врос в землю, так что нижний край окон был у самой земли, и, чтобы заглянуть в окно, пришлось бы согнуться вдове. Бабушка не стала нагибаться, а, подойдя вплотную к окну, постучала в грязное стекло согнутым пальцем.
Вы чо, к немке, чо ли? – раздался хриплый мужской голос. Мы оглянулись. За нами стоял высокий сухой старик с топором в руке. Мы не успели испугаться, потому что он улыбнулся, глядя мне в глаза. – Если вы к немке, так нет её. Я её уже давно не видел.
Как это – не видели? – удивилась бабушка. – Вы – её сосед?
Сосед, согласился старик, спокойно разглядывая нас. – Да вы зайдите, там не заперто.
А вы почему не зашли? – поинтересовалась бабушка.
– Неудобно, я же мущщина, а она – женщина одинокая. А у меня – жена ревнивая.
Старик оставил нас и пошёл, помахивая топором, к куче дров, громоздящейся у соседнего домика.
Однако! – промолвила бабушка. Оборони Бог от таких соседей!
Она толкнула некрашеную рассохшуюся дверь. Та отворилась с протяжным скрипом, и мы очутились в тёмных сенцах. Бабушка стала шарить руками вокруг в поисках двери, нащупала её, наконец, и мы вошли в дом.
Мы очутились в полутёмной комнатке, почти пустой, с покосившимся полом и одним окном, через тусклые стёкла едва пробивался дневной свет. У одной стены комнатки стоял маленький стол, над которым висела полка, а в дальнем углу стоял топчан, на котором что-то лежало, завёрнутое в тёмные тряпки. Бабушка шёпотом велела мне стоять на месте, а сама приблизилась к топчану. Я услышала, что она охнула, и подбежала к ней. Что-то, что лежало на топчане, завёрнутое в какое-то подобие одеяла, было Фанни Александровна. Глаза её были закрыты, береточка сползла с головы, обнажив реденькие седые волосы сквозь них просвечивала розовая кожа. Бабушка стала торопливо искать что-то в тряпках, нашла сухонькую белую ручку немки, и пыталась нащупать пульс. Фанни Александровна слабо пошевелила губами.
Она живая! – закричала я.
Тише, - поморщилась бабушка на мой крик. – Она больна.
Бабушка осторожно положила сухую ручку немки на одеяло, и несколько мгновений стояла задумавшись. Затем она встрепенулась, и повернулась ко мне.
Я должна сходить за «Скорой». Можешь посидеть здесь с учительницей? Я скоро приду. Ей нужна помощь.
Я боюсь старика с топором, сказала я.
Он сюда не войдёт, сказала бабушка. – А топором он рубит дрова на зиму. Сделай милость, посиди здесь с Фанни, я должна идти очень быстро. Прошу тебя!
Я не успела что-нибудь ответить, как бабушка стремительно вышла и притворила за собою дверь. Мне ничего не оставалось, как смириться. Я села на табуретку возле стола, но сидеть было скучно и жёстко. Я встала и принялась рассматривать полку над столом. Вся полка была уставлена пустыми немытыми стеклянными полулитровыми банками. Я насчитала семь штук. На каждой банке была приклеена бумажка, и на бумажке было что-то написано. Я придвинула табурет поближе, взобралась на него и прочла надписи. На каждой бумажке было написаны немецкие слова, обозначающие дни недели. Это мы с Фанни Александровной проходили, и я узнала эти слова. Семь баночек в ряд, от понедельника – до воскресения. Я сняла одну банку, и понюхала. Пахло кислым молоком. Я поставила банку на место, слезла с табурета, и подошла к топчану – посмотреть на учительницу. Она лежала в том же положении – на спине, глаза закрыты, грудь тихо вздымалась от дыхания. Я прилегла на край топчана в её ногах, и слегка задремала.
Очнулась я оттого, что на дворе громко и нахально закудахтала курица, видимо оповещая весь свет о только что снесённом яйце. Я вышла в сени. Мои глаза уже привыкли к полутьме, и я различила в углу – ведро. На дне его было немного воды. Я выглянула во двор. Старик с топором уже ушёл. Рядом с его домиком, опираясь о стену, стояла теперь поленница дров. Солнце сияло в вышине. Было жарко и скучно. Только курица всё не могла успокоиться. Я села на порог и прислонилась к косяку. Мне было скучно и тоскливо. Вдруг на середину двора вышел яркий пёстрый петух, и подозрительно покосился на меня. Я сидела тихо, и он решил, что я не опасна, и стал что-то высматривать у себя под ногами, временами поклёвывая, и разгребая землю кривыми когтями. Мне стало немного веселее, и не так одиноко. Вдруг послышался шум двигателя, я вскочила и побежала к воротам, а петух, испугавшись и обидевшись, взметнулся вверх и взгромоздился на поленницу. К воротам подкатила карета «Скорой помощи» крытый фургон, с красными крестами на задних дверцах и на боках. Задние дверцы раскрылись. На землю спрыгнули два дюжих санитара в белых халатах и вынули из чрева фургона носилки. Из кабины по железным ступенькам осторожно спустилась моя бабушка. А за нею – молодая женщина-врач со стетоскопом на груди.
Она спит, сообщила я, а старик – ушёл.
Жди здесь, приказала бабушка.
Вся компания – моя бабушка, врач и санитары вошли в дом. Через некоторое время появились санитары, несущие носилки. В носилках лежала тщедушная Фанни Александровна, так и не открывшая глаз, чтобы полюбопытствовать – что происходит, и куда её несут? Вышли врач и бабушка. Врач на ходу что-то говорила бабушке. Лица у обеих были серьёзны и озабочены. Санитары поставили край носилок на дно фургона и задвинули их внутрь. Потом и сами запрыгнули в фургон. Один из санитаров высунулся, поймал рукой дверцу и крикнул бабушке:
А Вы, мадам, едете?
Еду, отвечала бабушка, вот только дверь запру, и она стала оглядываться, чем бы подпереть дверь.
Бросьте, крикнул ей весело молодой санитар, там и воровать-то нечего. Разве что тюфяк её!
Бабушка так на него посмотрела, что он быстренько захлопнул дверцу.
Мы сели в кабину шофёра, где уже сидела врач. Я устроилась на коленях у бабушки. Мы покатили, подпрыгивая на ухабах, оставляя за собою клубы серой пыли и истерический лай собак.
О, Господи, вздохнула бабушка, лучше бы я поехала в кузове. Трясёт-то как! Санитары о ней позаботятся? – обратилась она к врачу.
Позаботятся, коротко ответила врач. Видно было, что она устала и чем-то удручена.
А вы тюфяк-то ейный потрясли? – весело спросил шофёр, держа одной рукой руль, а другой коробку папирос «Казбек». Он ловко вытянул из коробки зубами папиросу и подмигнул мне. Нос туфелькой, картуз набекрень, из-под картуза льняной чуб до бровей. Я в ответ показала ему язык.
Зачем это? – спросила бабушка.
Как зачем? веселился шофёр. – Нищенка одна была, и, померла старушка. Как её тюфяк трясти-то стали, так миллион тыщ и нашли. Вот те и нищенка. Может и эта така же? Трясли тюфяк-то?
Ваня, заткнись, устало сказала врач.
Господи, хоть бы доехать скорее – вздохнула бабушка. – Так в кабине бензином воняет, и ещё чем-то.
Как не вонять! с готовностью согласился Ваня. – Бензином и табаком!
И ещё чем-то, сердито настаивала бабушка. Шофёр пожал плечами. На лице его было отчётливо написано: Цаца, какая! Пенсне нацепила, хрычовка старая. Какая вредная старуха! Прекрасно он понял её намёки. Уж и пошутить нельзя. А тюфячок-то немочки этой потрясти не помешало бы. Или вернуться одному, да потрясти? Вернусь, пожалуй, как работу закончу. На пути в гараж и заскочу.
Трясти стало меньше, когда мы въехали в центральную часть города. Дороги в центре были вымощены булыжником. Мостили после войны – пленные немцы, а потом японцы. Наконец, мы подъехали к большому каменному зданию – больнице. Санитары вынули носилки с учительницей из фургона. Мы с бабушкой шли рядом с носилками. Фанни Александровна лежала на носилках совсем маленькая. Её высохшее тело едва угадывалось под белой простынёй. Глаза по-прежнему были закрыты, словно она устала глядеть на этот мир, и твёрдо решила больше не размыкать веки. Мы вошли в приёмный покой. Санитары поставили носилки с учительницей на пол, и вышли, тяжко топая армейскими сапогами. Появилась высокая женщина в белом крахмальном халате, потрепала меня твёрдой ладонью по щеке, и велела нам с бабушкой подождать в коридоре, пока она осмотрит больную.
Мы вышли в коридор и сели на белый диванчик, пахнущий карболкой. Я закашляла. Бабушка велела мне выйти во двор, подышать свежим воздухом. Я вышла. «Скорая» всё ещё стояла возле подъезда. Шофёр сидел на железной подножке и курил. Санитары стояли рядом и тоже курили, поминутно сплёвывая на землю. В наступающих сумерках их халаты белели, как призраки.
Ну, весело спросил меня шофёр, окочурилась бабка, аль нет?
Отстань от ребёнка, посоветовал санитар постарше.
А я – чо? А я – ничо! – сплюнул шофёр и подмигнул мне. – Я же шуткую, нешто она не понимает? Понимаешь?
Какой он противный! Прямо таки отвратительный! И ухмыляется так мерзко, словно задумал что-то гадкое.
Я аккуратно обошла шофёра, но он попытался поймать меня за руку. Я отскочила, и, молча, показала ему кулак. Шофёр заржал, ужасно довольный собою.
Отстань от ребёнка, тем же ровным тоном сказал санитар постарше. – Чего прицепился? Иди-ка ты девочка к бабушке.
Я послушалась и пошла назад к бабушке. Но бабушка была не одна. Рядом с нею сидела молоденькая полненькая нянька и причитала:
А лёгонька-то, лёгонька кака! Я одна подняла, да на кровать-то и переложила. Кожа да кости! Ох, не жилица! Не жилица!
Что такое – не жилица? – спросила я, карабкаясь бабушке на колени.
Боюсь, что Фанни Александровна может умереть, отвечала бабушка, прижимая меня к себе.
Окочурится? – предположила я.
Где ты взяла это слово? – всполошилась бабушка.
Шофёр сказал.
От, прохиндей! От, варнак! – запричитала нянька. – Чо ребёнку-то наплёл! От, балбес! Всегда он так!
Циник! – подвела черту бабушка. Мне было лень спрашивать, что такое – циник. Я прижалась к бабушкиной груди и хотела спать.
Щас шмотки ейные принесу; сказала санитарка. И ушла. Я пробормотала спросонья – шмотки… И провалилась в сон. Но спала я беспокойно. Мне снилось, что два дюжих мужика, одетые в белое, несли меня на носилках, а я просила, чтобы меня отпустили, и плакала, а они не отпускали, а рядом с носилками весело подпрыгивал шофёр и выкрикивал: «Не жилица! Не жилица!»
Проснулась я уже дома в бабушкиной постели. И снова заснула. Когда я проснулась, было позднее сумрачное утро. По стеклам окон лили дождевые струи. Бабушка наливала куриный бульон в квадратную дореволюционную бутылку с широким завинчивающимся горлышком, в которой обычно хранила кусочки плиточного чая. Я сонно смотрела, как бабушка укладывает в хозяйственную сумку бутылку с бульоном, завёрнутую в шерстяную шаль – чтобы не остыл, а также – хлеб, варёную картошку и огурцы. Собирается в больницу навестить учительницу немецкого, догадалась я. Бабушка взяла свой дореволюционный чёрный зонт с резной, костяной ручкой, и закуталась в клеёнчатый плащ.
Ты спи, сказала бабушка. – Я скоро приду.
Я закрыла глаза и снова уснула. В этот раз мне ничего не приснилось. Когда я снова и окончательно открыла глаза, бабушка уже пришла. Она, молча, поставила сумку на стол и стала вынимать из неё хлеб, картошку и огурцы, и – раскутала шаль, в которой была полная бутылка куриного бульона. После чего бабушка села на стул, не сняв дождевика.
Ты у Фанни была? – спросила я. – Почему она не поела?
Фанни умерла.
Пока я оценивала сообщение, бабушка сняла мокрый плащ, и снова села. Как это – умерла? Что это значит – умерла? Почему – умерла? Её что, положат в длинный деревянный ящик – гроб и закопают в землю?
Почему? – спросила я.
От истощения. Она питалась простоквашей – помнишь баночки на полке? Выпивала каждый день по баночке простокваши, а хлеб-то не всегда был. Уроков у неё почти совсем не было. Никто не хотел учить немецкий. А когда заболела, то и простокваши не стало. У неё никого из близких людей не было. Никаких родственников. Может и есть кто-то в Германии, но они ею не интересовались.
Она больше не придёт? Никогда?
Никогда!
Пока я заливалась горючими слезами, бабушка утешала меня, прижав к себе. Я тоже умру, и никуда не приду. О ком я плачу? О бедной Фанни Александровне? О себе? О бабушке, которая тоже умрёт? Или обо всех сразу? Это была моя первая встреча не только с немецким языком, но и со смертью. Тот мужчина в гробу на Аршане, не в счёт. Я не видела его живым. Я видела его сразу мёртвым. Но Фанни! Она никогда больше не придёт! Никогда!
Мы с бабушкой вернулись в Иркутск. Впереди у меня была неделя жизни без брата Игоря. А это значило, что меня никто не будет бить.
Поводом для битья могло стать что угодно: не так посмотрела, не то сказала, слишком медленно и неохотно выполнила приказание, взяла его вещь, наступила нечаянно ему на ногу. И если не было повода, он, проходя мимо меня, просто так, без повода, его кулак летел в моё лицо. А если день проходил без кулака, то у брата было много других способов терроризировать меня. Брызнуть мне в глаза соком из апельсиновой корки. Подставить подножку. Дернуть за волосы. Бросить за обедом мне в тарелку с супом ржавые гайки или мелко порванные бумажки. Обидно обозвать. Толкнуть. Дать по шее. Разлить чернила по моей тетрадке. Вымазать моё лицо чернилами. Положить мне под подушку дохлую мышь. Связать мои чулки в тугой узел. Фантазия его била фонтаном. У него был как будто план: раз в день, но желательно несколько раз в день, довести меня до слёз. Сам факт моего существования, похоже, не давал ему покоя. Брат отравлял мне жизнь. Я его боялась и тихо ненавидела. Но противопоставить ему ничего не могла. За что он меня ненавидит? Мой брат был моим бедствием.
Итак, впереди была неделя моей спокойной жизни.
Утром после завтрака я выбежала во двор.
- Где ты была? – спросил Юрка.
- На Аршане. С матерью виделась.
- Аршан? Это где?
- Далеко. Там горы.
- И чо она там делает?
- Лечится в санатории. Она болеет.
- Хорошо тебе! У тебя мать есть, а у нас с Лёнькой – нету.
Бедный Юрка! Что я могла на это сказать! И я промолчала.
- Идём играть, - предложил Юрка. – Только мяча у нас нет. Поиграем в классики.
- Где мяч?
- У Карлушки.
- Если мяч у Карлушки, то нам его неделю не видать.
- Ну, да!
Карлушка жила в маленьком домике в восточной части двора. Прежде, когда всё постройки во дворе принадлежали купцу, это был домик сторожа. Возле домика был огорожен палисадником маленький клочок земли. На этом клочке земли Карлушка выращивала цветы и овощи. А по тропинкам бегал её чёрно-белый пёсик Тоби и облаивал всех, кто проходил мимо.
Да, я ведь не сказала, кто была это самая Карлушка. Вообще-то её зовут Анна Карловна. Конечно, в глаза мы именуем её по имени-отчеству, но за глаза зовём Карлушкой, потому что не очень любим её. А не любим мы её за то, что она, когда наш мяч нечаянно залетает в её маленький садик, поднимает его и уносит в дом. И неделю не отдаёт в наказание за то, что мяч поломал или мог поломать цветы. Анна Карловна высокая ширококостная старуха. Она носит мужские полуботинки, потому что у неё большие ноги. Ещё она носит длинную чёрную юбку и старый серый свитер. Анна Карловна – эстонка. Она говорит по-русски, но медленно и с сильным акцентом. У неё никого нет, кроме Тоби.
Сегодня в очередной раз наш мяч залетел в садик Карлушки. Тоби особенно крепко облаял нас. На его лай вышла старуха, нашла на клумбе нашу любимую игрушку и унесла в дом. Тогда мы стали дразнить старуху: обзывали её Карлушкой и старой ведьмой, показывали ей язык и нарочно делали всё, чтобы Тоби без конца лаял и беспокоил хозяйку. За этим занятием нас и застигла моя бабушка. Молча, она взяла меня за шиворот и повела домой. Я поняла, что она разгневана. Дома она посадила меня напротив себя и спросила, за что мы не любим Карлушку, и кто нам дал право издеваться над человеком.
- Она по неделям нам мяч не отдаёт.
- Но это же, не причина так себя вести – дразнить взрослого человека. Сделайте так, чтобы мяч не залетал в её садик. Играйте подальше от её дома. Она и так натерпелась в жизни, а тут ещё вы с вашим мячом! Может, эти цветы, на которые падает ваш мяч, это всё, что у неё в жизни осталось Цветы и пёсик. Ты вообще задумывалась когда-нибудь, почему эстонка Анна Карловна живёт в Сибири, когда ей следует жить у себя на родине в Эстонии? Ты задумывалась, почему она совершенно одна?
Я не задумывалась. Живёт и живёт! Мало ли, кто живёт в Сибири. Мы вот, тоже живём. А правда, почему это эстонка Анна Карловна живёт в Иркутске? Почему у неё нет родных?
- Анну Карловну очень сильно обидели. Так сильно, что сильнее и не бывает. Представь, ты живёшь на родине, в родном селе, кругом односельчане, которые уважают тебя и твоего мужа, богатого землевладельца. Муж обеспечивает работой больше половины жителей села. Никого не обижает. Платит хорошо и вовремя. Вы с мужем вырастили двоих сыновей, которые вам помогают по хозяйству. Хозяйство большое: дойные коровы с телятами, лошади с жеребятами, овцы, козы, свиньи, куры, гуси, индюки. Сыновья намерены жениться. Вы с мужем радуетесь, что будут внучата. И вот однажды, ещё война не началась, до неё ещё почти неделя, вы всей семьёй садитесь ужинать после трудного трудового дня. Стол полон: варёные яйца и картофель, жареное мясо, лук, чеснок, и выпить есть что.
И вдруг стук в дверь. Не тихий деликатный стук, как стучат соседи, напрашиваясь в гости, или по делу в вечерний час, а стук наглый, требовательный, громкий, и слышно, что не рукой в дверь стучат, а сапогами и ещё чем-то. Прикладом винтовки! Ты дрожащими руками открываешь дверь, и не можешь не открыть, потому что, если дверь не открыть, её сломают. Просто выломают сапогами, прикладами, руками, головами дубовыми. И входят четверо мужчин! Все вооружены. И в руках одного, между прочим, жителя вашего села бумага. И он тебе и твоей семье то, что написано в этой бумаге, читает. А написано в ней, что Эстония теперь находится в составе СССР, вы арестованы, вы – враги народа, ваше имущество конфисковано в пользу государства, а вам даётся час на сборы – только самое необходимое. Вашу семью депортируют. То есть высылают в Сибирь. Ты возмущаешься и спрашиваешь, за что? А тебе отвечают, что властям виднее, за что! Но потом ещё раз поясняют, что вы – враги народа. И советуют ничего не спрашивать. Потом тебя и твоего мужа отдельно от сыновей сажают в грузовик и везут на железнодорожную станцию. Что за судьба ждёт тебя, твоего мужа и ваших сыновей, вы не знаете, и вам ничего не объясняют. Потом на станции вас сажают в вагон для перевозки скота, грязный, ободранный, и много-много-много дней, которым вы теряете счёт, везут в далёкую и холодную Сибирь на поселение. В вагоне для скота вас много. Уборной нет. Вместо уборной есть дырка в полу вагона. Пятьдесят женщин, детей и стариков со старухами в одном вагоне, где спят вповалку на двухэтажных нарах. В дороге кто-то умирает, не выдержав тягот тяжёлого и длинного пути. Его выносят из вагона и где-то хоронят. Родственники никогда не узнают, где. Раз в сутки дают горячую пищу и хлеб. Так собак кормят – раз в сутки. Через месяц вас привозят на место, в далёкое сибирское село. Привезли в августе, дали по участку земли, а посадить уже ничего нельзя – не успеет вырасти. Потом всем взрослым дали работу. Работа – в лесу – ветки срезать с брёвен. Потом брёвна надо связать и столкнуть в реку. Хлеба полкило в день на работающего человека. На не работающего человека – 300 граммов. И это – вся еда. Муж Анны Карловны заболел от такой жизни и умер. Там в селе она его и похоронила. А потом ей повезло. Ей разрешили из села уехать в Иркутск. И дали вот этот домик. Он настолько ветхий, что зимой насквозь продувался. Мы с Анной Карловной печку отремонтировали, и щели в стенах законопатили, чтобы жить можно было. У человека жизнь, считай, разрушена, а вы дразнитесь. Значит, так! Сейчас ты подумаешь над тем, что я тебе рассказала, а потом ты пойдёшь к Анне Карловне и извинишься за своё недостойное поведение. И попросишь прощения. И хорошо бы, чтобы и ребята это тоже сделали. Тебе надо их убедить. А если ты со своим чудовищным упрямством скажешь, что не пойдёшь, просить прощения, то забудь о гулянии во дворе! Я не хочу сгорать от стыда за тебя. Вы вели себя, как дикари.
Бабушка отпустила меня.
Я долго сидела на своём венском диванчике, переваривая то, что услышала от бабушки. И постепенно меня стал жечь стыд. Он жёг меня так сильно, что я встала и пошла во двор. Анна Карловна была в своём садике и поливала цветы из большой зелёной лейки.
- Анна Карловна, - позвала я её.
Она обернулась и вопросительно смотрела на меня.
- Простите меня, - пролепетала я. – Я больше не буду. Я вела себя, как дикарь. И мальчишки больше не будут.
И вдруг я заплакала.
Почему я плачу? Это же не меня обидели. Это же я обидела человека. Ужас, как стыдно!
Анна Карловна стояла и смотрела на меня. Потом сказала:
- Ты подождать! Я сейчас приходить.
Она ушла в дом и через минуту вынесла наш мяч.
- Я не из-за мяча. Не надо. Мне стыдно. Простите.
- Не плакать! - сказала Анна Карловна и улыбнулась. - Я не сердит.
Я взяла мяч и побрела домой. Меня нагнал Лёнька:
- О, Карлушка мяч отдала. А чо так рано?
- Лёнька, - сказала я, глядя в его голубые безмятежные глаза, - мы больше не будем её называть Карлушкой и дразнить. Мы же не дикари, какие-нибудь! И всем скажи! Она хорошая!
- Ты чо, Лёлька? - спросил Лёнька, хлопая белесыми ресницами. - От бабки влетело? Больно было?
Я махнула рукой и поплелась дальше. У меня не было желания что-то объяснять и играть. Что-то изменилось в мире. А, может, это я меняюсь?
Через неделю приехал из пионерского лагеря мой брат.
Приехал он в понедельник и до среды меня не задевал. Я не знала, начинать радоваться или погодить. Приехал он в одно время с Вовкой. Они были в одном пионерлагере и подружились. Вовка недавно переехал в наш двор со своей матерью и бабушкой. Мать Вовки работала в продуктовом магазине и продавала газированную воду с сиропом. Сироп наливался в стакан из сужающихся книзу стеклянных колб с металлическим наконечником и краником. Колбы помещались в специальном металлическом стояке. После того, как в стакан был налит сироп, шипя и пузырясь, лилась из специального крана газированная вода. Когда мы пили этот дивный напиток, щипало в носу.
Вовка с гордостью говорил, что его отец полковник и поехал в Москву получать награды и генеральское звание. Когда я сказала об этом бабушке, она хмыкнула и сказала, что вряд ли жена полковника стала бы продавать газированную воду.
Бабка Вовки была существом внеземным, как нам вначале показалось. Когда её семья переехала в наш двор, на следующий день бабка (будем звать её по отчеству Степановна) отправилась по квартирам знакомиться. Мы гурьбой сопровождали её. Первой жертвой старухи стала тётя Настя, дворничиха. Тётя Настя сидела на кухне и училась гнуть плоскогубцами рамочки для фотографий из толстой проволоки – на продажу. Мы все завалились на кухню во главе с Вовкиной бабкой. Бабка сказала «Здравствуйте вам!», сложила щепотью пальцы правой руки и поднесла ко лбу, глядя в красный угол. Но в красном углу была не икона, а портрет Сталина, выдранный из журнала «Работница», и прикреплённый кнопками к стене. Степановна опустила руку.
- Значицца, иконы у тебя в доме нет?
- Ты, мать, кто? – спросила тётя Настя, бросая плоскогубцы на стол. – Вы кого привели? – обратилась она к нам.
- Степановна я, - сказала с вызовом старуха. – Агриппина Степановна!
Суседка новая.
- Тётя Настя встала с табуретки, высокая, статная, румянощёкая и заулыбалась:
- А я Настя. Будем знакомы. А я-то думала, что инспекторша из церквы пришла. Присаживайтесь.
Тётя Настя обмахнула табуретку полотенцем и шлёпнула по ней рукой.
- Может, у тебя в комнате икона есть? – поинтересовалась Степановна, осторожно присаживаясь и недоброжелательно глядя на тётю Настю.
- И в комнате нет, - хохотнула дворничиха. – И в чулане тоже нет. В комнате у меня икона – муж больной после войны. От ранений чахнет. А ещё есть две иконы Тамарка да Витька, - указала тётя Настя на своих детей.
- Ты не богохульничай! – строго сказала Степановна. – У кого иконы в доме нет, на том благодати Божией нет. И в церковь ты, наверное, не ходишь! И дети у тебя, стало быть, не крещёные!
- Значит, так, баушка, - сказала тётя Настя и подбоченилась. А уж мы-то знали, что, если тётя Настя подбоченилась, хорошего ничего не жди! – Есть ли у меня в доме иконы, нет ли икон, не твоё это дело! Крещены ли мои дети или не крещены, это тоже тебя не касается. Что ты тут вынюхивать пришла? У Сталина дома иконы висят по углам? Отвечай, висят?
Степановна встала с табуретки, намереваясь уйти.
- Ну, до свиданьица, - пропела она.
Тётя Настя загородила выход всем своим дородным телом.
- Куда?! Аль, глухая? Я вопрос задала! Коли уж ты, Степановна, пришла без приглашения и вопросы задаёшь, то я тебе ответила. Теперь ты отвечай: есть в доме Сталина иконы?
Старуха молчала, глядя в пол.
- Не знаешь! – торжествуя, сказала тётя Настя. – Я тебе сама отвечу. Нет у него никаких икон! А наш Сталин – наш Вождь и Учитель! Пример с него берём. Возражения есть? Нет возражений! А теперь слухай внимательно, если вы у нас новые жильцы. Во дворе мусор не бросать. Для мусора есть специальный ящик. Стоит возле уборной. Если увижу, что мусорите во дворе, шуметь буду! Среди ребятни пропаганду насчёт бога не разводить. Сказки, шутки, прибаутки, песни, байки, загадки – это, пожалуйста! Сколько угодно! Узнаю, что ребят молитвам учите, шуметь буду! Сама молись, иконы дома держи, в церковь ходи – нам дела нет. А нас иконы заводить не агитируй. Объясняю понятно? Всё! Аплодисментов не надо! Не цирк! Все свободны!
- Ноги моей больше у тебя не будет! – в сердцах воскликнула Степановна.
- И всего остального тоже не надо! – ответствовала тётя Настя.
Во главе со старухой все вывалились во двор.
Степановна была явно раздосадована. Мы ждали, что будет дальше.
- Идёмте к Бардиной, - предложила я. Моё предложение было коварным. Бардина жила на другой стороне дома вместе с сыном подростком в крошечной квартире. Ваня, её сын, по три-четыре часа в день играл на баяне упражнения и пьески. А сама Бардина в свободное от работы время постоянно судилась с соседями. Судилась по всякому поводу. Это у неё, Бардиной, было такое увлекательное времяпровождение – таскать соседей по судам. В общем, это была злая и зловредная баба и все жильцы во дворе её не любили и боялись. Ребята, услышав моё предложение, захихикали в предвкушении предстоящего представления. Мы двинулись к Бардиной.
Бардина сидела у стола в своей крохотной кухоньке, и наматывала по специальной схеме на гвоздики, вбитые до половины в кусок квадратной доски, крепкие чёрные нитки. Там, где нити перекрещивались, она капала каплю красной краски. Получалась крапчатая сетка для волос. Все жительницы нашего двора делали такие сетки и гнули из толстой проволоки рамочки для фотографий и продавали на базаре. Это был дополнительный заработок. А ещё вязали хорошенькие пинетки и шапочки для младенцев.
Мы с трудом втиснулись в кухоньку Бардиной. Бардина прервала своё занятие и уставилась на нас:
- Чего надо? – спросила она удивленно.
- Суседка я ваша новая, Степановна. Знакомиться пришла.
- Ну, Бардина я, Валентина Ивановна. Чего надо?
Степановна крутанула головой направо и налево. В углу над головой Бардиной висел портрет Карла Маркса, выдранный всё из того же журнала «Работница».
- Иконы у вас, я вижу, нету.
- Нету! А чего надо-то?
- Так, знакомиться пришла.
- Ну, познакомились! Дальше, что? Видите, я работаю. Краска сохнет.
- А как же вы без иконы-то работаете, без Божьего благословении?
- Твою мать! Все – вон! – негромко сказала Бардина, наливаясь багровой краской.
Все выкатились на крыльцо.
- А теперь к дяде Феде! – предложила я.
- Нет, - сказал Лёнька. – Сегодня воскресенье. Папка с утра пьяный лежит. Давай, лучше к тёте Фире.
И мы отправились к тёте Фире.
Тётя Фира в выцветшем синем халате, на котором когда-то цвели розы, только что вымыла на терраске свои длинные чёрные волосы и просушивала их полотенцем. Увидев меня, она показала мне кулак.
- Здравствуйтя! – сказала Степановна. – Я ваша новая суседка. Знакомиться пришла.
- Ну, проходи, коли пришла, - сказала тётя Фира. Мы ввалились в просторную комнату тёти Фиры. Старуха поискала глазами икону, но вместо иконы из красного угла на неё презрительно глядел крупный чёрный кот, лежавший на полочке.
- Тьфу! – сказала Степановна.
– Не «тьфу», а это мой любимый котинька Вася, - обиженно сказала тётя Фира.
- А иконы у тебя нет! – утвердительно сказала Степановна.
- Нет, вы посмотрите только, вы только послушайте, люди добрые! - обратилась к нам тётя Фира, и подбоченилась. – Она хочет, чтобы у меня стопроцентной еврейки и потомка раввинов в доме были бы какие-то иконы!
«Люди добрые» закивали головами в знак одобрения.
- Тьфу! – сказала Степановна и поспешила к выходу.
А тётя Фира злорадно сказала её в спину:
- Ты на кого тьфукаешь, зараза! На кота моего тьфукнула! На меня тьфукнула! А Христос твой тоже евреем был! На него тьфукнуть попробуй!
Мы стояли во дворе и ждали, куда Степановна пойдёт ещё.
- А теперь к тебе, - сказал Юрка. - А то нечестно!
И все пошли ко мне.
Бабушка сидела в столовой и читала книгу.
Увидев нас, она закрыла книгу, отложила её в сторону и встала.
- Чем, обязана? – спросила она и остановила свой взгляд на мне.
Наверное, в этот момент она подумала, что я что-то натворила и старуха пришла на меня жаловаться. Ничего я не натворила!
- Знакомиться пришла, - пропела Степановна, а глазами уже шарила в поисках иконы. – Суседка я ваша новая, Степановна.
- Очень приятно, - улыбнулась бабушка. – А я Евдокия Тимофеевна. Присаживайтесь.
Но Степановна не присела. Взгляд её уперся в портрет Чехова на стене. Чехов насмешливо смотрел на Степановну через пенсне и тонко улыбался.
- Муж, твой, Тимофевна? – спросила Вовкина бабушка.
Бабушка перевела взгляд на портрет Чехова.
- Э-э-э-э … ?
- Красивый! – авторитетно заявила старуха. – Помер, али жив?
- Э-э-э-э…?
- И очочки точь в точь, как у тебя, Тимофевна! Его очочки донашиваешь?
Бабушка молчала в изумлении. Наконец, она промолвила:
- Это Чехов, сударыня! – и повторила - Это – Чехов!
- Чехова ты, стало быть. А я Петрова. Петровы мы! Иконы, я смотрю, у тебя нет. Стало быть, и благодати тоже нет.
- Послушайте, - начала закипать бабушка. - Что Вы, собственно говоря, хотите?
- Знакомиться пришла, - терпеливо пояснила Степановна. В третью квартиру пришла, а иконы ни у кого нет. И как вы все живёте без благодати?!
- У нас другая благодать, - сухо сказала бабушка. – Я Вас провожу!
Больше Степановна ни к кому не пошла. Ни к Пестовым, ни к Житовкиным, ни к Митькиным, ни к Саре Зафран, чья сестра Эсфирь недавно приехала к ней насовсем из Израиля. Мы-то точно знали, что ни у кого из них в квартире тоже нет икон.
Каждое воскресенье Вовкина бабушка ходила в Крестовоздвиженскую церковь, что была за два квартала от нашего двора. По воскресеньям Степановна была само благочестие. Повязывала на голову белый ситцевый платок в синюю крапинку, надевала лучшую чёрную юбку из тех двух, что у неё были, складывала губы сердечком и говорила вполголоса сладко и певуче. Побывав на службе, приняв причастие, возвращалась она из церкви в хорошем настроении и была полна до краёв благодати. Однако проходило два-три часа и Степановна срывалась и начинала орать. Благодать куда-то испарялась. Всю неделю во дворе то и дело слышался зычный голос старухи. То она ругалась с соседкой, а то и с двумя-тремя соседками сразу, то распекала своего внука Вовку, то орала на нас, то на Пальму и Черныша, то на беспризорного кота Ваську. И весь её ор был приправлен, как мясо перцем, диким и безудержным, виртуозным матом. Покричав всласть, Степановна крестилась, встав лицом в ту сторону, где была церковь и восклицала со слезами на глазах:
- Прости Господи! Вынудили! Изверги!
Как-то раз, проходя мимо неё, я сказала:
- Вот, Бог-то Вас накажет! Язык отрежет!
Старуха онемела от такой наглости. Я думала, что вслед мне старуха выплеснет ведро словесных помоев, но стояла тишина. Я оглянулась. Старуха стояла столбом, молчала, но грозила мне вслед кулаком!
Я показала ей язык и дала дёру.
Что нам было непонятно в этой старухе? Ну, как, что! Ходить в церковь, молиться, причащаться и лаяться со всеми подряд на матерном языке, разве это можно понять?
Ещё было кое-что непонятно в этой семье. Мать Вовки была простая продавщица газировки, а у Вовки была новая одежда с иголочки и настоящий футбольный мяч. А у нас ничего этого не было. Ну, наверное, полковник, Вовкин отец, много зарабатывал. Отсюда и мяч, и одежда, и прочее, что было в Вовки, и не было у нас. Не могла же продавщица всё это купить на свою скромную зарплату.
То, что мой брат подружился с Вовкой, мне не нравилось. Они всё время о чём-то шушукались и держались особняком от остальных. Вовка учил Игоря играть в мяч – подкидывать его ногами. Хотя, с другой стороны, брат хотя бы на время оставил меня в покое именно благодаря Вовке.
На третий день после возвращения брата из пионерлагеря Вовка предложил поиграть в футбол. Он собрал ребят нашего двора и соседних дворов, и разделил их на две команды. В каждой команде было по четыре человека. Пятого поставили на воротах.
- Вовка, - сказала я, - это неправильно. Раньше мы играли все вместе мальчики и девочки. В футбол тоже. А теперь ты нас, девочек, делаешь вне игры. Это совсем неправильно.
- Футбол – мужская игра, - отрезал Вовка. - Не приставай!
- У тебя в командах людей не хватает, а ты нас выгоняешь.
- Сказано, футбол – игра мужская. Нечего тут девчонкам делать. Иди, играй в куклы.
- Я не хочу в куклы. Я хочу в футбол.
- Мой мяч! – жёстко сказал Вовка. – Кого хочу, того и беру в команду. Девчонок нам не надо. Уходи!
И Вовка слегка толкнул меня рукой в правое плечо.
Я толкнула Вовку в левое плечо.
Вовка ударил меня мячом по голове. Это было не больно, но обидно.
Я дала Вовке затрещину.
Это увидела Вовкина бабушка, вышедшая из своей квартиры вылить помои из ведра. Она остановилась и заорала:
- Ты чо моего внука обижаешь?!
Вовка дал мне по шее.
Я ударила Вовку в голень ногой, обутой в ботинок.
Вовка согнулся вдвое и заорал от боли.
- Ах, ты, бесово отродье! – заорала Степановна. – Я вот сейчас на тебя помои-то вылью!
И она, держа полное ведро наперевес, пошла на меня.
Я отбежала и крикнула с безопасного расстояния:
- Он первым начал!
Старуха постояла возле внука, грозя мне кулаком.
- Вот, вы на него и вылейте помои! – посоветовала я.
Мой брат стоял в сторонке, молча, и слушал наши препирательства.
Когда Вовкина бабушка, осыпая меня проклятиями, вылила помои из ведра в помойку и отошла к своему крыльцу мыть ведро, мой брат Игорёша подбежал к Вовке и стал с ним шептаться. Вовка выпрямился, но всё ещё кривился от боли.
- Ладно, - крикнул он. – Берём в команду и девчонок. Иди сюда! Перемирие!
- Правда, перемирие? – издалека спрашивала я.
- Правда! Давайте уже играть! Ты, Лёлька, будешь стоять на воротах. Тамарка в мою команду, а Людка – в Игорёшину.
Людка была дочкой тёти Фиры и она тоже только что вернулась из пионерлагеря.
Я обрадовалась перемирию, побежала и встала в воротах. Ворота были настоящие, отгораживающие двор от улицы, и я встала к ним спиной.
Началась игра. Вовкина бабушка, помыв помойное ведро, нахлобучила его на штакетину палисадника и села на скамеечку возле своего крыльца. Теперь у нас был болельщик. Мы играли уже минут десять, как вдруг Витька Шкунов из нашей команды схватил руками мяч.
- Штрафной! – заорал Игорёша. Он подскочил к Витьке, выхватил у него из рук мяч, подтолкнул локтём Вовку и побежал ко мне. Он не добежал до меня метров пять, поставил мяч на траву и объявил, что бить будет Вовка. Я изготовилась поймать мяч. Все встали за спиной Игорёши и смотрели на меня. Вовка, не спеша, подошёл к мячу, наклонился, потрогал его зачем-то рукой и стал пятиться задом, пока не упёрся затылком в грудь моего брата.
- Давай! – сказал Игорёша. – Смелее! Бей!
Вовка побежал к мячу, изо всей силы наддал его ногой, и мяч, как огромная круглая пуля, полетел в меня. Я увернулась, мяч пролетел мимо и ударился о деревянные ворота. Отскочил и покатился к ногам брата. И в тот же миг Вовка, полетел на меня сам, нагнулся и ударил меня лобастой головой в живот, прямо в солнечное сплетение.
Вам когда-нибудь попадали со всего размаху головой в живот, прямо в солнечное сплетение? Нет? Вам повезло!
Дыхание моё остановилось. В глазах сделалось темно, и я упала у ворот. Воздух внезапно стал твёрдым. Он не мог пробиться в лёгкие через раскрытые в немом крике губы и через сведённое судорогой горло. Боль была ужасной. Через несколько мгновений я вновь обрела способность дышать, видеть и слышать. Из моей груди вырвался вопль такой силы и громкости, что со своей скамеечки вскочила Вовкина бабушка.
- Ты чо, паразит, делаешь! – заорала она. – Я всё видела! Погибели на тебя нету, зараза! Воровское отродье! Вот вернётся отец из тюрьмы, он тебе шкуру-то спустит!
И, воздев очи горе, она сказала проникновенно:
- Прости ты меня грешную, Господи!
Тамарка помогла мне подняться. Боль отпустила меня.
Вовка взял мяч и ушёл домой, не оглядываясь. За ним ушла и старуха.
Все постояли, обсуждая новость.
- Никакой его отец не полковник! – подытожил Лёнька. – Врал всё Вовка. В тюряге сидит. Интересно, за воровство или убийство?
Тамарка отвела меня домой и всё рассказала бабушке. И как мой брат шептался с Вовкой, и как нас, девочек, взяли в игру, и про штрафной удар головой рассказала, подстроенный моим братом.
Бабушка слушала, закусив губу, и я видела, что руки её, лежавшие на столе, дрожали от сдерживаемого гнева.
Вечером, когда пришёл со двора мой брат, мы отужинали все вместе. И все молчали. Брат после чая встал было из-за стола, но бабушка велела ему сесть. Нервно постукивая указательным пальцем, о столешницу, она спросила брата:
- За что ты ненавидишь сестру?
Я думала, что брат будет оправдываться и отрицать свою ненависть ко мне, но, вопреки моим ожиданиям, он вскочил и закричал:
- Да, ненавижу! Её не должно было быть! Её не должно быть! Всё ей, да ей! Лёленька умница! Лёленька маленькая! Лёленька способная! А я лентяй! Я балбес! Я хулиган! Только вы про неё ничего не знаете! Она наглая! Лезет, куда её не просят и говорит, что хочет! Она мне всю жизнь отравила!
Мы с бабушкой, поражённые, молчали. У бабушки даже пенсне вспотело.
Игорь, - сказала бабушка, – я никогда тебе ничего подобного не говорила.
- Не ты, так другие! А ты – думаешь, что я плохой! Лёлька тебя через раз слушается, а ты считаешь её послушной и хорошей! А меня всё время ругаешь, ругаешь, ругаешь!
Брат убежал в свою комнату, и нам было слышно, как он глухо рыдал, уткнув лицо в подушку.
Бабушка велела мне ложиться спать, а сама пошла к брату, села на его тощий матрац и что-то говорила ему вполголоса. Брат что-то ей отвечал. Он больше не плакал.
Зато у меня защипало в носу. Мне стало жаль брата. И мне стало жаль себя. Но я не успела заплакать от жалости к нам обоим, потому что провалилась в глубокий тёмный колодец сна.
Вовка перестал выходить во двор и играть с нами. И игра в футбол прекратилась. Наверное, Вовке было стыдно, что он врал нам и хвастал отцом полковником, который уехал в Москву получать генеральское звание. На деле оказалось, что его отец сидел в тюрьме за воровство.
Вовкина мать, видя, что Вовка нас теперь чуждается и страдает от одиночества, пожалела сына и купила ему новенький подростковый велосипед. Может, она рассчитывала, что, увидев велосипед, мы забудем о Вовкином вранье. Никто из родителей, бабушек и дедушек, живших в нашем дворе, не мог купить никому из нас новый велосипед. Денег у всех едва-едва хватало на еду и оплату коммунальных услуг. Иногда выкраивали на обувь или одежду. Но велосипед! Эта была мечта каждого мальчишки и каждой девчонки! Впрочем, вместо велосипедов у нас были самодельные самокаты. Вы не знаете, что такое самодельный самокат? Лёнькин и Юркин отец дядя Федя сделал для них такой самокат. А потом и для Тольки сделал. И мальчишки давали нам, девочкам, на этих самокатах кататься. Делал дядя Федя эти замечательные самокаты из трёх досок, четырёх подшипников, которые он приносил из ремонтной мастерской, где работал, гнутых толстых гвоздей и толстой крепкой проволоки. У самокатов была платформа, на которой можно было стоять обеими ногами и передняя часть, намертво прикреплённая к платформе. И ещё была рулевая доска с ручками, прикреплённая к передней части, но не намертво, а так, чтобы можно было самокатом управлять, поворачивая руль налево и направо. И вся эта конструкция была посажена на четыре подшипника большого диаметра. Подшипники были насажены на крепкие круглые палки, укрепленные под днищем самоката. Наша улица не была ровной, а текла от улицы Подгорной до Большой улицы под углом градусов в 10-15, так что самокат превращался в самоходный транспорт, если катиться вниз. Вверх его приходилось везти или тащить на себе. Наша улица, как я уже говорила, не была асфальтировна. По её бокам были глубокие канавы, по которым во время дождей спускалась вода с холма, а за канавами были проложены деревянные тротуары с мостами через канавы. По деревянным тротуарам мы спускались вниз по улице на самокатах до улицы Тимирязева, где проходил трамвай. Главное, было вовремя затормозить, чтобы не вылететь на трамвайные пути. Тормозили ногой, поэтому подошвы наших сандалий быстро протирались до дыр.
Самокаты были нашим лучшим развлечением. Но у них были два недостатка. У них не было тормозов. А железные подшипники гремели по деревянным тротуарам, когда мы скатывались вниз. Гром стоял такой, что, наверное, на Большой улице было слышно. Прохожие в ужасе шарахались от наших гремучих самокатов и прижимались к краю тротуара.
Самокаты это было хорошо. Но мы мечтали о велосипеде. И вот, в начале июля Вовка вывел во двор новенький «Орлёнок». Вовка прислонил велосипед к палисаднику и стал обтирать раму тряпкой, хотя нужды в этом не было. Велосипед так и сверкал!
Мы столпились вокруг Вовки и его велосипеда и подавленно молчали. Вовка делал вид, что не замечает нас. Наконец, он перестал гладить тряпкой раму и седло. Пощупал туго накачанные камеры в рубчатых шинах, и взялся за руль. Мы расступились, давая ему дорогу. Вовка вскочил в седло и стал нарезать круги по двору. Первым не выдержал Лёнька. Он бежал за велосипедом и канючил:
- Вовк, а Вовк, дай прокатиться! Ну, разочек! Ну, пожалуйста!
Он догнал велосипед на повороте, и схватился рукой за руль, чуть было, не повалив Вовку на землю вместе с велосипедом. Однако Вовка удержался в седле и попытался лягнуть Лёньку ногой. Лёнька выпустил руль и увернулся.
- Дурак! – закричал Вовка. - Не лезь! Дурак!
Он нажал на педали и выкатился на улицу. Мы толпой тоже выбежали на улицу. Вовка катился, удаляясь от нас.
- Эх, - воскликнул Юрка. – Теперь он воображать будет.
Юрка, как в воду глядел. Вовка завёл новых приятелей с других улиц. Все его новые приятели были с велосипедами. Теперь каждый день они носились на своих велосипедах вдоль нашей тихой улицы, обсаженной высокими тополями. Носились с гиканьем, свистом, улюлюканьем, чтобы привлечь внимание безлошадных зрителей. Зрителями были мы. Мы сидели на лавочке у калитки и смотрели на представление. Велосипедисты во главе с Вовкой ехали мимо нас, вовсе не держась за руль. Или ехали, положив на руль ноги. Или ехали, сидя на багажнике. Случалось им падать. Но они вскакивали, с земли, как, ни в чём, ни бывало, и первым делом осматривали твоё транспортное средство – не помялась ли рама, не пошло ли восьмёркой колесо. Мы, молча, наблюдали. И завидовали. И нам нечего было противопоставить велосипедам. Не наши же кустарные самокаты было им противопоставлять! Мы даже стали стесняться наших самокатов, чтобы велосипедисты нас не засмеяли. Так прошло несколько дней.
- Хватит! – решительно сказал Толька. – Пошли! У меня есть идея! И он, подтягивая на ходу, сползающие сатиновые чёрные шаровары, зашагал к дровяным сараюшкам. Мы побежали следом. Толька убрал полено, подпирающее дверь в сараюшку, и вошёл внутрь. Мы ждали, столпившись в дверях. Только пошарил за поленницей, и выволок из-за неё старую велосипедную раму. За рамой волочилась ржавая велосипедная цепь.
- Вот! – сказал Толька.
Мы с грустью смотрели на велосипедные останки.
- Откуда это у тебя? – спросил Юрка.
- Давно на свалке нашёл.
- А колёса?
- А колёс не было. И руля не было, - почесал затылок Толька. – Но колёса и руль можно на барахолке купить.
- И седло! – оптимистично добавила Тамарка.
- А деньги? – спросил практичный Лёнька. - Где мы деньги возьмём?
- Накопим! – уверенно сказал Толька. – Мороженого не ешьте. Деньги – мне.
Мы уныло смотрели на велосипедную раму.
Вечером я рассказала обо всём бабушке.
- Долгонько придётся вам копить, - задумчиво сказала бабушка и поправила на носу пенсне.
На следующее утро на нашу улицу приехала продавщица мороженого тётя Уля. Она была очень нарядная в белом фартуке с голубой оборочкой по краю и белой шапочке. Тётя Уля толкала перед собой белую тележку с навесом. Под навесом стояли на полочке весы и картонный ящик с вафлями, а под весами стояли два больших бидона с мороженым. У продавщицы мороженого был специальный шприц. Верхняя часть у него была открытой и квадратной. Уля брала из картонного ящика кремовую вафельку, укладывала её на дно квадратной коробочки шприца. Затем из бидона Уля доставала ложкой белое мороженое и наполняла им коробочку до отказа. После этого она укладывала шприц на весы. Мороженого полагалось сто граммов минус вес шприца. Затем тётя Уля накрывала мороженое второй хрустящей вафелькой и выталкивала его снизу поршнем из коробочки. К тележке тёти Ули сбежались дети и взрослые со всех окрестных домов.
Мы смотрели, как ловко управляется тётя Уля с мороженым. Мы только смотрели, потому что все деньги, которые выдали нам родители, бабушки и дедушки, мы отдали на хранение Тольке. Только пересчитал наши копейки, завернул в бумажку и сунул в дырку под крыльцом.
Мы стояли и смотрели, и глотали слюни, как голодные собаки, пока вокруг нас был праздник: все остальные ели мороженое, да не по одной, а по две и кое-кто даже по три штуки.
Вечером бабушка спросил меня, каким сегодня было мороженое на вкус.
- Не знаю,- отвечала я - Сегодня мороженое никто не ел. Мы деньги на колёса для велосипеда копим.
- А кроме колёс, что вам ещё не хватает, - спросила бабушка, глядя на меня поверх пенсне.
Руля, седла, цепь ржавая, - перечислила я.
- Понятно! – улыбнулась бабушка. – К вашей соли каши не хватает.
Утром, выскочив на кухню умыться, я увидела прислонённые к стене и лежащие на полу части велосипеда. Прислонёнными к стене были чёрная рама и два колеса. На полу лежало потёртое седло, руль, цепь и ещё какие-то детали.
- Бабушка! – закричала я, - Что это? Откуда это?
- Разве ты не видишь, что это велосипед, только разобранный на части. Это отца твоего велосипед. Прежде, чем уйти воевать, он разобрал его, смазал машинным маслом и подвесил в чулане над полками. Разве ты его никогда не видела?
Не видела! Не видела я велосипед! В чулане всегда темно и керосиновая лампа освещала только небольшой участок. Как правило, в чулан мы ходили вместе с бабушкой, посмотреть её богатства в сундуке. Одна ходить в чулан я опасалась. Мне казалось, что там, в самом тёмном углу кто-то живёт. А поднять голову и посмотреть, наверх, мне и в голову не приходило. Да и что бы я увидела? Темноту!
- В общем, берите, собирайте и катайтесь на здоровье!
Я вылетела во двор в одной ночной рубашонке. Через пять минут все ребята толпились у нас на кухне и с восторгом рассматривали детали велосипеда. Проснулся и вышел из своей комнаты Игорёша. Увидев части велосипеда и узнав от бабушки, что это велосипед отца, он рассердился, что бабушка ничего прежде ему не говорила об этом велосипеде.
- Отойдите! – крикнул он ребятам. – Не лапайте! Это мой велосипед! Он моего отца велосипед, значит, мой! Я сам его соберу!
- Сам соберёшь, и сам будешь кататься! – насмешливо улыбнулась бабушка. – И чем ты после этого лучше Вовки? Нет, милый! Я этот велосипед ребятам дарю. Пусть собирают и катаются. И ты можешь принять в этом участие. Собирай со всеми, и катайтесь по очереди. А если я узнаю, что ты собрался владеть велосипедом единолично, я его снова разберу и в чулане подвешу. Понял?
Лицо у Игорёши стало злым. Он показал мне кулак, я высунула, дразня его, язык. С тех пор, как бабушка поговорила с братом, он перестал меня бить, но зато обзывал нехорошими словами и грозил кулаком. Обиженный на всех Игорёша, пошёл умываться, а мы любовались каждой деталью нашего будущего велосипеда. Я не стала завтракать. Каждый из нас взял по детали, и мы потащили наше богатство к дяде Феде.
Дядя Федя по случаю выходного дня, собрался выпить чекушку водки. Он сидел в кухне за столом и снимал с дымящейся картошки коричневую шкурку. Запечатанная заветная чекушка стояла на столе рядом с походным армейским котелком.
Мы ввалились гурьбой со всем нашим хозяйством и торжественно разложили его на чисто вымытом деревянном полу.
- Так! – сказал дядя Федя. – Позавтракал! Чо, горит, чо ли?
- Папка, - закричали Лёнька и Юрка, - ну, пожалуйста!
Дядя Федя поставил нераспечатанную чекушку водки в посудный шкаф, накрыл котелок крышкой. Ленька единым духом постелил на полу газету и дядя Федя прямо с табуретки ловко перевалился вниз эту газету. Он сидел, вытянув ногу в портянке, и рассматривал велосипедные детали. Юрка притащил костыли и положил их рядом с отцом. Мы не дышали. Дядя Федя сопел. Наконец, он отложил в сторону втулки и сказал:
- Всё исправное. Можно собрать.
От радости мы завизжали и стали прыгать по кухне.
- Но! – сказал дядя Федя. И мы снова замерли. – Камеры-то за столько лет сопрели. Новые нужны. Когда твой отец ушёл воевать?
- В тридцать девятом.
- Ага! Значит, Хасан, Халхин Гол и Финская?
- Да!
- А потом Отечественная?
- Да.
- А потом японская?
- Так! И накинем после японской шесть лет. Вот и получается 12 лет отца твоего нет дома. За двенадцать лет не только камеры, но и шины могут сопреть, если хранить неправильно.
- А где он сейчас? – спросил Толька. – Японцы же капитулировали в сентябре сорок пятого.
- На особом задании, - повторила я то, что говорила мне бабушка.
- Он что, разведчик? – прицепился Толька.
- Отстань, - сказал дядя Федя. – Сказано – на особом задании, значит, на особом задании.
- Вовка тоже говорил, что у него отец полковник и генерала уехал в Москву получать. А оказалось, что он вор и в тюрьме сидит.
Я задохнулась от возмущения.
- Ты кого сравниваешь?! Я что, вру?!
- Всё! – сказал дядя Федя. – Прекратили! А то помогать не стану.
Мы замолчали, но всё внутри у меня кипело. Между тем дядя Федя задумался. Думал он не долго. Махнул рукой и велел Юрке принести деревянную ногу. Он пристегнул её ремнями к культе, спустил штанину, натянул на правую ногу сапог, надел пиджак и встал. Он достал из посудного шкафа чекушку водки и сунул её во внутренний карман пиджака. Подумал ещё немного, достал из выдвижного ящика стола несколько медалей и приколол на грудь.
- На люди иду! – сказал он и оглядел нас. – Кто со мной?
Мы кинулись врассыпную по квартирам отпрашиваться у родителей. Толька никуда не бросился, потому, что его мать, телеграфистка, была на суточном дежурстве, и Толька был сам себе хозяин.
Дядя Федя имел репутацию человека солидного, когда был трезв, поэтому всех ребят отпустили с ним. Юрка достал из-под крыльца наши сбережённые деньги. Мы сели в трамвай и поехали на барахолку.
Барахолка была на окраине города, на большом пустыре. На барахолке было множество народу. Стоял шум. Кто-то что-то продавал. Кто-то торговался с продавцами. Кто-то что-то покупал. Товары лежали прямо на земле на расстеленных старых одеялах и газетах. Среди толпы парами прохаживались милиционеры в синих мундирах. Смотрели, нет ли беспорядка.
Дядя Федя ковылял между рядами. Мы шли гуськом за дядей Федей, чтобы не потеряться. Дядя Федя нашёл ряд, где продавались всякие железки, инструменты, какие-то детали от машин. Мы шли вдоль этого ряда и искали то, что нам было нужно. Наконец, дядя Федя остановился. Мы увидели на расстеленном одеяле – камеры. Одна была с заплаткой. Дядя Федя поднял брови и разочарованно сказал:
- Дырявая! Мужчина, владелец и продавец камер, засуетился:
- Где дырявая? Где? Сам ты дырявый!
- Так точно! - согласился дядя Федя. – В трёх местах.
- На каком? – спросил продавец.
- На Белорусском.
- Так и я на Белорусском! – воскликнул продавец. – До Берлина дошёл?
- Не дошёл, - сказал дядя Федя и приподнял штанину. – Под Прагой оторвало.
- А я дошёл! Дошёл я!
- Брат! А у тебя целой второй нет?
- Целой нет. Но ты не сомневайся. Смотри!
Продавец взял с одеяла старенький велосипедный насос с облупившейся краской и стал накачивать камеру с заплатой. Накачав, передал камеру для инспекции дяде Феде. Дядя Федя крутил камеру так и этак, жал её своими грубыми ручищами, и подносил к уху.
- Постой! – сказал продавец. - Я щас!
Он метнулся куда-то в сторону и принёс тазик с водой. То место камеры, что было заклеено, было опущено в воду. Пузырьков воздуха не наблюдалось.
- На совесть заклеено! – сказал продавец. – Ты, брат, не сомневайся.
- Почём? – поинтересовался дядя Федя.
Продавец назвал цену.
- Слышь, брат, у нас денег нет, а можно натурой?
- Смотря, какая натура!
- Самая верная! – сказал дядя Федя, распахнул пиджак и вынул из внутреннего кармана непочатую чекушку водки.
- Ну, чо, пойдёт! А у тебя там не вода?
- Ты чо! Для себя вчера в магазине брал. Давай нож.
Явился нож из широких штанин продавца.
Дядя Федя ловко открыл бутылку. Продавец взял бутылку и поднёс к носу и понюхал горлышко.
- Очень нам нужны камеры! - сказал дядя Федя и для убедительности чиркнул себя краем ладони по загорелому горлу. – Ну, что, вода?
- Не вода! – сказал продавец. – Только этого мало. Может, у тебя ещё такая натура есть? Камеры-то две.
- Вот! – вышел из-за спины дяди Феди Толька. И протянул на ладони наши скудные сбережения. – Может, теперь хватит?
Продавец колебался.
- Мы копили, - сказал Юрка. – Мы мороженое не ели.
- Спрячь! – сказал продавец. – Купишь всем мороженое.
Чекушка перекочевала во внутренний карман пиджака продавца велосипедных камер.
Дядя Федя повесил себе на шею камеры, и мы тронулись в обратный путь. В трамвае не досчитались Тольки. На остановке дядя Федя вышел из вагона и снял Тольку с буфера, на котором Толька ехал зайцем.
Дядя Федя слегка оттрепал Тольку за ухо.
- Так это чтобы вам не платить, - оправдывался Толька, потирая покрасневшее ухо. - Экономия была бы.
Дома дядя Федя снял свою деревяшку, надел кожаный фартук, сел на низенький табурет, нацепил на нос круглые очки и сразу стал похож на сову из сказки. Он промывал детали велосипеда в керосине, мальчишки вытирали их ветошью. Мы с Тамаркой подливали в рукомойник воду.
К вечеру велосипед был готов. Он стоял, прислонённый к стене дома. Осталось только накачать камеры. Насоса у нас не было. Мы с Тамаркой пошли к Вовке попросить насос. Вовка скривился, но насос дал. И увязался за нами, поглядеть на наше сокровище.
- Ха, - воскликнул Вовка, увидев наш велосипед. – Это же допотопный драндулет!
- Ничего! – добродушно сказал дядя Федя, работая насосом. – Это заслуженный драндулет. На нём Лёлькин отец до войны гонял.
- Я и говорю, - повторил Вовка, - допотопный драндулет.
Дядя Федя потрогал тугую шину.
- Ну, вот! Готово! Становитесь в очередь. Девочки – вперёд.
Мы встали в очередь. Велосипед был большим и нам не по росту. Мы не могли сесть в седло. Мы могли кататься, изогнувшись под рамой, стоя на педалях. Выяснилось, что Тамарка не умеет держать равновесие. Её прокатили мальчишки, поддерживая велосипед с двух сторон. Потом наступила моя очередь. Я тоже не умела держать равновесие. Но когда снова подошла моя очередь, я сумела сделать круг по двору самостоятельно. Дядя Федя сидел на лавочке, курил козью ножку и наблюдал за порядком. Вовка сел рядом с ним. Пришёл мой хмурый брат Игорёша. И тоже сел рядом.
- По двору гонять, дело нехитрое, - сказал Вовка. – А вот мы с Ерусалимки катаемся.
- Ну, и дураки! – рассердился дядя Федя. – Шеи себе сломать хотите!
Ерусалимкой называли старое Иерусалимское кладбище на горе, недалеко от нашей улицы. Слева у входа на это заброшенное кладбище стояла Входо-Иерусалимская церковь. В церкви было устроено общежитие для студентов Педагогического института. На этом кладбище давно уже никого не хоронили. Склон горы был довольно-таки крут и глинист. В дождь по нему было трудно забираться наверх. По бокам горы стояли деревянные дома. Зимой с горы катались на лыжах и санках. Летом некоторые отчаянные ребята скатывались вниз на велосипедах. Редко кто спускался с самой вершины горы от церкви даже на санках. Никто не отважился спускаться на велосипедах. Скатывались с середины горы.
Дядя Федя докурил козью ножку и ушёл в дом.
Вовка и Игорёша стали нас раззадоривать.
- Слабаки! – сказал Вовка. – Только и умеете по двору гонять!
- По ровному месту и дурак сумеет, - подтвердил Игорёша.
- Эх, слабо вам с Ерусалимки скатиться! – куражился Вовка.
- Ничего не слабо! – злился Толька.
- Не заводись, - предупредил Лёнька. - Ты же видишь, что он нарочно подзуживает.
- Никогда вы на своём драндулете с Ерусалимки не скатитесь! Слабаки! – сказал презрительно Вовка и ушёл к себе. Через пять минут он выкатил свой велосипед, прыгнул в седло, сделал круг по двору, гикнул и умчался на улицу.
- На Ерусалимку поехал, - сказал Толька.
- Пошли, посмотрим! – загорелся Витька.
Все молчали.
- Мы только посмотрим и назад! – уговаривал нас Толька.
- От папки влетит, - предупредил Лёнька.
- А мы быстро, - сказал Толька. – Посмотрим, и сразу назад. Ваш папка и не заметит.
Бабушка запрещала мне покидать пределы двора. Но я же не одна пойду, а со всеми. А если со всеми, в компании, то не страшно. И мы же сразу назад возвратимся.
Игорёша молчал и насмешливо на нас поглядывал.
- Пошли! – сказал решительно независимый Толька. – Кто со мной?
Толька пошёл к калитке. Все двинулись за ним. Юрка вёл велосипед.
Вовка с приятелями действительно катался с Иерусалимки. Они забирались с велосипедами невысоко и лихо скатывались вниз. Увидев нас, они заулюлюкали:
- Эй, вы! – кричали они. – Идите сюда с вашим допотопным драндулетом! – и кисли от смеха.
Вовка сверху крикнул:
- Трусы они!
- Сам ты трус! - возмутился Толька. Он выхватил у Юрки руль и стал, пыхтя, толкать велосипед в гору. Велосипед был тяжёлый и рвался из рук, тянул Тольку назад. Мы бросились помогать Тольке. Наконец, мы достигли площадки, откуда скатывался неприятель. Мы глянули вниз.
- А выше слабо? – насмешливо спросил Игорёша.
Мы переглянулись и потащите велосипед ещё выше. Лёнька пытался дважды остановить нас, но мы упрямо тянули и тянули велосипед в гору. Наконец, мы достигли следующей ровной площадки и остановились. И глянули вниз.
- Свинья ты, Игорёша! – сказал Лёнька. – Как мы его назад теперь потащим?
Толька присвистнул, глядя вниз с горы. Вовка и его приятели что-то орали снизу и размахивали руками.
- Толька, - сказала я, - смотри, а то у тебя правая штанина в цепь попадёт.
Толька сел на землю и стал закатывать штанину до колена.
- Ты чо, чокнутый? - крикнул Лёнька. - Отсюда нельзя съезжать. Разобьёшься. Кладите велик на землю. Понесём вниз на руках.
Толька стал скатывать штанину вниз к ступне.
Игорёша презрительно сказал:
- Трусы! Вовка-то прав! Все вы трусы!
- А сам не хочешь отсюда скатиться? – налетел на Игорёшу Толька.
- Не хочу! – засмеялся Игорь. – Но я и не хвастал, что скачусь отсюда. Это ваша затея. И все теперь будут над вами смеяться. Трусы!
- Отойди! – сказала я. – Сам ты трус!
Я взялась за руль покрепче. Я встала левой ногой на левую педаль. Я встала правой ногой - на правую педаль, изогнувшись под рамой. Ребята держали велосипед.
- Давай! – сказала я. Мальчишки отпустили велосипед. Велосипед потихоньку поехал вниз, быстрее, ещё быстрее, совсем быстро …
Мимо промелькнули Вовка с приятелями. Гора опрокидывалась вместе со мной на город. Руль рвался из рук на волю.
- Рзи-и-и-и! - неслось мне вслед.
Как я могу теперь затормозить? Я забыла о тормозах. Все мои силы уходили на борьбу с рулём. Вдруг велосипед перестало трясти. Руль успокоился. Гора закончилась и теперь я неслась вдоль по улице Борцов революции мимо деревянных домов и палисадников. Скорость падала. Сзади я слышала топот многих ног и торжествующее:
- Ура-а-а-а!
Я уже вспомнила про тормоза, но притормозить не успела. Переднее колесо завихляло и вырвалось на волю. Передняя вилка воткнулась с размаху в землю, а я полетела ласточкой вперёд, чиркнула коленками, животом и подбородком о каменистую землю и жёстко приземлилась в канаве, поросшей мягкой травкой и одуванчиками.
Кто-то спрыгнул в канаву, чьи-то руки перевернули меня на спину, и я увидела над собой чьё-то лицо.
- Жива! – сказал надо мной мужской голос. – Повезло!
Мужчина стал приподнимать меня за плечи.
- Не трогайте её! – вскричал женский голос. – Вдруг у неё кости переломаны!
- Ничего у меня не переломано, - пробурчала я, садясь.
Толпа людей, собравшаяся на краю канавы, потеряла интерес и разбрелась по своим делам. Подбежали ребята. Они сели на корточки и разглядывали меня.
- Ну, и попадёт тебе от бабушки! – причитала Тамарка, всплёскивая руками и пытаясь подолом своего платья стереть кровь с моих колен.
Подъехал Вовка.
- Здорово! – сказал он с уважением. - Чуть ли не от самой церкви!
Я вылезла из канавы. Ноги мои тряслись от слабости.
- Садись на багажник, - предложил Вовка.
Я села на багажник его велосипеда и Вовка повёз меня домой. Сзади ребята тащили наш драндулет и колесо.
У нашего двора я спрыгнула с багажника и глубоко вздохнула.
- Боишься бабушки? – догадался Вовка. – Твой братец, небось, уже добежал и настучал.
Я открыла калитку и вошла во двор. Навстречу мне шли моя бабушка, Игорёша, тётя Настя и ковылял на костылях дядя Федя. Тётя Настя засучивала рукава.
- А драндулет мы починим, - сказал Вовка и юркнул за калитку на улицу предупредить ребят об опасности.
Мы столпились у большого, недавно побеленного мусорного ящика. Крышка была откинута, и мы смотрели внутрь. На куче отбросов лежал Черныш, сын рыжей Пальмы и чёрного лохматого Шарика. Трамвай отрезал Чернышу задние лапы.
Как случилось это несчастье, мы не знали. Черныша принёс дворник с соседней улицы. Принёс и бросил в мусорный ящик. Рядом лежали лапы Черныша, завёрнутые дворником в газету.
Вовкина бабушка пошла утром выбросить мусор, откинула крышку и услышала поскуливание. Бабка перекрестилась и заглянула в ящик. И рысцой побежала домой. Через несколько минут Вовка созвал всех ребят.
Мы не знали, что делать. Тамарка всхлипывала, и всё время норовила, перевесившись через переднюю стенку мусорного ящика, погладить Черныша. Угрюмый Витька держал Тамарку за подол, чтобы она не упала в ящик. Юрка с Лёнькой сбегали к трамвайной линии. Две шпалы были сырыми и тёмными. По деревянному тротуару прямо к нашему двору тянулись две тёмные полоски засыхающей крови. Они становились всё уже и уже и у наших ворот полоски превращались в многоточия.
Черныш смотрел на нас огромными карими глазами. Мы смотрели на Черныша и не знали, что предпринять.
Черныш родился два лета назад. Его отец и мать, Пальма и Шарик, были ничьими собаками, но назвать беспризорными их было нельзя. Они жили в нашем дворе. У них была собачья будка возле ворот, построенная дядей Федей. И все жильцы их кормили. Пальма и Шарик были хорошими сторожами. Они не пускали во двор ни посторонних людей, ни чужих собак. Каждое лето у этой пары рождались щенки. Щенков разбирали по другим дворам. Всем были нужны хорошие сторожа. А Черныша почему-то никто не взял. Это был большой лобастый пёс с ушами-лопухами, на которые цеплялись все репейные колючки. Мы запрягали Черныша в санки, учили его ходить на задних лапах, приносить мяч и давать лапу. Всё это Черныш проделывал весело и с великой готовностью. Черныш никогда не бегал по чужим дворам, как его папаша Шарик. Как случилось, что наш любимец покинул двор и оказался на трамвайных путях, мы так никогда и не узнали. Правда, дворник, который его принёс, говорил потом, что Черныш гнал из двора приблудного пса и угодил под трамвай.
Теперь Черныш лежал на куче мусора и жалобно смотрел на нас.
- Надо его оттуда вынуть, - сказал мой брат и полез в мусорный ящик, зажимая нос пальцами. Игорь взял пса поперёк туловища и попытался приподнять его, но не смог. Черныш был крупным и тяжёлым псом. В ящик полез Толька. Но и вдвоём мальчишки не могли поднять бедного Черныша. Они вылезли из мусорного ящика.
- Давайте обвяжем его верёвками, - предложил Лёнька.
Черныш застонал. Он всё время пытался изогнуться и полизать кровоточащие обрубки лап.
- Не скули! – прикрикнул на меня Игорёша и ткнул меня кулаком в бок. - Без твоего воя тошно.
- Может, мы пришьём ему лапы, - суетилась Тамарка, вытирая слёзы подолом платьишка. – Мы ему пришьём лапы, и он опять бегать будет. Может, я иголку с нитками принесу?
И Тамарка, ревя в голос на ходу, побежала домой.
- Надо бинт и йод, - догадалась я и помчалась домой.
Бабушка поливала цветы из железной зелёной лейки в нашем садике и мурлыкала арию Далилы. Увидев меня, зарёванную и встрёпанную, она спросила:
- Что случилось?
Я рассказала. Бабушка охнула, выронила почти пустую лейку, помчалась в дом, схватила йод, бинты, чистую тряпку и мы побежали к мусорному ящику.
Бабушка заглянула внутрь, снова охнула, подхватила одной рукой подол длинной юбки и полезла в ящик к Чернышу. Мы смотрели, как ловко она бинтует культи собаки, как ловко подстилает под Черныша чистую тряпку. Черныш тихонько поскуливал и хватал зубами бабушкины руки, но не сильно, чтобы не причинить ей боль. Бабушка погладила Черныша по спинке:
- Ах, ты, бедный, горемычный!
Прибежала Тамарка с катушкой чёрных ниток.
- А иголку мамка спрятала! – сокрушалась она. – Я найти не могу.
Бабушка вылезла из мусорного ящика и сказала, отряхивая юбку:
- Лапы пришить нельзя. Не прирастут. Вы пока что его не трогайте. Я схожу к одному человеку. Он ветеринар. Может, он сумеет что-то сделать. Хотя, что тут можно сделать, кроме …
Бабушка замолчала и решительным шагом пошла со двора. У калитки она обернулась и крикнула:
- Не трогайте его! Я скоро приду и мы его оттуда вытащим.
Черныш лежал, а бока его дрожали часто-часто, как будто он бежал и запыхался. Бинты на обрубках его лап начали розоветь.
Стало припекать солнце. Прилетели крупные зелёные мухи и начали кружиться возле мусорки и жужжать, как маленькие военные истребители. Самые нахальные мухи норовили сесть на розовеющие бинты и на голову Черныша. Я полезла в ящик, села рядом с псом и стала отгонять мух. Мальчишки принесли старые газеты и сложили из них мне и себе шапочки, чтобы не напекло головы. Тамарка принесла воды в жестяной баночке. Черныш полакал немного. Временами он судорожно вздыхал. Я села возле него так, чтобы мне не было видно его кровоточащих обрубков. В ящике было душно, жарко и противно пахло. Сквозь щели в передней стенке я видела, что ребята расселись на траве возле ящика и шепчутся.
- Только вы не уходите! - крикнула я им.
- Мы и не собирались уходить, - сказал Юрка, встал и заглянул к нам с Чернышом.
- Вылезай! Теперь моя очередь дежурить.
Я выбралась наружу и тоже села на траву. У меня кружилась голова. Вовка задумчиво выщипывал траву вокруг себя. Тамарка сидела, подтянув колени к подбородку и обхватив их руками. Лёнька лежал на боку, подперев голову рукой, и наблюдал за муравьями, снующими в траве. Игорёша лежал на животе, положив голову на руку, согнутую в локте. Толька лежал на спине и смотрел в безоблачное небо. Людка сидела, сжав виски ладонями, раскачивалась из стороны в сторону и тихонько подвывала.
- Не вой! – посоветовал ей Игорёша. – А то леща дам!
Людка замолчала.
Каждые десять минут все по очереди лезли в мусорный ящик, отгонять назойливых мух от слабеющего Черныша. Он уже не поднимал голову. Тамарка и Людка чуть было не лишились своего права лезть в мусорку, потому что они всё время норовили поцеловать Черныша в его широкий лоб. И плакали, не переставая. Снова наступила моя очередь лезть в ящик. Я села возле Черныша. Сквозь щели передней стенки ящика я увидела, что к нам приближается тётя Настя. Ребята вскочили с травы. Дойдя до нас, она заглянула в мусорку и закричала:
- Вылезай!
- Нет! – заорала я. – Я дежурю! Его мухи облепляют. Щас бабушка придёт. Мы его вылечим.
- Глупые! – в сердцах воскликнула тётя Настя. – Никто его уже не вылечит! Собаке деревяшки не приделаешь, как Федьке. Собаку не научишь ходить на костылях! Это человек всё может! А собака этого не может! Вылезай! Сколько народу на фронте перебили, не счесть! О них надо плакать! О людях надо плакать! А вы тут над псом паршивым воете! Марш отсюдова!
Никто не пошевелился.
- Ну, правильно! – сказала тётя Настя. – Всё правильно!
И она полезла в мусорку, подняла меня на воздух и поставила с наружной стороны.
- Пацаны! – приказала она. – Становись в ряд, вытяните руки и примите пса. Да не уроните, аспиды!
Ребята выстроились у ящика, и вытянули руки вперёд, чтобы принять Черныша, которого тётя Настя собиралась поднять и передать им. Тётя Настя наклонилась, подняла Черныша и положила на руки ребятам.
- Осторожно! – сказала она. – Положите его на траву!
Ребята положила пса на траву. Тётя Настя стояла на мусорной куче, возвышаясь, как монумент. Вылезая из мусорки, она порвала юбку и рассвирепела по-настоящему.
- Какая сволота бросила его сюда? Какой такой живодёр нашёлся!
- Дядя Кеша, - пробурчал Вовка.
- Вот, сволота! Вот, гадёныш!
Пришла моя бабушка. Она пришла одна.
- Выходной день! - пояснила она. – Дома нет.
- Бабушка, сделай что-нибудь! – крикнула я.
Все с надеждой смотрели на мою бабушку.
Бабушка сняла пенсне и стала протирать стеклышки носовым платком. Затем она водрузила пенсне на свой прямой нос и решительной походкой направилась к ближайшему крыльцу.
- К Пестову пошла, - догадался Лёнька.
Бухгалтер Пестов жил один, без жены и детей. Жена его недавно умерла от дифтерита. А дети, двое взрослых сыновей, были где-то на севере. У Пестова была охотничья собака Дамка. По выходным дням Пестов обувался в высокие болотные сапоги, брал на плечо дробовое ружьё в чехле и уходил со двора. Вечером, когда он возвращался домой, у его пояса болтались вниз головами, привязанные за жёлтые лапки дикие утки. Детей Пестов не любил и всегда прогонял нас со своего крыльца, если мы затевали на нём игры или прятались от дождя.
- Пестов ушёл рано утром, - сказал Толька. – Я видел. Он уток стрелять поехал. Сегодня же выходной.
Бабушка остановилась у крыльца, подумала и повернула назад.
Я сидела возле Черныша. Он мелко дрожал всем телом, и тяжко дышал, как будто за ним кто-то гнался, а он убегал.
Солнце всходило всё выше. Становилось всё жарче.
Снова пришла тётя Настя. Они с бабушкой отошли от нас и стали о чём-то разговаривать. Я пыталась услышать, о чём они говорят, но моего слуха достигло только одно слово «скорее».
Что «скорее»? Что они задумали? Чернышу надо было помочь, но и так всем было понятно, даже и Тамарке теперь стало понятно, что Черныш умирает и очень мучается, что его не спасти. Да даже если бы нам удалось бы его спасти, как бы он жил без задних лап?
Я снова тихо заплакала. Глядя на меня, заплакала Тамарка. Мальчишки опустили взоры в землю. Бабушка оглянулась на меня, и подошла к нам:
- Ребята, - сказала она, - вы понимаете, что нам его не спасти? Он истекает кровью и очень мучается. Мы будем ждать, и будем смотреть, как он мучается и умирает?
Ребята угрюмо молчали. Я и Тамарка завыли в голос.
- Всё! – сказала бабушка. – Идите с тётей Настей. Уходите все! Быстро!
Она подождала, когда тётя Настя повела нас к себе. Бабушка направилась к нашему дому. Я побежала за ней. Бабушка искоса посмотрела на меня и спросила:
- Что ты хочешь знать?
- Я хочу знать, что ты с ним сделаешь.
Хорошо! – сказала бабушка, входя в сени. – Я скажу тебе, но ты останешься дома. Договорились?
Мы вошли в спальню родителей, и бабушка вынула из шифоньера длинный свёрток. Она развернула его. В свёртке оказалось ружьё. Бабушка порылась в палисандровом шкафчике, что висел над изголовьем кровати, вынула картонную коробочку и открыла её. В ней лежали пули.
- Это ружьё твоего отца, - сказала бабушка. – Ты понимаешь, что другого выхода нет? Он должен перестать страдать. Ему больно и плохо. Он всё равно умрёт. Но умрёт в муках. Понимаешь?
- Да! – сказала я и залилась слезами.
Бабушка зарядила ружьё и вышла.
Через несколько минут я услышала выстрел во дворе. Я упала на бабушкину кровать и закрыла голову подушкой.
Бабушки долго не было. Вернулись они вдвоём с тётей Настей.
- Всё! - сказала тётя Настя и потрепала меня жёсткой ладонью по щеке. – Не плачь! Ему больше не больно. Похоронили мы его по-человечески, у дровяных заборов. Потом цветы на могиле его высадим. Будешь ухаживать за цветами?
Я кивнула головой, глотая слёзы.
Бабушка капала в стакан какое-то остро пахнущее лекарство.
- Плесни воды, попросила она меня. – Руки трясутся.
Я налила в стакан немного воды и бабушка выпила.
- Э, - сказала тётя Настя, - да это пустяки, а не лекарство! Я, щас!
Она вышла и вернулась через пять минут. В кармане её дворницкого фартука была чекушка водки.
Женщины сели за стол, бабушка поставила на стол тарелку с варёной картошкой и солёными огурцами. Тётя Настя налила по полному стаканчику водки.
- Это для расслабухи, - сказала она мне и подмигнула.
Расслабуха бабушке не помогла.
На следующее утро бабушка забыла меня в хлебном магазине.
Хлебный магазин располагался наискосок от базара, на углу двух улиц. Это было небольшое помещение, в котором находилось несметное количество народу. Очередь за хлебом была всегда, потому, что хлеб продавался на развес. Стоять в очереди за хлебом было занятием скучным. В основном в очереди стояли женщины, и они постоянно выясняли, кто за кем стоит. Если кто-то нарушал порядок, то поднимался ор, нередко переходящий в лёгкую потасовку. Отлучаться из очереди было опасно. По возвращении тебя запросто могли не признать, или, точнее, не хотели признавать твоё право быть в этой очереди вот за этим человеком. Поэтому моя бабушка всегда стояла в очереди, как вкопанная, а я не знала, что делать с собой, и скучала, разглядывая чужие ноги и юбки.
На базаре было, не в пример, интереснее. Там не надо было стоять на месте в душном помещении. Там можно было гулять вдоль закрытых павильонов и открытых рядов. В окошечках бело-голубых павильонов крестьянки продавали молоко, творог, сметану, мёд и рыбу.
В открытых рядах продавалось мясо, овощи, кедровые шишки и орехи. Продавались лесные ягоды: тёмносиняя черника, сизо-голубая голубика, красная брусника, золотая облепиха, алая костяника, похожая на застывшие – капли крови, красно-рыжая боярка, и, конечно, чёрная черёмуха. Продавалась тёмная пахучая черёмуховая мука. Из неё иркутские хозяйки пекли торты и пироги, обильно политые взбитой с сахаром сметаной.
Продавались разные садовые ягоды, и первое место среди них занимал сибирский виноград – чёрная смородина. А ещё продавалась сера. Нет, не та сера, что вы подумали. Жевательная сера. Её делали из смолы лиственницы и продавали в виде серых палочек. Нам очень нравилось её жевать. Возле павильонов стояли громадные бочки с солёным и свежим омулем. В павильонах продавался омуль копчёный. На любителей был и омуль с душком.
На базаре всегда было весело и интересно. Свистели милиционеры. Кто-то убегал. За кем-то гнались. Стаями бродили собаки. Драли глотки пьяные, выясняя отношения. Играли на гармошке. Катались на деревянных платформах с подшипниками безногие инвалиды, выпрашивая милостыню. Пёстро-яркие цыганки приставали к прохожим, предлагая погадать. Торговцы зазывали покупателей.
Утром мы с бабушкой отправились за хлебом. Очередь выплеснулась на улицу. Мы встали в хвост очереди. Когда мы вошли в магазин, я уже устала и привалилась к бабушкиным коленям. Бабушка отвела меня к окну и усадила на широкий подоконник, велев сидеть смирно и ждать, пока она не купит хлеб. Я стала смотреть в окно, как мимо торопился на базар народ. Я сидела долго. Очень долго. И мне надоело сидеть. Бабушка всё не шла, а людей в магазине не убавлялось. Я крикнула во весь голос:
- Бабушка! – но она не отозвалась. Я снова позвала её, и уже со слезами в голосе.
- Чей ребёнок?! Чей ребёнок?! – заволновалась толпа.
Я соскочила с подоконника и, расталкивая людей, бросилась к прилавку. Бабушки нигде не было. Продавщица в белом халате и в шапочке, держа на весу широкий хлебный нож, спросила меня:
, - Ты, чей ребёнок?
- Бабушкин! – заорала я. - Где бабушка?!
Воя в голос, продираясь через толпу, я ринулась к выходу.
- Ребёнка бросили! Ребёнка украли! Ребёнка подкинули! – кричали женщины.
Три тётки выскочили за мной на улицу и схватили меня.
- Милицию зови! – кричали им вслед.
Услышав про милицию, которую собрались позвать, я стала рваться их рук этих тёток, а одна из них, прижав меня к себе и вытирая мои щеки жёсткой ладонью, спрашивала:
- Ты с бабушкой пришла? Как она выглядит?
- В пенсне! В шляпе! В юбке!
- Понятно! – сказала женщина. – В пенсне! Раз в пенсне, она сейчас придёт. Не плачь! Интеллигенция, хренова! Ребёнка оставить!
И вдруг все три женщины закричали хором:
- Вон, она! В пенсне! Это твоя бабушка?
И я увидела, что через площадь, перед рынком бежит моя бабушка. Пенсне сорвалось с её носа и болталось на шнурке, заправленном за ухо. Соломенная шляпа подпрыгивала на седой голове. Чёрная юбка летела сзади, не поспевая за хозяйкой.
Я вырвалась их рук моих сторожей и помчалась навстречу бабушке.
Потом мы сидели на лавочке возле хлебного магазина и плакали – от счастья. Глядя на нас, плакали и смеялись женщины, окружившие нас.
- Забыла! Забыла – всхлипывала моя бабушка. – Хлеб купила и – на базар! А что она-то на подоконнике – забыла!
Когда мы пришли домой, то я прилегла на мой венский диванчик и мгновенно уснула. Видимо, от сильных переживаний.
Когда я проснулась, то почувствовала запах валерьянки, и услышала, что бабушка с кем-то разговаривает в столовой. Я вскочила и подошла к приотворённой двери. За столом сидела тётя Настя, а перед нею стояла рюмка с валерьянкой. Тётя Настя плакала, уронив голову на руки, а бабушка сочувственно глядела на неё и что-то говорила вполголоса. Я хотела было войти в столовую, но в это время снаружи раздался свист. Я подбежала к окну. Под окном стоял Лёнька и манил меня рукой. Я осторожно, чтобы не задеть горшок с фиалками, влезла на подоконник и спрыгнула вниз.
Вид у Лёньки был встрёпанный и таинственный.
- Лёнька, - спросила я, - что случилось? У нас тётя Настя сидит и плачет.
- Дядя Степан рано утром умер.
- Как, умер? Зачем, умер? Я его вчера видела. Он на крыльце сидел.
- Все видели. А сегодня он умер.
Уложиться сразу это в моей голове не могло.
Умер дядя Степан, муж тёти Насти, отец Витьки и Тамарки! Но вчера он был жив! Как это? Вчера жив, а сегодня взял и умер!
- А Витька с Тамаркой?
- А Витька с Тамаркой у вас. Их тётя Настя к твоей бабушке отвела.
Мы помчались вокруг дома к входу. Но я резко остановилась у самой двери. Лёнька налетел на меня сзади, и чуть было не опрокинул.
- Ты, чего? – спросил он.
- Нет! – сказала я. - Бабушка запрещает мне через окно лазить. Пошли назад.
Мы побежали назад к моему окну. Перелезая через подоконник в комнату, я задела ногой горшок с фиалками, он грохнулся на пол, и разбился. Я спрыгнула вниз и присела над черепками. Земля обсыпалась с корешков цветка. Корешки были белые и тоненькие, как ниточки. Услышав шум, в дверь заглянула бабушка.
- Проснулась? – сказала она. – Иди сюда!
Я положила цветок на подоконник и вошла в столовую. Витька и Тамарка, испуганные, и большеглазые, сидели за столом. Тёти Насти уже не было.
Бабушка скрылась на кухне и оттуда сказала:
- Сейчас будем завтракать.
Я смотрела на Витьку и Тамарку. Они молчали.
Бабушка появилась со сковородкой в руках. Я села за стол напротив брата и сестры. Бабушка разложила по тарелкам яичницу.
- Их отец, - начала она. Но я её перебила.
- Я уже знаю.
Мне не хотелось, чтобы бабушка произносила это слово. Это ужасное и безнадёжное слово «умер».
Мы принялись за яичницу. Потом мы перешли в нашу с бабушкой спальню и сели на мой диванчик.
- Цветок разбился. – тихо сказал Витька.
- А давайте его пересадим, вскочила Тамарка. – Мы его пересадим в новый горшок, и он будет жить.
Идея Тамарки мне понравилась. Я сбегала за пустой консервной банкой. Мы собрали горстями с пола землю и пересыпали её в консервную банку. А потом посадили в землю цветок.
- Его надо полить, - посоветовал Витька.
Я сбегала в сени. Зачерпнула ковшом воду из бочки и примчалась в комнату. Мы полили фиалку. Она смотрела на нас своими голубыми глазами.
- А, может, папка встанет? – внезапно спросила Тамарка.
- Не встанет! – жёстко сказал Витька и отошёл к окну. – Когда умирают, уже никогда не встают.
Тамарка тихо заплакала.
Витька принялся насвистывать «Марш славянки». Он свистел всё громче и громче.
- А твой папка жив? – сквозь слёзы спросила Тамарка.
- Жив!
- А почему он не живёт с вами?
- Он на войне.
- Так, война уже шесть лет как закончилась.
- Он на особом задании.
- Хватит врать, - жёстко сказал Витька и повернулся ко мне лицом. Его щёки блестели от слёз. – Все знают, что твой отец политический, и он сидит.
- Где сидит? – растерялась я.
- Где, где! – зло сказал Витька. - В лагере. Он – враг народа. Все знают. И ты знаешь. Его сразу после японской войны в сорок пятом и посадили. Все знают. Тебе чо, бабка твоя не говорила?
Ноги мои ослабели, и я плюхнулась на диванчик.
- Врёшь! – сказала я. – Ты всё врёшь!
- Спроси у бабки своей, - ответствовал Витька.
Тамарка перестала плакать и во все глаза смотрела на меня.
, - И ты знала? – спросила я.
- Не! – шепнула Тамарка. – Я не знала.
Я сидела и пыталась осмыслить то, что сказал Витька. Он отвернулся к окну и снова стал насвистывать марш.
Пришла тётя Настя. Она забрала детей и они ушли. А я всё сидела и думала. Значит, бабушка меня обманывала всё это время? Значит, мой отец зэк? Как те, которых возят мимо нашего двора в железных крытых фургонах с маленьким зарешёченным окошечком сзади? Значит, я – дочь зэка? Вовкин отец сидит за воровство. А за что сидит мой отец? Витька сказал, что он – политический, что он – враг народа. Почему мой отец - враг народа? Что это значит?
Я уже забыла, что умер дядя Степан, и думала только о моём отце. Это для меня было теперь важнее. И почему Витька, зная, молчал и не рассказал мне? Почему именно сегодня? Может, он от злобы это сказал, потому что его отец умер, а мой жив, хотя и зэк?
С этим новым знанием надо было как-то справиться. Но мой мозг отказывался с ним справляться.
Ко мне заглянула бабушка. Увидев выражение моего лица, она вошла в комнату и села напротив меня на свою кровать.
- Ничего не поделаешь, - сказала она. – Дядя Степан был несколько раз ранен. Как пришёл с войны, так всё время болел. Сердце не выдержало. И всего-то ему было двадцать семь лет! Совсем молодой! Хороший был человек. И работник хороший. Он печник был. Вот эту печку он мне перед войной сложил. Хорошая печка! Матушка, а не печка! Руки у Стёпы были золотые.
- Я посмотрела на печку, которую сложил дядя Степан.
- Он во всей округе печки складывал, - продолжала бабушка. – И никто никогда не жаловался. Прекрасный был печник! И воевал, как герой. Он до Берлина дошёл. В последний раз его в Берлине и ранило. Уже после девятого мая. Недобитки фашистские исподтишка подстрелили. Вроде подлечили его, но с тех пор он стал чахнуть. И зачах!
- Бабушка, - спросила я, глядя ей прямо в глаза, - мой отец – зэк?
Она вздрогнула и выпрямилась.
- Кто тебе сказал?
- Витька сейчас сказал. Зэк?
- Зэк! – подтвердила бабушка.
- Почему ты мне врала, что он на особом задании?
- Я боялась, что ты не поймёшь. Ты была маленькая, чтобы понять. Маленьким лучше про такое не знать.
- А за что он – зэк? Витька сказал, что отец – враг народа.
- А вот это неправда! Он не враг народа. Никогда твой отец не был врагом народа.
- Тогда за что он сидит?
- Ты задала самый трудный вопрос на свете. Но я на него отвечу, как знаю и как умею. Запомни! Твой отец никогда и ничего не совершал против своего народа. Он не подрывал заводы и фабрики и никого не подначивал кого-нибудь это сделать. Он не сыпал отраву в колодцы и водопроводы. Он не пускал под откос поезда. Он никогда и ничего не говорил против революции, против Сталина и советского правительства. Он был офицер Красной армии. Он храбро сражался на трёх войнах против финнов, гитлеровцев и японцев. Он был три раза ранен. И он ни разу не был награждён, хотя правительство награждало его солдат. А потом он был объявлен врагом народа. Ты ведь не знаешь, что его арестовывали ещё за три года до войны вместе с его старшим братом и его отцом, твоим дедом. Твоего отца отпустили, но сказали, что всё равно до него доберутся. А твоего дядю, старшего брата отца, и твоего дедушку расстреляли, объявив врагами народа. Запомни! Ни твой дядя, ни твой дед не были врагами народа. Никогда они не совершали всего того, что я перечислила. Они не были ни в чём виноваты, как и твой отец, до которого они снова добрались. Они просто хотят истребить весь наш род.
Я была поражена рассказом бабушки и спросила:
- Значит, Сталин плохой?
- Я не знаю. Пройдёт время, и, может быть, мы узнаем правду. А может, не узнаем никогда. Запомни! – бабушка положила свою жаркую ладонь на мою голову:
- Никогда не говори и даже не думай ничего плохого и ничего хорошего про тех, кто управляет нашим государством. У них власть. У них сила. У них деньги. У людей, вроде нас, ничего этого нет. Поэтому, если ты будешь плохо говорить о власти, тебя сомнут, как промокашку, и уничтожат. А если ты будешь думать о власти хорошо, видя, что она совершает гадкие поступки, ты предашь память своих родных.
- Но дядя и дедушка …
- Нет, они не говорили ничего плохого и не делали ничего плохого, а что они думали, я не знаю. И никто не знает, кроме них самих. Их уничтожили на всякий случай, чтобы другие люди боялись, и даже не смели думать. Власть подозревала, что твой дядя и твой дед ничего хорошего про революцию и власть не думали. Арестовать их и обвинить власть считала своим революционным долгом. Стоило только посмотреть в графу о происхождении деда. Происхождение было неправильное.
- А какое правильное?
- Правильное: рабочий или крестьянин, или профессиональный революционер. Всё остальное – неправильное.
- Бабушка! – вскричала я. – А у тебя правильное происхождение? Тебя не арестуют?
- Могут! – жёстко сказала бабушка. – Если ты направо и налево станешь рассказывать, что лежит у меня в сундуке, могут! И об этом разговоре, если кто-то узнает, могут. Тогда тебя с братом заберут в детский дом, и там тебя будет кормить, и воспитывать государство, и ты забудешь об отце и матери, и обо мне. Или будешь думать плохо обо всей своей родне.
- А Игорёша знает?
- Да, он знает. Может быть, поэтому он такой нервный. Но он никогда никому ничего лишнего не скажет.
- И я не скажу. Я не хочу в детский дом. Я хочу с тобой.
- Ну, и славно! Это будет наша тайна. Наша семейная тайна. А теперь извини, я должна идти и помочь Насте справиться с бедой.
Когда бабушка ушла, я снова легла на диванчик и задумалась. Я очень глубоко задумалась.
Через два дня в наш двор въехали два грузовика. Из кузова первого грузовика спрыгнули на землю оркестранты со сверкающими трубами и рабочие. Оркестранты собрались у крыльца квартиры, где жила тётя Настя. Во двор входили люди. Много людей. Водитель опустил борта второго грузовика, и мы увидели, что борта внутри обтянуты красной материей, а посередине стоял красный гроб. Рабочие сняли гроб с грузовика и внесли в квартиру. Все ждали. На крыльцо вышел дядя Федя. На его пиджаке горели золотом медали. Дядя Федя сказал:
- Нужны ещё люди.
Несколько мужчин вошли в дом.
Мы стайкой тоже стояли возле крыльца. Дядя Федя поманил нас пальцем.
- Ребята, понесёте медали. Идёмте!
Мы поднялись на крыльцо, но дальше не пошли. Дядя Федя вынес и дал каждому по красной бархатной подушечке. На подушечках лежали медали и ордена.
- Стойте здесь и ждите, - приказал дядя Федя. – Как начнут выносить, вы пойдёте впереди гроба.
Я разглядывала медаль, что была у меня на подушечке. На ней было написано «За взятие Берлина».
- Выходите! – крикнул мужской голос из глубины квартиры. Мы гуськом потянулись с крыльца. Оркестранты подняли трубы, приложили их к губам и заиграли что-то невыразимо печальное. У меня защипало в горле. За нами шли женщины и несли венки. А за ними выплыл красный гроб. Его поставили на табуретки, стоящие возле крыльца. Появился фотограф, неся свою треногу. Тётя Настя, Витька и Тамарка встали у изголовья гроба. Я не видела лица покойника. Его загораживала спина тёти Насти. Спина вздрагивала. Ещё я видела свежепостиженный затылок Витьки и соломенную косичку Тамарки. Суетился фотограф. Моя бабушка стояла чуть позади тёти Насти с носовым платком в руке. Наконец, оркестр ненадолго умолк. Потом грянул снова. Мужчины подняли гроб на плечи и понесли к грузовику.
- Ребята, - сказал нам дядя Федя, идите сразу за тётей Настей. Грузовик медленно тронулся и сделал полукруг по двору. За грузовиком шла тётя Настя и Витька с Тамаркой. Мы шли следом. Рядом с нами ковылял на своей деревяшке дядя Федя. Тётя Настя всё время оглядывалась и уговаривала дядю Федю сесть в кабину к водителю, а дядя Федя отрицательно мотал головой. Так, медленно мы шли за грузовиком, пока не вышли на улицу. Тёте Насте и её детям мужчины помогли взобраться в кузов, и они сели на табуретки возле гроба. Процессия двинулась дальше по самой середине улицы, медленно и важно, под печальную музыку труб. Прохожие останавливались и глазели на похоронную процессию. Крестились встречные старухи. Мужчины снимали кепки и шляпы.
Наконец, дядю Федю уговорили сесть в кабину к водителю.
Так мы шли по улицам города, долго и медленно, пока не доехали и не дошли до городского кладбища.
Гроб опустили в могилу, и могилу засыпали землёй. Мужчины поставили красную деревянную тумбочку с красной звездой.
За всё это время тётя Настя не промолвила ни слова и не пролила ни одной слезинки. Лицо у неё было застывшее, словно она спала.
Оркестранты сыграли последний раз и отправились к ожидающему их грузовику. Женщин и детей посадили во второй грузовик, и мы покатили домой. Во дворе стояли кем-то вынесенные из квартир столы, накрытые белыми скатертями. Скатертей не хватило, и столы застелили чистыми простынями. На столах стояли бутылки водки, и нехитрая снедь – у кого что было. Мы – дети - расселись на крыльце. Женщины сновали между столами, хлопотали, что-то приносили и поправляли скатерти. Тётя Настя ушла к себе. С ней пошла моя бабушка. Мы молчали. Все ждали, когда придут мужчины с кладбища. Они возвращались пешком.
Через час они вернулись. Все, тихо переговариваясь, сели за столы. Вышла тётя Настя с бабушкой. У тёти Насти было по-прежнему каменное лицо. Все выпили, помянув дядю Степана. Тётя Настя тоже махнула гранёный стаканчик водки. Когда хотели выпить по второму разу, тётя Настя вдруг громко сказала:
- Ему всего-то двадцать семь годочков было! Двадцать семь! Жить да жить! А я в двадцать пять уже вдова! Проклятая война! Догнала и убила!
Тётя Настя уронила голову на стол и зарыдала в голос.
И вместе с ней заплакали все женщины. А мужики, пряча глаза, опрокинули по второй. И без передышки – по третьей.
- Ничего не знаешь? – спросил Толька, давая мне откусить от своего пирожка с картошкой.
- Ничего не знаю, - сказала я, надкусывая пирожок.
А откуда мне что-то знать, если всё утро мы с бабушкой сидели в тёмном прохладном подполе и перебирали старую картошку. Подпол был устроен в столовой. Над его крышкой стоял наш огромный стол. Чтобы спуститься в подпол, надо было сначала сдвинуть стол в сторону, и тогда становилась видна крышка с большим железным кольцом. Надо было потянуть за железное кольцо. Крышка откидывалась назад, и открывался тёмный таинственный зев подпола, из которого несло сырой землёй. Вниз вела лесенка. Надо было сесть на край подпола, спустить ноги вниз и нащупать первую ступеньку. Всего ступенек было девять.
Я боялась спускаться в подпол даже с бабушкой. А уж одна никогда бы не спустилась. Мне казалось, что там, внизу, в таинственной тьме кто-то живёт, серый и мохнатый, со сверкающими глазами. Мне казалось, что он может протянуть руку, поросшую серой шерстью и схватить меня острыми когтями.
Бабушка всегда спускалась первой, освещая тьму зажжённой керосиновой лампой. Потом осторожно спускалась я, но всегда боялась сидеть даже с бабушкой в полутьме подпола и всё просила подбавить огня в керосиновой лампе, чтобы было светлее. Но бабушка боялась устроить пожар и отвергала мою просьбу. Я едва-едва видела бабушку и картошку. Мы отрывали от картофелин белые ростки и складывали их в жестяное ведро. Бабушка напевала вполголоса, но звук был неприятно глухим. Земляные стены подпола поглощали звуки. Когда бабушка умолкала, я просила её петь, чтобы не слышать, как шуршит, осыпаясь со стен, земля.
Мне всё время казалось, что вокруг нас шныряют крысы и мне мерещились их холодные длинные хвосты, скользящие по моим ногам, и их оскаленные морды с острыми зубами.
Две наших огромных тени двигались и дрожали на земляной стене и, казалось, жили сами по себе, независимо от нас. Я со страхом вглядывалась в тёмные углы подпола, боясь встретить чей-то встречный взгляд. Наконец, бабушка велела мне отнести в мусорный ящик ведро с картофельными отростками. Я выбралась наверх и вышла во двор. Тут-то меня и настиг Толька.
Пока мы с бабушкой сидели в подполе, наверху происходили какие-то события, о которых знал весь двор, кроме нас с бабушкой.
Толька тянул время. Доев пирожок, он принялся выковыривать занозу из пальца. Тольке не терпелось рассказать мне о новостях, но и рассказать о них сразу ему тоже не хотелось, иначе никакого удовольствия не получишь. Слушателя надо немного помучить, чтобы он проявлял нетерпение. Но тут Толька увидел, что к нам со всех ног несётся Тамарка, и чтобы она не стала первой, Толька выпалил:
- Дядя Федя женится!
- Ой!
- Вот тебе – «Ой»! Гадом буду!
Толька наслаждался произведённым эффектом.
К нам подбежала Тамарка и крикнула:
- Дядя Федя женится! Пойдём скорее на лёньки-юркину мачеху поглядим!
Тамарка схватила меня за руку и поволокла за собой. Впереди нёсся Толька, Мелькали его грязные пятки.
Мы подбежали к окнам дяди Фединой квартиры, но лучшие места на наблюдательном пункте уже были заняты. Все прилипли к окнам. Нам осталось только подпрыгивать, чтобы что-то разглядеть через головы ребят.
- Дайте и нам поглядеть, - взмолился Толька. – Вы уже поглядели. Теперь наша очередь. Ребята потеснились, и мы с Тамаркой протиснулись к самому окну.
За дощатым столом, накрытом белой скатертью, сидел дядя Федя; Лёнька, Юрка и незнакомая нам женщина. На столе переминался с ноги на ногу пузатый медный самовар. Он очень хотел угодить гостье. Все, сидящие за столом, чинно пили чай с сахаром вприкуску, наливая его из чашек в блюдечки и держа их на пяти вытянутых пальцах.
Дядя Федя разговаривал с женщиной, а братья крутили головами то в сторону отца, то в сторону женщины – слушали!
Увидев наши носы, расплющенные о стекло, братья сделали нам страшные рожи. Дядя Федя погрозил нам пальцем. Мы отскочили от окна.
- Вот! – торжествующе сказал Толька. – Видела?!
- Пойду, мамке расскажу, - заторопилась Тамарка. – Мамка-то ещё ничо не знает.
И Тамарка побежала домой.
Мы сели на завалинку и стали ждать, когда выйдут Юрка с Лёнькой, но они всё не выходили. Толька время от времени заглядывал в окно и рассказывал, что происходит внутри.
- Теперь у Лёньки с Юркой мачеха будет, - сказала я.
- Тигра! – мрачно сказал Толька.
- Почему, тигра?
- Все мачехи – тигры! – убеждённо сказал Толька.
Мне стало грустно и ужасно жаль братьев. Ведь и правда, во всех сказках, что ни мачеха, то злодейка, которая поедом ест падчериц или пасынков. Между тем, во дворе началось оживление. Тётя Настя вышла из дома, взяла метлу, прислонённую к стене, и стала подметать уже подметённый утром двор. Бардина присела на крыльце с вязанием. Тётя Фира хлопотала на своей терраске и намеревалась мыть голову, хотя мыла её вечером. Вовкины мать и бабушка пропалывали свой маленький садик, прополотый накануне. Карловна вынесла из домика табурет, поставила его в тень и устроилась с книгой. Тётя Сара со своей сестрой Цилей, приехавшей из Израиля, стояли на крылечке и о чём-то переговаривались. Бухгалтеру Степанову срочно понадобилось вывести собаку, хотя утром он её выводил, и они заняли место у мусорного ящика. Словом, почти все жильцы высыпали под каким-нибудь благовидным предлогом во двор.
- Ой! – заволновалась я. - А моя бабушка-то ничего не знает!
И я побежала домой. Бабушка всё ещё сидела в подполе и ничего не знала. В комнате пахло сырой землёй. Из подпола доносился бабушкин голос: - Ах, утомилась, устала я!
Я встала на колени перед чёрной квадратной дырой в полу и крикнула вниз:
- Бабушка, скорее вылезай!
Пение смолкло. Заскрипели ступеньки лестницы, и показалась седая бабушкина голова.
- Что? – спросила голова. - Что случилось?
- Дядя Федя женится! На тигре! Бежим смотреть! Все уже там!
- На ком? – переспросила бабушка, и чуть было не оборвалась со ступенек вниз.
- На тигре! На мачехе!
И я умчалась во двор. И вовремя, потому что Толька возвестил со своего наблюдательного пункта:
- Идут!
Тётя Настя оперлась на метлу и застыла, как монумент. Вовкины мать и бабушка выпрямились и тоже застыли в ожидании. Бардина отложила вязание. Карлушка захлопнула книгу. Тётя Фира замерла с полным ковшом в руке. Тётя Сара со своей сестрой из Израиля Цилей умолкли. Степанов перестал обследовать санитарное состояние мусорного ящика, подал команду своей собаке «Сидеть!». Тамарка забыла закрыть рот. Равнение было на дверь квартиры дяди Феди.
Дверь открылась, и вышел дядя Федя, за ним худенькая женщина, а следом выкатились братья. Толька ринулся к ним.
- Тигра? – громко спросил он.
- Чёрт её знает, - пожал плечами Лёнька. – Сидит, молчит, чай швыркает.
- Много? – поинтересовался Витька.
- Много!
- Наверняка, тигра! – предположил Витька.
Дядя Федя, проводив женщину до калитки, возвращался. Он подошёл к нам, вынул из кармана кисет с махоркой, из кисета вынул трубку, щепоть табака и стал набивать трубку.
- Ты, чо, - спросила тётя Настя, пододвигаясь поближе, - жениться надумал?
- Да, вот, присматриваю, - смущённо хохотнул дядя Федя. – Трудно мне. Варнаки растут без присмотру.
- Эх! - сказала тётя Настя, - Это так! – И она приложила к глазам край дворницкого фартука. С тех пор, как умер её муж, дядя Степан, она плакала по малейшему поводу.
Дядя Федя сел на завалинку. Жильцы подошли поближе.
- А она-то согласная? – спросила Бардина.
Дядя Федя пожал плечами и хитренько улыбнувшись, сказал:
- А куды она денется! Приходила посмотреть, как мы живём. Только варнаки мне всю картину испортили.
Дядя Федя приподнялся и треснул по затылку стоявшего рядом Лёньку.
- А я, чо?! – крикнул, отбегая от отца, Лёнька. – Я ничо!
- Ничо! – передразнил его отец – Ядрёна курица! Я пирожков с картошкой испёк, весь вечер вчера на это дело угробил, а варнаки все пирожки потаскали с тарелок. Гостью и угостить было нечем. Не хлебом же её было угощать! Только сахар и остался.
Теперь понятно, откуда у Только был пирожок с картошкой, от которого он дал мне откусить.
- Юрке велел шаровары новые сатиновые надеть, так он их спичкой прожёг. Варнаки, окаянные! Изверги! – продолжал дядя Федя.
Тётя Настя перебила его обличительную речь:
- Где ты её нашёл-то?
- Где нашёл-то? На работе. Где же ещё! Она у нас цеха убирает. Ну, в смысле, полы в цехах моет.
- Так она согласилась или нет? – допытывалась тётя Фира, которая обожала всех женить, а ещё больше разводить.
- А куда ж она денется! - усмехался дядя Федя.
- Загадками говоришь. А возьмёт, да и откажет. Ты – инвалид. И ребят двое.
- Варнаков! – подсказал Игорёша.
- Больно ледащенькая невеста-то! – вставила своё веское слово Бардина и выпрямилась во весь свой внушительный рост. - Не потянет варнаков-то! Её сначала откормить надо, а то кости друг об дружку гремят, - не унималась Бардина и непроизвольно погладила себя по могучему бедру.
- Откормим! – согласился дядя Федя. И снова загадочно усмехнулся.
Прошло несколько дней. Все уже начали забывать о невесте дяди Феди, а если и вспоминали, то с присказкой «поняла, что не потянет мужа-инвалида и двух варнаков». Но однажды вечером калитка распахнулась и вошла невеста дяди Феди с узелком в руках. Она поклонилась всем, кто был во дворе, и направилась к крыльцу квартиры, где обитал дядя Федя. Мы рассмотрели её как следует. Она была невысока ростом, стройна, с милым приятным лицом, какие часто встречаются в деревнях по берегам русских рек. У неё были светлорусые волосы и большие голубые глаза под тонкими дугами тёмных бровей. Одета она была бедно, но чистенько. На ногах её были вместо туфель старые калоши.
Тётя Сара и её сестра Циля, котороая приехала в СССР из Израиля, всплеснули руками.
- Какая красивая! – воскликнула тётя Сара. – Нет, вы только посмотрите, какая она красивая! Вы что-нибудь понимаете в красоте? Это же натуральная русская красота, чтоб вы понимали!
Юрка и Лёнька опомнились и стремглав побежали в дом сообщить отцу, что пришла его невеста.
Женщина нерешительно остановилась у крыльца. Но в это время дядя Федя выскочил из дома на одной ноге, в чём был, в нижней белой рубахе без воротничка и в галифе защитного цвета. Он стоял, опираясь о перила лестницы, и смотрел сверху вниз на пришедшую женщину. Она поклонилась ему, прижав узелок к груди. Лёнька и Юрка стояли рядом с отцом. Юрка от волнения засунул грязный палец в рот.
Лёнька притащил отцовы костыли. Дядя Федя оперся о костыли и сказал:
- Ядрёна курица! Пришла? Проходи!
И женщина прошла в дом. За ней, постукивая костылями, ушёл дядя Федя. Братья тоже ушли.
- Пришла! – удовлетворённо сказала тётя Фира. – Ну, теперь надо им свадьбу сыграть.
И начались хлопоты.
Весь день мы наблюдали, как невеста дяди Феди сновала из дома во двор и обратно. Она вытряхивала тряпичные половички, выбивала коврик с оленями, мыла в доме полы, мыла крыльцо. Потом она вынесла табуретку, поставила на неё корыто, налила в корыто воду, принесла стиральную доску и принялась стирать бельё и одежду дяди Феди и братьев. Пока она стирала, мы расселись неподалёку на травке и наблюдали, как братья таскают с колонки воду в вёдрах на коромысле, как носят в дом дрова для печки, как выливают горячую воду в корыто, и как полощут и выжимают выстиранное бельё в отдельном тазу.
- Я же говорил, что это будет тигра! – рассуждал Толька. – Смотрите, как она их работать заставляет. Это же теперь рабы, а не пацаны!
- Ладно, тебе! – сказала Тамарка. – А что, они раньше воду не носили и не стирали!
- Носили и стирали, – согласился Толька. – А всё равно она – тигра! Вот, увидите! Она их голодом будет держать, и бить начнёт. Ремнём!
Между тем, стирка закончилась, и братья начали развешивать мокрое бельё для просушки. Но это не был конец рабочего дня. Корыто было убрано, а его место на табурете занял дядя Федя. Его невеста повязала ему вокруг шеи простыню, взяла ножницы и расчёску и стала подстригать каштановые с проседью волосы мужа. Потом место дяди Феди занял Лёнька. Его соломенные вихры тоже были приведены в порядок. А потом наступила очередь Юрки. Через час и все трое – отец и братья, сидели на завалинке, чистенькие, аккуратные. Дядя Федя раскуривал трубку.
Женщина поманила нас рукой:
- Кого постричь? – спросила она. – Давайте, не стесняйтесь.
Мальчишки поднялись с травы. Скоро все были подстрижены и остались довольны. Один Толька держался до последнего. Но и он дрогнул, сел на табурет и подставил лохматую голову.
- А как Вас зовут? – спросил он.
- Тётя Катя.
Через минуту весь двор узнал, что женщину зовут Катей .
- Трудолюбивая, как я, - заключила Бардина. – Хорошая будет советская жена и мать.
- Своего бы им ребёночка, - говорили тёте Фире тётя Сара и её сестра Циля. – Ребёночка своего им надо!
- Третьего? – усомнилась тётя Фира. – С этими бы двумя справиться.
- Крепче семья будет, - говорили тётя Сара и Циля. – Много детей надо. Богу это угодно!
- Кому? – оглянулась Бардина. – Кому, говоришь, угодно?
Тётя Сара и Циля прикусили языки.
Бардина смерила их взглядом с головы до ног.
К вечеру следующего дня во дворе ожидалось торжество.
Утром дядя Федя, принаряженный в постиранную накануне гимнастерку с белоснежным подшитым воротничком, в галифе и хромовый сапог, сверкавший на солнце не хуже медалей, усыпавших грудь жениха, ковылял на своей деревяшке к воротам, держа под руку невесту. Невеста облачилась в синюю юбку, которую она принесла в узелке и белую блузку, украшенную цветочком, связанным из голубых ниток. На ногах у неё были по-прежнему чёрные калоши. Видно, другой обуви у неё не было. Позади пары, отправляющейся в ЗАГС на регистрацию, шли свидетели: моя бабушка и бухгалтер Степанов, тоже в гимнастёрке, галифе и при медалях и орденах. Все остальные были зрителями. Не успели будушие муж и жена дойти до ворот, как их догнали и остановили тётя Сара и Циля, приехавшая в СССР из Израиля. В руке у тёти Цили был свёрток.
- Стойте, стойте! – кричала тётя Сара. – Подождите! Не уходите!
Сёстры добежали до дяди Феди с тётей Катей и стали совать им в руки свёрток.
- Так нельзя идти! – кипятилась тётя Сара. – Разве так можно идти в советское государственное учреждение? Вы же не босяки какие-нибудь с Одессы! Вы же советские рабочие из Иркутска! Вот, Циля привезла из Израиля! Вы, Катя, с ней одного роста и Вам подойдёт. Переобувайтесь, Катя! Вы же невеста! Циля уже никогда замуж не выйдет и ей не нужно.
Из свёртка явились замечательные чёрные туфельки на небольшом каблучке. Циля поставила туфельки на землю перед тётей Катей и умоляюще сложила руки на груди:
- Пожалуйста! Это - Ваши! Насовсем! Я их не надевала никогда. Они новые. Я привезла их из Израиля, но зачем мне три пары туфель? Что я, богачка, носить три пары туфель, когда у Вас и одной пары нет! Не побрезгуйте! Пожалуйста! Вы должны выглядеть, как невеста героя войны, а не как босячка!
Тётя Катя вопросительно взглянула на дядю Федю:
- Что же, - сказал он важно, - если это от чистого сердца подарок, то почему не принять!
- От чистого! От чистого сердца! – разом заговорили тётя Сара и тётя Циля.
Тётя Катя сняла свои старые галоши и надела туфельки. И сразу преобразилась. Перед нами была невеста героя войны. Процессия двинулась дальше, а Бардина заботливо подобрала калоши и отнесла их на крыльцо дяди Феди.
- Не выбрасывать же добро, - сказала она. – В дождь пригодятся.
Через полтора часа новоиспечённые муж и жена, и свидетели вернулись. Во дворе уже всё было готово. Стояли столы. К столам жались, как телята к матери, табуреты и стулья. На столах томились в ожидании едоков тарелки с варёной картошкой, солёными огурцами, помидорами, и селёдкой с луком. Высились небоскрёбами бутылки со «Столичной». Скромно поблёскивая, ждали между тарелками гранёные стаканчики. Тамадой выбрали самого старшего жителя двора – пенсионера и вдовца, бывшего работника НКВД майора Пестова. Водка была налита, Пестов встал, крепко держа стаканчик в огромном волосатом кулаке. Свободной рукой он одёрнул китель а ля Сталин, расправил усы а ля Сталин и произнёс:
- Поздравляем с законным браком!
На этом его речь закончилась. Все выпили по стаканчику. Детям водка не полагалась. Нам дали квас. Потом была классика: многократные крики «Горько!», поцелуи, поздравления и опрокинутые во рты стаканчики с водкой. Щёки разгорались, глаза заблестели, появилась раскованность движений. После третьей кто-то предложил спеть, но встала монументальная Бардина и сказала:
- Тут некоторые думают, что только они могут подарки дарить. Тут некоторые думают, что, если они приехали из Израиля, то они щедрые. Я тоже дарю молодожёнам! Вот!
И Бардина вынула из-за спины газетный свёрток, лежащий на сиденье стула. Свёрток передали невесте. Тётя Катя развернула газету, и ахнула от удовольствия. В свёртке оказались шерстяные носки, собственноручной бардинской вязки, и сетка для волос, тоже собственноручно сделанная дарительницей. Бывший работник НКВД майор на пенсии Пестов приподнялся, чтобы лучше рассмотреть название газеты, в которую был завёрнут подарок. Но Бардина была человеком опытным. Подарок был завёрнут в «Учительскую газету» и фотографии Сталина в этом номере не было. Удовлетворённый проведённым расследованием, Пестов рухнул назад на табурет и тяпнул стаканчик водки.
Дальше подарки посыпались как из рога изобилия. Тётя Настя подарила две рамочки для фотографий, собственноручно сделанные ею из проволоки. Далее последовали отрез ситца на платье от тёти Фиры. И красивый голубой платок с узорами от моей бабушки. И кисет, полный махорки от Степанова. И иконка от Вовкиной бабушки. И полкилограмма кускового сахара от Вовкиной матери. И новая трубка от Пестова. Но больше всех удивила своим подарком Анна Карловна. Она принесла эстонский десерт под названием «Пёстрая собака» и сказала речь, которая была длиннее и выразительнее, чем у майора НКВД в отставке Пестова:
- Я вас поздравлять и много счастья желать! Пусть ваша жизнь будет сладким как этот «Пёстрый собака».
Все возжаждали немедленно попробовать эту «Пёструю собаку». Попробовали под четвёртый стакан и всем ужасно понравилось. Хвалили Анну Карловну и эстонский десерт. Карлушка сияла. А пьяный пенсионер-майор НКВД Пестов кричал ей через стол:
- А вот, я не посмотрю, что ты ссыльная эстонка, да и женюсь на тебе! И будешь мне торты пекти!
И хохотал, ужасно довольный своей шуткой.
Анна Карловна смеялась и отшучивалась:
- Я за вас замуж не пошёль! Мой Тоби вам не любить.
- Я тебя и с собакой возьму! – кричал ей через стол пьяный майор НКВД в отставке Пестов и лез целоваться к пышногрудой Бардиной.
А потом начали петь. Сын Бардиной вынес баян и понеслось: «Вьётся в тесной печурке огонь …», «Бродяга Байкал переехал …», «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат …».
Вдруг встала захмелевшая тётя Настя и брякнула то, что у всех было на уме:
- И ребёночка, уж, пожалуйста, родите! Девочку! Уж, постарайтесь!
Тётя Катя покраснела, а дядя Федя сказал:
- Родим! К концу зимы родим!
- Так вы – уже! И когда это вы успели? – радостно закричала тётя Настя и бросилась обнимать молодожёнов. И все закричали «Ура!».
- Ай, молодцы! – заорал бывший энкаведешник Пестов. – Ай, молодчаги! Вот, это по-нашему! Будет новый советский человек!
- Я не понимать, - спрашивала Анна Карловна соседей по столу, – почему все кричать?
- Ребёнок у них будет! – объяснила ей тётя Настя. – Давай, выпьем, Карлушка ты моя дорогая, за будущего ребёнка!
И все хлопнули по стаканчику за новую жизнь.
Мы тоже хлопнули по стаканчику квасу.
- Теперь у неё будет живот расти! – сообщил мне вполголоса сидящий рядом Толька.
- Почему?
- Как, почему! Ты же слышала, у них ребёнок будет к концу зимы. Вот он у неё в животе и будет несколько месяцев расти.
- Врёшь ты всё! – недоверчиво сказала я. – Как он туда попадёт?
Толька смотрел на меня с хитрой улыбкой.
- Да, уже попал! – уверенно сказал он. – А ты что, не знаешь, как дети в живот попадают?
- Бабушка говорит, что их аист приносит. Белый аист – девочек. А чёрный аист – мальчиков.
Толька скептически улыбался.
- Угу! Аист! Это сказки для маленьких. А на самом деле детей жене приносит муж.
- В живот?
- В живот!
Я непонимающе глядела на Тольку.
- Как, это?
Толька оглянулся на Игорёшу, сидевшего рядом с ним, и слушавшего наш разговор.
- Ты, чо, ей не рассказывал?
- Нет!
- Так расскажи! Ты же брат ей!
- Пошли! – приказал Игорёша. – Я покажу!
Он соскочил с табурета.
- Что покажешь? – изумился Толька.
- Дурак! – отвечал мой брат. – Я в книге ей покажу.
Все заинтересовались, что именно хочет показать мне Игорёша и мы гурьбой отправились к нам домой, пока соседи продолжали праздновать свадьбу.
В спальне отца и матери всю стену занимали книжные полки. Мы ввалились в спальню, и расселись на широкой кровати. Игорёша подошёл к полкам и достал две толстые книги. Судя по тому, что он их сразу нашёл, он их не раз листал, и, возможно, читал. Он открыл одну книгу, полистал, нашёл то, что искал и дал посмотреть мне. На рисунке были изображены анатомические особенности тел мужчины и женщины – в разрезе. Точнее, нижние части тел.
- Вот! – сказал Толька, тыкая пальцем в рисунок мужчины. – Вот это и есть «аист». Поняла?
- Нет! – сказала я недоумённо. – Аист, это птица. А это не птица. Как это называется?
- Игорь, - взмолился Толька, - да объясни ты ей сам!
- Я объясню! – вмешался Лёнька. – В общем, тебе твоя бабушка скажет, как это называется.
Юрка хихикнул. Игорёша показал ему кулак. Тамарка и Людка хлопали ресницами. Они тоже ничего не понимали.
- В общем, - продолжал объяснение Лёнька, - вот этот аист мужа попадает вот сюда. – И Лёнька показал на женском рисунке, куда именно он попадает. – И семечко из аиста попадает вот сюда.
Палец Лёньки пополз чуть выше. - Тут-то и растёт ребёнок. Поняла?
Игорёша раскрыл вторую книгу и показал мне женскую фигуру в разрезе с ребёнком внутри.
Все внимательно слушали и смотрели.
- А как он оттудова выйдет? – спросила Тамарка.
- Я знаю! – вскрикнула Людка. – Живот разрежут! Мне мама говорила, что я так родилась! Маме живот разрезали.
- Можно, и так! – согласился Игорёша. – Бывает и так!
Он отнял у нас книги и поставил назад на полку.
- Всё! Концерт окончен! – объявил он. – Идём играть!
Мы высыпали во двор. Свадьба продолжалась. Все пели «Гаснет в тесной печурке огонь …». Дядя Федя обнимал тётю Катю. Майор НКВД в отставке Пестов обнимал разомлевшую Бардину и норовил положить свою стриженую под нулёвку голову ей на пышную грудь. Бывший рядовой гвардии Степанов пытался обнять Анну Карловну, а Анна Карловна выставляла локоть, чтобы защитить свою честь. Тётя Фира обнимала одной рукой тётю Сару, а другой рукой тётю Цилю. А моя бабушка обнимала тётю Настю, которая не столько пела, сколько всхлипывала, вспоминая дядю Степана, потихоньку, чтобы не испортить людям веселье.
Ребята побежали играть в чехарду. А я стояла и смотрела на тётю Катю. Я сегодня столько нового узнала! И я представляла её ребёнка, который уже рос в её животе.
Интересно, он уже нас слышит? Или он пока ещё ничего не слышит? Как в жизни всё интересно устроено!
После свадьбы дяди Феди и тёти Кати прошло три дня.
Мы с бабушкой собирались позавтракать. Бабушка хлопотала на кухне, а я сидела за столом в столовой и ждала, когда будет готов завтрак. Был чудесный воскресный день. На столе горел золотом медный начищенный самовар на медном круглом подносе. По воскресным дням бабушка всегда раздувала самовар и кипятила в нём воду для чая. Самовар самодовольно пыхтел. На самом верху самовара расселся фарфоровый заварочный чайник и важно оглядывал окрестности. Самовар на столе означал, что сегодня праздник, что сегодня воскресный день.
На столе стояла маслёнка в виде гриба боровика, полная свежего сливочного масла. Стояли две хрупкие фарфоровые чашки, расписанные золотом – остатки дореволюционного бабушкиного сервиза. Бабушка пекла блины. Из кухни доносилось шипение масла на раскалённой чугунной сковороде и чудесный запах блинов.
- У меня для тебя есть новость! – сказала бабушка из кухни. – Радостная новость! Я вчера получила телеграмму из Аршана. Твоя мама возвращается. Она выздоровела. Её завтра привезут. Ты рада?
Я молчала.
Наверное, я должна сказать бабушке, что я рада. Бабушка ждёт именно этого. Не могу же я сказать, что я не знаю, рада я или нет. Но я и в самом деле не знаю. Не врать же мне! Бабушка не любит, когда врут.
Обеспокоенная моим затянувшимся молчанием, бабушка выглянула из-за двери.
- Ты что молчишь? Я задала вопрос: ты рада?
- Не знаю! – честно ответила я.
- Ну, ничего! – сказала бабушка, скрываясь на кухне. – Привыкнете, друг к другу и будете рады.
Наконец, она появилась в столовой, держа фарфоровое блюдо – остатки всё того же дореволюционного сервиза, полное горячих поджаристых блинов. Бабушка села за стол к самовару, и мы приступили к священнодействию воскресного завтрака.
В фарфоровые чашки полился крепкий ароматный чай из заварного чайника и кипящая вода из краника самовара. Но не успели мы намазать наши блины на тарелках сливочным маслом, как внезапно открылась дверь, и вошёл чужой человек.
Вошёл мужик, одетый, несмотря на летнюю жару, в серый ватник и серые ватные штаны. Его голова была наголо острижена. Лицо было грубым и обветренным, с толстым носом и крепкой нижней челюстью. Он аккуратно и тщательно прикрыл за собой дверь.
У нас во дворе летом никто не запирал дверей квартир. Закрывали окна ставнями и запирали двери на засовы и железные крючки только на ночь. Видимо, утром во дворе никого не было, и
Мужик прошёл никем не замеченным. Он, столь внезапно появившийся, смотрел на нас, а мы смотрели на мужика.
- Что Вам угодно? – холодно спросила моя бабушка, встав со стула и крепко взявшись за ручки самовара с горячей водой.
Мужик, видимо, быстро оценивал ситуацию, но он не оценил её по-настоящему.
- Мне? – сказал он хриплым низким голосом. – Мне угодно тыща рублей и золотишко. Самовар не трогай! Есть золотишко?
И мужик чуть наклонился, чтобы вынуть что-то, что было засунуто у него за голенище грязного сапога. Но он не успел вынуть это что-то.
- Есть! – сказала бабушка. И я не узнала её голос. Обычно мягкий и низкий, он зазвенел, как упавший на железо нож. – Фас! – крикнула бабушка. И из-под нашего обеденного стола вылетела огромная Чарка и, молча, прыгнула мужику на грудь. Мужик упал, раскрыв затылком дверь.
- Держать! – приказала бабушка.
Мужик лежал, а Чарка стояла обеими лапами у него на груди, оскалив пасть и рыча, как танк. Её оскаленная пасть висела над лицом мужика. Чарка ожидала следующей команды.
Бабушка выпустила из рук ручки самовара.
- Я сейчас отзову волчицу, - сказала она мужику, - а ты дуй отсюда, пока жив!
- Фу! Сидеть! – приказала она Чарке. Чарка неохотно отступила и села. Мы смотрели, как мужик перевернулся, встал на четвереньки, поднялся и побежал. Мы вышли посмотреть, как он дует до калитки.
- Уф! – сказала бабушка. – Спасибо Чарке, а то …
И она пошла на кухню, капать себе в рюмочку валерьянку.
- Дверь закрыть на крючок? – спросила я.
- Не надо, - отвечала бабушка. – Он не вернётся.
Чарка снова улеглась под столом. Я заглянула под стол и бросила ей блин. Потом ещё один.
- Хватит! – сказала, появляясь в столовой бабушка. – Это не собачья еда. Вечером я дам ей вкусную косточку с мясом.
- Почему ты назвала её волчицей?
- Она и есть наполовину волчица. Заметила, что она никогда не лает?
Действительно, Чарка никогда не лаяла.
- А теперь, продолжим завтрак, - сказала бабушка, усаживаясь за стол. – Блины немного остыли, но это не беда.
На следующее утро за воротами раздался автомобильный гудок. Ребята побежали отворять ворота. Тяжёлые деревянные створки ворот, окованные железными пластинами, медленно разъехались в разные стороны, и во двор вкатилась чёрная эмка.
Мы обступили автомобиль. Водитель, молодой белобрысый парень в чёрной кожаной куртке, вышел из автомобиля и открыл дверцу салона. В салоне сидела моя мать. Она оперлась на руку водителя и вышла наружу. На ней было прелестное крепдешиновое платье в незабудках. Водитель взял с переднего сиденья чёрный фибровый чемодан и поставил его на траву.
К машине неслась бабушка. А впереди бабушки неслась Чарка. Собака подбежала к моей матери и, встав на задние лапы, положила передние лапы ей на плечи. Мать слегка пошатнулась, но устояла. Чарка, отчаянно метя хвостом из стороны в сторону, облизывала ей лицо. Бабушка подбежала к моей матери, велела Чарке сидеть, обняла дочь, потом схватила чемодан, и все двинулись к крыльцу. У крыльца ребята остановились, а бабушка, моя мать, Игорёша, Чарка и я вошли в дом.
Моя мать сразу же прошла в спальню и оставалась там некоторое время. Мы ждали в столовой. Наконец, мать вышла. На ней было простое домашнее платьице из весёленького ситца. Мать села у стола, где уже сидели мы, и оглядела нас.
У матери были тонкие и правильные черты лица и огромные тёмно-серые глаза под ровными дугами тёмных бровей. Высокий лоб был обрамлён тёмно-каштановыми волосами, завязанными в узел на затылке. Мне вдруг стало больно в груди и стало тяжело дышать. Я вдруг остро осознала, как ослепительно красива была моя мать. Она была худа. Болезнь точила её много лет, смерть подбиралась к ней. Но моя мать осталась жива. Она победила и смерть и болезнь.
Мать сложила перед собой на столешнице маленькие точёные руки и, слегка улыбаясь уголками красивых губ, оглядывала нас по очереди.
- Как твои успехи, Игорь? – спросила она низким грудным голосом, ласково глядя на моего брата. Брат пожал плечами.
- Принеси дневник! – попросила мать.
Игорь лениво, шаркая ногами, поплёлся в свою комнату. Всем своим видом он показывал, как эму неприятна просьба матери. Он долго возился, разыскивая дневник, и вернулся в столовую, держа его кончиками пальцев. Дневник был в пыли и паутине. Брат положил дневник перед матерью на стол.
- Ступай, и приведи дневник в человеческий вид! – сухо приказала мать.
Игорь, развинченной походкой, поплёлся на кухню за тряпкой. Принеся её, он вытер дневник.
Мать принялась его листать.
- Шалопай! Лентяй! Прогульщик! Троечник! – жёстко сказала она, захлопнув дневник. – Кем ты хочешь быть? По-прежнему, говночистом? Твоя мечта сбудется! Вон!
Брат исчез.
Бабушка выглянула из кухни.
- Он отбился от рук! – сказала мать. – Но мы это исправим. Постелите мне в саду. Я немного устала с дороги.
Бабушка поставила в нашем садике под черёмухой раскладушку, застелила её старым одеялом и мать прилегла отдохнуть. Я стояла неподалёку и гладила Чарку.
- Подойди ближе! – приказала мне мать.
Я подошла.
- Присядь! – и мать похлопала маленькой точёной рукой по краю раскладушки.
Я послушно присела.
- Ты читаешь? – начала спрашивать мать.
- Читаю.
- Что, читаешь?
- Норвежские сказки.
- Почему не русские?
- Русские я уже прочла. И английские. И французские. И Андерсена.
- Прекрасно! Но ночь я расскажу тебе сказку. А пока принеси мне с нижней полки из спальни первый том Альфреда Брэма «Жизнь животных».
Я побежала в спальню. На нижней полке стояли большие толстые книги с золотым тиснением на корешках. Я нашла первый том Брэма и понесла его матери.
- Молодец! – сказала она. – Быстро справилась. Открой титульную страницу. Открыла? Читай!
- Я прочла «Иллюстрированное издание «Жизнь животных А.Э.Брэма со множеством политипажей и хромолитографий. Том 1. Млекопитающие.
- Тут шрифт, как в «Норвежских сказках» - сказала я.
- Да, дореволюционный, - согласилась мать. – Книга издана в 1866 году. Это большая редкость. А теперь открой первую главу и начинай читать.
Я открыла первую главу и начала читать. «Ничто в природе не вечно; все беспрестанно разрушается и восстанавливается, перестраивается, изменяется».
- Если какое-то слово не понятно, спрашивай сразу, - прервала меня мать. – Продолжай.
Я прочла вслух три страницы.
- Довольно! – сказала мать. – Неплохо для начала. Делай небольшие паузы после точек и запятых. Теперь ты будешь читать мне вслух Брэма каждый день по нескольку страниц. Я ещё немного полежу. Потом я встану, мы переоденемся и пойдём в кафе. Хочешь в кафе?
Я подпрыгнула от радости. Я хотела в кафе, хотя не вполне понимала, что это такое. Началась новая жизнь! Начались сюрпризы! А если мать думает, что читать вслух мне в тягость, то она ошибается. Мне интересно!
Через полчаса мать встала с раскладушки и отправилась в спальню переодеваться. Бабушка надела на меня розовое платье с белой кокеткой. Платье было перешито из старой наволочки. Но об этом знали только я, да бабушка.
Потом бабушка причесала мои непокорные белокурые волосы.
- Веди себя прилично, - посоветовала она. – Не позорь меня, как твой брат.
Я покивала головой. Мать вышла из спальни в синем крепдешиновом платье и в соломенной шляпке. Заглянув в глаза матери, я обнаружила, что из тёмносерых они стали тёмно-фиалковыми. Это озадачило меня. Мы отправились.
Кафе на улице Карла Маркса было открыто совсем недавно. Это была маленькая комнатка, в дальнем углу которой была небольшая стойка, а в противоположном углу два белых столика с венскими стульями. За стойкой стояла молоденькая и хорошенькая продавщица, она же официантка, в белом фартучке и с накрахмаленной кружевной диадемой в русых волосах. Мы подошли к стойке. Внутри закрытой стеклянной витрины лежали пирожные с кремом. Одно их пирожных поразило меня своим видом. Оно было продолговатое по форме и тёмно-корчневое по цвету.
- Вот, это хочу! – сказала я и ткнула пальцем в витрину.
Мы сели за столик, и продавщица-официантка принесла нам на тарелочке пирожные и чай.
- Это пирожное называется «Картошка», - сказала мать.
Мы съели пирожные, и выпили чай.
- Понравилось? – спросила мать.
- Нет! – сказала я.
Брови матери поползли вверх.
- Почему?
- Не очень-то оно сладкое и цвет подозрительный.
- Почему, подозрительный?
- На какашки похож.
- Зачем тогда ты его выбрала?
- Не знаю.
Брови матери перестали ползти вверх, но зато начали сдвигаться к переносице. Я поняла, что мать чем-то недовольна.
- Ты всегда говоришь то, что думаешь? – спросила мать.
- Всегда! – отвечала я. – Бабушка говорит, что врать нехорошо.
Мать, молча, смотрела на меня.
- Врать нехорошо, - подтвердила она. – А ты понимаешь, что сейчас меня обидела?
Я опустила глаза. Мне не хотелось её обижать.
- Прости! – сказала я. – Я поняла.
- Мы закрепим этот урок, полезный для нас обеих, - сказала мать. – Я никогда больше не приглашу тебя в кафе.
- Спасибо! – сказала я, вставая со стула.
- За что?
- За пирожное и за кафе!
- Но тебе не понравилось.
- Всё равно – спасибо!
- Пожалуйста! – сухо сказала мать.
Мы вернулись домой, слегка расстроенные.
Странно, они требуют, чтобы я всегда говорила правду, а когда я говорю правду, оказывается, что надо уметь чуть-чуть врать.
Мне становилось в тягость общение с матерью. Я хотела к ребятам, во двор. Но мать меня не отпускала. Дома она пожелала, чтобы я что-нибудь спела.
- Зачем? Я не люблю петь.
- Затем, что я собираюсь отдать тебя в музыкальную школу. И мне нужно знать, есть ли у тебя музыкальный слух.
Странно! Проверяет слух, а я должна показать, есть ли у меня голос.
- Не хочу! – твёрдо сказала я. – Я не стану петь! Не люблю!
- Но в музыкальной школе от тебя потребуют, чтобы ты что-нибудь спела.
Я устала от матери. Её было слишком много для первого дня. Меня понесло.
- Нет! – сказала я. – Я не стану петь! Я не знаю никаких песен. Не хочу! Я хочу во двор к ребятам. Я хочу играть!
Мы смотрели друг на друга, я и моя мать.
- Хорошо! – сказала она. – Иди, играй! Но сначала переоденься.
Я сняла розовое выходное платье с белой кокеткой. Мать порылась в моих вещах и вытянула на свет красные шаровары, которые сшила мне бабушка, но я их категорически отказалась носить из-за их цвета.
- Нет! – сказала я. – Я их не надену!
- Наденешь! – сказала мать. – Или не пойдёшь играть. Бегаешь в старье, а мне стыдно. Это новая вещь.
Я, сжав зубы, надела красные шаровары. Не знаю, кого я ненавидела в этот миг больше, себя, мать или красные шаровары.
- Вот, и прекрасно! – сказала мать. – Иди!
- А майку!
- Иди так! На улице солнце, загоришь.
- Нет! – сказала я. – Без майки я не пойду.
Что я, мальчишка что ли, бегать полуголой! Так только мальчишки бегают. Мало того, что ненавистные красные шаровары заставила меня надеть, но полуголой я на улицу не пойду!
- Нет! – сказала я. – Без майки я не пойду!
Ни слова более не говоря, мать крепко схватила меня за руку и поволокла к двери и вытащила на улицу.
На мой дикий ор сбежался весь двор. Мать пыталась от меня отцепиться, но я крепко держала её за руку и продолжала орать. Ор перешёл в бешеное рыдание. Публика взирала с изумлением. Мать попыталась объясниться. Публика молчала. Теперь я поволокла мать домой. Дома я отцепилась от её руки и перестала орать. Но рыдания продолжали сотрясать всё моё тело.
Всё это время бабушка сидела на кухне, не вмешиваясь в процесс воспитания. Наконец, она вышла в столовую, взяла меня на руки и прижала к себе.
- Вы её избаловали! – заявила мать. Она говорит и делает, что хочет. Она не понимает слов «Надо!» и «Нельзя!».
- К чёрту! – сказала гневно бабушка. – Вы что, не понимаете, что вы треплете ей нервы?!
- Так надо! – холодно сказала мать. – Она должна принимать солнечные ванны.
- Пусть принимает в нашем садике, где никто её не увидит.
Мать пожала плечами. Когда бабушка и моя мать сердились друг на друга, она начинали говорить друг другу «вы».
Моя рыдания перетекли в икоту, а икота перетекла в сон.
Я проснулась утром в хорошем настроении. Вчерашнее не забылось, но оно потускнело и поблекло. Я вышла в столовую. Мать, Игорёша и бабушка сидели за столом и завтракали.
- Доброе утро! – приветствовала я всех и села за стол.
- Встань! Умойся и переоденься! – приказала мать. – Потом сядешь за стол.
Я не стала спорить. Я вышла из-за стола, умылась и переоделась. Когда я снова появилась в столовой, мои родные уже заканчивали завтрак.
Бабушка налила мне чаю. Мать холодно смотрела, как я намазываю масло на хлеб.
- После завтрака зайди ко мне, - приказала она и ушла в спальню.
Я посмотрела на бабушку. Бабушка развела руками. Брат бросил в меня хлебным шариком и показал кулак. Но мне было не до него. После завтрака я отправилась к матери. Она сидела за письменным столом и что-то писала. Она оглянулась, услышав мои шаги.
- Собирайся, - сказала мать. - Мы едем в музыкальную школу. Если ты сейчас скажешь «нет!», ты меня очень огорчишь.
- Хорошо! – сказала я. – Мы едем в музыкальную школу.
И мы отправились. До музыкальной школы надо было добираться от нашего дома – трамваем.
Внешний вид музыкальной школы меня сразу разочаровал. Деревянное двухэтажное, старинное здание. Видимо, когда-то оно принадлежало богатому купцу, но было конфисковано в пользу рабоче-крестьянского государства. Рабоче-крестьянское государство о нём не заботилось. Отняло у купца, отдало под музыкальную школу, и забыло. Здание было некрашеным, а потому казалось, с его серыми от старости досками, неказистым и даже убогим. Внутри оно было поделено на мелкие клетушки–классы, в которых едва помещалось пианино и учитель с учеником. Центрального отопления не было. Классы отапливались при помощи голландских печей. Мы с матерью сели в коридоре возле высокой двери со стеклянным верхом и стали ждать.
Сидеть неподвижно и ждать в течение пяти минут я не умела. Мне надо было двигаться.
Терпеливо просидев несколько минут, я встала и принялась разгуливать по коридору, исследуя все его тёмные уголки. Вдоль коридора стояли стулья, и на них чинно сидели дети и их родители. Мать встала и поймала меня на пути в дальний конец коридора, и вернула на место. Через пять секунд, я встала и побежала туда, куда меня не пустила мать. Она снова настигла меня и, посадив рядом, крепко держала меня за шиворот.
Дети, сидевшие в коридоре со своими родителями, с любопытством на меня поглядывали. Некоторые из них хихикали, и подталкивали друг дружку локтями. Моя мать сидела неподвижно, как египетская статуя. Холодом веяло от неё.
Между тем, из-за высокой двери вышла дама с высокой причёской и назвала мою фамилию. Мать выпустила меня из рук и подтолкнула к даме. Я пошла за ней. Мы оказались в зале, в дальнем конце которого был раскрытый рояль, а рядом с ним длинный стол, покрытый красной плюшевой скатертью. За столом сидели немолодые мужчины и женщины, числом не менее шести-семи, все они смотрели на меня. У всех у них был усталый вид.
Подойди ближе к столу, сказала ведущая меня дама и села к роялю. Я подошла ближе к столу:
Как тебя зовут? спросила полная седая дама, сидящая с краю. Я ответила.
- Можешь нам спеть какую-нибудь песенку? – спросила полная дама.
Могу ли я спеть песенку? Конечно. Могу! Только, зачем? У меня же голоса нет никакого.
- Ну! – потребовала дама.
Что бы им такое спеть? Песен я знаю много. Но я не хочу петь!
- У меня голоса нет, - уведомила я комиссию.
- Ничего, - успокоила меня полная дама. – Мы не голос проверяем, а музыкальный слух. Давай!
- Ария Татьяны! – объявила я.
Люди, сидевшие за столом, переглянулись.
- Что? Как? – изумлённо спросил старичок, сидевший в середине, приставив руку ковшичком к своему уху.
Я повторила громче.
- Ария Татьяны. Из Пушкина!
Может, он глухой совсем? Мужчины и женщины за столом переглянулись и засмеялись. Они очень как-то сразу оживились, задвигались, стали перешёптываться, весело глядя на меня.
Что я смешного сказала?! Эту арию я очень любила, хотя не вполне понимала смысл некоторых строк. Но общий смысл текста мне был понятен. Татьяна – глубоко страдала от любви к Онегину.
- А какую-нибудь детскую песенку знаешь? – переспросила седая дама.
Детскую? Что они от меня хотят?
«Я на подвиг тебя провожала», отвечала я угрюмо.
Ладно, пой что знаешь, покорно вздохнул старичок. Я повернулась к даме, сидящей у рояля, и важно кивнула ей головой:
Для меня, пожалуйста, повыше на октаву, – попросила я. У дамы почему-то округлились глаза. Но она послушно повернулась к роялю и заиграла вступление. И я запела:
Я к вам пишу – чего же боле?
Что я могу ещё сказать?
Теперь я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать.
Чем дальше я пела, тем оживлённее становилась группа людей за столом. Они переглядывались, улыбались, некоторые закрывали лицо руками, и плечи их слегка вздрагивали от едва сдерживаемого смеха. Ария была длинной, но меня никто не останавливал. Наконец, я пропела:
Кончаю! Страшно перечесть…
Стыдом и страхом замираю…
Но мне порукой ваша честь,
И смело ей себя вверяю…
Всё! объявила я, и добавила – И ничего смешного!
Именно после этого моего заявления все без исключения разразились хохотом. Дама у рояля легла головой на клавиши, и время от времени выкрикивала: - Ой! Умру! Умру!
Когда все смеялись, я стояла посередине зала, и, насупившись, разглядывала смеющихся членов приёмной комиссии.
- Не сердись, сказал мне старичок, вытирая глаза носовым платком. – Ты замечательно пела. Очень точно, очень музыкально, слух у тебя отличный, но певческого голоса у тебя действительно нет. Поэтому нам и стало смешно. Скажи своей маме, что ты принята. А в учительницы мы дадим тебе Татьяну Ларину. Ступай!
Я вышла из зала. Мать сидела неподвижно и прямо, как египетская статуя, и выжидающе смотрела на меня.
Принята! – буркнула я, останавливаясь перед ней.
Почему же они смеялись? – надменно спросила мать. – Что ты пела?
Арию Татьяны.
Что?! – мать даже подскочила. – Арию Татьяны?! Почему арию?! Ты что, детскую песенку спеть не могла?
Могла, смотря в сторону, отвечала я.
Какие песенки ты знаешь?
«Там где кони по трупам шагают…», «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат», «Вставай, страна огромная», «Я по свету немало хаживал».
Господи! – мать взялась за голову. – Кто тебя научил?
Бабушка.
Почему ты решила, что это – детские песенки?
Бабушка сказала, что эти песни каждый ребёнок должен знать.
Ну, да, согласилась мать, но они – не детские, а военные. Но почему ты спела не военную песню, а арию Татьяны?
Потому что я её – люблю. И она будет меня учить музыке.
О-о-о! – простонала мать. Идём!
Что она имела в виду под этим «о-о-о!» я не поняла. Я простодушно сказала о том, что люблю эту музыку и этот текст. И Татьяну, которую мне было жалко, оттого, что она так мучается от любви. Поняла ли меня моя мать, я не знаю. Но сообщение о том, что учить меня будет Татьяна Ларина, видимо, её допекло окончательно. Дома она рассказала бабушке о моих подвигах в приёмной комиссии. Бабушка, услышав, что я спела комиссии сцену письма Татьяны, залилась таким хохотом, что Чарка вышла из-под стола и завиляла хвостом.
Мать неодобрительно смотрела на бабушку.
– А теперь повтори, кто тебя учить будет?
Татьяна Ларина. Мне старичок сказал.
Странный юмор у старичка, задумчиво заметила мать. – Очень странный юмор!
Через день моя мать узнала, что у меня прекрасный музыкальный слух, не певческий, а обыкновенный голос, и что я принята в класс молоденькой учительницы, только что закончившей музыкальное училище, Татьяны Лариной.
Вечером этого суматошного дня, когда я поступала в музыкальную школу, мать позвала меня к себе в спальню. Я вошла. Мать сидела в постели, опершись о подушки, подложенные под спину, и я снова удивилась сумрачной красоте её лица. Я присела на край постели, а мать испытующе смотрела на меня своими тёмносерыми глазами, казавшимися при электрическом освещении чёрными.
- Хочешь сказку? - спросила она своим удивительным голосом, тембр которого странно волновал меня.
Я утвердительно кивнула головой и устроилась в ногах у матери.
- Сказка называется «Гуси-лебеди».
- Ой! – вскрикнула я. – Я её читала. Давай что-нибудь другое.
Лицо моей матери потемнело. Я прямо-таки видела, как на него набежали тучи.
- Во-первых, - сказала мать ровным, размеренным голосом, - Никогда не смей перебивать старших. Не смей ничего говорить, пока тебя не спросят. Во-вторых, ты читала одну из версий этой сказки, а я собираюсь рассказать тебе такую версию, о которой ты и не слышала никогда. И, в-третьих, я кое-что скажу тебе ещё, когда закончу рассказывать сказку. А теперь, слушай. И мать начала рассказывать мне давно знакомую сказку, которую я узнавала и не узнавала. Это была знакомая, но другая сказка, с теми же героями и событиями, с неожиданными поворотами сюжета.
Я слушала, раскрыв рот. Сказка, которую рассказывала мне моя мать, было безумно увлекательна. Но мало этого, мать рассказывала её, как рассказывают сказки по радио знаменитые актрисы. Мать играла сказку, она разыгрывала передо мной спектакль. Её прекрасное лицо преобразилось, руки и плечи пришли в движение, помогая речи. И этот завораживающий голос! Он проникал в мою грудь, причиняя почти физическую боль наслаждения и восторга. И, пока она рассказывала, я начинала восхищаться моей матерью. Она была не только удивительно красива, но передо мной раскрывался её артистический дар. Я почувствовала укол в сердце. Моё сердце начинало раскрываться под напором восхищения и любви.
Мать закончила рассказывать. Она откинулась снова на подушки и с любопытством смотрела на меня. Она читала всё на моём лице. Но она не сделала ни одного движения навстречу моей зарождающейся любви к ней.
- А теперь, - холодно сказала она, - теперь, в-третьих! Я никогда больше не стану рассказывать тебе сказок.
- Почему? – вскричала я. – Почему?!
- Это будет тебе наказанием за то, что ты, не выслушав меня, предположила, что я стану рассказывать тебе то, что ты давно знаешь. Ступай!
И я ушла на свой венский диванчик. В груди было больно.
А через неделю приехал мой отец. Он приехал не в эмке, как мать, а на грузовике. Грузовик не въехал во двор, а посигналил у ворот. Мы выбежали толпой. Из кузова выпрыгнул высокий мужчина с загорелым лицом, в военной форме, со скаткой на плечах и с зелёным вещмешком.
Мужчина оглядел нас, усмехнулся и вошёл во двор. Грузовик укатил, пыля, по дороге. Мы побежали за военным, гадая, к кому он пойдёт. Вдруг Игорь остановился и сказал:
- А ведь этот дядька – наш отец!
Дядька действительно направлялся вглубь двора, к нашему крыльцу. Мы снова поскакали за ним. Военный вошёл в дом.
Мы остановились у крыльца.
- Ну, что же вы! - сказал мне и Игорёше Толька. – Идите! Потом расскажете.
Мы с Игорёшей тоже вошли в дом.
В столовой на полу валялись фуражка, скатка и вещевой мешок, а военный и моя мать стояли, крепко обнявшись. Вокруг обнявшейся пары выплясывала Чарка, бешено крутя хвостом из стороны в сторону. Дымка брезгливо обнюхивала скатку. В дверях кухни стояла моя бабушка и протирала краем фартука пенсне.
Ребята, не выдержав неизвестности, тоже вошли в дом. Военный оглянулся и сказал:
- Брысь!
Ребята выбежали во двор. Мы с Игорёшей остались.
Военный разжал руки матери, обвивавшие его шею, поцеловал её в губы и сел на стул. Мать опустилась перед ним на колени и стала стягивать с его ног запылённые хромовые сапоги. Сначала один. Потом другой. Мы смотрели.
Военный смотрел на нас.
- Здравия желаю! – шутливо сказал он. - Я – ваш отец. Подойдите!
Мы подошли. Он посадил на одно колено брата, на другое – меня. Мать встала и держала в руках отцовы сапоги. По её щекам стекали слёзы, но выражение лица было счастливым. Бабушка, подойдя к матери, взяла у неё из рук сапоги и вынесла их в сени.
- Ну, - спросил отец, целуя нас по очереди, - как поживаете?
- Нормально! – сказал брат, морщась. Его, как и меня, уколола щетина на лице отца. Отец это заметил.
- Ничего! – сказал он. - Будет ещё лучше!
Мы спрыгнули с его колен. От отца пахло табаком. Отец перевёл взгляд на мать:
- Горячей воды! - приказал он. – Много горячей воды!
Потом он мылся из тазика возле крыльца, обнажив загорелый торс. Мать стояла рядом, поливала голову отца из лейки, и держала на плече полотенце. Белокурые волнистые волосы отца потемнели от воды. Потом отец надел белую нижнюю рубашку без воротничка. А потом он стал бриться, сидя у обеденного стола. Перед ним стояло зеркальце матери, горячая вода в маленьком тазике. Отец взбил пышную пену, взял помазок, покрыл пеной нижнюю половину лица, взял в руку опасную бритву и оглянулся на нас.
- Когда я бреюсь, - сказал он, - вы – на улице или в другой комнате. Я могу порезаться, когда на меня смотрят.
Мы с братом выбежали на улицу. Нас обступили ребята.
- Ну? – спросил Лёнька. – Чо?
- Ничо! – отвечал мой брат – Бреется.
- Теперь они вас воспитывать начнут! – сказал Юрка. – Катя и папка нас воспитывать взялись. И за вас возьмутся.
Ребята смотрели на нас сочувственно.
- Да, - молвил Толька, - теперь держись! Сразу с двух сторон! А моя мамка меня не угнетает. Только требует, чтобы, когда она с дежурства приходит, я картошку сварил.
- Для картошки у них бабушка есть, - вставила своё слово Людка. – Тут другого жди.
- Чего, другого? – заинтересовался Вовка.
Из дома вышла бабушка и крикнула нам:
- Домой! Отец зовёт!
- Началось! – мрачно сказал Витька.
Мы с братом побежали домой.
В столовой за столом сидели мать, отец и бабушка. На столе выпевал арию самовар, стояли тарелки с дымящимся супом. Мы расселись. Отец встал, закрыл дверь на крючок, и сказал, обращаясь к нам:
- Прежде, чем начать обедать, выслушайте! Жить теперь будем по новым правилам. Первое: запомните, кто, где сидит. Сидеть будем только так! Чужое место не занимать. Второе: в доме главный – я! Когда я отсутствую, главный в доме Нина, то есть – ваша мать. Когда мы в доме оба отсутствуем, главный в доме …
- Чарка! – выкрикнул Игорёша и засмеялся.
Отец встал, обогнул стол и, молча и холодно, дал сыну подзатыльник.
- Молчать!
Отец, не спеша, вернулся на своё место и продолжал:
- Когда в доме отсутствуют мать и я, главный в доме – бабушка. Вопросы есть?
Брат, скривившись, держался за затылок. Мать в такт речи отца, кивала головой. Бабушка, отвернувшись, смотрела в окно. Потом сняла пенсне и стала протирать его носовым платком. Пальцы её дрожали.
- Дальше! – сказал отец стальным голосом. – Моё слово для вас – закон. Если я сказал и что-то потребовал сделать, выполнять немедленно и без возражений.
- Здесь не армия! – выкрикнул Игорёша и метнулся к двери, потому что отец стал приподниматься. Но Игорёша не успел скинуть крючок с петли. Отец метнулся вперёд и опередил его. Он взял сына за шиворот рубашки и водрузил на место. Мы не успели заметить, что произошло у двери. Всё произошло молниеносно. Из носа брата на рубашку капала кровь.
- Если ты посмеешь, - сказал отец, возвращаясь на своё место, - ещё раз перебить меня своими дурацкими замечаниями, я выпорю тебя.
Отец указал на широкий ремень, висевший на гвозде в простенке между окнами, затем снял его с гвоздя, и положил на стол перед собой.
- Послушайте! - возмутилась бабушка и встала. – Это уж чересчур! Мне всё это не нравится!
- Если Вам всё это не нравится, - холодно сказал отец, глядя не на бабушку, а на нас с братом, - Вы можете найти себе другой дом для проживания. Мы Вам, безусловно, благодарны за всё, что Вы для нас сделали, но отныне жить мы будем по моим правилам. Или расстанемся.
Бабушка, громыхнув стулом, вышла из столовой.
Брат хлюпал носом, но не плакал. Я во все глаза смотрела на родителей. Мать не поднимала глаз от столешницы. На её лице не было ни возмущения, ни протеста.
- Продолжаем! – ровным голосом снова заговорил отец. – Следующее правило: дети говорят только тогда, когда их спрашивают взрослые. Всё остальное время они молчат. Если у вас есть какая-нибудь просьба, вы должны поднять руку и сказать, - Разрешите обратиться!
Когда взрослые в доме отдыхают, придя с работы, вы не должны разговаривать между собой громко и не должны смеяться.
- И ходить на цыпочках! – ехидно добавила я.
Отец посмотрел на меня долгим взглядом.
- Тебе захотелось подзатыльник? – удивлённо спросил он.
Мать предостерегающе положила свою маленькую ручку на загорелую руку отца. Отец наклонил голову и поцеловал ручку жены.
- Хорошо! – сказал он. – На первый раз я тебе прощаю. Правило следующее: дети не должны бездельничать. Если они не делают уроки, то они читают книги. Если они не читают книги, то они вытирают пыль. Или моют полы в столовой. Или поливают цветы. Или играют в шахматы.
- Мы не умеем играть в шахматы, - снова подала я голос.
- Я вас научу. Игоря я научу пользоваться инструментами. Лёлю мать научит шить и вязать.
- Разрешите обратиться! – снова встряла я.
- Разрешаю! – благосклонно кивнул головой отец.
- А когда мы можем играть и гулять?
- Не более двух часов в день, - ответил отец. – По моему специальному разрешению. Позже я выделю для этого время в расписании. Правило следующее: в доме никаких столпотворений! Никаких друзей со двора и постороннего шума.
И, наконец, самое главное. И не только для вас, но и для любопытных соседей, которые будут вас спрашивать обо мне. Я ни в чём не был виновен. Я отсидел напрасно. Государство признало свою вину и извинилось передо мной. Более того, государство обеспечило меня очень важной работой. Я теперь большой начальник. У меня будет автомобиль и свой шофёр. Мы возьмём домработницу.
- Вот, пусть она-то полы и моет! – пробурчал мой брат.
- Полы в столовой будешь мыть ты и твоя сестра!»- жёстко сказал отец. – Ты понял все правила?
- Да! – сказал мой брат, глядя на ремень отца.
- В таком случае, позови бабушку обедать, и приступайте.
Отец пододвинул к себе тарелку и принялся за суп.
Брат вышел позвать бабушку, но она не пришла.
Мы обедали вчетвером в полном молчании.
После обеда отец с матерью ушли в свою спальню. Нам разрешили часок побегать во дворе.
Ребята обступили нас со всех сторон и сочувственно разглядывали распухший нос Игорёши.
- Дерётся? – спросил Витька.
Игорь кивнул головой.
- Сам виноват! – сказала я. – Он сам напросился.
Брат метнул в меня яростный взгляд, хотел меня ударить, но вдруг передумал.
- Посмотрим, как ты запоёшь, когда и тебе влетит, - сказал он.
- Вот он, тигра-то! – задумчиво сказал Толька. – Мы-то думали, что Катька – тигра, а она добрая. А папка ваш – тигра и есть!
Нам было нечего на это возразить.
Через час бабушка позвала нас с Игорёшей в дом.
- Не сердись на него,- сказала она брату в сенях. – Твой отец так много пережил, его так сильно обидели в жизни, что сердиться не надо.
- Кто его обидел? – угрюмо спросил Игорёша.
- Государство его обидело. Вот, он и стал таким. Он раньше таким не был. Идите! Они вас ждут. И не перечьте ему.
Мы с братом вошли в спальню родителей.
Мать и отец сидели на кровати и о чём-то беседовали. Отец обернулся на шум наших шагов.
- Прежде, чем войти в комнату, - сказал он, - надо постучать в дверь, если она закрыта, или в притолоку, если дверь открыта, и только получив разрешение, войти. Выйдите вон, и войдите по правилам.
Мы вышли, и брат постучал в притолоку, поскольку дверь была открыта.
- Войдите! – разрешил отец.
Мы вошли снова.
- Стоять, пока вас не пригласят сесть! Руки держать по швам! Молчать! – сказал нам отец. Он повернул свою белокурую голову к матери. – Ну, посмотрим, кого мы произвели на свет, и стоило ли оно, того! Проверим?
Мать засмеялась и прижала свою прелестную голову к широкому плечу мужа.
- Итак! – повернулся к нам отец. – Слушайте внимательно! Сейчас я дам вам приказ и вы должны его выполнить. Выполнить приказ нужно беспрекословно, не рассуждая и не думая. Если вы не выполните мой приказ, вы будете наказаны. Я выпорю вас ремнём.
Отец протянул руку и достал свой широкой офицерский ремень, висевший на спинке кровати. Снял и положил рядом с собой.
- Итак, – сказал отец металлическим голосом, - встаньте на колени!
Брат секунду поколебался и встал на колени. Теперь наши головы были вровень. Я продолжала стоять. Родители смотрели на меня, я смотрела на родителей.
- Встань на колени! – приказал отец.
- Нет! – ответила я.
- А ремень? – спросил отец. – Ты что, не боишься ремня?
Я молчала. У матери оживился взгляд, и она даже вся подалась вперёд в ожидании, так велико было её любопытство.
- Я повторяю в третий раз! Встань на колени!
- Нет! – ответила я и заплакала.
- Почему? – спросил отец.
- Я не знаю, - всхлипывала я. – Я не могу!
- Встань! – приказал отец брату. Брат вскочил на ноги.
- Ты встал на колени, потому что испугался наказания? – спросил отец.
- Да! – отвечал брат дрожащими губами.
- А если бы я приказал, чтобы ты пошёл и ни за что, ни про что побил своего друга, ты бы его побил?
Брат молчал.
- Ты бы его побил! – утвердительно сказал отец. – Знаешь, а тебя следовало бы выпороть ремнём за то, что бы бездумно бухнулся на колени. Но такова, видимо, твоя натура, и это мне глубоко неприятно. Да, мне неприятно, что у меня такой сын! Запомни, никогда и ни перед кем не становись на колени, даже если тебя пообещают убить за невыполнение такого приказа. Запомни, никогда и не перед кем! Впрочем, всё равно ведь встанешь! Плохо!
Отец повернул своё лицо ко мне.
- Перестань плакать. Я не собираюсь пороть тебя ремнём. Объясни, почему ты не встала на колени.
- Я не знаю, - угрюмо повторила я. – Но я не могу!
- Ты молодец! – похвалил меня отец. – Так и надо! Ты не то, что твой братец – рохля! Стыдись! – обратился он к Игорю. – Она моложе тебя на пять лет, а какой характер! Вся в нас! – обернулся он к матери. – Наша порода! А в кого уродился этот хлюпик, хотел бы я знать?
Мать пожала плечами:
- Тебе надо воспитывать волю! – сказал отец Игорю. – Мы над этим поработаем. Ступайте! Займитесь чем-нибудь полезным. И закройте за собой дверь.
Мы вышли из спальни родителей, прикрыв за собой тяжёлую дверь, озадаченные и подавленные. Игорь не смотрел на меня, а я не смотрела на него. Он прошёл в свою комнату и лёг на кровать, отвернувшись лицом к стене.
Бабушка сидела в столовой и гладила Дымку, лежащую у неё на коленях.
- Что там было? – шёпотом спросила бабушка. – Почему ты плакала?
Я тоже шёпотом рассказала ей о том, что произошло в спальне родителей. Бабушка выслушала меня. Лицо её потемнело:
- Экспериментатор, чёртов! – пробормотала она. –
- Бабушка! – взмолилась я. – Зачем они приехали? Без них было так хорошо!
Бабушка замахала на меня руками, и потревоженная Дымка спрыгнула на пол.
- Ты что говоришь?! Это ваши родители! Им тяжело пришлось. Отец через три войны прошёл и через лагеря. Мать столько лет болела, и чуть было не умерла. У них волевые характеры, дай бог всякому! Они всё преодолели. И они хотят, чтобы и вы умели преодолевать трудности жизни. Надо привыкать жить вместе. И жить дружно. Надо их слушаться. Они желают вам только добра и счастья. Они вас любят.
- Нет! – сказала я убеждённо, вспомнив взгляд матери и интонации голоса отца. – Они нас не любят. Они нас воспитывают.
День клонился к вечеру. Этот день меня утомил, и вместо того, чтобы читать книгу или начать мыть пол в столовой, я прилегла на свой диванчик и уснула.
Проснулась я оттого, что кто-то крепко тряхнул меня за плечо. Я открыла глаза и увидела отца. Я села.
- Скажи, - спросил отец, - когда меня и матери не было в доме, ты брала книги с книжных полок?
- Да, - отвечала я, - но мама была в доме. Я брала Брэма. Мама мне велела взять.
- А ещё какие-нибудь книги ты брала?
Я сидела, вспоминая, но не могла припомнить.
- Нет! – сказала я.
- Хорошо! – сказал отец. – Идём со мной.
Мы пришли в спальню родителей. Там был Игорёша и наша мать. Мать стояла у окна, заложив руки за спину, и смотрела во двор. Я не видела её лица. Но зато я видела лицо нашего отца. Отец стоял у книжных полок, держал в руке раскрытую книгу и смотрел на брата. Брат стоял, опустив голову, и весь его вид выражал страх и подавленность. Лицо отца выражало презрение и гнев.
- Мало того, что ты трус, так ты ещё и пакостник! – сказал он брату. – Ты что, думал, что я не увижу, что ты здесь нарисовал?
Я вдруг поняла, что это та самая книга, которую показывал нам брат, та самая книга, где были рисунки строения мужского и женского тела.
Интересно, что брат там нарисовал?
Я сделала шаг вперёд, чтобы подойти к отцу и посмотреть в раскрытую книгу. Но отец остановил меня движением руки.
- Стой на месте! Тебе нельзя на это смотреть. Твой брат – сквернавец и пачкун. Во-первых, ты испортил книгу. Во-вторых, ты нарисовал то, о чём не имеешь ни малейшего представления. Нарисовал со слов таких же маленьких негодяев, как ты сам!
Да, что же там такое он нарисовал?!
- За все эти дела ты должен быть наказан, чтобы впредь тебе и в голову не приходило брать с моих полок книги и пачкать их непристойными рисунками. Идём!
Отец крепко взял брата за руку и отвёл в столовую. Мы пошли за ним. В столовой сидела бабушка и читала книгу. Отец поставил брата посереди комнаты, запер дверь на крюк, и предложил всем нам сесть подле бабушки. Все сели.
- Что случилось? – спросила бабушка, захлопывая книгу.
- Наш сын и Ваш внук, - сказал отец, расстёгивая ремень и складывая его вдовое, - разрисовал непристойными картинками мою книгу, за что и будет немедленно наказан, чтобы впредь это не повторялось. Игорь, снимай штаны!
Что он сказал? Я не ослышалась? Отец потребовал от брата, чтобы тот снял штаны? Зачем? А, он будет его бить ремнём! А штаны нужно снять, чтобы было больнее. И чтобы было стыдно!
Я взглянула на мать. Она сидела и спокойно смотрела на то, что происходит. Я взглянула на бабушку. У бабушки дрожали губы и подбородок.
- Послушайте, Леонид, - начала она. – Может быть, достаточно словесного внушения?
- Присутствующих попрошу сидеть на своих местах и не вмешиваться! – строго сказал отец. – Снимай штаны! – снова обратился он к моему брату. – Ты что, оглох?
Брат прижался к стене и не двигался.
- Так! – сказал отец. – За то, что ты не выполняешь приказы сразу, ты получишь два дополнительных удара.
Он положил ремень на стол, подошёл к брату, взял одной рукой его за шиворот рубашки, а другой рукой ловко сдёрнул с него шаровары вместе с трусами. Брат закричал.
- Я тебя ещё не наказываю, а ты уже кричишь, - сказал с презрением отец, держа брата за руку и беря со стола ремень. Отец замахнулся и хлестнул Игоря по худенькому голому заду. Раздался визг. Брат метался вокруг отца, пытаясь вырвать руку и пытаясь избежать ударов ремнём, но отец держал его крепко и каждый удар попадал в цель. Я закрыла глаза и зажала уши руками, чтобы не слышать этот визг и вопли. Мать не сказала ни слова в защиту сына. Бабушка вскочила с места:
- Хватит! Довольно! – крикнула она. – Шесть ударов! Вы сошли с ума!
- Семь! – крикнул отец, перекрывая вопли сына. – Вот теперь – всё! Я просил Вас молчать и не вмешиваться.
Он ослабил железную хватку, и мой брат вырвался из его руки, схватил с полу шаровары и метнулся, захлёбываясь слезами, в свою комнату.
- Может, и меня ремнём попотчуете за непослушание? – крикнула бабушка, яростно сверкая глазами. Пенсне слетело с её носа и покачивалось на шнурке у щёки.
- Это моя семья! – жёстко сказал отец. – Это мои дети! Это мой дом! И в моём доме я буду поступать так, как мне заблагорассудится. Вы их кормили и поили все эти годы, когда нас не было, но Вы их распустили Вашей излишней добротой и сюсюканьем. Больше никакого сюсюканья не будет! А если Вам что-то не нравится и Вы недовольны, Вы можете сменить место жительства.
- Нина! Что ты молчишь?! – взмолилась бабушка. – Ты же мать! Как ты можешь спокойно смотреть на это?! Как ты это допускаешь?!
Моя мать встала из-за стола, выпрямилась и посмотрела прямо в глаза своей матери:
- Я во всём согласна с моим мужем, - сказала она. – И нечего устраивать истерику на пустом месте. Игорь заслужил наказание.
Мать удалилась в свою спальню. Отец ушёл за ней. Бабушка опустилась на стул, подавленная и мрачная. Я тихо повторила то, что гвоздём засело в моем мозгу:
- Лучше бы они не приезжали! Без них было всё хорошо!
Бабушка на этот раз ничего не ответила. Она посидела рядом со мной ещё немного, потом встала и ушла к Игорёше. Я осталась одна. В доме стояла мёртвая тишина.
Утром родители бодрые и свежие после умывания, сели за стол в столовой. Бабушка подала завтрак, но сама за общий стол не села и ушла в садик поливать цветы. Отец пожал плечами.
- Где твой брат? – спросил он меня. – Почему он не за столом? Опять нарушает правила?
- Он не может сидеть, - сказала мать, размешивая ложечкой сахар в чашке чаю
. – Завтракать не давать, только пить, - распорядился отец. – К ужину встанет.
Позавтракав с аппетитом, родители приоделись и ушли в город по каким-то своим делам.
Прошло два дня. Брат встал и бродил по дому, клеил какие-то поделки из бумаги, но во двор не выходил. Со мной он не разговаривал. Наверное, он думал, что я рассказала ребятам, что отец его бил ремнём. Но я никому ничего не рассказала. Почему-то мне не хотелось об этом рассказывать, и было стыдно.
Родители каждый день уходили из дома. Бабушка сказала, что они оформляются на работу. Мама устроилась работать учительницей биологии в школе. А отец стал номенклатурным работником и отвечал теперь за всю лёгкую промышленность Иркутской области. Домой вечером его теперь привозил на эмке личный водитель Петька. Он же отвозил его на работу по утрам. Снова весь день мы проводили с бабушкой, но вечером мы должны были отчитаться перед родителями, чем мы занимались днём. Я пересказывала матери очередной кусочек текста из книги Брэма. Потом отец учил нас играть в шахматы. Жизнь потихоньку налаживалась и становилась вполне терпимой, но однажды, недели через две …
Родители уехали на работу. Петька теперь и нашу мать подвозил к школе, а уж потом моего отца в исполком. Бабушка ушла на базар за продуктами. Брат сказал мне, когда мы остались одни:
- Хочешь, купим цветные карандаши?
Ещё бы, не хотеть! Цветные карандаши были моей мечтой. Мечта казалась несбыточной. В магазинах не было цветных карандашей. А когда они появлялись на прилавках, то их мгновенно раскупали.
- А разве мы можем? Их в магазинах нет. А у нас денег нет.
- Есть в магазине. Привезли. Есть! Шесть штук в коробке. А деньги позволила мама взять.
- Где?
- В правом ящике комода.
Левый верхний ящик комода был мамин, и он всегда был открыт. Но мы в него никогда не лазили, потому что ничего нашего там не было, а были мамины духи «Красная Москва», бигуди, бусы из сердолика, бусы из лазурита, письма, записные книжки.
Правый верхний ящик комода принадлежал отцу, и он всегда был заперт.
Я подбежала к комоду в спальне родителей и подёргала правый ящик за ручку. Он был, конечно, заперт.
- Ничего! – сказал Игорёша. – Возьми нож и просунь лезвие вот сюда.
Я взяла столовый нож и просунула лезвие в щель над верхним краем ящика.
- А теперь легонечко нажимай! – сказал мой руководитель.
Я нажала, что-то щёлкнуло, я вынула лезвие ножа, и потянула за ручку. Ящик открылся. Внутри ящика справа стопкой лежали три книги. Слева в открытой коробочке из-под чая лежали деньги.
- Посмотри верхнюю книгу, - посоветовал брат. – Там картинки интересные.
Я прочла название: Апулей. «Метаморфозы или Золотой осёл».
- Кто это – Метаморфозы? – спросила я брата.
- Неважно! Ты картинки посмотри!
Я вспомнила, как мой брат визжал под ремнём.
- Нет, сказала я. – Вдруг ты и здесь что-нибудь нарисовал.
- Дура! – сказал раздосадованный брат. – Тут настоящие художники нарисовали. Посмотри!
Я взяла книгу в руку, повертела так и сяк и посмотрела на название второй книги, что лежала под Апулеем.
Вторая книга тоже называлась совсем мудрёно и непонятно: Боккаччио. «Декамерон».
- Нет! – заупрямилась я. – Сколько денег мне взять? Сколько они стоят?
- Бери пять рублей, не ошибёшься. А сдачу назад положим.
Я положила назад книги, взяла голубую бумажку, и закрыла ящик.
- Теперь просунь лезвие ножа с другой стороны и слегка нажми, - сказал брат.
Я так и сделала, и мы побежали в промтоварный магазин.
Промтоварный магазин был на углу Киевской улицы и улицы Тимирязева, на первом этаже в новом трёхэтажном каменном доме. Надо было перебежать трамвайную линию, чтобы попасть в него. Нам было категорически запрещено отцом выходить за пределы двора, и, тем более, перебегать трамвайные пути, но, пока он был на работе, мы, то и дело нарушали этот запрет. Нарушили мы его и в этот раз. Я купила цветные карандаши фабрики Сакко и Ванцетти (кто это были такие?) и мы побежали домой, где и проделали вновь процедуру проникновения в отцовский ящик.
- Только ты не говори, что я с тобой был, - вдруг сказал брат. – Если скажешь, я тебя снова бить буду, поняла?
- Хорошо, отвечала я, несколько озадаченная. – Я не скажу.
- Поклянись! – потребовал Игорёша.
Я поклялась.
- Ну, смотри! – сказал брат. - Если нарушишь клятву, плохо тебе будет!
И он убежал во двор по своим делам.
Довольная, что у меня теперь были цветные карандаши, я взяла у брата чистую тетрадку в клетку, села за стол в столовой и стала рисовать. Потом я поиграла во дворе с ребятами, прочла очередную страницу из Брэма, и страницу сказок Пушкина, которого мне добавила мать, и снова села рисовать. Я рисовала собак и кошек, бабушку и ребят из нашего двора и за этим занятием меня и застал вернувшийся с работы отец. Он остановился у меня за спиной и смотрел, как я рисую. Я надеялась, что он меня похвалит. Но он не похвалил, а спросил:
- Откуда у тебя цветные карандаши?
- Купила, - отвечала я.
- Где ты взяла деньги, - продолжал спрашивать отец.
- Так мама разрешила взять у тебя в ящике комода.
- Что?! – переспросил отец. – Ты лазила в мой ящик?
- Ну, да! Должна же я была взять деньги.
- Как ты его открыла?
Я рассказала, как я открыла замочек при помощи столового ножа, избегая упоминать об Игорёше.
- Ты сама об этом додумалась? – спросил отец.
- Сама, - врала я.
Что-то в интонации голоса отца насторожило меня. Я взглянула в его лицо. Лицо было строгим, а голубые глаза смотрели на меня холодно и враждебно.
- Ты лжёшь! – сказал отец. Тебе только шесть лет, а ты уже знаешь, как взламывать чужие ящики? Ты лжёшь!
- Но мама,- начала я. Но в это момент вернулась с работы мать и вошла в столовую.
- Что происходит? – встревожилась она, увидев выражение лица мужа.
- Вот, полюбуйся! – сказал отец, указывая на цветные карандаши, разбросанные на белой скатерти. – Елена утверждает, что это ты разрешила взять деньги на цветные карандаши из моего ящика. Она взломала замок столовым ножом, взяла деньги, и купила.
- Ничего никому я не разрешала, - сказала мать, вглядываясь в моё лицо.
- Значит, ты лжёшь, взламываешь чужие замки, лазишь в чужие ящики, и берёшь чужие деньги! – медленно сказал отец, подчёркивая голосом каждое слово. – Или у тебя был сообщник?
- Кто? – переспросила я, едва шевеля губами от страха.
- Тебе кто-нибудь помогал? – спросила мать.
- Нет! – отвечала я, вспомнив о клятве, данной брату. – Я сама!
- Прекрасно! – сказал отец. Хотя я в это не верю. Значит, и отвечать за содеянное будешь сама!
Идём!
Он взял меня за руку, сдёрнул со стула, и повёл за собой в спальню. Я похолодела от ужаса, у меня подгибались ноги в коленях.
Он будет меня бить ремнём, как брата.
Мать осталась в столовой.
- Мама! – позвала я. Но она не пришла.
- Бабушка! – крикнула я.
- Тебе никто не поможет! – холодно сказал отец, расстёгивая и снимая ремень и продолжая крепко держать мою руку. – Надо уметь отвечать за свои поступки. В последний раз спрашиваю: тебе кто-нибудь помогал?
- Нет! – закричала я. – Не надо!
- Надо! - сказал отец совсем ледяным тоном. – Положи руки вот сюда. Ты должна понять, что ты не должна делать. Это тебе урок на всю жизнь. Итак, запомни: ты не должна лгать, не должна покрывать сообщников и не должна красть чужие деньги и чужое имущество.
Он отпустил мою руку и указал на спинку кровати. Не вполне понимая, зачем он это приказал, я положила обе руки на спинку кровати. Отец занёс сложенный вдвое ремень над головой и хлестнул им по моим рукам.
На мой дикий вопль, пронёсшийся не только по квартире, но и по всему двору, прибежала бабушка.
- Изверг! - крикнула она, хватая меня в охапку. – Изверг и садист!
Я продолжала орать от ужасной боли в руках. Бабушка привела меня на кухню, налила холодной воды в тазик и велела опустить в воду кисти рук. На них было страшно смотреть. Они распухали на глазах.
- Скотина! Сволочь! – бормотала бабушка, прижимая меня к себе. – Да кто, так поступает с детьми! Кто же, так воспитывает детей!
Когда острая боль утихла и осталась ноющая каждую секунду, бабушка уложила меня в постель на мой венский диванчик.
- Спи! – сказала она, укрывая меня одеяльцем.- Спи! Завтра всё пройдёт. Обещаю!
Она поцеловала меня в голову и ушла на кухню.
Но сон не шёл ко мне. Ныли руки, и ныло сердце. Уже стемнело, когда мимо моего диванчика прокрался на цыпочках в свою комнату Игорёша, весь день, прятавшийся в сараюшке на задворках.
- Сволочь! – сказала я шёпотом ему в спину. Он услышал, обернулся и сказал тоже шёпотом:
- Ну, как, узнала, как это, когда бьют ремнём? Понравилось? Так будет справедливо.
- Он всё равно знает, и снова тебя побьёт! – сказала я.
- Пусть! – сказал Игорёша. – А я вырасту и его убью!
Эта фраза брата так поразила меня, что я не знала, что ответить.
Брат ушёл спать.
А наутро отец допросил его, как было всё на самом деле. Брат рассказал. Он всё это подстроил специально, чтобы и мне досталось ремня.
Отец выпорол его во второй раз.
Мы постепенно привыкли жить по новым правилам – по правилам отца. Но если быть точной: мы все теперь научились уклоняться от выполнения некоторых правил. Главной в доме для меня и для Игорёши всё равно оставалась бабушка. Потому что главный не тот, кто уходит рано утром на работу, а приходит поздно вечером, а тот, кто присутствует в твоей жизни ежесекундно. За две недели мы привыкли к отцу и матери и приспособились жить рядом с ними. Мы садились за столом на наши постоянные места. Жаль только, что моё постоянное место было рядом с братом. Он время от времени пинал меня ногой под столом. А я стала отвечать ему тем же. И всё это проделывалось со спокойным выражением лица, так что никто ничего не мог заподозрить. Стол знал о нашей подстольной войне, но молчал. Ему тоже слова не давали.
Мы молчали, пока нас не спросят. Но это было к лучшему, потому что мы научились слушать. Мой отец оказался прекрасным рассказчиком. И он так много знал! О чём он только не рассказывал во время ужинов. Рассказывал о том, что происходит у него на работе, и в каких отношениях он со своими подчинёнными. Предназначались эти рассказы для матери, но мы тоже слушали с интересом. А потом он начинал рассказывать о поэтах и писателях, о живописцах и музыкантах, изобретателях и учёных. И это уже предназначалось нам. Отец был нашей энциклопедией.
Но иногда ужины проходили быстро и в полном молчании, потому, что родители торопились в кино. Зато после кино мы собирались в столовой, и рассказчицей становилась мать. Она пересказывала содержание только что просмотренного фильма. А отец вставлял критические замечания в адрес режиссёров и актёров.
Жизнь наша при родителях стала сытнее и разнообразней. Приходила в гости набожная тётя Соня. Начинались разговоры о религии. Отец задавал своей бывшей гувернантке десятки неудобных вопросов, на которые она не могла ничего ответить.
В один из вечеров, когда тётя Соня была у нас в гостях, я неожиданно брякнула, что у меня есть крестик, и что он лежит в потайном отделении китайской шкатулки. Бабушка выразительно посмотрела на меня, и я вспомнила, что обещала ей об этом молчать. Отец встрепенулся, пошёл в спальню, принёс шкатулку и раскрыл её, аккуратно вытащил внутренний ящик, и обнажилось второе дно, где и лежал мой оловянный крестик на зелёном шнурке. За этот шнурок отец вытащил крестик, и он раскачивался в воздухе перед моим носом.
- Кто водил тебя в церковь? – спросил отец.
Я молчала.
- Кто? – повторил отец.
- Я, - смиренно сказала тётя Соня. – Я водила её в церковь и крестила. Для спасения её души.
Отец швырнул крестик на дно шкатулки. Крестик пискнул. Отец вставил назад ящик и унёс шкатулку в спальню.
Когда он вернулся в столовую, все сидели, молча. В воздухе витало напряжение.
- Софья Семёновна, - сказал отец, - Вы хотите лишить нас работы? И это после всего, через что нам пришлось пройти?
- Но это не Вы её крестили, и не Вы водили в церковь. И потом, никто же не знает, что Лёля – ваша дочь.
Отец опустился на стул и обратился к бабушке:
- А Вы как это допустили?
- Евдокия Тимофеевна ничего не знала, - кинулась на защиту бабушки тётя Соня.
- Вы себе и представить не можете, что будет в моей школе, если об этом узнают, - устало сказала моя мать. – Как Вы могли?!
- Успокойтесь! – сказала моя бабушка. – Никто не узнает. А Игорь и Лёля будут молчать. Они никому не скажут, так ведь – обратилась она к нам.
Мы с Игорем покивали головами.
Тётя Соня ушла домой и долго у нас не появлялась. Обиделась, наверное.
По субботам приходил в гости друг детства отца, дядя Котя, Константин Михайлович Большедворский. Он был заядлый курильщик и рыбак, и очень любил лечиться травными настойками и других любил лечить ими же. Дядя Котя не пил ни водки, ни пива, ни вина. А мой отец смеялся над ним и говорил, что дядя Котя настаивает травы на спирте, так что ему – водка! Дядя Котя хитренько улыбался и не спорил.
Мать дала мне первые уроки шитья. Первое изделие, вышедшее из моих рук, был кисет для дяди Коти. Кисет был принят с уважением и любовью, но, к сожалению, он был сшит неважненько и я это понимала. Вышел он кривым, косым, словом, совсем неудачником. Но табак в него был насыпан, хотя и отчаянно сопротивлялся и норовил упасть на стол.
Приходил в гости этнограф Василий Иннокентьевич Подгорбунский. Он всегда приходил в компании заплечного мешка защитного цвета. Неизвестно, что было у него в мешке. Подгорбунский сбрасывал его с плеч прямо на пол, нимало не заботясь, где он упадёт. Заплечный мешок возмущался, но терпел. Чарка всегда этот мешок тщательно обнюхивала и пыталась засунуть в него свою морду. Но мешок был крепко завязан. Чарка, недовольная, уходила под стол спать. Дымка тоже его обнюхивала, а потом сидела рядом, приоткрыв ротик, с таким брезгливым видом, словно её смертельно оскорбили.
Подгорбунский сидел долго, пил горячий чай из самовара и вёл с бабушкой и мамой длительные учёные беседы на этнографические темы. Его очень интересовал быт бурятов.
Приходили ученики матери, сослуживцы отца. Скучать было некогда. Дядя Котя и Подгорбунский всегда приносили для моей матери шоколад «Золотой якорь». Нам, детям, шоколад не доставался. Мы не знали его вкуса. Считалось, что шоколад вреден для детей. Считалось, что от шоколада у нас может завестись золотуха. А для моей матери, перенесшей туберкулёз, он был весьма полезен. Пока взрослые беседовали и пили чай, мы гуляли во дворе. В дни, когда в доме бывали гости, нас не заставляли ни читать, ни шить, ни стучать молотком.
Кстати, о молотке.
Я вынесла из дома молоток. Во дворе с ребятами, мы сколачивали самокат из двух досок. Молоток я потеряла. Отложила в сторону и забыла о нём. Вечером отцу зачем-то понадобился этот злополучный молоток. Он долго искал его и, наконец, устроил смотр на домашнем плацу, допытываясь, кто взял молоток. Я чистосердечно призналась, что вынесла молоток из дома и забыла во дворе. Отец взял меня за шиворот, подвёл к двери, распахнул её и сказал:
Иди, ищи, и без молотка не возвращайся!
Я вышла во двор. Было время детям ложиться спать, в том числе, и мне. Обширный двор был закрыт со всех сторон боками домов, заборами и сарайчиками. Вход во двор был через калитку, которая запиралась на ночь щеколдой. Чтобы войти, нужно было знать секрет. Посторонний войти во двор не мог. Отец об этом, конечно, знал, но не знала – я. Мне было страшно в темноте. Двор освещался только светом, падающим из окон квартир. Я побрела к тому месту, где мы сколачивали самокат, опустилась на четвереньки и стала шарить в траве. Я шарила долго, ползая туда и сюда, и, наконец, нашла искомое. Этот чёртов молоток спокойненько лежал в траве и молчал. Я погрозила ему кулаком. Я взяла его за длинную деревянную ручку и понесла домой. Дверь открыл отец.
Принесла? – спросил он.
Я протянула ему молоток.
Умываться и спать! – приказал отец.
Отец запретил нам выходить за пределы двора, но, как только он уходил на работу в будние дни, или его бдительность ослабевала во время визитов гостей, мы бегали, где вздумается. В будние дни к шести вечера мы были во дворе, как, ни в чём, ни бывало, как будто и не отлучались никуда. Были неприятные моменты, когда мы играли на улице, забывались, на углу пересечения нашей улицы и улицы Тимирязева показывалась эмка и ребята кричали нам:
- Ваш папка домой едет!
И мы мчались домой, и сидели за книгами к тому моменту, как отец входил в комнату.
Отец делал вид, что нас на улице не было. А мы делали вид, что всё время его отсутствия, читали.
В доме воцарились покой и согласие.
Через месяц после того, как вся семья воссоединилась, как-то вечером после ужина отец предложил всем нам остаться в столовой. Он вынес из спальни вторую китайскую шкатулку и открыл её. Вынул внутреннюю часть, и, как и в первой шкатулке, у неё оказалось второе потайное дно. Отец достал с этого дна мешочек и высыпал на стол сокровища. Мы ахнули!
В мешочке оказался платиновый кулон с крупной розовой жемчужиной изумительной красоты, карманные мужские плоские швейцарские часы в золотом корпусе, запонки червонного золота с кровавыми каплями рубинов, женские швейцарские часы в золотом корпусе, бриллиантовое ожерелье и золотые двадцатипятирублёвые монеты, начеканенные в царствование последнего русского Императора.
Все эти сокровища сверкали в электрическом свете люстры, и блеск золота слепил глаза.
- Вы должны знать, за что сидел в лагерях ваш дед, мой старший брат и я. Ни мой отец, ни мой старший брат, ни я не отдали всё, что лежит перед вами на столе, сотрудникам ОГПУ в Торгсин. Обыск ничего не дал, но у сотрудников было подозрение, что у нас что-то есть, что не всё прежде отобрали. Мы не отдали это не потому, что мы жадные. Это принадлежит семье, это личные вещи. Вот эти швейцарские часы подарены моему отцу его отцом. А эти часы принадлежат вашей бабушке. А запонки подарил мне мой отец. А эта чудесная жемчужина, красоте которой нет равных может быть в целом мире, и бриллиантовое колье подарены вашей матери её свекровью, то есть моей матерью. Мы не видели причин расставаться с семейными реликвиями. Золотые монеты здесь не все. Несколько таких монет спасли жизнь вашей матери. Я намерен продать ещё несколько монет для того, чтобы сделать вам сюрприз. Никому ничего не говорите, чтобы за нами не пришли снова, если не хотите быть сиротами в детском доме. Я понятно объяснил?
Мы покивали головами. Отец сложил сокровища назад в шкатулку и унёс её в спальню. Каждый из нас гадал, что это будет за сюрприз.
Через несколько дней за воротами нашего двора появился грузовик. Он с грохотом въехал в наш двор и остановился возле нашего крыльца. Из кабины выпрыгнул отец. Из кузова выпрыгнули четверо рабочих. В кузове стоял огромный деревянный ящик. Пока рабочие осторожно сгружали ящик на землю, сбежался весь двор. Все гадали, что находится внутри.
- Мебель, кака-то, - подвёл итог гадания Пестов и ушёл к себе.
- Буфет! – догадалась Бардина.
Все зрители решили, что это и в самом деле буфет, и разошлись.
Зачем нам буфет, когда у нас есть старинный посудный шкаф? Или родители надумали его выкинуть?
Мне стало жаль старый посудный шкаф, и я побежала домой предупредить его. Он выслушал меня, внимательно и молча, и только поскрипел немножко от огорчения.
Между тем, рабочие уже вносили ящик на специальных ремнях, надетых на шеи и поддерживающих его нижние углы, в сени. Я погладила посудный шкаф по резной дверце. Я не знала, как его утешить.
Рабочие внесли ящик в столовую и поставили посередине. Отец расплатился с ними, и они ушли, громыхая подкованными кирзухами по лиственничному полу. Семья была в сборе. Отец, довольный, улыбался и похлопывал ящик по тёплому шершавому боку. Мать сидела в кресле и тоже казалась очень довольной. Бабушка тоже улыбалась и хитро поглядывала на меня. Брат ходил вокруг ящика и постукивал костяшками пальцев по дереву. Я продолжала стоять у посудного шкафа, защищая его спиной. Я уже ненавидела новый буфет.
Приехал и влез в семью! Кто тебя звал? Зачем ты нужен? Ты думаешь, что если ты новый и красивый, то ты лучше посудного шкафа? Это вряд ли! Я всё равно не буду тебя любить, а буду любить старый скрипучий посудный шкаф!
- Неси топор и плоскогубцы! – обратился отец к Игорёше.
Игорь побежал в сараюшку за инструментами.
Вернулся он в компании топора и Лёньки с Юркой. Топор был недоволен, что потревожили его сон. Лёнька с Юркой умирали от любопытства и напросились в гости. Они сели на корточки в углу и стали наблюдать за процессом.
Отец поплевал на руки, взял топор и просунул его в щель под доску. Недовольная доска заскрипела. Отец поднажал и доска, нехотя, подалась.
В дверь заглянула тётя Фира. У неё из-под локтя выглядывала Людка, а из-за спины пыталась заглянуть в комнату старшая дочь Эльвира.
- Тимофевна, - тоненьким голосом просительно сказала тётя Фира, - нет ли у тебя луковицы, суп сварить, завтра отдам.
Бабушка исчезла на кухне искать луковицу. Взяв луковицу, тётя Фира с дочерьми не ушла. Они расположились за столом, наблюдая, как мой отец орудует топором. Один конец доски освободился, отец взялся за него и оторвал. Затем вынул плоскогубцами гвозди и аккуратно положил доску в углу.
- Правильно! – одобрительно сказала тётя Фира. – Пригодится на что-нибудь. Отец взялся за вторую доску.
Внезапно весь проём двери заняла богатырская фигура Бардиной.
- Тимофевна, - пробасила фигура, - у тебя спички есть, печь растопить, завтра отдам.
Бабушка скрылась на кухне и вынесла спички. Получив желаемое, Бардина не ушла, а подсела к тёте Фире и её дочерям. Зрителей прибавилось.
Не успел отец оторвать третью доску, как явились Пестов и Степанов, с вопросом: может, что помочь надо? Отец дал им плоскогубцы, и они по очереди начали выдирать гвозди из досок. Гвозди со скрипом и стоном вылетали из насиженных гнёзд.
На седьмой доске был объявлен перекур. Мужчины вышли на крыльцо, тут и подоспел дядя Федя с тётей Катей. Им позарез нужна была ножовка. Брат побежал в сараюшку за ножовкой. Мужчины свернули козьи ножки и принялись дымить. Пока они дымили, женщины в столовой вели степенные переговоры о нынешних ценах на базаре. Я же стала исследовать, что находится под досками. Под досками была грубая серая бумага. Я попыталась проткнуть её пальцем, но ничего не получалось. Лёнька и Юрка пришли на помощь, но и у них ничего не получилось. Бумага была на редкость крепкая.
Вернулись мужчины и работа продолжилась.
Не успел отец отодрать очередную доску, как появились тётя Сара со своей сестрой Цилей, приехавшей из Израиля. Им срочно понадобился топор наколоть поленьев. Поскольку топор был занят работой, они присели в столовой и стали ждать.
- Так! – сказала бабушка в пространство. – Ещё никто за солью не приходил. Подождём.
Ждать пришлось недолго. Заглянула Анна Карловна и не успела ничего вымолвить, как бабушка сама усадила её за стол и сказала:
- Знаю, что Вам нужна соль. Прямо срочно! Суп собрались варить.
Анна Карловна радостно закивала головой, потому что она как раз забыла, как по-русски называется соль, а бабушка вовремя ей подсказала.
Наблюдателей прибавилось.
- А где его сделали? - спросил Пестов, имея в виду буфет.
- В Пе … - отец осёкся и метнул взгляд в Степанова, бывшего работника НКВД.
- В Пелинграде, - подсказал Степанов, и все засмеялись. Засмеялся и Степанов. Ему самому понравилась его шутка. Он решил укрепить успех:
- А привычечка-то от родителей досталась! – погрозил он корявым указательным пальцем отцу.
- Угу! – буркнул отец и перекинул топор из одной руки в другую.
- Интересно, он лакированный или полированный? – задумчиво поинтересовался Пестов. – Я люблю полированную мебель.
Наконец, сдалась последняя доска и отлетела на пол с протяжным визгом и скрежетом.
Мужчины снова отправились на крыльцо покурить. Зрители стали проявлять нетерпение и критиковать курение как общественное зло.
Когда мужчины вернулись в столовую, как бомба, влетела тётя Настя и простодушно заорала:
- Ой, не опоздала? Так поглядеть хочется, что тут за буфет!
Увидев, что она поспела вовремя, хотя и к концу спектакля, тётя Настя уселась за стол, и приготовилась к последнему акту.
Отец взял нож и проткнул бумагу.
- Осторожно, - нервно воскликнул Пестов. – Полировку поцарапаете!
Отец усмехнулся, взялся обеими руками за края разреза, и рванул. Обнажился чёрный блестящий бок.
- Он лакированный! – объявил Пестов.
Отец стал убирать бумагу вокруг лакированного предмета внимания присутствующих, и вдруг все закричали:
- Пианино! Это пианино!
Действительно из-под бумаги явился не буфет, а пианино.
Оно стояло посередине столовой, сверкая чёрным лаком, и молчало. Ему тоже было удивительно увидеть вокруг незнакомые лица и незнакомую комнату.
- Ну, вот! - сказал отец, оглядывая покупку. – Вот вам сюрприз!
- Вот это сюрприз, так сюрприз! – завопила в восторге тётя Настя. – Лёлька, теперь тебя музыке учить будут.
Все столпились вокруг пианино, и каждый хотел потрогать его лакированные бока. Пианино было щекотно, но оно всё равно терпело и молчало.
Отец кивнул бабушке. Она поправила пенсне на своём носу и села к пианино. Отец откинул крышку, обнажив чёрно-белые клавиши. На крышке золотыми буквами было написано:
- «Красный Октябрь», - прочёл Игорёша. - «Ленинград».
- Беккер! – сказал отец. – Санкт-Петербург! Как ни назови по-новому, а всё равно – Беккер!
- Лёня! – сказала мать предостерегающим тоном.
Бабушка положила руки на клавиши и заиграла.
- Бабушка! – закричала я. – Да ты играть умеешь!
- Это Штраус, - сказала бабушка, улыбаясь. – Танцуйте!
Отец подхватил за талию тётю Настю, и они закружились по комнате. Все смотрели на них с удовольствием. Вдруг моя мать сорвалась с кресла, в котором сидела, пододвинула стул к пианино и они с бабушкой стали играть в четыре руки.
- Закрой рот! – сказал Игорёша. – Ты что не знала, что они умеют играть?
Я закрыла рот, чтобы снова открыть его:
- Не воображай! Ты сам только что узнал.
Брат дал мне исподтишка тумака, из чего я заключила, что моё высказывание было верным.
Между тем, Пестов подхватил Бардину, и они тоже закружились в вальсе. Степанов подхватил тётю Сару.
Эх, - сказал дядя Федя, поглаживая свою деревяшку - танцор из меня никакой! Жаль!
Наконец, бабушка и мать перестали играть.
- Ну, Лёлька, - снова завопила тётя Настя, - выучишься на этой музыке играть, на концерт пригласи, не забудь!
К пианино подскочил Витька и изо всей силы долбанул по клавишам кулаком. Отскочить он не успел. Тётя Настя долбанула его ладонью по затылку.
- Охренел! – крикнула она. – Ты чо по музыке-то лупишь кулаком?! Извините! – обратилась она к обществу. – Само как-то вырвалось.
Гости стали расходиться. Когда все ушли, отец спросил мою мать:
- Может, попробуешь?
Мать кивнула головой и встала у пианино.
Что она собирается делать?
Бабушка, продолжая сидеть за клавиатурой, спросила:
- Что-нибудь лёгкое для распева?
Мать кивнула головой в знак согласия и сложила руки так, как если бы собиралась сделать восточное приветствие.
Бабушка заиграла вступление, мать глубоко вздохнула и запела:
Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты ...
- Закрой рот! - шепнул мне брат. – Желудок простудишь! Ты что, не знала, что у матери голос?
Я не знала. Это тоже был сюрприз. Это было больше, чем сюрприз. Это было чудо!
Мощный голос матери в столь хрупком теле казался чем-то невероятным. Я смотрела на неё во все глаза.
Мать закончила петь романс и взглянула на отца.
- Твоё сопрано великолепно! – сказал отец и поцеловал матери руку.
- Драматическое сопрано, - добавила бабушка. – Да, твой голос в прекрасной форме!
Этой ночью я долго не могла уснуть и ворочалась с боку на бок на своём венском диванчике. Слишком много было удивительных сюрпризов в прошедший день.
Если на кого-то из нас нападала детская болезнь, то болели мы все вместе, всем двором. В начале августа на Тамарку напала скарлатина. Естественно, что скарлатина напала на Тамаркиного брата Витьку, с Витьки она перешла на Лёньку и Юрку, потом на Людку и на Тольку. Я досталась болезни на закуску.
Утром я проснулась, но глаза открывать мне не хотелось. Всё тело ломило. Мне было очень жарко. Я откинула одеяло ногой. В комнату заглянула бабушка.
- Вставай, - позвала она. – Я оладушек напекла.
Мысль об оладушках, которые я так любила, вызвала во мне отвращение. Я отвернулась лицом к стене. Бабушка решила, что мне хочется ещё поспать и ушла на кухню.
Я не спала, но в голове плавали странные мысли и видения. Я тонула в тёмной горячей воде, а потом всплывала на поверхность. Очень болела голова. И очень болело горло. Я открыла глаза.
Перед носом висел ковёр с гномами. Я немного откинула голову назад, чтобы видеть их. Самый маленький гном, стоявший ближе всех к входу в пещеру под корнем упавшего дерева, поманил меня пухлой ручкой. Я встала. Гном наклонил голову в шапочке, чтобы не удариться об корень, и шагнул в пещеру. Я пошла за гномом. Он вёл меня по длинному, слабо освещённому серым светом коридору с неприятно шершавыми стенами. Я шла, спотыкаясь, и боясь упасть, а коридор всё тянулся и тянулся, и ему не было конца. Гном куда-то исчез. Я брела вперёд одна. А потом серые шершавые стены коридора, по которому я брела, стали сближаться и от них веяло жаром. Мне было тяжело и плохо. Я изнемогала и готова была упасть. Я остановилась, задыхаясь. Снова появился гном и поманил меня за собой. Над моей головой бабушка сказала:
- Да ты горишь!
Я открыла глаза. Гном и пещера исчезли. Я повернулась лицом к бабушке.
- Холодную воду пила?
- Пила.
Горло болит?
- Болит.
- Опять ангина! – сказала бабушка с досадой. – Сколько раз я тебе говорила не пить холодную воду в жару! Значит, так! Я пошла в аптеку, а за тобой присмотрит тётя Настя.
Бабушка вышла из комнаты. Позади меня послышался шорох. Это осыпалась земля. Я повернулась лицом к ковру. Гномы приветливо смотрели на меня и улыбались. Самый маленький гном, тот, что стоял ближе всех к входу в пещеру под корнем упавшего дерева, снова поманил меня пухлой ручкой.
Я встала и шагнула к нему, и пошла за ним. И снова потянулся серый душный коридор с шершавыми стенами.
- Ты чо, опять холодную воду из водокачки пила? - раздался громовой голос тёти Насти у меня над головой.
Я хотела сказать, что холодную воду из водокачки не пила, но мне было лень пошевелиться, сильно болели голова и горло, и разговаривать не хотелось.
- Щас, я тебя мигом вылечу, - пообещала тётя Настя. – Я своих ребят от ангины мигом вылечиваю. Не сомневайся! Завтра зайчиком будешь по двору скакать. Так! Где у вас бутылка с керосином? А, вот она! Потерпи! А, Фира, проходи. Ангина у нашей Лёльки. Щас, я её лечить буду.
Я почувствовала, что тётя Фира подошла к моему диванчику и смотрит на меня.
Потом мой нос унюхал сильный запах керосина, и я приоткрыла глаза. Тётя Фира держала столовую ложку, а тётя Настя осторожно наливала в неё керосин из бутылки.
- Может, лучше не надо керосин? – засомневалась тётя Фира.
- Надо! – решительно сказала тётя Настя и, взяв ложку из рук тёти Фиры, подошла ко мне. – Всем помогает! И ей поможет! Давай, Лёлька! Нос зажми пальчиками и пей!
Я замычала и отползла к стене. Гномы забеспокоились и юркнули один за другим в подземную пещеру. Я снова услышала шорох осыпающейся земли.
- Ладно! Давай, я первая выпью! – предложила тётя Настя. – А вторую ложку – ты. Договорились?
И тётя Настя храбро опрокинула содержимое ложки в рот и ложку облизала, как будто только что в ней был мёд, а не керосин.
- Пей, Лёлька! – приказала тётя Настя. – Давай! Фира, наливай! А теперь посади её! И нос ей зажми.
Тётя Фира подсунула мне руку под спину и посадила меня. Одной рукой она держала мои руки, а пальцами другой руки она зажала мои ноздри. Тётя Настя опрокинула ложку керосина в мой рот. Во рту взорвалась бомба!
- Ты чего кричишь? – удивилась тётя Настя. – Подумаешь, керосин! Хочешь, я ещё одну ложку выпью? Запросто.
Но вторую ложку керосина она не выпила. Тётя Фира уложила меня. Я немного успокоилась. Во рту у меня размещалась керосиновая лавка. Голова и горло стали болеть ещё сильнее.
- А вдруг это не ангина? – спросила тётя Фира.
- А что это, по-твоему?
- А вдруг Лёлька заразилась скарлатиной от Витьки с Тамаркой? Или от Людки и Тольки? Или от Лёньки и Юрки?
- Так это когда было? Они неделю назад уже выздоровели. И потом, при скарлатине человек весь покрывается красной сыпью. Ребята все, как пятнистые леопарды, были. Где сыпь у Лёльки? Нет сыпи! Ангина это! У Лёльки каждую зиму по два раза в месяц ангины бывают.
Но сейчас не зима, а лето. А я никогда не болею ангинами летом. И холодной воды я не пила. А меня заставили пить противный керосин!
- Есть сыпь! – испуганно сказала тётя Фира. – На животе и груди есть. Она просто выше на лицо ещё не поднялась. Когда Лёлька из рук вырывалась, у неё рубашонка задралась, и я видела пятнышки.
- Да, ну! – ахнула тётя Настя и всплеснула руками.
Она подскочила ко мне, отвернула одеяльце и задрала подол моей ночной рубашки.
- Сыпь! – воскликнула она. – У ребят такая же была! Чёрт! А мы её – керосином!
=- От одной ложки ничего не сделается, - рассудила тётя Фира. – А горло у неё всё равно болит. Значит, польза от керосина будет.
- Думаешь? – сомневалась тётя Настя.
- Уверена!
Пришла бабушка. Она увидела бутылку с керосином на столе, ложку, понюхала воздух и спросила:
- Вы что, керосин пролили? А зачем вам керосин-то понадобился?
- Так от ангины – первая помощь – керосин, - торопливо и смущенно заговорила тётя Настя. – Я своих прохиндеев от ангины керосином лечу. Вот мы и дали Лёльке немножко.
- Ты дала! – поправила тётя Фира. – Я не давала!
- Понятно! – сердито сказала бабушка. - Больше ничего не давали? Крысиного яду не давали?
- Ну, я пошла, - сказала тётя Фира, направляясь к двери. А то у меня там стирка брошена, вода в тазу стынет.
- Не ангина у Лёльки! – выпалила тётя Настя. – Скарлатина это! Сыпь пошла по телу.
Бабушка подошла ко мне и завернула подол ночной рубашки.
- Сыпь! – сказала она. – Посидите с ней. Я за «Скорой».
Бабушка ушла. Тётя Фира и тётя Настя сели у стола и стали шептаться, поглядывая на меня. Я закрыла глаза и повернулась лицом к стене. Тотчас явился мой знакомый гном и уже в третий раз повёл меня в подземную пещеру. Но на этот раз я шла неохотно. Мне казалось, что под землёй должно быть прохладно, но в подземном коридоре было ещё жарче, чем в первый и во второй раз.
Я спросила гнома, куда он ведёт меня.
- Там хорошо, - отвечал гном, не поворачивая ко мне головы. Я не услышала его голос, но его ответ прозвучал у меня в сознании.
- Там нет бабушки! – возразила я.
- Бабушка когда-нибудь придёт, - отвечал гном.
Я понимала, что мне нельзя идти за гномом по серому коридору с шершавыми стенами, но всё-таки брела и брела, не в силах остановиться и повернуть назад.
- Показывайте мне вашу больную, - сказал над головой низкий женский голос.
Я открыла глаза. Женщина в белом халате и стетоскопом на груди смотрела на меня. За ней стояла бабушка со встревоженным лицом. Из-за бабушкиной спины выглядывали тётя Настя и тётя Фира.
- Уберите гнома, - сказала я слабым голосом и сама не узнала его. – Он меня уводит.
- Не уведёт, - уверенно сказала врач. – А вот мы тебя забираем в больницу. Кстати, почему от ребёнка так керосином несёт? Вы, что, её керосином намазали?
- Нет, - сказала тётя Настя, - мы думали, что это ангина и дали ей маленькую ложку керосина выпить. Моим охламонам помогает. От ангины. Мы же не знали, что это скарлатина.
- Это ребёнок, а не автомобиль и не керосиновая лампа! – взорвалась врач. – Дурость, и ничего больше!
Тётя Настя и тётя Фира выскользнули из комнаты. Я закрыла глаза. Потом я почувствовала, что меня завернули в одеяло и кто-то, должно быть, бабушка, понёс меня. Больше я ничего не помнила. Не было больше ни серого коридора, ни гнома, не было больше ничего. Временами я приходила в сознание и, как правило, ночью, потому что было темно, и только горела синяя лампочка над дверью, и чьи-то руки приподнимали мою голову и подносили к губам чашку с водой.
Но однажды наступило утро, и я открыла глаза. Ничего не болело. И тотчас ко мне подошла незнакомая женщина в белом халате, увидела, что мои глаза открыты, улыбнулась и сказала:
- Вот, и славно! Есть хочешь?
Ещё через день я встала на ноги и меня перевели из отдельной палаты, в которой я должна была умереть, но не умерла, в общую палату. В общей палате было не менее сорока девочек. Все они были острижены наголо. Я потрогала свою голову. Волосы были на месте. Все дети были выздоравливающими. Я огляделась. Кроме зелёных железных кроватей, покрытых одеялами защитного цвета, и выкрашенных белой краской тумбочек между ними в палате больше ничего не было. Я сидела на своей кровати и смотрела, как дети перебегают от одной кровати к другой, шумят, ссорятся, и у меня шла кругом голова. Их было слишком много.
Вдруг я увидела, что от толпы детей отделилась троица. Впереди шла крепкая высокая девочка лет восьми, а за ней следовали две девочки пониже ростом, но тоже крепкие на вид. Они остановились возле моей кровати и разглядывали меня.
- Ну, чо, не подохла? – любезно спросила высокая девочка. – Повезло тебе! Не всем так везёт.
Она прошла между моей и соседской кроватью, наклонилась и открыла тумбочку. Две полочки тумбочки были пусты.
- Ты чо, детдомовская? - осведомилась высокая девочка.
- Почему? – обиженно спросила я. – У меня родители есть. И бабушка. И брат.
- А тумбочка, почему пустая? – строго допрашивала девочка. – Тебе что, ничего не приносят?
Я пожала плечами. У меня была слабость, и мне не хотелось вступать в длинные переговоры.
- Скажи родителям, - приказала высокая девочка, - чтобы конфет и пряников принесли! Не принесут – побью!
- Кого? – не удержалась я. – Родителей?
- Ты смотри! – подбоченилась высокая девочка. – Она ещё рассуждает и вопросы дурацкие задаёт. Тебя я побью!
Мои кулаки сжались сами собой, но в моём теле разливалась такая слабость, что я прилегла.
- Дохлая, какая! – брезгливо сказала девочка. – Тебя даже побить будет не жалко. Не забудь родителям сказать, чтобы ещё и орехов принесли!
И троица ушла в дальний конец палаты, где вскоре раздался чей-то крик и плач. Я закрыла глаза.
Днём пришли отец и мать. Меня позвала нянечка к окну. Барак был инфекционный и родителей внутрь не пускали. Отец и мать стояли рядышком на газоне и смотрели на меня снизу вверх, потому что каменный фундамент деревянного барака был высоким. Отец, стройный, загорелый, в кителе защитного цвета и синих галифе, заправленных в хромовые блестящие сапоги, строго смотрел на меня своими серыми глазами. Мать в цветастом крепдешиновом платье была не выше отцова плеча. Родители смотрели на меня и не улыбались.
Почему бабушка не пришла? Я бы лучше поулыбалась бабушке, а она – мне, раз уж разговаривать через стекло не получается. Вот, стоят они, мои родители, а я ничего не чувствую. Я не знаю, люблю ли я их. Бабушку точно люблю. А родителей – не знаю. Вряд ли! Они мне пока что чужие. Я совсем не знаю, какие они. Отец слишком суров. Мать слишком холодна ко мне. Хорошо, что брата не взяли с собой. Он сейчас строил бы мне страшные рожи, и показывал исподтишка кулак. Всё настроение испортил бы.
Мать показала мне бумажный кулёк и показала жестами, что это передача для меня. Я покивала головой. Мы стояли и смотрели друг на друга. Мне это переглядывание быстро надоело. Я стала топтаться на месте и вздыхать. Родители дали мне понять, что уходят. Мы помахали друг другу.
Бабушка непременно послала бы мне воздушный поцелуй. И не один! И показала бы мне, как она меня обнимает. А тут, помахали руками и ушли. Ладно! Буду ждать бабушку.
Я вернулась в палату к орущим детям.
Вскоре пришла нянька и принесла передачи. Я получила свой бумажный пакет, на котором рукой отца были написаны мои имя и фамилия. Я заглянула внутрь: конфеты, пряники, яблоко.
Я сидела на кровати и дожидалась обеда. В дверь заглянула нянька и крикнула:
- Обедать!
Все потянулись к двери. Я тоже встала и отправилась в столовую. Проходя мимо няньки, я спросила:
А почему все лысые?
- А чтобы вшей не было! – весело отвечала нянька.
- А меня, почему не остригли?
- А жалко стало волосиков твоих белокурых. Да и думали, что не выживешь, какой смысл - стричь! - простодушно отвечала нянька.
На обед дали гороховый суп, котлеты с картофельным пюре и компот из сухофруктов. После обеда я легла на свою кровать. Меня одолевала слабость. Был тихий час. Все дети легли на свои кровати. Но заснуть никому не довелось. Высокая девочка с двумя оруженосицами начала обход кроватей. Начали они с дальнего от меня левого угла. Высокая девочка решительно открыла дверцу чужой тумбочки и вытащила холщовый мешочек. Она вытряхнула содержимое мешочка на одеяло и стала откладывать в свою сумку конфеты и печенье. Хозяйка холщового мешочка и пикнуть не посмела. Затем деловая троица перешла к следующей чужой тумбочке. Так методично эти девочки обходили всех девочек в палате и нагло грабили их. Две малолетние шестёрки относили награбленное добро и складывали на кровать атаманши. Вскоре на её одеяле уже высилась горка конфет, пряников и яблок. Наконец, дошла очередь и до меня. Я лежала, спрятав мой бумажный мешок под подушку.
- Давай! – сказала главная грабительница, протянув руку. – Я видела, что тебе принесли передачу.
- А ты возьми! – посоветовала я. – Она под подушкой.
Высокая бандитка наклонилась, чтобы взяться за угол подушки и выдернуть её из-под моей головы. И в тот миг, как грабительница наклонилась, я выбросила вперед руку, сжатую в кулак, и попала точно в нос. Раздался ужасный вопль. Малолетняя бандитка отскочила и закрыла лицо руками. Между её пальцев потекла алая кровь.
Спасибо брату, что научил меня разбивать носы. Не всё же страдать моему носу!
Бандитка продолжала вопить. Две другие девочки убежали на свои кровати. На вопли пришла нянька. Она мгновенно оценила ситуацию своим опытным взглядом.
- Наконец-то, получила сдачи! – удовлетворённо заметила она. – Нечего орать! Так тебе и надо! Иди в ванную и умойся. А ты, молодец! – обратилась нянька ко мне. – Умеешь за себя постоять. Это в жизни пригодится. Девочки, разбирайте свои конфеты-пряники! А ты, - снова обратилась она ко мне, - теперь держи ухо востро. Эта девица тоже не привыкла ничего спускать. Будь начеку!
Забирала меня из больницы бабушка. Родители были на работе. Я рассказала бабушке обо всём, что произошло со мной в палате.
- Привыкай! – сказала бабушка, обнимая меня за плечи. – Ты познакомились с основными принципами общественной жизни. Дальше будет ещё интереснее.
Была середина августа и жёлтые листья устилали тротуар, по которому мы шли к автобусной остановке.
- Мы тут с мамой посоветовались, - сказал отец, строго глядя на меня, - и решили, что ты в этом году пойдёшь в школу.
- Я - против! – подала голос бабушка, сидевшая в противоположном углу столовой с вязанием. – Лёля тяжело болела и только неделя, как из больницы выписана. И вообще, ей только шесть лет. Да ещё вы её записали в музыкальную школу. Это непомерная нагрузка на детский организм.
- Я принял во внимание ваше мнение, - сказал мой отец, не повернув к бабушке головы. – Но это ничего не изменит. Мы так решили. Лёля умеет читать и писать, и даже считать. Нечего ещё год болтаться без занятий. Пусть учится!
Не очень-то мне хочется в школу, ни в музыкальную, ни в обычную. Брату Игорёше совсем не нравится в школе. Он говорит, что там слишком много народу, на уроках скучно, а учителя пристают с правилами поведения. Поэтому он постоянно прогуливает уроки, а бабушка отлавливает его на стройках, где он любуется на подъёмные краны или смотрит, как каменщики кладут кирпичи. Если мне не понравится в школе, я тоже буду убегать с уроков.
- Осталась неделя, - продолжал отец, - надо сшить школьную форму, а об остальном позаботится мама.
Про школьную форму это он бабушке сказал. Она у нас главная по шитью. Вон, в углу стоит её швейная ножная машинка «Зингер». Бабушка всех нас обшивает, потому что в магазинах ничего нет, а то, что есть, очень дорого стоит и не всякий человек купить может. Мог бы, вообще-то, голову к бабушке повернуть. Но после того как отец наказал меня за цветные карандаши, бабушка и отец в напряжённых отношениях. Бабушка никак не может простить ему, что он так жестоко наказал меня. А моё мнение, похоже, никого не интересует. Меня не станут спрашивать, хочу я ходить в школу или нет. Ладно, я вырасту когда-нибудь, и попробуйте тогда меня не спросить или заставить делать то, что я не хочу! В школу я не хочу. Насмотрелась на брата, как он утром встаёт ни свет, ни заря, как только завоет заводская труба. Брат никак проснуться толком не может, так и идёт к умывальнику, не открывая глаз. А как глаза откроет за завтраком, так всегда злой, раздражённый и кулак для меня наготове держит. Наслушалась Тольку, каково это в школе, где толпами носятся мальчишки на переменках и учительница над душой висит на уроках. А слова своего я в присутствии отца сказать не могу. Накажет! Или так посмотрит, что хочется в угол забиться.
Родители ушли на работу, а бабушка сняла колпак со швейной машинки, расстелила на столе новенькую бумазейную ткань коричневого цвета. Одна радость, что ткань новая. Обычно мне платья бабушка шьёт из своих старых юбок. Или из старых наволочек. Зимние платьица – тёмно синие, а летние - белые с цветным весёленьким рисунком.
Бабушка взяла ножницы, пощелкала ими в воздухе, глядя на ткань, покорно расстелившуюся на столешнице. Затем наклонилась и принялась резать. Через несколько минут на столе лежала горка коричневых тряпочек. Бабушка села за швейную машинку и принялась качать ногой педаль. Я открыла толстый том Брема и принялась читать про птиц. Вечером предстояло рассказать о прочитанной странице матери.
За ужином отец и мать вручили мне новенький синий портфель с блестящим замочком, запирающимся на маленький ключик. От кого я стану запирать мой портфель? Меня что, в школе будут обворовывать? А если я потеряю ключик, как я смогу открыть портфель. Я заглянула в его недра. В недрах портфеля были богатства. Деревянный пенал, в котором покоились перьевая ручка, карандаш для рисования и резинка, альбом для рисования и две тетрадки, особенным образом разлинованные.
Ладно, сказала я портфелю. Будем дружить.
Портфель молчал. Я положила в него «Норвежскiя сказки». Надо же мне будет чем-то заняться в школе.
Через два дня на спинке моего диванчика висела школьная форма: коричневое платье с белым воротничком, и два фартука – черный и белый. На полу стояли новенькие чёрные ботинки. На диванчике лежали коричневые бумазейные чулки.
Интересно, зачем мне эти фартуки? На кухню меня, что ли посылают? Коричневый и белый цвета, куда ни шло! Но коричневый и чёрный – это как-то слишком мрачное сочетание.
Моё настроение испортилось. Как я буду во всём этом ходить? Это же некрасиво.
Первого сентября я встала вместе с братом под вой заводского гудка. Мне хотелось спать, но бабушка была неумолима. Отец и мать уже позавтракали и одевались, чтобы идти на работу. Брат дал мне тумака, чтобы я проснулась окончательно. Неожиданно для себя я тоже дала ему тумака и очень удачно: попала в солнечное сплетение. Брат согнулся пополам и задохнулся на несколько секунд. Когда он разогнулся, я уже умывалась под присмотром бабушки. Что, получил? Попробуй теперь меня ещё раз тронуть! Я буду давать сдачи. Я ему тоже нос разобью. Если дотянусь.
Потом за отцом и матерью приехала эмка и увезла их на работу. Мы с братом позавтракали. Я села от него подальше, чтобы он не мог до меня дотянуться ногой под столом. Брат зло смотрел на меня и показывал мне кулак. Я строила ему страшные рожи, показывая, что я его совсем не боюсь. Потом брат ушёл в свою мужскую среднюю школу, а бабушка повела меня к моей женской школе.
- Запоминай дорогу, - сказала бабушка. – Твой отец настаивает, чтобы ты ходила без провожатых.
А что тут запоминать? Я эту дорогу давно знаю. Повернула на углу своей улицы направо, прошла три квартала и вот она – школа!
Я чувствовала себя неловко в новой форме. Она стесняла меня. Но я забыла о форме, когда увидела школьный двор. Обширный двор был полон девочек всех возрастов. Младшие были с родителями. Все были с букетами цветов. Мой букет красных гладиолусов несла бабушка. Я категорически отказалась его нести. Почему, не знаю. Может, мне не нравились гладиолусы? Неестественные, какие-то цветы, и ничем не пахнут. Потом родителей отделили от детей, меня поставили в ряд с другими девочками в белых фартучках. Бабушка пыталась сунуть мне в руки гладиолусы, но я не брала. Бабушка сунула букет в руки какой-то рослой старшеклассницы. Директор школы сказала речь.
- Дети! Совсем недавно была война, и в нашей школе был госпиталь, где лечились раненые бойцы нашей армии. Не забывайте, что ваша спокойная жизнь оплачена пролитой кровью этих бойцов! Первоклассники, вы – первое поколение, пришедшее в школу после Победы! Будьте достойны нашей Победы! Учитесь хорошо, чтобы стать полезными гражданами нашей великой Родины!
Потом прозвенел звонок и нас парами повели в классы, пахнущие свежей масляной краской.
В моём классе было три огромных окна, три ряда парт и большая чёрная доска. Я села за первую парту. Рядом со мной плюхнулась на сиденье бледная девочка и сказала, запихивая потрёпанный портфель в парту:
- На мою половину не лезь локтями.
Вот, тебе, на! Да я и не думала лезть.
- Я – Лёлька! – представилась я. – А тебя как зовут?
- Лидка, и отстань от меня!
Что это мне такое злобное досталось в соседки?
Между тем, рассадив сорок две девочки за парты, моя первая учительница встала у своего учительского стола и объявила, как её зовут. Я перестала обращать внимание на Лидку и переключилась на учительницу. Учительница мне не слишком понравилась. Приземистая и коротконогая, она выглядела почти квадратной в своём синем шерстяном костюме и белой блузке. Воротник блузки был завязан бантом на груди. На ногах учительницы были надеты коричневые бумазейные чулки, точь-в-точь, как у меня, и чёрные мужские полуботинки, от которых за версту несло гуталином. Лицо учительницы было круглым, а русые волосы были гладко зачёсаны назад, заплетены в два тощие косички и уложены кренделем на затылке. Учительница объявила, что её зовут Клавдия Терентьевна. Она стала рассказывать нам, как надо себя вести в классе и как правильно сидеть за партой. Оказывается, ноги надо было поставить на нижнюю перекладину, а руки сложить перед собой. Я поставила ноги на нижнюю перекладину, и сложила руки перед собой на парте. Оказывается, прежде, чем что-то сказать, надо поднять руку и ждать, когда Клавдия Терентьевна твою руку заметит и разрешит тебе говорить. Оказывается, во время урока нельзя вставать и разгуливать по классу. Нельзя срываться с места, когда прозвенит звонок. Нельзя бегать по коридору во время перемен. Нельзя … нельзя … нельзя … нельзя …
- А дышать можно? – спросила я.
- Что?! - повернула голову ко мне Клавдия Терентьевна и её лицо начало розоветь.
- Я спросила, можно ли дышать, а то всё нельзя да нельзя.
- Ты не подняла руку, и я не разрешала тебе говорить, - возмущённо проговорила учительница. – Вот, дети, как себя вести в классе нельзя. Как тебя зовут, девочка?
- Лёлька.
- Не Лёлька, а Лёля. Как твоя фамилия?
Я назвала свою фамилию.
- Когда ты разговариваешь со старшими, ты должна встать.
Я встала, нечаянно хлопнув крышкой парты.
-Бесшумно! – крикнула учительница. – Все должны вставать бесшумно! Придерживайте крышки парт.
- Бесшумно! – повторила я. – А чего кричать-то? Я не глухая старуха.
- Сядь! – крикнула учительница. – Сядь и молчи, когда с тобой не разговаривают!
- Но мы разговаривали, - возразила я. И села, уже нарочно хлопнув крышкой парты. Учительница возмущённо смотрела на меня. Я смотрела на неё. Мы не нравились друг другу.
Она думает, что я отведу взгляд. А я не отведу. Ещё чего!
Учительница прочла мои мысли на моём лице. И первая отвела взгляд. За моей спиной стояла мёртвая тишина.
Мне стало скучно. Учительница предложила нам открыть тетрадки и учиться писать палочки карандашом. Я переключила внимание на Лидку. Лидка раскрыла тетрадь и стала старательно выводить палочки. От усердия она высунула набок язык, как запыхавшаяся собака. Я не удержалась и потрогала её язык пальцем. Лидка вскинулась:
- Ты, чего?!
- Ничего!
- А что ты меня за язык хватаешь?!
- Что у вас тут происходит? – спросила Клавдия Терентьевна, останавливаясь возле нашей парты.
- Она меня за язык хватает пальцами! – пожаловалась Лидка.
- Зачем? – спросила учительница.
- А чего она его до самой парты вывалила?
- Людей за язык дёргать нехорошо! – строго сказала учительница.
- Я и не дёргала, я только потрогала, чтобы Лидка его спрятала. А то всю парту слюной закапает.
Возмущённая Лидка размахнулась и дала мне тумака. Удар пришёлся в грудь. Было больно. Я скрипнула зубами, но сдержалась. Учительница сделала вид, что не заметила удара.
- Почему ты не пишешь палочки, как все? – спросила она, заглянув в мою тетрадь.
- Не хочу! Это скучно.
- А как же ты научишься буквы и слова писать?
- Я давно уже умею писать.
- Вот, как? Ты уже писатель? Покажи, как ты умеешь писать. Я тебе продиктую.
Я раскрыла тетрадку и под диктовку учительницы написала: «Лёля - непослушная девочка! Она должна встать в угол!».
Клавдия Терентьевна посмотрела, как я написала этот текст.
- Иди! – сказала Клавдия Терентьевна. – Встань в угол!
- Зачем? – недоумённо спросила я.
- Постоишь в углу и подумаешь о своём плохом поведении. Это наказание. Все будут учиться писать палочки, а ты будешь стоять в углу.
- Нет! – отказалась я. – Я не буду стоять в углу!
- Как это не будешь?! – удивилась учительница. – Очень даже будешь!
Её лицо пошло красными пятнами. Она взяла меня за руку и попыталась выдернуть из-за парты. Я вцепилась другой рукой в поднятую крышку парты и не давала себя вытащить. Но силы были неравны. Она всё-таки вытащила меня, поволокла в угол и поставила между доской и дверью. Сорок девочек смотрели на меня во все глаза, словно я была неведомым зверьком в зоопарке.
Учительница отошла к своему столу. Я преспокойно направилась к своей парте, чтобы сесть. Клавдия Терентьевна перехватила меня и снова отвела в угол. Так мы проделали раз пять. Я вспомнила, как тётушка, когда я была у неё в гостях, пыталась поставить меня в угол и засмеялась.
В конце концов, я всё-таки села на своё место. Учительница возмущённо смотрела на меня, но в шестой раз уже не рискнула ставить меня в угол. Пока все занимались палочками, я вытащила из портфеля книгу, положила её на парту и принялась читать.
- Что читаем? – спросила злым голосом учительница.
- Норвежские сказки, - отвечала я. – А вы читали?
Учительница взяла у меня книгу и повертела в руках:
- Откуда у тебя эта книга?
- Из домашней библиотеки.
- И много у вас таких книг?
- Каких - таких?
- С дореволюционным шрифтом.
Я пожала плечами. Вопрос показался мне подозрительным:
- Не знаю.
Прозвенел звонок. Учительница собрала тетради, чтобы проверить, как ученицы изобразили палочки. Девочки чинно вышли из класса, а я продолжала читать. В дверь заглянула Лидка и крикнула:
- Дура!
Лидку следовало поучить вежливости и одновременно отомстить за удар. Я вскочила и помчалась к двери. Дверь распахнулась, и я на всём скаку влетела головой в синий живот Клавдии Терентьевны, входившей в класс. В руках учительница держала бумажный пакет с горячими пирожками из буфета. Пирожки взметнулись в воздух веером и попадали на пол.
- Простите! Я нечаянно!
- Ты не девочка! – кричала учительница, подбирая пирожки с пола. – Ты – разбойница!
Я добровольно встала в угол.
Прозвенел звонок на урок. Прибежали девочки, и расселись за парты.
- Выйди из угла и сядь! – приказала учительница.
- Нет! – твёрдо отвечала я. – На этот раз я заслужила!
- За что? – спросила учительница, обращаясь к окну. – За что мне это наказание?
Окно молчало.
Клавдия Терентьевна, не дождавшись от окна ответа, обратилась к классу:
- Дети, сейчас мы будем говорить о природе. Какое животное вы можете назвать?
Дети поднимали руки, учительница указывала, кому говорить и посыпались названия животных одно за другим. Когда знания детей иссякли, и руки перестали подниматься, я сказала из угла:
- Гепард!
Учительница повернулась ко мне:
- Кто? – спросила она.
- Ну, гепард. Кошка. Он быстрее всех бегает. Пятнистый, такой. Его ещё пардусом называют.
По выражению лица Клавдии Терентьевны я поняла, что о гепардах она не слыхивала никогда.
Учительница повернулась лицом к классу:
- Дети, назовите птиц, каких вы знаете. Не забудьте поднимать руки.
Многие девочки подняли руки. Я, продолжая стоять в углу, тоже подняла руку. Учительница указывала, какой девочке говорить. Посыпались названия птиц: журавль, синица, аист, воробей. Названий было много. Наконец, знания девочек о птицах тоже иссякли. Клавдия Терентьевна стояла ко мне спиной и не видела моей поднятой руки. Но девочки видели и указывали взглядами на меня. Клавдия Терентьевна оглянулась.
- Ну, скажи, - разрешила она.
- Оляпка! – радостно выпалила я.
- Что? – переспросила учительница.
- Оляпка! – сказала я громче.
Глухая она, что ли? И почему она так странно на меня смотрит? И девочки тоже смотрят странно.
- Знаете, я, пожалуй, сяду. Надоело в углу стоять. Надоело, что все на меня смотрят.
- Нет такой птицы! – сказала Клавдия Терентьевна, провожая меня взглядом. – Зачем ты выдумываешь?
- Есть! – сказала я, садясь за парту. – Есть такая птица! Оляпка!
Учительница недоверчиво смотрела на меня. Я решила продолжить.
- В сорокаградусный мороз она ныряет в ледяную воду и бегает по дну в поисках корма. Оляпка может бежать под водой минуту. Метров двадцать пробегает за эту минуту. Под водой. На глубине в метр. У неё белая грудка.
- Целую лекцию ты нам прочитала! – неприязненно сказала Клавдия Терентьевна и обратилась к классу. - Вот, какая у Лёли буйная фантазия! То у неё гепард какой-то бегает быстрее всех на земле. То птица бегает в мороз под водой. Но птица не может бегать под водой! Это абсурд! Это сказка, придуманная Лёлей. Птицы летают по воздуху. Запомните, дети! Птицы летают, а не бегают под водой!
- Это не моя фантазия, - возразила я. – Об этом пишет Брем! И Бианки!
- Кто пишет? – переспросила учительница.
- Брем!
- Кто этот Брем?
- Учёный немецкий.
- Немецкий учёный это не наш, не советский учёный! Немецкий учёный не может написать правду! Он – фашист!
- Кто, фашист? – удивилась я. - Он в девятнадцатом веке жил.
Лицо учительницы снова пошло красными пятнами. Она смотрела на меня глазами, полными бессильной злобы. Я решила добить её.
- А Бианки – советский писатель! И он тоже пишет об оляпке! Вот!
- Бианки, - закричала учительница, - враг народа! Сидит твой Бианки! Где ты берёшь эти книги? У вас дома такие книги, бремов всяких?!
Я вспомнила, что четырёхтомник Брема у нас дома издан до революции и прикусила язык.
- Вон из класса! – потребовала учительница. – Вон! Я тебе покажу, как всякую вредную литературу пропагандировать, и авторов – врагов народа и фашистов!
Я вздохнула, взяла портфель и направилась к двери. Но учительница нагнала меня и вырвала у меня из рук портфель:
- А за портфелем пусть придут твои родители! Оба! Я с ними поговорю о твоём воспитании!
Бабушка не дожидалась меня во дворе школы, как многие родители. Она ушла домой. Я прошла сквозь строй пристальных родительских глаз, покинула школьный двор и вышла на улицу Тимирязева. Дорогу домой я знала. На душе у меня было противно. Я знала, что мне надо будет оправдываться перед родителями, и мне не хотелось оправдываться.
В чём я была неправа? Почему Клавдия Терентьевна сразу невзлюбила меня? Зачем она ставила меня в угол? Что я такого плохого сделала? Я пришла в школу знакомиться с новыми людьми и общаться с ними, получать новые знания, а мне сразу дали понять, что никакого общения не получится, знаний у меня немного больше, чем требуется для первого класса, и вообще, я противная и вредная девчонка! В школу я больше не пойду! Ни за что не пойду!
Бабушка выслушала меня, молча, со вниманием. Затем, не говоря лишнего слова, она взяла меня за руку и вывела на улицу.
- Куда мы идём? – спросила я с подозрением.
- Мы идём в школу, - сказала моя решительная бабушка. – Мы идём к директору школы и всё сейчас решим. Или ты хочешь пойти к директору с родителями.
Бабушка остановилась и заглянула мне в лицо.
- Ни за что! Лучше – ты!
- Да, лучше – я! – произнесла бабушка, поправив пенсне на носу. И мы двинулись дальше.
Директор, приятная полная женщина с мягкими манерами, приветливо приняла нас в своём кабинете.
- Изложи всё так, как ты изложила мне! – приказала бабушка.
Я, не торопясь, обстоятельно изложила события этого утра, начиная со школьной линейки и до моего изгнания из класса.
- Хорошо! - произнесла директор, когда я закончила мой рассказ. – А теперь выйди, пожалуйста, и посиди в приёмной.
Я вышла в приёмную. Там за столом сидела молоденькая симпатичная секретарша. Мы разговорились. И я, уже в третий раз за это утро, поведала секретарше свою грустную историю. Секретарша слушала, сочувственно кивала головой. А потом раздался звонок. Секретарша вошла в кабинет директора. Пробыла она там минуту, вышла и сказала мне:
- Сиди здесь, никуда не уходи, я сейчас вернусь.
И она действительно скоро вернулась и не одна, а с Клавдией Терентьевной. Лицо у учительницы было мраморно-красным от волнения. Она стрельнула по мне взглядом из-за толстых стёкол очков, и на её круглом лице отразилось полное отвращение к моей вредной личности.
- Нажаловалась! – прошипела она в мою сторону.
Дверь в кабинет директора закрылась за ней.
Примерно через полчаса дверь открылась. Вышла Клавдия Терентьевна с пылающим лицом. От её лица можно было прикуривать. Она прошла мимо меня, молча, не глядя в мою сторону.
- Портфель отдайте! – сказала я в её синюю спину. Серый крендель на затылке учительницы вздрогнул. Она не повернула головы.
- Сейчас, я принесу, - сказала секретарша.
Дверь снова открылась, и бабушка поманила меня пальцем в кабинет. Я вошла.
- Всё в порядке! – сказала, улыбаясь, директор. – Завтра ты пойдёшь во второй класс. В первом тебе делать нечего. А ну, улыбнись сейчас же, бука!
- Я не хочу учиться в школе, - заявила я.
- Давай, договоримся! – предложила директор. – Завтра ты придёшь во второй класс и попробуешь заниматься. Если тебе снова не понравится, мы что-нибудь придумаем, хорошо?
Я неохотно кивнула головой.
Секретарша принесла и отдала мне мой портфель.
Когда мы возвращались с бабушкой домой, я спросила:
- Родителям рассказать?
- Как хочешь, - сказала бабушка. – Но я бы не стала их беспокоить по пустякам. Они так много пережили плохого, что стоит ли их напрягать твоими проблемами. Мы же их решили. Просто, скажи, что тебя перевели во второй класс, потому, что программу первого ты изучила дома.
Я вздохнула с облегчением.
- Жизнь состоит не только из приятных эпизодов, - сказала бабушка, отпирая входную дверь. – В школе заканчивается беззаботное детство. Так что, приготовься.
- Я заметила! – согласилась я.
Учебный год для меня начинался трудно. Новая жизнь пугала своей суровостью. Но всё равно, было интересно: что дальше?
Меня отправили во второй класс и посадили за первой партой в среднем ряду, прямо напротив учительского чёрного стола. Снова я увидела стены, выкрашенные до половины светло-зелёной масляной краской. Верхняя половина стен и потолок были выбелены извёсткой. Снова я увидела три ряда деревянных чёрно-коричневых парт с коричневыми пластмассовыми чернильницами, вставленными в круглые гнёзда, высверленные в деревянной панели. За партами сидели сорок две девочки, одетые в коричневые платьица с белыми воротничками. Поверх платьев у всех были надеты чёрные фартучки. У девочек русые, белокурые и каштановые волосы, заплетённые в две косички с коричневыми бантами. У меня тоже белокурые волосы, но не заплетены в косички, потому что они не слишком длинные, и вьются, как хмель.
Радуют глаз только три огромных окна, за которыми видно бледно-голубое осеннее небо. Перед глазами висит коричневая доска на стене. Чёрный учительский стол, за которым сидит Евстолия Михайловна, моя новая учительница, в строгом коричневом костюме и бежевой блузке.
Сочетание чёрного и коричневого глаз не радуют. Скучно и уныло. Евстолия Михайловна, высокая, седая, держится прямо, и изредка улыбается всем сразу и никому в отдельности.
Если вы спросите меня, нравится ли мне учительница, я так прямо и скажу: я не знаю! Мне она кажется немного холодной, несмотря на улыбки. Во время перемен, моя соседка по парте, маленькая, вертлявая Ленка Смоляренко буквально висит на учительнице. Обнимает её за талию и намертво прилипает е её боку. Учительница терпит, сколько может. Потом разжимает руки Ленки и говорит: - Ну, довольно! Ну, хватит!
Когда я пришла в этот класс, во время урока Евстолия Михайловна остановилась возле моей парты и спросила:
- Тебя как зовут?
- Лёля!
- Лёля, прекрасно! А почему у тебя, Лёля, нет косичек? У всех девочек есть, а у тебя – нет.
Я смотрела на Евстолию Михайловну и молчала. Седые волосы Евстолии Михайловны, как и волосы Клавдии Терентьевны, были заплетены в две жиденькие косы и уложены кренделем на затылке.
И, правда, почему у меня нет косичек?! Мои белокурые волосы буйно вились, бабушка регулярно подстригала их «под пажа», и говорила, что мне идёт такая причёска, что она отражает мой характер. Даже и речи никогда не шла о том, что мои волосы следует отрастить и заплести их в косички.
Я знала, что нехорошо отвечать вопросом на вопрос, но не удержалась, потому что не знала, как лучше ответить:
- А почему у вас нет двух зубов сбоку? Вот тут, справа.
Лицо Евстолии Михайловны вспыхнуло, она невольно поднесла руку к щеке, повернулась и отошла к своему столу, ничего не ответив на мой вопрос. Но я уже не могла остановиться:
- Вот, поэтому! – сказала я. – Нету, и нету!
- А ты за словом в карман не лезешь, - заметила учительница. – Правду мне о тебе говорили.
Хвалит она меня или наоборот – ругает?
Я опустила глаза.
На переменках мы бегаем в буфет и покупаем пирожки с картошкой. Или с мясом. С картошкой – дешевле. Я покупаю с картошкой. После пирожков девочки выстраиваются в очередь к железному серому баку с питьевой водой, который стоит на тумбочке в конце коридора. Белая эмалированная кружка прикована к баку тонкой железной цепью. Она пленница и убежать не может. Мне её жаль. Я подёргала цепь. Крепко припаяна. Девочки поочерёдно открывают кран, наливают в кружку воду и пьют. Если перемена большая, в просторном коридоре начинаются игры. Я пообещала кружке, что буду приходить и с ней и разговаривать. Кружка мне улыбалась. Ей тоже хотелось с кем-нибудь дружить. А ещё я ей пообещала принести клещи и перекусить цепь.
На большой перемене учителя выстроили девочек в два ряда лицом друг к другу и затеяли игру. Ряд девочек шагал вперед и пел:
А мы просо сеяли, сеяли;
Ой, дид, ладо, сеяли, сеяли!
А мы просо вытопчем, вытопчем;
Ой, дид, ладо, вытопчем, вытопчем!
Евстолия Михайловна увидела меня, поймала за руку и потащила в ряд. Я сопротивлялась.
- Ты не хочешь поиграть? – удивилась учительница.
- Нет, - отвечала я. – Не хочу! Это глупая песня. Одни просто сеют, а другие вытоптать хотят, да ещё конями!
- Это народная песня, - сказала Евстолия Михайловна, - а народная песня глупой быть не может. Пойдём играть!
- Нет! – отрезала я. – Я хочу быть одна.
- Жить надо в коллективе, - изрекла учительница. – Только в коллективе …
Она неосторожно выпустила мою руку, и я сбежала в другой конец коридора. В другом конце коридора была дверь в подсобное помещение. За дверью плакал маленький ребёнок. Я постучала, но мне никто не ответил. Я осторожно приоткрыла дверь.
Маленькая каморка без окна. Стены выкрашены серой масляной краской. Побеленный потолок. Голая лампочка на проводе висела под потолком. В одном углу комнатки стояла деревянная детская кроватка. В кроватке сидел малыш. Увидев меня, он замолчал. В другом углу стоял небольшой стол. Под столом табурет. Между детской кроваткой и столом стояла сложенная раскладушка. В левом углу от входа был веник, швабра и ведро. Пока я стояла и размышляла, что бы всё это значило, позади меня раздались шаги, и вошла молодая женщина с чайником в руках.
- Ты что здесь делаешь? – спросила она.
- Он плакал, и я вошла. А вы, кто?
- Я? – Женщина осторожно обошла меня и поставила чайник на стол. – Я уборщица.
- Вы здесь живёте?
- Как видишь! Я здесь живу. И работаю, не отрываясь от дома.
- Но это подсобка.
- Да, это подсобка, - согласилась женщина, вытаскивая табурет из-под стола и усаживаясь. – Но больше мне негде жить. Директор пожалела нас и разрешила здесь пожить. Я беженка. Из Донбасса. Едва убежать успели с мамой.
- А где мама? – спросила я, окидывая взглядом каморку.
- Умерла мама в пути. А я тут прижилась, в Сибири. Уже назад не поеду. Там у меня нет ничего и никого.
Прозвенел звонок на урок.
- Ты беги, - сказала женщина. – Нехорошо опаздывать. И спасибо тебе.
Я побрела в класс. На душе у меня было смутно.
Начался урок родной речи. Учительница велела открыть учебники. Я открыла. С первой страницы на меня глянуло знакомое лицо с усами.
Это лицо было повсюду в городе. Куда бы ни пришли мы с бабушкой, оно было там: на стене в виде портрета, или в виде гипсового бюста на подставке или на тумбочке. Даже в больнице, в инфекционном бараке, где я лежала со своей скарлатиной, в коридоре на белой тумбочке стоял его белый гипсовый бюст.
А на улицах то здесь, то там, в нишах зданий, в скверах и на площадях стояли белые гипсовые статуи с этим самым усатым лицом. Создавалось впечатление его вездесущности. Всё это было знакомым и привычным, но я не ожидала, что это лицо окажется и в учебниках.
- Здравствуйте! – сказала я шёпотом. – И вы здесь! Во втором классе!
- И в первом! – отвечало лицо, глядя вдаль в светлое будущее. – И во всех учебниках! Ты от меня никуда не денешься.
Евстолия Михайловна потребовала открыть страницу 103. Я открыла.
- Сейчас мы прочтём стихотворение «Два сокола». Это народная песня. Она переведена с украинского языка. Петрова, начинай.
Петрова встала и начала:
На дубу зелёном
Да над тем простором
Два сокола ясных
Вели разговоры.
- Садись, Петрова. Андриевская, продолжай! И Андриевская продолжила.
А соколов этих
Все люди узнали:
Первый сокол – Ленин,
Второй сокол – Сталин,
А потом другие ученицы читали по четыре строки.
А кругом летали
Соколята стаей.
Ой, как первый сокол
Со вторым прощался,
Он с предсмертным словом
К другу обращался:
- Сокол ты мой ясный,
Час пришел расстаться,
Все труды-заботы
На тебя ложатся.
А второй ответил:
- Позабудь тревоги,
Мы тебе клянемся –
Не свернем с дороги!
И сдержал он клятву,
Клятву боевую:
Сделал он счастливой
Всю страну родную.
- О чём это стихотворение, дети? – спросила учительница. Поднялись почти все руки. Кроме моей.
- Ты одна не подняла руки, - сказала Евстолия Михайловна, подходя к моей парте. – Ты не поняла о чём это стихотворение?
- Ну, почему, - отвечала я. – Поняла. Ленин умирает, а Сталин даёт клятву продолжить его дело. И продолжил! И сделал всю страну счастливой. Так думает поэт.
- А почему ты не подняла руку? – продолжала приставать учительница.
- Я не знаю, - ответила я. – Задумалась, наверное.
Учительница отошла от меня.
Хорошо, что она отошла, потому, что у меня уже на языке вертелось спросить, а счастлива ли уборщица, живя в подсобке без окон рядом с метлой и шваброй. На этот счёт у меня появились большие сомнения, и родилось своё собственное мнение. И оно не совпадало с текстом «народной» песни.
Между тем, урок родной речи продолжался. Евстолия Михайловна шла между рядов и говорила:
- Девочки, недавно закончилась война. Мы победили врага. Сейчас мы прочитаем стихотворение нашего замечательного советского поэта Сергея Михалкова. Откройте страницу 149.
Мы открыли. На этой странице было стихотворение Сергея Михалкова «В грозный час»:
Летней ночью, на рассвете,
Когда мирно спали дети,
Гитлер дал войскам приказ
И послал солдат немецких
Против всех людей советских
Это значит - против нас.
Но от моря и до моря
Поднялись большевики,
И от моря и до моря
Встали русские полки,
И от моря и до моря
Люди подняли штыки.
И сказал народу Сталин:
- В грозный час за мной, друзья! –
И от недруга мы стали
Очищать свои края.
- Вот, какое замечательное стихотворение написал наш великий поэт Сергей Михалков! – похвалила Евстолия Михайловна, когда девочки, поочерёдно вставая, прочли его по строчкам. – Что ты хочешь сказать, Лёля? – обратилась она ко мне, заметив мою поднятую руку.
- Стихотворение неточное, - дипломатично оценила я, чтобы не произносить слово «плохое».
- Это почему же? – изумилась Евстолия Михайловна.
- Если бы мы штыками отбивались от врагов и штыками очищали нашу землю, мы бы не победили, - авторитетно заявила я. – Мы победили, потому, что у нас были автоматы, пушки, танки и «Катюши». А современные орудия у Михалкова не указаны. Штыками не победишь.
Евстолия Михайловна смотрела на меня и часто-часто моргала. Было видно, что она напряжённо думает. Наконец, она сказала:
- Поэзия это образ, понимаешь? Образ штыка это образ всех видов оружия.
- Штыки, как образ, устарели! – парировала я. – И потом, почему у такого стихотворения такой разухабистый, плясовой ритм?
И я пропела последние четыре строки на музыку песни «Как-то летом, на рассвете/Заглянул в соседний сад./Там цыганка, молдованка/Собирала виноград».
Девочки засмеялись.
- Как ты смеешь! – крикнула Евстолия Михайловна. – Как ты смеешь высмеивать стихи великого советского поэта! Ты мне урок срываешь! Молчать! Не рассуждать! Родителей – в школу!
Я села, обескураженная. Учительница не могла остановиться.
- Может, ты знаешь, как стихи писать?! Может, ты лучше напишешь?! Напиши, а мы почитаем! Посмотрим, как у тебя получится! Критиковать-то легко, а ты, пойди, напиши! Ордена и Сталинские премии просто так не дают!
Евстолия Михайловна пожаловалась директрисе, директриса позвонила другой директрисе школы, где работала моя мать, моя мать рассказала о происшествии моему отцу, и вечером во время ужина отец потребовал от меня объяснений.
Я объяснила. Отец потребовал учебник. Открыл на первой странице, где был портрет усатого Вождя, и произнёс загадочную фразу:
- Чудесный грузин!
Интонация, с которой он произнёс эту фразу, не совпадала с её хвалебным смыслом. Я это отметила про себя. Затем отец открыл страницу 149 и прочёл стихотворение советского поэта Сергея Михалкова. Закончив чтение, он засмеялся, захлопнул учебник и бросил его на стол:
- Ахинея! – заключил он. – Ты действительно спела это на мотив «Молдаванки»?
- Да!
- Давай! Спой!
Я спела.
Вся семья залилась хохотом. Даже брат хохотал. Я тоже стала смеяться.
И почему это, когда я пою, все всегда смеются? В музыкалке смеялись. Сейчас смеются. Ну, пусть, лишь бы не плакали!
Когда все отсмеялись, отец сказал, глядя мне в глаза:
- Ты всегда говоришь то, что думаешь?
- Не знаю. Наверное, - засомневалась я. – Нет, не всегда.
- Ты понимаешь, что не всегда и не всем можно говорить то, что думаешь?
Я пожала плечами. Кто же разберёт, кому можно, а кому нельзя?
- Иногда, - продолжал отец, - лучше промолчать, чем сказать то, что думаешь.
Он повернулся к бабушке:
- Вы не научили её молчать. Это может выйти нам боком.
- Я научила её быть свободной, - парировала бабушка, подняв высоко седую голову, и стекла её пенсне победно блеснули
Мать и отец увели меня в свою спальню и провели со мной воспитательную беседу. После неё я усвоила, что, если буду продолжать говорить всё, что думаю, то отец вернётся в лагерь и оттуда его больше не выпустят, мать умрёт от горя, а меня отберут у бабушки и отправят в детский дом строгого режима. Мне не хотелось такой страшной судьбы ни для отца, ни для матери, ни для себя, поэтому я обещала молчать, когда мне очень хочется высказаться. После воспитательной беседы я отправилась на свой венский диванчик – обдумывать, как мне жить дальше, и незаметно уснула.
На следующий день во второй половине дня мне предстояло идти в музыкальную школу. Бабушка довезла меня на трамвае до здания школы и сдала с рук на руки моей учительнице по классу фортепиано Татьяне Васильевне Лариной. Моей учительнице музыки было не больше двадцати лет. Она только что окончила музыкальное училище. Это была хорошенькая весёлая брюнетка, и я в неё сразу же влюбилась. Первый наш урок прошёл замечательно! Мы много смеялись и остались довольны друг другом. Второй урок назывался – сольфеджио.
Татьяна Васильевна отвела меня в класс, где было много мальчиков и девочек. Я села за стол и огляделась. Мальчики и девочки вынули из своих музыкальных папок нотные тетради и карандаши с ластиками. Я положила папку на стол, раскрыла её и тоже вынула нотную тетрадь. Мальчик, сидящий рядом со мной, потянулся к моей папке и спросил:
- Откуда ты её взяла?
Я вопросительно смотрела на мальчика.
- Ну, она же старая, и написано на ней по-иностранному.
Я посмотрела на папку. Серая. С разлохматившимися вязочками и ручками. По четырём углам тиснение – завитушки какие-то. А посередине вытиснено крупными буквами – MUSIK.
- Ну, и что! – сказала я. – Это ещё прабабушки моей папка. Из Германии.
- Кто из Германии? Прабабушка или папка?
- Обе, в комплекте, - сказала я.
, Вошла учительница, и мы начали учиться писать ноты.
А потом мы все пошли на хор.
В большом зале собрались все ученики и ученицы музыкальной школы. Две учительницы выстроили нас на сцене и сказали, что первый месяц мы все будем петь в унисон, а потом нас разделят на первые и вторые голоса. В зал вошла средних лет женщина, энергичная брюнетка. Её плечи были повязаны коричневым шерстяным платком, концы которого скрещивались на груди и были завязаны на спине. На животе у женщины весел красивый, блестящий аккордеон. Женщина сказала, что её зовут Мина Яковлевна, и взяла несколько аккордов. Две учительницы раздали нам листочки с текстом песни, напечатанным на пишущей машинке. Мина Яковлевна проиграла нам первый куплет и припев песни. А затем предложила спеть хором. Все спели. Кто в лес, кто по дрова. Второй раз вышло немного лучше.
Я стояла в первом ряду.
- Девочка, - обратилась ко мне Мина Яковлевна, - ты почему не поёшь? Я же вижу, что ты рот не открываешь. Отвечай!
- А тут в песне всё неправильно, - заявила я.
- Что неправильно? – удивилась Мина Яковлевна.
- Тут написано «Ленин всегда живой», но ведь он давно умер. Как он может быть всегда живым, если он умер?
- Ну, имеется в виду, что он всегда живой в нашей памяти.
- Но ведь мы его живым никогда не видели. А мне говорили, что всегда живой только Христос после того, как он воскрес. Ленин тоже воскрес?
- Нет, Ленин не воскрес. Он просто всегда живой в нашей памяти. Девочка, давай, пой, а не рассуждай!
- А тут вот ещё написано «Ленин всегда со мной», а со мной всегда только бабушка.
Дети засмеялись.
Мина Яковлевна взяла несколько громких аккордов и все умолкли.
- Три-четыре! – скомандовала она и все снова запели: «День за днём идут года …».
Когда они пропели всю песню до конца, Мина Яковлевна снова обратилась ко мне.
- Ты петь собираешься?
- Нет!
- Почему?
- Не нравится.
- Петь хором не нравится?
- Песня не нравится.
- И что мне с тобой делать?
- Не знаю.
- Хорошо, стой, молча.
И я стояла, молча, пока они пели.
На обратном пути я объясняла бабушке:
- Там же всё неправда в этой песне. «Ленин всегда с тобой/В горе, в надежде и радости./Ленин в твоей весне,/В каждом счастливом дне,/Ленин в тебе и во мне!». Я когда радуюсь или играю, я о нём и не думаю никогда. Я о нём вообще никогда не думала, пока мы эту песню петь не стали. А ты о нём думаешь?
- Думаю. Иногда думаю. Только ничего хорошего я о нём не думаю. Но только об этом никому говорить нельзя. Был в древности полководец Гай Юлий Цезарь. И он говаривал о себе «Пришёл. Увидел. Победил». Ленин пришёл, увидел, разрушил и убил. А то, что он создал, это исполин на глиняных ногах и эти ноги упираются в песок, замешанный на крови. И всё это рано или поздно рухнет! Я это падение не увижу. Но ты – увидишь!
Жизнь в доме окончательно упорядочилась. Новый внутренний миропорядок установил отец. Бабушка по-прежнему готовила еду, стирала и убирала в комнатах. Но готовила она теперь на пятерых и по вкусу отца. Отец требовал, чтобы к мясу, котлетам или рыбе подавался соус. Если блюдо ему подавали без соуса, он мог отодвинуть тарелку, или встать из-за стола и выйти, не поев. Он требовал, чтобы соусы были разными. К мясу – одни, к котлетам – другие и к рыбе – третьи. Бабушка перед тем, как начать готовить обед или ужин, погружалась в чтение книги Елены Молоховец. Её пенсне сердито поблёскивало.
Отец требовал, чтобы в доме не было следов стирки: никаких корыт с мыльной водой, никаких стиральных досок, никаких тазиков с сырым бельём. Бельё к его приходу с работы должно было быть уже развешено на верёвках в нашем садике. Дом должен был быть прибран. Полы помыты.
В конце концов, бабушка взбунтовалась. Однажды за ужином она встала и сказала речь:
- Прежде я обслуживала себя и двоих детей, и это было мне в радость. Я сама распоряжалась своим временем. Теперь я обслуживаю троих взрослых и двоих детей. Кроме того, вами, Леонид, поставлены жёсткие условия, как мне работать, где и к какому часу выполнить все домашние труды. Мне семьдесят два года и мне тяжело. Я понимаю, что у вас работа, и вы не можете заниматься домашним хозяйством. Дети тоже на мне. Я помогаю им готовить домашние задания. Я купаю их по вечерам. Я слежу за ними, когда они гуляют во дворе. Я кормлю всех завтраками, обедами и ужинами, которые сама и готовлю. Я приношу с колонки воду, хожу на базар и по магазинам, мою посуду, кипячу воду и топлю печки. На себя и для себя у меня теперь нет ни минутки времени. Я перестала навещать друзей, гулять и читать. Единственная книга для чтения у меня теперь – поваренная. Я могу выполнять часть работы – готовить еду, это я никому доверить не могу, но иной раз я не успеваю стирать и прибрать в доме. Ищите выход, иначе вы загоните меня, как скаковую лошадь!
Отец и мать выслушали речь бабушки, молча. Потом переглянулись и отец сказал:
- Ваши требования справедливы. Мы подумаем, как быть. Спасибо за ужин! Всё было замечательно.
Отец поцеловал руку бабушке, и родители удалились в спальню.
Бабушка не стала сразу после ужина мыть посуду, как того прежде требовал отец, а, сев к неубранному столу, надев пенсне на свой греческий нос, принялась читать роман Алексея К. Толстого «Князь Серебряный». Бунтовать, так бунтовать до последнего! Я была от бабушки в восторге, и даже вызвалась помыть грязную посуду после ужина, но бабушка не могла доверить мне возню с печкой и кипятком.
Новый миропорядок, установленный отцом, включал походы в кинотеатры, в драматический театр и театр музыкальной комедии, а также в театр юного зрителя, филармонию и баню по субботам.
Я была неоднократно в Театре юного зрителя. Меня приводила на спектакли бабушка. Мне понравились два спектакля. Название первого я так и не запомнила. Там был шпион, пробравшийся в СССР, чтобы вредить народному хозяйству. И был мальчик, который, в конце концов, этого шпиона разоблачил и помог поймать его доблестной советской милиции. Долгое время я была уверена, что всё, что происходит на сцене, происходит на самом деле. Когда мальчик сидел у реки и удил рыбу, а коварный дяденька-шпион подбирался к нему сзади, чтобы столкнуть в воду и утопить, и мальчик его не видел, все дети в зале кричали мальчику, чтобы он оглянулся и увидел врага. И я кричала вместе со всеми, ужасаясь, что мальчик погибнет у нас на глазах. Но мальчик, слыша наши крики, оглядывался и видел, что к нему приближается враг.
Коварные планы шпиона не сбывались, к нашей великой радости. И все в зале были уверены, что спасли мальчика.
Название второго спектакля я запомнила «Волынщик из Стракониц». И фамилию автора пьесы запомнила, потому что она мне показалась странной и забавной – Тыл. Тыл ассоциировался в моём сознании с войной. А тут, такая фамилия!
Пьеса была о молодом бедняке волынщике Шванда из чешской деревни Страконице, полюбившем дочь лесника Доротку. Чтобы заработать денег и получить у отца Доротки разрешение на брак, Шванда решил попытать счастья в других местах, где труд музыкантов в почёте и хорошо оплачивается. И Шванда пошёл по свету. Он попадает в разные переделки. Но ему покровительствуют лесные девы, сделавшие его волынку волшебной. Она наполняет сердца людей радостью и весельем, и всегда будет напоминать Шванде о родине. В конце концов, Шванда попадает во дворец к турецкому султану, где визирь неоднократно замахивается на него огромной кривой саблей. Всякий раз зал замирал от ужаса. Дети кричали, чтобы визирь не зарубил Шванду. Кричала и я. Всё, что было на сцене, происходило для нас взаправду, а не понарошку.
Отец уехал в командировку в Москву. Он ехал в какой-то непонятный Госплан. Зачем, не знаю.
Уезжая, отец спросил, что мне привезти из Москвы. Я попросила большой мяч из «Детского мира». Брат попросил настоящую удочку, а то все свои удочки он делал сам из прутиков. Мать попросила сводные театральные программы на месяц и духи «Красная Москва».
Бабушка попросила духи «Красный мак».
Дымка с Чаркой не попросили ничего.
Мать, пока отец был в Москве, решила сводить меня в настоящий театр для взрослых. Я так понимаю, что им с бабушкой захотелось сходить на спектакль. Давали какую-то пьесу из китайской жизни. Оставлять меня дома одну или с братом им не хотелось. Поэтому они решили взять меня с собой. Когда было объявлено, что мы идём в драматический театр, я заволновалась.
А вы бы не заволновались, если бы вас пригласили в настоящий театр для взрослых?
Надо было решить, в каком наряде идти. Нарядов было не так уж много, чтобы мучиться с выбором: два платья – голубое и синее. Но пришлось немного помучиться. Я разложила их на моём венском диванчике и прикидывала, в каком пойти в театр. За этим занятием меня и застала мать. Я поведала ей о моих сомнениях относительно голубого платьица, нового, но дважды мною порванного о гвозди на заборе и заштопанного. Потом относительно синего, слишком уж застиранного и с заплатами на рукавах. Мать сказала:
- Пойдёшь в школьном платье с чёрным фартуком. Всё!
И ушла в спальню.
В театр, как в школу! С чёрным фартуком. Ну, хоть бы в белом фартуке! Было бы, как на праздник.
Я побежала в спальню к матери. Мать читала книгу, полулёжа на кровати. Она терпеливо выслушала меня.
- Нет, белый фартук будет слишком «кричать», привлекать лишнее и ненужное внимание. Девочка должна быть скромной. Ты хочешь лишнего чужого внимания?
Нет, я не хотела лишнего чужого внимания. Пришлось согласиться с доводами матери.
Я постирала белый кружевной воротничок и манжеты, и пришила их к платью. Теперь хоть что-то белое и нарядное было в моём костюме. Потом я пошла к Тамарке – похвастаться, что меня берут в театр на взрослый спектакль.
Тамарка училась вязать на спицах. Она пыхтела, как паровоз. Соломенные косички торчали в разные стороны. Рядом с ней сидела тётя Настя и подшивала валенок – готовилась к зиме. Услышав, что я иду во взрослый театр, она почесала нос рукояткой шила, и сказала:
- Была я однажды в нашем театре. Красиво там! Всё красное и золотое! Люстры хрустальные. Так и сверкают! И в буфете апельсины и пирожные.
- А что давали? – солидно поинтересовалась я.
Тётя Настя задумчиво посмотрела на меня.
- Лёлька, когда это в буфете что-то даром давали?
- На сцене, что давали? – поправилась я.
- И на сцене не давали. Это же не буфет.
- Какой был спектакль? – снова поправилась я.
Взгляд тёти Насти стал ещё задумчивей.
- А хрен его знает! Парнишка какой-то всё на сцене мучился. Вроде принц какой-то заморский. Отца его убили, мать быстренько вышла замуж за деверя. Кажись, этот деверь её мужа-то и укокошил. А она за него – замуж! Сучка, в общем! Ну, а, в конце концов, все там, на сцене и полегли. Кого отравили, кого парнишка, что мучился-то, саблей заколол. И его тоже саблей отравленной закололи. Детектив обычный. Только заморский. Как назывался – не помню. А ты, на какую пьесу идёшь?
- Не знаю. Кажется, китайскую. Бабушка сказала, что о несчастной любви.
- Несчастная любовь и в том детективе была. Этот парнишка, что мучился, по сцене разгуливал и говорил, говорил, говорил, тоже влюбился. Да только умерла его невеста до свадьбы.
- Тоже саблей закололи? – спросила Тамарка.
- Нет, от тоски, кажись, по тому парнишке взяла, да и утопла в ручье. На ветке сидела, венки плела, да и сорвалась с ветки-то в воду. Плавать не умела. Надо учиться, плавать-то!
- Где у нас плавать-то учиться? – подал голос из кухни Витька. – В Ангаре вода ледяная. В Иркуте тёплая, да ведь ты не отпускаешь.
- И не отпущу! – крикнула тётя Настя. – Мне в доме утопленников не надо! Ишь, чо выдумал! В Иркуте! А тама воронки и брёвна с верховьев сплавляют. В воронку или под боны затянет, вот и конец. Дома сиди! Пловец, хренов!
Я посидела для приличия ещё минутку, наблюдая, как Тамарка орудует спицами, а тётя Настя шилом, потом встала и побежала домой.
В день спектакля я волновалась, как бы мы не опоздали. Я так сильно волновалась, что всем изрядно надоела вопросами, который час. В конце концов, Игорь дал мне исподтишка тумака, чтобы я не приставала к нему с этим вопросом. Мать и бабушка хотели взять и Игорёшу с собой в театр, но мой брат идти категорически отказался. Театр ему был не интересен. Ему были интересны кино, футбол и рыбалка.
За час до начала спектакля я был уже готова, и с нетерпением ожидала, когда из спальни выйдут мать и бабушка. В спальне они переодевались. Наконец, дверь распахнулась. И у меня перехватило дыхание. Две стройные женщины стояли передо мной, как две древних богини. Бабушка, в длинном платье из тяжёлого струящегося синего шёлка, с короной седых волос на гордо поднятой голове. Синие глаза под тёмными дугами бровей смеются. Мать тоже в длинном платье из синего атласа. Её точёные плечи обнажены и, как прекрасный цветок держится на стройной шее голова в короне тёмно-каштановых волос. Тёмно-серые глаза испытующе смотрят на меня.
Я почувствовала сильный укол в сердце. Обе были прекрасны!
И кто я рядом с ними! Что-то худенькое, маленькое, ничтожное в скучной школьной форме!
Мать и бабушка взяли меня за руки, и повели в театр.
- Вести себя в театре умеешь? - спросила мать, глядя на меня сверху вниз с недосягаемой высоты своей красоты.
- Умею. Орать нельзя, разговаривать нельзя, вопросы задавать нельзя, вскакивать нельзя, руками размахивать нельзя, в туалет проситься нельзя, ходить по залу нельзя, вообще ничего нельзя, как в школе, и даже ещё хуже, чем в школе. Можно только аплодировать.
- Аплодировать только тогда, когда аплодируем мы с бабушкой, - подсказала мать. – Одной и самой – нельзя.
- И спать в кресле – нельзя! Всё – нельзя!
- Правильно! – сказала мать. – В театр ходят затем, чтобы смотреть спектакль. Я вижу, тебя бабушка хорошо подготовила.
Я промолчала. Конечно, хорошо подготовила. Целый час внушала мне, почему всё, что я перечислила, делать в театре нельзя.
Мы свернули с нашей 4-й Красноармейской улицы на улицу Карла Маркса, бывшую Большую. Мы и теперь её так называем, невзирая на переименование. Мы свернули налево, и пошли по направлению к Ангаре, где Большая улица упиралась в сад имени Парижской коммуны. Эх, может, вместо театра, где ничего нельзя делать, а только сидеть и иногда аплодировать, пойти в сад! Там есть детские аттракционы, вечерами играет духовой оркестр, на деревянной танцплощадке танцуют пары, а в открытом павильоне на горке из замшелых камней сидят задумчивые шахматисты, подперев головы руками. Там можно орать, визжать, верещать, бегать, прыгать, и никто тебе худого слова не скажет!
Не дойдя до сада имени Парижской коммуны, миновав вход на стадион, мы свернули к огромному зданию.
Мы остановились.
- Театр в Иркутске был учреждён 157 лет назад, - сказала мать. – Сначала труппа играла в деревянном здании, но в конце девятнадцатого века построили вот это каменное чудо. Чуду шестьдесят лет. Красиво, правда?
Чудо с четырьмя колоннами по фасаду выглядело внушительно. Вверху между колоннами были три круглых окна, как иллюминаторы на корабле. Ниже три огромных окна с квадратиками переплётов. Верхняя часть окон имела округлую форму. Под окнами были три громадных двустворчатых двери.
Увенчано здание было куполом со слегка срезанной верхушкой, так что сверху купол был плоским, и на этой плоскости стояла ваза.
Мы прошли через центральную дверь внутрь здания. Вид зрительного зала поразил меня больше, чем вид здания театра снаружи. Открыв рот, я рассматривала громадную роскошную хрустальную люстру, богатую лепнину четырёх ярусов и потолка, красную бархатную обивку кресел и красный с золотом сценический занавес.
Мы уселись в седьмом ряду партера. Сцена была, как на ладони. Зал постепенно наполнялся нарядными зрителями. Медленно померк свет люстры. Свет в зале погас. Шурша, открылся тяжёлый занавес. Сцена была ярко освещена. Перед нами был цветущий сад. Посреди цветущего сада стояла китайская беседка. В беседке сидела девушка с подведёнными глазами, одетая в красный халат с узорами. В руке у девушки был веер. Перед этой девушкой стояла другая девушка в синем халате попроще.
- Это служанка, - шепнула мать.
Девушки разговаривали о каком-то юноше. Сначала я старалась слушать, но смысл их разговора от меня ускользал. Постепенно мне становилось скучно, тем более, что юноша, о котором разговаривали девушки в расписных халатах, всё не появлялся. Мало-помалу меня начало клонить в сон, но, вспомнив, что спать в театре – свинство, как сказала бабушка, я встряхивала головой и выпрямлялась в кресле. Мне очень хотелось встать и потихоньку погулять по проходу между креслами, но это было запрещено. Я начала ёрзать на сиденье. Бабушка на меня шикнула.
Вдруг со сцены донёсся смех. Я посмотрела, кто смеётся. Смеялась служанка в синем халате с жёлтыми цветами. Потом она ушла за кулисы, и её звонкий смех стал доноситься оттуда. Сон пропал. Служанка вернулась на сцену и стала смеяться после каждой фразы, сказанной ею или её госпожой. Я тоже начала похихикивать. Смех служанки оказался заразительным. Когда в очередной раз она заливисто рассеялась, я тоже засмеялась во весь голос, на весь зрительный зал. И тотчас в разных концах зрительного зала стали вспыхивать и мгновенно гаснуть искры смеха. Но через минуту добрая часть зала уже хохотала. Суровая капельдинерша в строгом форменном костюме быстрым шагом прошла к нашему ряду и строго смотрела на меня. Бабушка дёргала меня за одну руку, а мать за другую. Но я не могла остановиться. Действие на сцене замерло. Служанка уже не хохотала. Медленно поползли к середине половинки занавеса. Мать и бабушка встали и, держа меня за руки, повели к выходу. Шествие замыкала сердитая капельдинерша. Я прекратила смеяться, но люди в зале веселились от души.
Когда мы вышли на улицу, мать сказала бабушке:
- Пожалуй, это самое удачное место в пьесе.
Бабушка перестала сдерживаться и засмеялась.
И они обе принялись хохотать, да так, что на нас оборачивались прохожие.
В общем, мне ничего за этот скандал в театре не было.
Как-то вечером бабушка поставила в кухне на двух табуретах оцинкованную ванну, в которой купала меня каждый вечер, и начала наливать в неё тёплую воду из котла. Я стояла рядом, ожидая сигнала, когда можно будет раздеться. Наконец бабушка наполнила ванну. Я разделась и бабушка, подняв меня, опустила в тёплую воду. Купаться по вечерам давно вошло в ритуал, и было одним из величайших блаженств моей жизни. Бабушка поливала меня водой из ковша. За этим занятием нас и застал отец, заглянувший на кухню.
- Завтра суббота, - сказал он, - Нина поведёт её в баню. Какое купание без парилки! Завтра она узнает, что такое русская парилка!
Отец ушёл. Бабушка продолжала поливать меня тёплой водой, но состояние блаженства покинуло меня. Я думала лишь о том, что завтра меня поведут в баню, а там, как я слышала, моется сразу много народу в общем зале. Эта идея мне не нравилась, о чём я немедленно и сообщила бабушке.
- Ну, - сказала мне бабушка, - действительно, не могу же я вечно мыть тебя на кухне в ванне. Ты же растёшь. Вон, ноги-то уже не помещаются, коленки из воды торчат.
Я посмотрела на свои ободранные коленки. Действительно они торчали из воды. Я вздохнула.
На следующий день мать повела меня в Курбатовские бани. Отец и брат тоже шли с нами. Или мы с ними. Или шли все вместе в баню. Я шла и гадала, что же это такое – баня?
- Не баня, - сказал отец, словно прочитав мои мысли - а дворец! Там очень красиво! Эту баню построил купец Курбатов в конце девятнадцатого века. Тебе понравится. И к тому же, по преданию, в этих банях мылся писатель Чехов, когда останавливался в Иркутске па пути на Сахалин.
- Он мылся в других банях, - поправила мать. – Курбатовские бани построят через пять лет, после его посещения Иркутска. Может быть, в Ивановских банях мылся, да мало ли бань было в Иркутске!
- Ну, вот! – поморщился отец. – Разрушила такую красивую легенду! Ладно! Главное, что у нас было, где помыться.
Курбатовские бани располагались на берегу Ангары неподалёку от Ангарского моста. Мы прошли под главной аркой внутрь красивого здания. Сияли электрические люстры. Отец купил билеты. Он и Игорёша пошли в мужское отделение. Мы с матерью – в женское. Стены были облицованы красивой глазурованной плиткой, но я загляделась на мозаичный пол с витиеватыми узорами. И, правда, не баня, а дворец! Мы вошли в просторное помещение с голубыми кабинками и скамьями. Мать купила у банщицы берёзовый веник.
- Зачем нам веник? – спросила я.
- Узнаешь. Раздевайся. Парилка без веника – не парилка,
- сказала мать и подала мне пример. Одежду мы вешали в узкие шкафчики.
Я старалась не смотреть на обнажённую мать. Мне было неловко. И от своей наготы, выставленной напоказ, мне тоже было неловко. Я огляделась по сторонам. У кабинок одевались и раздевались женщины. Были там и девочки, которых привели с собой матери. Похоже, что никто из них не стеснялся. Я глубоко вздохнула и вцепилась в руку матери. Мы вошли в огромный зал с высоким потолком. Рядами стояли каменные скамьи, на которых стояли жестяные тазики. На лавках сидели женщины, по две на одной лавке, и мылись из тазиков. Некоторые женщины несли пустые тазики к кранам у стен зала, и наливали воду. Другие несли полные тазики и ставили их на лавки.
Мы нашли свободную лавку.
- Не садись, - предупредила меня мать. – Пока я не обдам лавку кипятком, садиться нельзя. Я стояла у лавки и ждала, когда мать принесёт полный тазик горячей воды. Затем мать велела мне отойти подальше. Я отошла, и мать вылила горячую воду на лавку, а затем расстелила на разных её концах два белых полотенца.
- Теперь садись и жди, - сказала мать, и снова ушла к кранам за водой.
Я рассматривала потолок, стены и пол. Было жарко и душно. Лилась вода, плескались в тазиках женщины, и я стала поглядывать и на них. Это зрелище не доставило мне радости. Старые были слишком толсты и уродливы. Я старательно обходила их взглядом. Молодые были слишком худы. Всех их я предпочла бы видеть одетыми. Пришла мать с тазиком полным горячей воды и поставила его рядом со мной. И пошла снова к кранам, чтобы принести воды для себя. В третий тазик она налила самой горячей воды и опустила в неё веник. Берёзовый дух поплыл над головами. Эта беготня с тазиками утомила меня, хотя я никуда не бегала, ничего не несла и сидела смирно на месте, намыливая вихотку из лыка. Мать меняла воду в тазиках несколько раз, помогала мне мыться, и, наконец, велела мне встать и окатила водой из тазика, вылив её мне на голову.
- Теперь идём, - сказала она и повела меня к двери в углу зала. Мать толкнула тяжёлую деревянную дверь, и мы вошли в парилку. Минуту я стояла, не смея вдохнуть раскалённый воздух. Первым было желание – выскочить в общий зал и никогда не возвращаться в парилку.
- Смелее! – сказала мать, - сейчас ты привыкнешь.
Парилка была гораздо меньше размером, чем общий зал. Можно было даже сказать, что это была вовсе небольшая комната. Часть её занимала деревянная лестница с длинными и широкими ступенями. Лестница поднималась почти до самого потолка. На верхней ступеньке лежала толстая старуха и кряхтела.
- Поддай-ка, дочка, парку, - попросила она мою мать.
Мать подошла к вентилю, который был на трубе, уходящей под потолок и покрутила его. Раздалось шипение и сипение, и откуда-то сверху клубами повалил белый пар.
- И-эх! – гаркнула старуха. – Хорошо-то, как!
Она села на ступеньке, и принялась хлестать себя по бокам берёзовым веником.
- Сядь здесь! – сказала мать и постелила мне полотенце на самой нижней ступени. Я села. Мать полезла наверх, к старухе, и они принялись хлестать друг друга вениками. Я слышала за спиной только шуршание листьев, хлопки по голым телам, довольное кряхтение старухи и радостные возгласы матери.
Время от времени мать спускалась вниз, чтобы покрутить вентиль и поддать пару. Я сидела, ни жива, ни мертва, глотая раскалённый воздух, и мне стало казаться, что ещё немного, и я умру.
Наконец, нахлеставшись вениками, мать и старуха спустились вниз. Мать легонько опустила веник мне на спину. Горячий воздух обжёг меня.
- Ты чего орёшь? – спросила мать, удивлённо глядя на меня. – Разве тебе больно? Я же осторожно …
- Уведи меня отсюда! – кричала я. – Здесь жарко и плохо! Я не хочу баню! Тут все голые и страшные! Я не хочу парилку! Я хочу домой! К бабушке!
- Ишь, балованная, какая! – неодобрительно сказала старуха. – Плохо тебя бабушка воспитала. Баня это же полезно!
- Домой! – орала я, вся в слезах. – Никогда не пойду больше в эту вашу баню! Никогда!
Слёзы лились из моих глаз, и я чувствовала, как они прожигают на моих щеках две глубокие дорожки.
- Истерика! – сказала мать, и, переложив в левую руку веник, правой рукой дала мне пощёчину. Я застыла с открытым ртом.
Когда мы оделись и вышли из женского отделения, нас ждали в вестибюле отец и Игорёша.
- Ну, как? – спросил отец. – Понравилась баня? А в парилке была?
Я молчала, и смотрела в пол.
- Отвечай, когда тебя спрашивают, - потребовал отец.
Я молчала, и продолжала смотреть в пол.
- Что это с ней? – спросил отец у матери.
- Истерику устроила в парилке. Орала, что хочет домой и никогда больше не пойдёт в баню.
- Странно, - сказал отец. – Я думал, что ей понравится. Игорю понравилось. Он со мной на самой верхней полке посидел.
Я метнула взгляд на Игоря. Он смотрел на меня насмешливо.
- Ну, и как ты собираешься жить без бани? – снова обратился ко мне отец. – Будешь зарастать грязью, как поросёнок?
- Оставь её, - сказала мать. – Она испытала потрясение. Пусть придёт в себя. Напрасно я потащила её в парилку. Она ещё слишком мала.
Мы шли домой. Отец с Игорем впереди, а мы с матерью шли за ними. Я думала о том, что, если у меня и было какое-то потрясение, то не столько из-за бани или парилки, сколько из-за пощёчины, полученной от матери. А ещё я думала о том, что никакая сила или самое страшное наказание не заставит меня ещё раз пойти в баню с матерью.
Новый миропорядок, установленный отцом, включал в себя чтение вслух по субботним и воскресным вечерам. Все собирались после ужина в столовой, отец усаживался в любимое кресло, в котором сиживал когда-то его дедушка, а потом его отец. Все рассаживались вокруг стола. Бабушка с вязанием, мать с шитьём, я с Дымкой на коленях, и брат с железным конструктором на столе. Чарка лежала у ног отца.
Поскольку я прочла к тому времени все сказки Пушкина, начали с Гоголя. Несколько вечеров отец читал «Шинель». Он предупредил нас с братом, что мы должны будем пересказать им прочитанное и ответить на вопросы. Поэтому мы не отвлекались и слушали внимательно. Так что к Брему матери, добавился ещё и Гоголь отца. Читать вслух отец никому не доверял, читал только сам, изредка взглядывая на нас своими строгими серыми глазами.
Новый миропорядок требовал общего завтрака, обеда и ужина в воскресные дни, и общего ужина в будни, когда собиралась вся семья. Отец рассказывал матери, что у него случилось на работе. Всем остальным отводилась роль слушателей. По воскресным вечерам ужин случался поздним вечером, когда мать и отец возвращались из театра или кинотеатра. Отец или мать рассказывали о спектаклях и кинокартинах, которые они видели.
Через три дня после бунта бабушки, у нас в доме появилась Поля, домработница. На неё была возложена стирка и глажка белья, а также мытье полов.
Поля была весёлая деревенская девушка с толстой русой косой, перекинутой на высокую грудь, круглым лицом, голубыми глазами и с румянцем во всю щеку. Жила она у своей тётки. В город приехала, потому что село Тальцы на берегу Ангары, где жила Поля с семьёй, подлежало затоплению. Начиналось строительство Иркутской ГЭС. Жителей переселяли в другие деревни и сёла. Мать Поли отказывалась переезжать. А когда стало понятно, что нельзя не переезжать, она умерла от разрыва сердца. Отца у Поли не было. Он уже давно умер. Братьев и сестёр не было. И девушка переехала к тётке в Иркутск. У неё за плечами была семилетка, и она пошла в домработницы, мечтая поступить в вечернюю школу и получить среднее образование.
Поля оказалась работящей. Ни минуточки не сидела, сложа руки. К приходу родителей с работы она управилась и с уборкой и со стиркой, и довольная ушла домой. Отец, отличавшийся любовью к чистоте и порядку, тоже был доволен первые пять минут. Дело в том, что он был чрезвычайно педантичен. На своём письменном столе он не обнаружил пепельницу. Старинная пепельница из латуни в виде круглой тарелочки с гравировкой должна была стоять справа от записной книжки в чёрном кожаном переплёте. Пепельницы не было! Поднялась тихая паника! Все домочадцы, включая Чарку, кинулись искать пепельницу по всему дому. Дымка сидела в позе сфинкса на посудном шкафу в качестве наблюдателя от Лиги наций, Заглянули во все уголки, перетрясли всё бельё в комоде и в платяном шкафу. Даже чулан обыскали к великому неудовольствию Домового. Он шипел и фыркал, я это слышала, но больше никто на это не обратил внимания. Я не стала привлекать к недовольству Домового, выражаемому звуками, внимание взрослых.
Долго и бесплодно искали пепельницу, пока бабушка не догадалась посмотреть на письменный стол. Пепельница была там. Только стояла она не справа, а слева от блокнота. Простодушная Поля не придала значения тому, где пепельница стояла. Отец был вне себя. Привыкший к военной дисциплине и порядку, он не мог понять, как можно поставить вещь не там, где она должна была стоять. Слева от блокнота пепельница не должна была быть, и он её там попросту не увидел.
На следующий день моя мать прочла Поле лекцию о порядке в доме и об особенностях характера моего отца. Поля кивала головой, но по её лицу было видно, что она несколько удивлена, если не обескуражена. Справа или слева стоит вещь, по её разумению, смысла не имело.
Но Поля не сразу приняла жёсткий порядок в доме. История повторилась на другой день со старинными бронзовыми подсвечниками, стоявшими на пианино. Они оба стояли слева, а Поля поставила один слева, а другой справа, рассудив, что симметрия предпочтительнее и что она и есть – красота. Придя с работы, отец сразу же заметил, что подсвечники разлучены и скучают друг без друга, не в силах преодолеть расстояние, их разделяющее. Наутро Поля снова выслушала лекцию моей матери, и больше с тех пор порядок не нарушала.
Через три дня своего появления в нашем доме, Поля затеяла большую стирку. Стирать она вознамерилась в сенях, хотя бабушка предлагала ей кухню.
- Не, - сказала Поля, устанавливая цинковую ванну на двух табуретах, и окидывая взглядом просторные сени. – Мне широта нужна.
Она налила в ванну горячей воды, установила стиральную доску и принялась за дело. Бабушка едва успевала подбрасывать уголь в печь и нагревать в котле воду. Когда простыни и пододеяльники с наволочками были перестираны, Поля сложила два комплекта в тазик, остальные комплекты отложила в другой тазик, и сокрушённо сказала:
- Два раза придётся ходить. Тяжело всё сразу тащить.
- Куда ходить? Что тащить? – удивилась бабушка.
- Так полоскать на речку, - пояснила Поля, вытирая полотенцем свое круглое покрасневшее лицо.
Пенсне свалилось с бабушкиного носа и закачалось на шнурке возле щеки. Я заметила, что оно всегда сваливается, когда бабушка изумлена.
- Полощи здесь, - сказала бабушка. – Вон, в кадке свежая вода.
- Вы не понимаете, - отвечала Поля, снимая фартук. – У нас в селе все бабы бельё только в речке полощут. Без этого никак нельзя. Вода должна быть не из кадки водопроводная, а из речки – живая, проточная. После неё бельё, как высохнет, пахнет по-особому. И сон хороший будет, без кошмаров.
Бабушка вспомнила, как иногда по ночам кричит в спальне мой отец, которому часто снились кошмары, вспомнила про его хроническую малярию, подхваченную в болотах Манчжурии, и сказала:
- Ну, ладно! Вместе пойдём! Только идти-то далеко. Сначала по Подгорной. Мимо цирка, мимо собора, потом по другой улице. Мимо анатомки, мимо мединститута, а там и набережная. Это ведь не деревня!
- А ничо! – ответствовала Поля, - Зато прополощем бельё на славу! Где у вас кичига?
- Что? – спросила бабушка.
- Ну, кичига, палка такая, специальная. Мы в деревне с её помощью бельё полощем.
- Нет у нас кичиги. Мы же бельё на Ангаре никогда не полоскали.
Поля задумчиво оглядела сени, и взгляд её упал на коромысло, висевшее на стене, возле которой стояла кадка с водой.
- Можно, конечно, и коромыслом, - сказала Поля, - но оно у вас с крючками железными. Бельё испортим. Давайте в деннике поищем что-нибудь подходящее. А то руками полоскать нельзя. Руки застудим.
И Поля с бабушкой пошли в денник искать подходящую палку.
Я увязалась за ними.
В деннике было темно, и бабушка прихватила фонарь. Фонарь был слабосильный, с плоской батарейкой, вложенной в железный плоский корпус. Лампочка едва освещала поленницу, какие-то железки, сваленные в дальнем углу, и жерди, стоящие вертикально, прислонённые к стене.
- Вот! – сказала Поля и вытянула наружу жердь. – Эта подойдёт. Она и будет кичигой.
Жердь сильно удивилась, ибо не знала, что она – кичига. И она не понимала, что ей надо делать. Ничего, мысленно сказала я ей, Поля тобой будет управлять. Помёрзнешь в воде немного, но потом отогреешься. Ничего себе, сказала жердь. Но это всё равно лучше, чем месяцами стоять в темноте сарая, и ничего не делать.
- Я хочу с вами, - сказала я. – Возьмите и меня. Я хочу видеть, как Поля будет бельё полоскать в Ангаре.
- Нет! – твёрдо сказала бабушка. – Во-первых, прохладно, а тебе ещё не купили пальто осеннее. Ты простудишься у реки. Во-вторых, тебе надо делать уроки.
Раз бабушка сказала «Нет!», просить было бесполезно. Сентябрь не был таким уж холодным. Я могла бы пойти и в куртке. Но я знала, что упрашивать бабушку не стоит. Она рассердится. Я вздохнула и отправилась делать уроки. А Поля и бабушка, взяв жердь-кичигу и два тазика со свежевымытым бельём, отправились полоскать его на реку.
На работу и с работы отца возил в чёрной эмке Петька-шофёр. Петька был молод, словоохотлив и, как говорил отец, себе на уме. Что там было у него на уме, я не знаю, потому что меня больше занимала его одежда. Петька с головы до ног был в коже. У него была кожаная кепка, кожаная куртка, потёртая по швам, кожаные штаны, заправленные в кожаные сапоги. На руках Петька носил кожаные перчатки с раструбами. Если бы у Петьки оказались кожаные трусы и кожаная майка, я бы ничуть не удивилась. Петька был весь кожаный и коричневый, как медведь.
Лёнька и Юрка догнали меня утром у ворот. Мы вместе дошли до угла. Юрке и Лёньке надо было поворачивать налево, в мужскую школу, а мне направо – в женскую.
Мы постояли на углу. Не хотелось расставаться. С тех пор, как начались занятия в школе, мы стали редко видеться и играть во дворе.
- Сегодня памятник Ленину открывают, мы пойдём, - сказал Лёнька. – Хочешь с нами?
- Бабушка не отпустит.
- Ха! – сказал Юрка. – А мы с уроков сбежим. Нам до памятника - десять минут. Тебе, конечно, все полчаса, но на трамвае быстрее. Сбежишь?
- Не знаю!
- Сбегай! Интересно же!
Я поёжилась. Было соблазнительно – сбежать! Но было опасение, что застукают. И будут неприятности. У меня и так всё время неприятности.
- Не знаю, - повторила я.
- Ну, и дура! – заключил Юрка. – Сбегать с уроков всегда интересно. Весело. А если ты ни разу не сбежишь, то потом всю жизнь жалеть будешь.
- Нет, - сказала я, вспомнив, что мы с матерью должны сегодня пойти в магазин покупать мне осеннее пальто. – Я не могу!
Юрка и Лёнька посмотрели на меня с жалостью. И повернули налево. А я направо. А когда я подошла к школе, то увидела, что двор полон девочек. Уроки отменили, и мы должны были идти на открытие памятника Ленину. Нас построили классами, парами, и мы отправились. По дороге мне пришла в голову шальная мысль – уйти домой, но никак нельзя было отцепиться от руки Ленки Смоляренко. Если уж Ленка Смоляренко вцеплялась в человека, то уж никакими силами нельзя было отцепиться. К тому же она была злостная доносчица. Если бы мне удалось от неё отцепиться, то она сразу бы нажаловалась на меня Евстолии Михайловне, широко шагавшей впереди нашего класса. Она всё время оглядывалась и была похожа на конвойного. Только ружья не хватало. Поэтому я смирилась и шла, как все.
На открытии памятника я ничего толком не видела, потому, что собралось много народу. Мы стояли в отдалении, и нам было видно только белое полотнище, под которым скрывался памятник. Кто-то говорил в микрофон речи. Люди рукоплескали ораторам, но кто говорил, нам не было видно. Наконец, полотно упало, и мы увидели спину Ленина, его штаны, развевающиеся полы пальто и задники башмаков. Ленин простирал вперёд правую руку, держа ладонь так, как будто он её протягивал кому-то для рукопожатия. Нас повели назад в школу. Интересно, думала я, Лёнька и Юрка сбежали с уроков или их школу тоже привели на открытие под конвоем?
Уроки отменили. Поэтому, когда нас привели назад на школьный двор, и я убежала домой.
Мать ждала меня. Она отпросилась с работы, чтобы повести меня в магазин и купить мне осеннее пальто. Я волновалась, как волновался Акакий Акакиевич, когда шил себе новую шинель. Это должно было быть моё первое новое осеннее пальто. До этого у меня были курточки, которые бабушка шила из старой, отжившей свой срок, одежды. Курточка исполняла роль чехла. Под курточкой прятался ватник. Ни у кого из дворовых ребят не было пальто. Как только заканчивалось летнее тепло, и наступала холодная и сырая осень, все, включая и взрослых, переезжали в тёплые серые ватники. Без чехлов. Чехол в виде курточки выдумала для нас с братом бабушка, чтобы, как она говорила, мы не выглядели, как лагерники.
Мы пришли в магазин готовой одежды, тот, что был на торговой Пестеревской улице. Так всегда называла её бабушка, хотя после революции название поменяли на Урицкого. Бабушка это новое название игнорировала. Мать изложила продавщице свою просьбу. Продавщица смерила меня взглядом и выложила на прилавок три пальто: бордовое, синее и серое. Фасон был одинаковый.
- Какой цвет тебе больше нравится, - спросила мать.
Я посмотрела на синее, потом на серое, потом на бордовое и поняла, что мне не нравится ни первое, ни второе, ни третье. Мать стала проявлять признаки нетерпения. Я молчала.
- Когда не надо, ты болтаешь без умолку, - наконец сказала мать, а когда надо говорить, ты молчишь. Какое пальто ты выбираешь?
- Всё равно, - сказала я. – У них у всех один фасон. Ну, серое.
Серый цвет был привычным для меня.
- Правильно, - похвалила мать. – Достойный выбор благородного цвета. К твоим серым глазам пойдёт серый цвет. А ещё мы купим шляпку. К серому пальто – красную шляпку или шапочку. Красный и серый замечательно сочетаются. Девочка непременно должна носить шапочку или шляпку. Ты уже в том возрасте, когда нехорошо быть всё время с непокрытой головой.
Мать заплатила деньги в кассу, продавщица завернула в бумагу пальто, и мать положила свёрток в сумку. Мы отправились в шляпный отдел.
- Вот, сказала мать, указывая на красную шапочку в форме опрокинутого горшочка. – Эта подойдёт!
Продавщица подала её красную фетровую шапочку, и мать нахлобучила мне её на голову.
- Замечательно! – сказала она, любуясь шапочкой. – То, что надо к серому пальто! Почему у тебя такое выражение лица?
Я поспешно справилась с выражением лица. Мне не понравилась эта красная шапочка. То есть, сама по себе шапочка была прелестна. Отдельно от моей головы она была хороша. Но она совершенно не шла к моему типу лица, и я это прекрасно поняла, глядя в зеркало. Это недовольство и уловила моя мать на моём лице. Правду сказать, больше-то и выбирать было не из чего. Все остальные шапочки были так себе по форме и скучных расцветок.
- Замечательно! – радовалась мать, принимая от продавщицы покупку. – Этот красный цвет оживит пальто как нельзя лучше!
Домой возвращались, молча. Мать была в приподнятом настроении оттого, что всё удалось купить, как она и планировала. Я была в унылом настроении, потому что предвидела, как меня станут в школе дразнить Красной Шапочкой. И я мысленно поклялась себе, что ни за что, ни за какие коврижки, не стану носить эту красную шапочку.
Я осталась верна своей клятве. Когда я собиралась в школу, я надевала эту чёртову шапку, шла в ней по двору, но, как только за мной захлопывалась калитка, я сдирала её с головы и засовывала в портфель.
Этой осенью я поняла, что нет такой силы, которая заставила бы меня сделать то, чего я не хочу делать. Как мою бабушку нельзя было заставить называть улицу Пестеревскую улицей Урицкого, так меня нельзя было заставить носить красную шапочку.
Однажды вечером, придя с работы, отец принёс большой свёрток. Во время ужина он торжественно развернул его, и мы увидели большую и толстую книгу в вишнёвом переплёте. На нём золотыми буками было написано «КНИГА О ВКУСНОЙ И ЗДОРОВОЙ ПИЩЕ». Отец стал показывать нам красочные иллюстрации – красиво накрытые столы с бутылками шампанского, фруктами, хрустальными бокалами, фарфоровой посудой. Рецепты блюд дополнялись цитатами товарища Берия и товарища Сталина.
- Подарочное издание! - сказал отец. – Ну, хоть посмотреть!
- И почитать! – добавила бабушка.
Отец усмехнулся:
- Ну, это ничуть не лучше вашей Молоховец: «Пошлите горничную на рынок купить рябчиков и мясо дикого кабана».
И все засмеялись. Я тоже засмеялась, хотя не вполне поняла, почему смеются взрослые.
- Гостям будем показывать! – сказала мать.
И снова все засмеялись.
С тех пор, как в доме появился отец, всё время на нас стали сыпаться сюрпризы. То это было пианино, то новые книги, то «Книга о вкусной и здоровой пище» (подарочное издание с цитатами товарища Берия и товарища Сталина), а перед Новым годом отец привёз в эмке большой ящик. Петька-шофёр, шурша кожаными штанами и скрипя кожаными сапогами, внёс ящик в столовую и поставил на стол, после чего удалился отгонять автомобиль в гараж. Вся семья собралась в столовой. Отец открыл ящик и извлёк из него нечто, чего я никогда не видывала прежде.
- Радиоприёмник! – заорал Игорёша. – Это же радиоприёмник! Ламповый! «Звезда»! Ух, ты!
- Какой красавец! – восхитилась моя мать.
Радиоприёмник был и впрямь – красавец! Его лакированные бока и верхняя часть брусничного цвета сияли в свете электрических ламп. Передняя панель была отделана декоративной коричневой тканью. А внизу было что-то непонятное. Стекло, исписанное цифрами и две круглых чёрных ручки по бокам. Отец, между тем, поднял радиоприёмник и перенёс его на японскую этажерку, и, наконец, расправил провод и вставил вилку на его конце в розетку. И тотчас на стеклянной панели слева загорелся зелёный огонёк. Этот зелёный огонёк поразил меня. Он был живой. У него был треугольный зрачок, и он, то увеличивался в размерах, то уменьшался. Он дышал!
Отец покрутил ручки, в стеклянной панели ожил и начал двигаться черный стерженёк, и вдруг наша столовая наполнилась музыкой. Музыка, казалось, лилась со всех сторон, даже с потолка.
- Бетховен! – удовлетворенно сказал отец. Он продолжал крутить ручки, и в комнате зазвучала речь диктора, рассказывающего о погоде на завтра. А потом запел женский голос. А потом мужской голос заговорил не по-русски.
- Ла Скала! – сказал отец. – Мария Каллас! Ну, теперь мы с хорошей музыкой и лучшими исполнителями в мире. А ещё по воскресеньям будем слушать театр у микрофона.
- Поймай «Свободу», - попросила мать.
Я удивилась, как это можно поймать свободу и зачем, если она свобода. Мать перехватила мой удивлённый взгляд.
- Так передача называется, - пояснила она.
Отец продолжал крутить ручки радиоприёмника. Раздалось шипение, завывание и сквозь это шипение и завывание стал прорываться мужской голос. Можно было разобрать отдельные слова. Голос говорил по-русски.
- Глушат, - поморщился отец.
И снова поймал поющий женский голос.
- Что бы мы ни слушали по радио, во дворе и в школе об этом говорить не обязательно. Не нужно! Ты поняла?
Я покивала головой. Я уже многое начала понимать.
- И вообще, - повернул ко мне голову отец, - у нас в доме нет радиоприёмника. Игорь, ты слышишь? А то я знаю, ты любишь хвастаться.
- Я понял, - сказал Игорёша и покосился на меня. Я показала ему язык. Пользуясь тем, что родители от нас отвернулись, Игорёша дал мне тумака. Тумак был слабенький. Я изловчилась, и вернула тумак братцу. Так мы обменивались любезностями в виде тумаков, пока отец не повернул к нам голову, услышав лёгкий скрип стульев. Мы сидели с невозмутимыми лицами. Наконец, отец поймал Москву. Передавали новости.
Приближался Новый 1953-й год. Отец купил и принёс большую и пушистую ёлку и поставил в сугроб в нашем садике напротив окон. Когда родителей ещё не было в доме, бабушка приносила в дом на каждый новый год еловые ветки и ставила на стол в вазу, украсив пушинками, вырезанными из белой и голубой бумаги. Были и подарки от деда Мороза. Он приносил их в новогоднюю ночь. Утром мы находили под еловыми ветками бумажные пакетики с пряниками, конфетами и китайскими яблоками.
Бабушка водила нас с братом на большую городскую ёлку на Кремлёвской площади. Когда-то триста лет назад в Иркутске был свой кремль. Но потом его разобрали, и площадь стала называться Тихвинская. Так называлась построенная на ней церковь. Об этом мне рассказала бабушка. А все остальные после революции называли площадь сквером имени Кирова. Лучше бы уж Кремлёвская площадь, как в Москве, или Тихвинская. А кто был этот Киров, я не знала и бабушка мне о нём ничего не рассказывала. Сказала только однажды, что Киров был революционер, год жил в Иркутске, готовил революцию, а потом уехал готовить её в другие города. А ещё она сказала, что он отдал приказ расстреливать восставших рабочих в Астрахани. В конце концов, его самого убили. Так всегда бывает, говорила бабушка. Если ты убиваешь людей или велишь их убивать, то, в конце концов, тебя тоже убьют. Это справедливо.
Брат шёл пешком, а меня бабушка везла на санках, на которых стояла ванна, выстеленная старым полушубком. Бабушка обвязывала меня поверх кроличьей шубки и шапки большим шерстяным платком, и укутывала ноги шерстяным одеялом. Пока я рассматривала игрушки на ёлке, брат катался с ледяных горок, построенных на площади.
Большой ёлки у нас никогда не было. И вот теперь она стояла у нас в садике и дожидалась своего часа.
Мать принесла из чулана большой картонный ящик и открыла его. В ящике оказалось сокровище – ёлочные игрушки: стеклянные разноцветные шары, сосульки, стеклянные еловые шишки и маленькие свечки на железных прищепках. Всё это богатство протиралось мягкой чистой тряпочкой и снова укладывалось в ящик.
- Скоро будем наряжать нашу ёлку! – сказала, улыбаясь, мать.
На следующий день отец и мать принесли нам с братом длинные зелёные, с нарисованными ёлками и дедом Морозом со Снегурочкой, билеты книжечкой на «Ёлку» в Театр юного зрителя.
- По этим билетам вы получите подарки, - сказал отец. – Так что билеты не теряйте!
Начинались новогодние праздники.
30-го декабря отец внёс ёлку в дом. Её поставили в ведро с влажным песком, и мы начали наряжать.
- Мало игрушек для такой большой ёлки, - посетовал отец. – Придётся клеить.
Он принёс разноцветную бумагу, бабушка сварила из муки клейстер и работа закипела. Отец рисовал на бумаге выкройки разных фигурок, вырезал их ножницами и показывал нам с братом, в каких местах их надо склеивать. Обнаружилось, что отец отлично рисует. Вскоре стол был уставлен фигурками людей и зверей. Отец взял у брата акварельные краски и раскрашивал фигурки. Получились национальные костюмы народов наших пятнадцати республик. Потом мы клеили разноцветные цепи из полосок бумаги. Этими цепями мы обвили ёлку. Мать присоединилась к нам. Она принесла конфеты в бумажках, нитки и иголку. Она пришивала петельки к фигуркам и конфетам, и мы тоже вешали их на ёлку. В конце концов, получилась такая красота, что бабушка, войдя в столовую, ахнула от удивления.
Утром 31 января я вышла во двор погулять. Во дворе ребята лепили снеговика. Я стояла и смотрела, как они скатывают снег в шары.
- Чо ты стоишь, - крикнул Лёнька. – Давай, делай голову!
Я наклонилась и стала скатывать снег в шар. Этот небольшой шар мы водрузили на два шара, стоящих один на другом. Тамарка воткнула морковку в голову. Получился нос. Людка вставила два кусочка антрацита. Получились глаза. Вовка прутиком прочертил рот.
- Эх! - воскликнула Тамарка. – Шапки не хватает.
- Будет шапка! – заорала я и помчалась в дом.
Дома каждый занимался своим делом. Отец подвешивал отглаженные матерью шторы. Мать гладила бельё. Бабушка замешивала тесто. Брат мастерил из коры сосны, тряпочек и бумаги парусник. Я сняла с вешалки свою красную шапочку и незамеченной выскользнула во двор.
- Это же твоя шляпка! – воскликнула Тамарка, когда я водрузила красную шапочку на голову снеговику. Я отошла на несколько шагов от снеговика, чтобы полюбоваться. Шапочка была на своём месте.
- А если твоя мать увидит? – засмеялся Толька. – Ох, и влетит тебе!
- Зато после снеговика она не заставит меня носить эту противную шапку! – огрызнулась я. И присыпала красную шапочку снегом. Радом со снеговиком воткнули, как и полагалось, метлу, заимствованную у тёти Насти.
Сделав снеговика, мы заскучали.
- А мы ёлку нарядили! – похвастала я. – И ещё родители нам с Игорёшей билеты дали в ТЮЗ на ёлку. С подарками.
Ребята подавленно молчали.
- А у нас нет ёлки, - пробурчал Юрка.- Папка обещал купить, но пришёл с работы пьяный, без ёлки и теперь спит. А Катя плачет и говорит, что он всю зарплату пропил и нового года не будет. И подарков не будет.
Лёнька со злобой пнул валенком ком снега. Ком снега развалился на части.
- Сволочь! – рявкнул Лёнька.
- А у нас тоже нет ёлки, - сказал Витька. – Мамка сказала, что папка недавно умер, так что праздника не будет.
Тамарка судорожно вздохнула.
- А моя мамка в новогоднюю ночь на дежурстве на телеграфе, - сказал Толька. – Так что я один. Картохи наварю и сьем с солёным огурцом. А ёлка это баловство. Так мамка сказала.
Вовка ковырял валенком снег.
- А у моей мамки недостача. Так что, не до ёлок и подарков.
- А моя работу поменяла,- сообщила Людка. – Она теперь проводником в поезде «Иркутск – Москва». Так что её дома не будет. Элька сказала, что она еврейка, и они с матерью новый год осенью встретили. Рош ха-Шана называется. А у меня-то отец русский. Значит, я могу, как все, 31 декабря новый год встречать. А Элька упёрлась. Говорит, спать будем.
Ребята помолчали.
Мне уже расхотелось хвастать, что на нашей ёлке старинные, дореволюционные игрушки, на окнах висят старинные китайские фонарики, а отец и мать вчера пронесли в свою спальню много свёртков и пакетов, а бабушка будет стряпать пироги и печенье, и уже сварила холодец, а вечером мы будем дружно лепить пельмени.
Я сказала ребятам, что замёрзла и побрела домой. Дома я сбросила шубейку, шапку и валенки, и села у стола, подперев голову руками.
- В чём дело? – спросила мать, проходя мимо. – Почему грустим?
Я рассказала. Мать внимательно слушала. Выслушав, она уединилась с отцом в спальне и они там о чём-то шушукались. Потом позвали бабушку. И теперь шушукались втроём. Брат Игорёша, сидя с противоположного конца стола, бросил в меня щепку.
- Нюня! – дразнил он меня. – Ишь, разнюнилась, лишь бы её пожалели!
Я не обращала на него внимания и думала о своём. Я думала о том, что всем ребятам нашего двора будет грустно в новогоднюю ночь. У них не будет ёлки и подарков от деда Мороза. У них дома даже родителей не будет, а если и будут, то один пьяный, а другие в печали.
Мимо меня прошли бабушка, и родители. Бабушка принялась замешивать тесто. А родители подозвали меня, и, пока они одевались, то расспрашивали меня о ребятах: сколько каждому лет, мальчик или девочка, как их зовут, после чего родители оделись и ушли из дома. И их не было часа два. Вернулись они с сумками, полными пакетов и свёртков, и пронесли их в спальню.
Отец позвал меня к себе. Он сидел за своим письменным столом и курил.
- Вот, что, - сказал он, стряхивая пепел папиросы в пепельницу, - иди и пригласи своих друзей к нам. Часикам к девяти. Пусть приходят на ёлку. Будем праздновать. Давай!
Через минуту меня уже не было дома. Я мчалась к Юрке и Лёньке. Братья сидели на табуретах у печки. Дверца была открыта, и они грелись у огня, протянув к нему ноги в тоненьких носках.
- У вас чо, шерстяных носков нет? – спросила я.
В соседней комнате через открытую дверь доносился богатырский храп спящего дяди Феди. Беременная тётя Катя возилась на кухне, позвякивая посудой.
- Ну, нет у нас шерстяных носков! – зло сказал Лёнька и сплюнул в огонь. – Кто нам их свяжет? Катька не умеет. Только щи варить умеет, полы мыть и стирать. И всё! Ты чо прискакала. Про носки спросить?
- Мои родители и бабушка приглашают вас к нам. Часиков в девять. Будем Новый год встречать. Вот!
Братья вытаращили глаза.
- Я твоего отца боюсь, - признался Лёнька. – Он такой строгий и всегда ходит в военной форме.
- А я и отца и мать твою боюсь, - выпалил Юрка. – Она как глянет глазищами, у меня всё внутри падает.
- Глупости! – сказала я. – Родители нормальные. Они только со мной и братом строгие. Приходите! Я вас жду.
- И Вы, тётя Катя, приходите, - крикнула я, чтобы тётя Катя из кухни меня услышала. Она услышала и выглянула в прихожую.
- Да, куда уж мне, беременной-то! Чувствую себя неважно. Только праздник испорчу.
После Юрки и Лёньки я поскакала к тёте Насте.
Тётя Настя сидела на кухне за ободранным кухонным столиком и раскладывала пасьянс. Тамарка и Витька сидели тут же и резались в морской бой. Я пригласила их на праздник. Пригласила и тётю Настю, хотя от отца не поступало распоряжения приглашать взрослых. Но не могла я их не пригласить! Было как-то неудобно пригласить одних и не пригласить других. Тётя Настя оторвалась от своего занятия, бросила карты на стол и сказала:
- Спасибо, Лёлька! Не до праздников мне! А Витька и Томка пусть идут. Пусть повеселятся.
К Вовке я заходила неохотно. Его бабка мне не нравилась. Меня она терпеть не могла. Вовкина мать тоже сидела за столом и что-то писала столбиком в тетрадке. На столе перед нею лежали большие счёты. Бабки, к счастью, дома не оказалось. Должно быть, ушла в церковь. Вовка что-то мастерил и стучал молотком в комнате. Я позвала его.
- Чего тебе? – мрачно спросил Вовка, выходя на порог комнаты с молотком в руке.
Приходи к нам к девяти часам на детский праздник, - пригласила я его. – Будем Новый год встречать.
Я специально подчеркнула голосом слово «детский», чтобы не приглашать Вовкину мать.
Вовка кивнул головой в знак согласия. Я помчалась к Тольке. В Толькиной комнатушке стояли у окна две железных кровати, застеленных ватными одеялами с лоскутным верхом, между ними стоял небольшой стол и табуретка. На столе стояла зажжённая керосинка. На керосинке – старая жестяная кастрюля с закипающей водой. В противоположном углу на стене висел белый рукомойник. Под рукомойником стояло помойное ведро. А рядом на табуретке стояло чистое эмалированное ведро с водой. В ведре плавал деревянный ковш. Больше в комнате ничего не было. Комната была и кухней, и спальней, и вообще всем, чем нужно было в данный момент. Толька сидел за столом и на расстеленной газете чистил картошку. Готовил себе праздничный ужин.
- У меня ещё и селёдка есть! – похвастался он, увидев меня. – Любишь селёдку?
- Не очень! Давай к нам в девять. Праздник будем встречать с ёлкой.
Толька обрадовался, что в новогодний вечер он будет не один.
- Конечно, приду! – заорал он. – И селёдку принесу!
- Приходи один, без селёдки, - попросила я. – Бабушка пироги печёт.
- С чем? – осведомился Толька.
- С мясом, с рыбой, с черёмухой, с яблоками, с брусникой, с чёрной смородиной, с урюком, и пельмени будут. И холодец!
- Уважаю холодец! – сказал Толька, облизываясь. - Может, я раньше девяти приду? Пельмени помогу лепить.
- Давай! Помоги!
И я помчалась к Людке.
Эльвира сидела у раскрытой печки и сушила свои длинные чёрные волосы после мытья.
- Проходи! - сказала она, сверкнув на меня чёрными глазами из-под своей кудрявой гривы. – Людка спит.
Эльвире было шестнадцать лет, и она нас за людей не считала, потому что считала себя взрослой.
Я сбросила валенки прошла в комнату. Людка и правда спала поверх зелёного одеяла на своей узкой железной кровати. Я растолкала её и объяснила, зачем пришла.
- Ладно! – сказала Людка, и снова уронила голову на подушку. – Только ты Эльку не приглашай. Она всех будет воспитывать, как жить.
Я не пригласила Эльку. Я не люблю, когда меня воспитывают и рассказывают, как я должна жить, и чего я не должна делать. Я надела валенки и убежала домой.
Дома была суета. Мать и бабушка заняли своей стряпнёй весь наш громадный стол в столовой. Чего только тут не было! Стояли на противнях огромные пироги. Рядами выстроились шаньги, булочки с завитушками из теста, булочки, посыпанные маком, корицей, мелко порезанными грецкими орехами. Все ждали своей очереди побывать в духовке. Брат подкладывал сосновые дрова в печь и орудовал кочергой. По дому плыл сладкий запах ванили. На печной лежанке блаженствовала сытая Дымка. Отец растапливал голландку в своей спальне. Растопив печь, он поймал в радиоприёмнике весёлую музыку. Мать, освободив северный конец стола, раскатывала тесто для пельменей. Стояла наготове хрустальная рюмка для водки. Ею обычно нарезали кружочки из теста. Уже была готова огромная эмалированная миска с фаршем. В фарш были воткнуты несколько вилок.
Прибежал Толька. Ему не хотелось сидеть дома одному. Селёдку он с собой не взял, и она тосковала дома одна. Я почувствовала угрызения совести. Лучше бы принёс её с собой, как домашнее животное. А потом унёс назад.
Бабушка дала Тольке полотенце, и он повязал его вокруг талии, чтобы не запачкать новые лыжные шаровары и праздничную белую рубаху. Мне тоже было выдано полотенце. Мать принялась вырезать рюмкой кружочки из теста. Пришёл отец и, надев нарядный фартук бабушки, сел к столу лепить пельмени. Не успели мы сделать первый десяток, как пришла Людка, которой надоело выслушивать нотации Эльки. Людка тоже села лепить пельмени. Не успели мы сделать второй десяток, как примчались Лёнька с Юркой, которым надоело слушать пьяный бред и храп отца. А на третьем десятке прибыли Вовка, Тамарка и Витька. Им было скучно дома.
Мать едва успевала раскатывать тесто и вырезать кружочки. Работа спорилась и вскоре ровненькие красивые пельмени заполнили несколько фанерных листов, обсыпанных мукой. Как только лист наполнялся, отец выносил его в наш садик на мороз и ставил на стол, вкопанный ножками в землю. Когда стол заполнился, а пельмени уже замёрзли, отец ставил следующие листы фанеры с пельменями вторым и третьим этажом. Чарка бегала в садике и охраняла пельмени от птиц.
За работой мы разговаривали. Мать расспрашивала ребят, как они учатся, и кто их учит, и какой у каждого любимый предмет. За окнами начало темнеть. И с небес посыпался крупный лохматый снег. Отец выскочил в садик, чтобы прикрыть клеёнкой пельмени.
Мать и бабушка сновали от печки к столу и обратно, ставя пироги и булочки в духовку и вынимая их, когда они были готовы. Брат следил за печкой, подбрасывая в топку дрова. В доме было тепло и уютно. Тихо играла музыка. Потом замёрзшие, как камешки, пельмени все заносили на досках в сени и устраивали там на столе.
Когда совсем стемнело, пришла приглашённая бабушкой Анна Карловна. Она принесла с собой «Пёструю собаку», которая так полюбилась нам на свадьбе дяди Феди. Отец колдовал у ёлки, но что он делал, я не поняла. Потом отец вышел, закрыл ставни и впустил Чарку.
Мы думали, что все уже в сборе, когда в дверь постучали, и вошла Эльвира.
- О, - закричала Людка, - ты ведь уже встретила свой еврейский Новый год в сентябре!
Отец поспешил на помощь Эльвире и предложил ей войти и сесть со всеми. Моя мать что-то пошептала на ухо Людке. Людка слушала и кивала головой и больше к сестре не приставала.
А потом пришла тётя Настя.
Можно к вам? – спросила она, стоя на пороге и скидывая валенки. – Без ребят тоскливо мне.
Мой отец подлетел к ней и под музыку Штрауса, плывущую из радиоприёмника, сделал с ней тур вальса. Быстро мелькали серые шерстяные носки тёти Насти. Отец усадил её на свободный стул и поцеловал ей руку. Тётя Настя засмущалась и воскликнула:
- Руки-то у меня грубые, рабочие, а вы целуете!
- Прелестной формы ручки! - улыбнулся отец. Моя мать тоже улыбнулась, но метнула в отца серую длинную молнию.
- Мольер, «Дон Жуан»! - загадочно сказала она. Никто ничего не понял, кроме засмеявшейся бабушки. Отец понял и тоже засмеялся.
Сидеть просто так тётя Настя не могла и тотчас включилась в бабушкину суету. К десяти вечера был накрыт накрахмаленной свежей скатертью наш просторный стол.
Последней пришла тётя Соня, разрумянившаяся с мороза. В руках у неё была большая сумка, чем-то наполненная. Отец помог тёте Соне освободиться от цигейковой шубы и белого пухового платка. И тётя Соня явилась во всём своём праздничном блеске! На ней было шёлковое синее платье почти до пола. Подол платья был припорошён снегом. Мать, стоя перед тётей Соней на коленях, стряхивала снег с её подола и помогала снять валенки. Седые волосы тёти Сони были уложены, как корона Снежной королевы. Тётя Соня была свежа, пригожа и обворожительна. Её карие глаза лучились и сияли любовью и добротой.
Отец, мать и тётя Соня некоторое время стояли, обнявшись. Бабушка прокричала троекратно «Ура!» и мы тоже прокричали.
И началось веселье! Отец разлил по бокалам и стаканам брусничный морс, бабушка внесла холодец на огромном блюде и, нарезав его на куски, разложила по тарелкам. Даже Чарке и Дымке досталось по кусочку. И они ели, не обращая внимания на запах чеснока. Все помазали верх холодца горчицей. Все, кроме Чарки и Дымки. Им горчица не полагалась и вовсе была не по вкусу.
Мы проводили старый год. Бабушка, как самая старшая, сказала речь. Она встала, выпрямилась, и молодо блестя серыми глазами, сказала:
- Мы все должны быть благодарными прошедшему году, что мы – живы и даже здоровы. И если даже, - бабушка посмотрела на тётю Настю, - кто-то, кого мы любим, умер, то я уверена, что он смотрит на нас оттуда, - бабушка подняла вверх руку, указывая на потолок, - и радуется за нас, в особенности, за детей.
Тётя Соня перекрестилась. Отец сделал вид, что ничего не заметил. Мать опустила взгляд. Переведя взгляд с бабушки на тётю Соню, перекрестилась и тётя Настя. Мы выпили вкусный морс. Старый год помахал нам рукой.
Отец поймал в радиоприёмнике Москву и повернулся к нам.
- Дети, между Иркутском и Москвой минус пять часов, и расстояние в 4 тысячи 204 километра, – сказал отец. – В двенадцать часов мы встретим Новый год. А в Москву Новый год придёт, когда у нас уже будет пять утра. Если кто-то из вас захочет встретить Новый год по московскому времени, оставайтесь и встретим. Без встречи по московскому времени Новый год приходит только наполовину.
Мы все заорали хором, что хотим встретить Новый год по московскому времени. Взрослые скептически улыбались. Между тем приближалось двенадцать часов по иркутскому времени. Бабушка и мать начали варить пельмени. Огонь, горящий в печи, весело гудел в трубе. Потрескивали дрова. В кипящий мясной бульон бабушка опускала пельмени, застывшие, как камешки, бульон успокаивался, и через некоторое время, когда пельмени всплывали на поверхность, он снова закипал и бурлил. Мать шумовкой вынимала из кастрюли дымящиеся пельмени и выкладывала их на блюдо. Затем она вносила гору пельменей на блюде в столовую под радостные крики гостей.
Снова был разлит по бокалам брусничный морс, пробили полночь кремлёвские куранты, мы выпили и прокричали «Ура!». Новый 1953 год в Иркутске наступил!
А потом началась вторая часть веселья. Бабушка играла на пианино, мы танцевали, водили хороводы, пели песенку про ёлочку. Моя мать затеяла игру в кошки-мышки. Когда тётя Настя была мышкой, мы очень смеялись, потому что мышка была очень крупненькая и полненькая.
А потом тётя Соня поставила ширму, скрылась за ней и шуршала бумагой. А потом появилась из-за ширмы и дала нам удочку. Мы должны были по очереди закидывать леску с крючком на конце за ширму и попытаться поймать золотую рыбку. Мы передавали друг другу удочку, закидывали леску, но не могли ничего поймать. Тогда тётя Соня объявила, что новогодняя золотая рыбка поймается только тогда, когда тот, у кого в руках удочка, расскажет стихотворение, или станцует, или споёт песенку, или нарисует картинку.
- Чур, я первая! – сказала моя мать и встала у пианино. Она сложила на груди свои маленькие руки ладонями вместе, кивнула бабушке, бабушка заиграла вступление и мать запела. Это была песенка о путнике, идущем вдоль ручья. Вертятся жернова мельницы, стучат и поскрипывают колёса, сверкают на солнышке воды ручья и убегают всё дальше и дальше от мельницы, стоящей на месте. И юноша идёт от мельницы за водами ручья, убегающими вдаль:
Вода примером служит нам,
Примером!
Ничем она не дорожит,
И дальше, дальше в путь бежит –
Всё дальше!
Прекрасный голос матери наполнял комнату. У меня защемило в груди. И, похоже, не у меня одной. Все затихли, слушая её.
- Движенье – счастие моё, - Движенье! – пела мать.
Рукоплесканиями закончилось её пение. Я гордо подняла голову, как будто это рукоплескали мне. Мать взяла удочку и перекинула леску с крючком за ширму. За ширмой кто-то шебуршал. Я заглянула туда одним глазом. Там сидела на стуле тётя Соня и что-то насаживала на крючок.
- Клюёт! – крикнула она и дёрнула за леску.
Мать стала вытягивать леску и вытянула через верх ширмы пакетик с нарисованным Дедом Морозом и надписью «Нине». Мать заглянула в пакетик и вынула три белых батистовых носовых платочка, обшитых кружевом.
Все радостно закричали и захлопали в ладоши.
- Теперь я! – объявил Толька.
Мать встала за ширму рядом с тётей Соней и время от времени выглядывала, чтобы узнать, кто взял удочку. Я слышала, как она шёпотом говорила имя этого «рыбака».
Каждый вытянул себе пакетик с нарисованным дедом Морозом, и с именем, написанным синим карандашом. Каждый нашёл в пакетике новогодний подарок. Мне досталась коробочка с акварельными красками и кисточкой. Я была очень рада подарку, но радость моя была неполной, потому что я боялась, что не будет подарка тёте Соне. Но я ошибалась. Последними получателями подарков были Чарка и Дымка. Они, конечно, не закидывали за ширму леску от удочки. Отец выдал Чарке мясную косточку, а Дымка получила кусочек хариуса.
Потом тётя Соня вышла из-за ширмы, а мать осталась за ней. Тётя Соня закинула леску и вытянула свой пакетик. В пакетике оказалась иконка святого Николая.
Отец хмыкнул, но ничего не сказал.
Но были не все подарки. Отец потребовал от нас, чтобы мы закричали хором: «Ёлочка, зажгись!». Мы прокричали два раза, и ёлочка не зажглась. И только после третьего раза на ней вспыхнули разноцветные огоньки. Это было очень нарядно и красиво. Все снова радостно закричали и захлопали в ладоши.
Оказалось, что отец с Игорёшей сами припаяли эти маленькие лампочки к проводу, сами их покрасили и присоединили провод к штепселю. Игорёша чувствовал себя героем дня и гордо поглядывал на меня и его взгляд говорил, что я совершенно никчёмное создание, которое ничего на свете не умеет делать. Нет, паять я не умела, но, поймав на себе несколько раз пренебрежительный взгляд брата, я решила, что всему научусь – всему, что умеет он и даже больше.
Потом мы снова играли и веселились, но оказалось, что подарки не закончились. Отец ушёл в спальню и через некоторое время из спальни вышел дед Мороз. На нём была военная шинель отца, отделанная по воротнику и манжетам белой ватой. На голове была военная ушанка отца из белой овчины. Всё из той же ваты были борода и усы, и смеялись серые отцовы глаза под тёмными бровями. В руке у деда Мороза был мешок. Я узнала его. Это был мешок из-под картошки, но постиранный. Все кинулись к деду Морозу. Он развязал мешок и стал вынимать из него кульки из серой бумаги. На кульках были нарисованы разные животные и написаны наши имена. И тут я поняла, зачем отец брал у меня цветные карандаши. Он и нарисовал всех этих смешных зверюшек.
Я получила свой кулёк и заглянула в него. Внутри лежали шоколадные конфеты, розовые пряники, два яблока и три мандарина. И сразу вокруг запахло мандаринами, потому, что все принялись чистить их и угощаться. Мандарины были редкостью в наших домах. Радость угощения мне отравил брат. Он прямо видеть не мог, что мне хорошо. Он подошёл ко мне, и, когда никто на нас не смотрел, брызнул соком из мандариновой корки прямо мне в глаза. Я зажмурилась. Глаза щипало. Я размахнулась, и кулаком въехала братцу прямо в живот. В общем, мы обменялись новогодними любезностями.
Потом мне захотелось спать. Я посмотрела вокруг. Клевали носами Витька и Тамарка, Толька и Людка, Вовка и Лёнька, Юрка и даже Эльвира. Мать завела нас всех в спальню, уложила поперёк кровати и заверила, что к бою курантов по московскому времени нас разбудят. И мы заснули. И действительно нас разбудили за пятнадцать минут до боя курантов. Отец включил радио погромче. Все сидели вокруг стола и держали наготове бокалы с брусничным морсом. Есть больше никто не хотел. Наконец, речь сказал Сталин, и начали бить куранты. Мы встали. Настоящий Новый год наступил. Мы прокричали троекратно «Ура!» и все расцеловались.
А потом мы с отцом вышли из дома, проводить гостей. Вернее, проследить, чтобы все благополучно добежали через двор в свои квартиры. Брат, бабушка и мать с тётей Соней остались в доме убирать со стола.
Мы стояли с отцом возле нашей двери. Высоко в небе сияла луна. Она равнодушно смотрела на нас и скучала. Заснеженный двор был пустынен и стыл под лунным светом. Снег похрустывал под нашими валенками. Чарка, радуясь нежданной прогулке, скакала по сугробам. Я привалилась к боку отца. От его шинели пахло дымом. Отец курил и молчал. И я молчала. А потом я почувствовала, как он обнял меня за плечи левой рукой и погладил по щеке. Отцова рука была сухая и горячая. Потом он докурил папиросу, и свистнул Чарке. Она примчалась на свист, и мы вошли в наш тёплый и уютный дом.
Праздники закончились и начались будни. Мне казалось, что новый год обещал так много радости и светлых счастливых дней впереди. Я ошибалась!
С середины января родители помрачнели, мало разговаривали за ужином, а если и разговаривали, что какими-то загадочными фразами, смысл которых от меня ускользал.
Однажды вечером отец сказал:
- У нас было собрание?
- Осудили? – спросила мать.
- Осудили. Требовали смерти. Хором!
- Стадо! – сказала с презрением мать.
- Стая! – поправил отец. - В газетах – только об этом. И все требуют смерти. Без суда и следствия. Некоторые даже предлагали себя в палачи! Средневековье!
- Невероятно! – сказала мать и закрыла лицо ладонями. – Никогда бы не поверила в такое. У нас такое собрание завтра. Я не пойду на работу. Придумаю, что-нибудь. Скажу, что … Господи! Что я скажу?! Ладно! Ночью придумаю, что сказать. Этих врачей расстреляют?
- Не сомневаюсь, - сказал отец. – Всё к тому и идёт. Теперь на евреев обрушатся. Сначала врачи, потом возьмутся за инженеров, за учителей. А потом за всех - и опять понесётся.
Они замолчали. Я посмотрела на всезнайку-брата.
- В «Известиях» - шепнул он. – Врачи-убийцы!
Отец услышал.
- Ты взял «Известия» с моего столика?
- Я только посмотреть, - сказал брат.
- Что там смотреть! Положи назад, - приказал отец.
Брат резво побежал исполнять приказание.
После ужина, когда родители удалились в спальню, брат сказал мне:
- По радио тоже говорят. Можешь днём послушать. Евреи-врачи, вроде бы, хотели уничтожить всё руководство страны. Теперь их расстреляют. Все против них. Вся страна.
Не все, - сказала я. – Слышал, что сказала мама. И отец. А что такое Средневековье?
- А это время такое. На городских площадях казни устраивали. Руки-ноги отрубали, а потом и головы.
- Им что, на Красной площади головы отрубят? – ужаснулась я и мгновенно представила эту картину.
- Наверно, - сказал брат, наслаждаясь моим ужасом. – Кровища потечёт! А голова по камням – прыг, прыг!
- Дурак! - крикнула я. – Ты нарочно меня пугаешь!
- Он говорит правду про Средневековье, - подтвердила бабушка, вязавшая на спицах носок. – На Красной площади головы рубить, конечно, не будут. В прежние века, правда, рубили. Сейчас аккуратно расстреливают в подвалах. Но суть – та же! Не поспоришь!
- Так у нас Средневековье?
- Считается, что мы живём в Новое время, - сказала бабушка, снимая пенсне. – Но между тем, что считается и тем, что есть на самом деле – глубокая пропасть.
Я задумалась. Мне было не совсем понятно, что имела в виду бабушка.
- Спать! – приказала бабушка, складывая вязанье и вставая.
Я побрела к своему диванчику и начала раздеваться. Брат из своей комнатушки сказал низким и страшным голосом:
- Прыг, прыг!
Из его комнаты выпрыгнул чёрный футбольный мяч. Я вздрогнула и взвизгнула.
Наутро мать и в самом деле не пошла на работу. Зато пошла в поликлинику. Вернулась она с больничным листом на три дня. - Сказала врачу, что кашляю, - ответила она на немой вопрос бабушки. – Поверил!
Вечером отец вернулся с работы чрезвычайно возбуждённым. Его возбуждение выражалось в хождении по всей квартире из угла в угол. За ужином он не ел, и только пил чай стакан за стаканом. Все молчали. Наконец, отец сказал, обращаясь к матери:
- Рубана взяли!
- Как взяли? – испугалась мать. – За что?
- Сказали – вор и вредитель, работал на английскую разведку.
- Рубан? – ахнула мать. – Но ведь это такой вздор! И вообще, он не врач, а бухгалтер.
- Я же говорил, что за евреев возьмутся!
- Чем же тогда мясник лучше Гитлера?! – воскликнула мать.
Отец метнул взгляд на Игоря, а потом на меня.
- Ничем! – жёстко ответил он.
Кто такой Гитлер, я знала. А кто такой был мясник? Мясников я видела на базаре. В белых фартуках, запачканных кровью, с острыми топорами в руках, они ловко разделывали красные туши на деревянных колодах.
Перед сном я перебежала в комнатку брата и спросила:
- А о каком мяснике говорила мать, что он не лучше Гитлера?
Брат отложил книгу, которую читал и насмешливо спросил:
- А самой догадаться слабо?
- Слабо! – призналась я.
- А кто у нас главный? – спросил брат.
Я глядела на Игоря, не понимая, но уже почти догадываясь.
- Ну? – спросил, усмехаясь, брат. – Ну? В Германии был главный – Гитлер. А у нас, кто главный? Ну? С усами.
Я растерялась.
- Как ты думаешь, почему она так сказала? – продолжал брат.
- Не знаю.
- А ты знаешь, где был наш отец после войны?
- Знаю.
- А что стало с нашим дедушкой и дядей, знаешь?
- Нет!
- Дедушку следователи забили насмерть в тюрьме, дядю расстреляли. А где наш второй дедушка, знаешь?
- Нет!
- Второго дедушку тоже расстреляли.
- А что стало с бабушкиными племянниками, знаешь?
- Нет!
- Их тоже расстреляли.
- А за что?
- За что? Сказали им, что они враги народа, вредители, японские, американские и английские шпионы. А тебе про отца кто сказал? Я тебе не говорил. Бабушка?
- Бабушка. А они, что, правда были вредители и шпионы?
- Глупости! Бабушкиных племянников и мужа, отца нашей матери, за то, что они были в белой армии. Дедушку, отца нашего папы, за то, что у него было неправильное происхождение, а дядю Виктора за то, что он по рассеянности надел свою шляпу вместо вешалки на бюст Мясника, а кто-то увидел и донёс. Вот и всё!
- И за это расстреляли?
- И за это – расстреляли!
- Они за ужином говорили о евреях, но мы ведь не евреи.
- А Мяснику всё равно, евреи или русские. Всем свой черёд.
Повернувшись на пятках, я побежала на свой венский диванчик, забралась под одеяло, и принялась думать. И разные мысли мелькали в моём мозгу, и я долго не могла уснуть.
А через два дня к ужину пришла тётя Соня.
- Поздравьте меня, - сказала она. – Меня уволили из школы.
- За что? – спросил отец, закуривая папиросу. – Впрочем, не говорите. Дайте, угадаю. За то, что вы – еврейка?
- За то, что я еврейка, - кротко сказала тётя Соня, и её прекрасные карие глаза наполнились слезами. – И космополитка.
- Кто? – переспросила я.
- Потом объясню, - отмахнулся отец.
- Я в учительской процитировала Канта, о том, что когда-нибудь земной мир будет един и не будет отдельных государств. И ещё я сказала, что в царствии небесном Христа нет ни богатых, ни бедных, ни начальников, ни подчинённых, ни капитализма, ни коммунизма. А ещё они узнали, что я – христианка и хожу в храм. И ещё я – еврейка.
- Эх! – сказал отец, дымя папиросой. – Зачем вы метали бисер?
- На всё воля Божия! – отвечала тётя Соня и слёзы хлынули по её щекам.
Ясным февральским утром в воскресенье, когда солнце яростно сияло в синеве неба, а из-под грязных серых сугробов текли весёлые, говорливые ручьи, на крыльцо своей квартиры выскочил на костылях дядя Федя, без ватника и без шапки, и, потрясая одним костылём в воздухе, закричал:
- Рожает, мать её! Рожает! Помогите!
Мы поскакали по домам, сообщить взрослым. На скаку я спросила Людку:
- Почему она мать рожает? Чью мать?
- Ничью! – отвечала опытная Людка. – Она сама мать будет.
- Так дядя Федя, кричал «мать её рожает».
- Ну, это он тётю Катю так назвал. Заранее.
- А! – поняла я, забегая в дом.
Бабушка чистила картошку на кухне.
- Бабушка! – заорала я. – Скорее! Тётя Катя дяди Федина мать её рожает!
Бабушка уронила нож и картофелину, как бомбу, в тазик. Взметнулись брызги воды. Потом с носа бабушки сорвалось пенсне и закачалось на шнурке у щеки.
- Не поняла! Кто кого рожает?
- Тётя Катя рожает. Жена дяди Феди.
- Ага! – сказала бабушка и сняла фартук.
Она быстро собрала свой чёрный медицинский саквояж, вымыла руки, накинула на плечи полушубок и приказала мне обежать соседок, чтобы они кипятили воду и собрали чистые полотенца и простыни. И чтобы мужчины соседи, накололи и принесли дров и хорошо протопили печку в доме дяди Феди.
Я помчалась по соседям. Бабушка поспешила к тёте Кате. Во дворе началась суета. Пестов и Степанов кололи дрова и носили на кухню. Женщины торопились через двор с чайниками с кипятком и свёртками. Детей внутрь не пускали. Мы стояли на крыльце. Когда открывалась входная дверь, наружу вырывался женский крик. Кричала тётя Катя. Через приоткрытую дверь мы видели дядю Федю. Он сидел на низенькой табуретке возле печки и подкладывал дрова в топку.
- Чего она кричит? – беспокоилась Тамарка. – Ей что, больно?
Мы молчали.
Действительно, почему тётя Катя так истошно кричит? Что там происходит? Почему ей больно? Как рождается ребёнок? Я лихорадочно вспоминала картинку, которую показывал брат в книге. Но картинка ничего не объясняла. Ребёнок внутри, в животе матери. Как он выходит наружу? Надо разрезать живот? Брат тогда сказал: бывает и так, но редко. Как бывает всегда, обычно? Надо расспросить бабушку.
В очередной раз открылась дверь и вышла Бардина. Вслед за ней нёсся вопль тёти Кати.
- Что вы здесь делаете? – напустилась на нас Бардина. – Марш отсюда! Идите уроки делать. Ишь, любопытные!
Мы спустились с крыльца. Играть не хотелось. Мы продрогли.
- Идём ко мне, - предложил Толька. – Я один. Картошку пожарим. В морской бой поиграем.
Лёнька и Юрка согласились пойти к Тольке. Все остальные разошлись по домам.
Моих родителей не было дома. С утра за ними приехал Петька и увёз их куда-то на эмке. Дома был Игорёша. Он читал книгу, сидя в отцовом кресле в столовой. Я решила брать быка за рога и подошла к нему.
- Чего тебе? – спросил Игорёша, бросив на меня быстрый взгляд.
- Тётя Катя рожает. Расскажи, как рождается ребёнок?
Брат захлопнул книгу и отложил её на стол.
- Отцу не наябедничаешь?
- Нет.
- Слово?
- Слово!
- Ладно! Рождается просто. Вот отсюда.
И брат показал на низ моего живота.
Я озадаченно смотрела на него.
- Врёшь!
- Не вру!
Я молчала, соображая.
- А чего она орёт?
- Отцу не наябедничаешь?
- Нет.
- Слово?
- Слово!
- Ну, тогда представь: Тебе туда вставили сложенный зонтик и раскрыли его в животе, а потом стали вытаскивать наружу.
- Раскрытый?
- Раскрытый! Будешь ты орать?
Мы помолчали. Брат взял со стола книгу и продолжил читать. Потом он взглянул на меня.
- Рот закрой! – предложил он. – Желудок простудишь.
Я закрыла рот и побрела на свой диванчик.
- Ни фига себе! - сказала я диванчику, садясь на него. Диванчик сердито скрипнул. Я легла и стала думать. И не заметила, как заснула.
Когда я проснулась, уже наступал вечер. Я вышла в столовую. За столом сидела вся семья. Бабушка разливала чай из самовара.
- Добрый вечер! – сказала я самовару. Самовар запыхтел
- Садись, - сказала бабушка. – Я сейчас тебе чаю налью.
Я села на своё место. Бабушка пододвинула мне полную чашку пахучего чаю. Забыв запреты отца, я спросила:
- А ребёнок родился?
- Родился, - заулыбалась бабушка. – Девочка. Светланой назвали. Крепкий ребёнок. Всё хорошо!
- Ничего не хорошо! Она так кричала.
Брат ударил меня ногой под столом. Но я не обратила на него внимания.
- Она так кричала, - продолжала я, - и что в этом хорошего! Никогда не стану рожать ребёнка! Никогда!
- Да мы тебя и не уговариваем,- засмеялся отец. – Чего ты так кипятишься?
И все тоже засмеялись. Только брат сидел с каменным выражением лица. Боялся, что я что-нибудь брякну про зонтик.
Пришёл март. Уже с конца февраля ярко засияло солнце в нестерпимо синем небе. Днём снег стал таять, и потекли ручьи по дорогам. Канавы вдоль мостовой стали наполняться талой водой, перемешанной со снегом и льдом. Взбодрились выводки воробьёв. Гвалт стоял по всей округе.
Утром шестого марта нас, как всегда, в шесть утра разбудил заводской гудок. Отец, выйдя из спальни, включил радиоприёмник. Дом наполнил траурный голос Левитана. 5 марта в 21 час 50 минут умер Сталин.
Вся семья собралась у радиоприёмника. Слушали, молча. Потом разошли по своим делам. Тоже, молча. Дом наполнила траурная музыка. Отец выключил радиоприёмник.
Завтракали, молча.
Приехал Петька. Он был взволнован и подозрительно шмыгал носом.
- Как же мы теперь? – растерянно спросил он отца.
- Свято место пусто не бывает, - сухо ответил отец. – Там Политбюро есть. Ты сопли не распускай, а то двигатель отсыреет.
Петька, отец и мать ушли.
Пришла зарёванная Поля.
- Как же мы без него-о-о-о-о! - запричитала она, пуская слезу. – Как же мы без отца родно-о-о-ого!
Бабушка, молча, и терпеливо слушала и пила чай.
Брат ускакал в свою школу. Поля ушла за водой. Я вопросительно глядела на бабушку. Мне очень хотелось, чтобы она разрешила мне в школу не идти. Но бабушка, проницательно взглянув на меня, сказала:
- Давай, бери портфель и вперёд! В исторически важные моменты надо быть со своим народом. Потом внукам своим рассказывать будешь. И сообразовывай свои действия с обстоятельствами, но не перегибай палку.
- Как это?
- Если все колотятся головой об стену, тебе это делать не обязательно. Никогда не делай того, что не хочет делать твоё сердце. Если ты будешь делать то, что оно не хочет, это называется лицемерие. Никогда не делай то, что механически делают все. Ты не овца в стаде. Никогда не критикуй тех, кто лицемерит или поступает механически, как все. Вообще, проявляй сдержанность в чувствах и никогда не ошибёшься.
Я взяла портфель, надела пальто и побрела в школу.
В вестибюле сильно пахло еловой хвоей. Большой портрет Вождя и Учителя всех народов был увит ею по периметру. В хвою была вплетена чёрная траурная лента. У портрета стояли по бокам школьницы. На рукавах у них были чёрные повязки. Из чёрного динамика на стене звучала траурная музыка. В вестибюле все ходили на цыпочках.
Этажами выше были суета, суматоха и светопреставление.
Все рыдали. Держали у щёк носовые платочки учительницы, пробегавшие по коридорам. Рыдали в классах школьницы, уронив головы на парты.
Я прошла в свой класс. Учительница Евстолия Михайловна сидела за столом, закрыв лицо ладонями. Её плечи вздрагивали.
Положив руки на парты, а на руки головы, громко плакали девочки. Я села на своё место, и тоже положила руки на парту и голову на руки, но слёзы не появлялись. Я думала, что, наверное, нехорошо, не скорбеть об умершем человеке, но мне совсем не скорбелось. Хуже того, мне было совершенно всё равно. Я слегка повернула голову и правым глазом посмотрела поверх руки на соседку по парте, Райку Суслову. Райка плакала настоящими слезами и размазывала их по щекам, потому что носового платка у неё, отродясь не было. Я думала, как долго это будет продолжаться? Мне было скучно. И я решила вздремнуть. Меня толкнули в плечо.
- Вставай, - сказала Евстолия Михайловна, - твоя очередь дежурить.
Я встала. Учительница повязала мне на руку чёрную ленту и повела меня и всхлипывающую Райку Суслову в вестибюль. Мы сменили двух девочек, дежурящих в почётном карауле у портрета Сталина. Евстолия Михайловна шёпотом сказала, чтобы мы не разговаривали и не шевелились. Мы с Райкой замерли навытяжку. Я видела перед собой противоположную стену вестибюля, покрашенную в серый цвет. Учительница ушла. Я, забыв наставления бабушки, тихо сказала:
- Райка, сколько можно выть?! Откуда у тебя столько слёз?
Райка промолчала, но я услышала лёгкий шорох. Я слегка повернула голову и увидела, что Райка лежит на полу.
Я заверещала, как сорока. Прибежали Евстолия Михайловна и директор школы. Райку унесли. Я продолжала стоять навытяжку. Привели другую рыдающую девочку. Взрослые ушли.
Через некоторое время меня сменила другая школьница.
- А ты совсем не плачешь, - укоризненно сказала дежурная учительница, провожая меня в класс. – Тебе что, товарища Сталина не жалко?
- Жалко, наверное, - отвечала я, - но не могу я, насильно, слёзы выжимать.
Прошло три дня. Все эти дни мои родители были молчаливы и за ужином ничего не рассказывали. А на четвёртый вечер, все, бабушка, отец и мать были мрачнее тучи. Я терялась в догадках. Неужели они так тяжело переживали смерть Сталина?
Но в этот вечер всё стало ясно. Отец, отодвинув пустой стакан, обратился ко мне и Игорю:
- Вы должны дать мне твёрдое обещание на всю жизнь: никогда не смешиваться с толпой. Увидите где-нибудь скопление народа, немедленно уходите!
- И в очереди нельзя стоять? – с любопытством спросил брат.
- И в очереди!
- И на демонстрацию нельзя ходить?
- И на демонстрацию!
- А почему?
Отец переглянулся с матерью и бабушкой.
- Я расскажу, - сказал он им. – Пусть знают.
Бабушка и мать покивали головами в знак согласия.
Отец снова обратился к нам:
- Во время прощания с телом Сталина, которое лежало в Колонном зале, пришло множество людей. Они никогда не видели Сталина живым, и очень хотели увидеть его хотя бы мёртвым. Люди шли не по бульвару, а по тротуару с левой стороны. Вдоль тротуара стояли грузовики, чтобы никто не мог выйти на проезжую часть дороги. В грузовиках были солдаты. Огромная масса народа оказалась зажатой между стенами домов и грузовиками. Движение застопорилось. Возникла страшная давка, поскольку сзади напирали все новые и новые люди, а продвижения вперед почти не было. Многие были раздавлены или затоптаны насмерть.
Мы молчали, ошеломлённые.
Вы даёте мне обещание никогда не смешиваться с толпой?
- Да! – пролепетали мы.
- Запомните хорошенько: где толпа, там смерть! Во всё виновны плохие организаторы. Если бы не эти чёртовы грузовики!
Были в нашей истории ещё примеры. 17-18 мая 1896 года был праздник вступления на престол нашего императора Николая Второго. Организаторы заготовили около 400 тыс. узелков из цветных платков, в каждый из которых завернули сайку, кусочек колбасы, пригоршню конфет и пряников, а также эмалированную кружку с царским вензелем и позолотой. А поползли слухи, что будут каждому давать лошадь или корову. И народ стал стекаться в Москву на Ходынское поле. А что такое Ходынское поле в то время? Там устраивали военные манёвры и были вырыты окопы и траншеи. Поле было покрыто рвами, заброшенными колодцами и ямами, из которых брали песок. Один квадратный километр! И вот на этом одном квадратном километре поставили палатки с угощением, ларьки с пивом, карусели, и 17 мая стал стекаться народ. И ночью на Ходынском поле было уже полмиллиона человек. Там были дети! Полмиллиона на одном квадратном километре, где были траншеи, рвы, ямы и колодцы. И люди стали давить друг друга и падать в эти ямы. А уж когда утром 18 мая организаторы начали бросать в толпу узелки с гостинцами, образовалась ужасная давка. И погибло много народа. Недруги Государя прозвали его Кровавым. А разве он был виноват? Виновата была людская безответственность и жадность.
Много есть примеров в истории, когда люди погибали в толпе. Погибали от любопытства, от глупости, от жадности, от безответственности. Поэтому, повторяю: увидели толпу – бегите прочь!
Мы были потрясены рассказом отца.
- Пойдём со мной! – просила Тамарка, и тянула меня за руку. – Мамка велела прибрать в чулане, а я боюсь туда одна заходить. Ну, пожалуйста! Ты просто рядышком посидишь, пока я прибираюсь.
Я неохотно согласилась. Я и в свой-то чулан заходить боялась! А тут идти в чужой! Но вдвоём всё-таки было не так страшно, как одной. И потом, не бросать же Тамарку в беде! Мы пошли к Тамарке. Их чулан тоже был в сенях. Мы открыли дверь и заглянули внутрь. Свет проникал через небольшое оконце в стене. На полу валялись тетрадки, старые веники и мётлы, деревяшки, картонные ящики, корзинки, два старых чемодана, на полках стояли стеклянные банки с вареньем, огурцами и помидорами. Тамарка вынула из кармана полушубка тряпку и стала вытирать пыль с банок. Я от нечего делать заглянула в корзинку и обнаружила в ней книги. Сверху лежала книга в красно-коричневой обложке. Николай Кун «Что рассказывали древние греки и римляне о своих богах и героях». Я взяла книгу и раскрыла её, и начала читать. Продолжая читать, я села на чемодан. Очнулась я тогда, когда меня начала расталкивать Тамарка:
- Вставай! Чего ты расселась-то! Я уже закончила, а ты всё читаешь и читаешь.
Я огляделась. Банки сверкали чистотой. Пол был выметен. Корзинки и картонки сложены в углу.
- Слушай, Тамарка, отдай мне эту книгу. Она всё равно у вас в чулане пропадает.
- Бери! Интересная, чо ли?
- Да, очень.
- Бери, а то мамка её на растопку пустит.
Я спрятала книгу за пазухой.
А дома я спрятала её в портфель. Больше мы не расставались.
Второй класс я закончила отличницей. Всем отличникам дали грамоты за отличную успеваемость и хорошее поведение. Мне грамоту не дали. Евстолия Михайловна сказала, что, хотя я и отличница, но поведение у меня далеко не отличное и даже не хорошее, потому, что я позволяю себе критиковать тексты в школьном учебнике и перекусила клещами цепь, которой была прикована кружка к баку с питьевой водой. Когда в классе спросили, кто это сделал, я промолчала. Кружку снова приковали. И я снова перекусила цепь и меня на этом деле застукали. А потом допрашивали, зачем я это делаю? Ведь кружку могут украсть. Или она сама потеряется. И когда я отвечала, что никто не должен сидеть на цепи, даже кружка, моей матери посоветовали отвести меня к врачу. Мать не отвела меня к врачу, а только спросила:
- Ты, правда, считаешь, что кружка – живая?
- Да! – твёрдо отвечала я. – Она живая и всё понимает. И я ей обещала, что освобожу её.
- Правильно сделала! – сказала мать. – Если она убежит, или её украдут, мы им новую кружку купим.
Отец засмеялся, когда узнал, почему мне не дали грамоту.
- А зачем тебе она? – спросил он. – Что бы ты с ней делала? Повесила над своим диванчиком и каждую секунду любовалась, какая ты отличница? Разве ты без грамоты об этом не знаешь?
Его ирония выжгла во мне зачатки обиды.
Между тем, пришло лето, и вместе с летом пришёл вопрос: что со мной делать? Что делать с Игорем было понятно. Он, как всегда ехал в пионерский лагерь на три сезона. В пионерский лагерь в это лето ехали почти все ребята, живущие в нашем дворе. Я всегда оставалась на лето с бабушкой, но они с тётей Соней ехали в Ленинград по каким-то делам и не могли взять меня с собой. У отца отпуск бы только в августе. Мать на две сезона ехала в пионерский лагерь работать педагогом. Было решено, что она возьмёт меня с собой.
Ранним утром Петька отвёз нас и наш багаж в пионерский лагерь. По случаю летней жары Петька снял с себя кожаную куртку и кожаные штаны, переменив их на лёгкую рубашку и шевиотовые брюки, но оставил кожаную кепку и краги. Ехали долго. Заехали по пути в какую-то деревню. Хозяйка избы, где мы остановились отдохнуть, напоила нас холодным молоком, а потом вынула на плоской деревянной лопате из русской печи огромный круглый каравай, только что испекшийся. Дивный аромат поплыл по избе. Хозяйка отломила нам по куску дымящегося каравая, и мы поехали дальше. В середине дня мы приехали в пионерский лагерь.
Лагерь был пуст. Сезон ещё не начался. Эмка въехала в распахнувшиеся железные ворота и подкатила к педагогическому корпусу, предназначенному для проживания пионервожатых и педагогов. Я во все глаза смотрела на «корпус», как его назвал сторож у ворот. Это был обыкновенный деревянный барак. Внутри барака – насквозь - шёл коридор, а направо и налево он был поделён на небольшие комнатки. В коридор выходило множество дверей. Барак был пуст. Мы приехали первыми. Мать завела меня в одну из комнат, где стояли две железные кровати. На кроватях лежали тощие тюфяки, покрытые тонкими зелёными одеялами. В изголовье лежали подушки и стопки белого постельного белья. У окна притулился стол с одинокой табуреткой.
- Жить можно! – заявил Петька, внося багаж. – Ну, я поехал обратно!
И он укатил в город на эмке.
Меня укачало в автомобиле и разморило от жары. Я легла на одну из кроватей и закрыла глаза.
Когда я открыла глаза, в комнате никого не было. Я встала, подошла к двери и потянула её на себя. Дверь не поддавалась. Она была заперта! Я была закрыта одна в комнате! Я была закрыта одна в бараке! Я постучала в дверь руками. Тишина! Я повернулась к двери спиной и стала бить в неё ногами, захлёбываясь слезами. Никто не пришёл! Тогда я стала разбегаться по комнате и бросаться на дверь всем телом, крича так, словно меня резали. Я не знала, что со мной происходит. Мной овладел животный страх и отчаяние. Все мысли исчезли. Как долго я билась в дверь, не помню. Кто-то всё-таки услышал мои вопли и позвал мою мать. Когда она пришла и открыла дверь, я продолжала кричать, не понимая, что я уже не одна. Вместе с матерью пришла врач.
- Клаустрофобия! – сказала она моей матери, обнявшей меня. – Не запирайте её одну.
Незнакомого слова я не поняла. Сознание стало постепенно ко мне возвращаться. И только потом я догадалась, что в панике забыла об окне. Стоило только открыть щеколду, как я могла бы выскочить наружу. Там было невысоко.
Я стала хвостом ходить за матерью. Куда она, туда и я. Через день в автобусах привезли детей. Меня определили в отряд сверстников. Но я не хотела быть в отряде. Я продолжала упорно ходить за матерью по пятам. Наконец, мать внушила мне, что она на работе, а я ей мешаю. Она отвела меня в отряд и отдала на попечение пионервожатой и педагога. Скрепя сердце, я вынуждена была смириться. Ночевала я теперь не в комнате матери, а в так называемой палате отряда, в бараке, где спали девочки. Пионервожатая и педагог больше внимание уделяли мальчикам, чем девочкам. И для этого были веские причины. Пока девочки самостоятельно просыпались и умывались перед линейкой и завтраком, пионервожатая и педагог помогали мальчикам вывешивать на заборчике тюфяки и простынки, обмоченные ночью. У девочек таких проблем не было.
Первый завтрак привёл меня в смущение. Мне, как и другим детям, дали тарелку, полную пшённой каши с маслом и стакан какао. Я съела каши, сколько могла – несколько ложек, и отодвинула тарелку. Отодвинула я и стакан какао с молоком. Какао я терпеть не могла. Педагог, высокая сухопарая женщина, ходила вдоль длинного стола и смотрела, как мы едим. Увидев, что я отодвинула тарелку и стакан, она остановилась напротив меня и сказала:
- Это, что такое?! А, ну-ка, доедай!
- Я не могу больше.
- Доедай, я тебе говорю! Ты посмотри на себя! У тебя не телосложение, а теловычитание. Три лучинки! Ты же худая, как щепка! Тебе есть надо! Кто после тебя доедать будет? Выбрасывать кашу прикажешь? Доедай немедленно, а то я эту кашу сейчас тебе за шиворот сложу.
Я замерла и онемела. Дети засмеялись. Я метнулась из-за стола и побежала к воротам. Ворота были закрыты, но калитка возле ворот – открыта. Я шмыгнула наружу за пределы пионерского лагеря. Сторож закричал мне что-то вслед, но я мчалась вперёд по дороге, соображая, в правильном ли направлении бегу. Я хотела домой – в город. Сторож догнал меня на велосипеде и силой привёл назад. Запирая калитку, он сказал:
- Сдурела, девка! Тут кругом медведи бегают. Случись с тобой что, кто будет отвечать? Сторож! Недоглядел! Иди в отряд и не дури! Что бы там у тебя ни случилось, всё пустяки по сравнению с медведем.
Я побрела в отряд. Встречаться с медведями в мои планы не входило.
Пионерский лагерь я возненавидела всеми фибрами души. Повсюду надо было ходить строем: в столовую, в барак, в туалет, на речку, в лес. Надо было орать хором глупые речёвки. Дети их орали с удовольствием. Я молчала. Надо было просыпаться рано утром под звуки горна, и ложиться спать тоже после сигнала. И всюду были орущие дети. К счастью, я взяла с собой книгу Куна и, сев на лавочку под кустом, читала о древних греках и их богах и героях. Меня не надо было развлекать играми, занимать какими-нибудь ненужными делами. Я читала.
Мать, по всей вероятности, попросила педагога и пионервожатую меня не беспокоить без крайней необходимости. Они меня и по необходимости не беспокоили. Доедать кашу или суп больше не заставляли. Какао не предлагали. Я была сама по себе и была этому бесконечно рада. Дети меня тоже не тревожили. Иногда я издали видела мать. Она была в заботах и хлопотах о других детях. Вечером, нарушив правила, я пришла к ней в педагогический барак. Она лежала на кровати, усталая, и читала толстую книгу. Увидев меня, она отложила её.
- Тебе что-нибудь нужно? – спросила она, спуская ноги с кровати.
Я постояла на пороге.
- Нет! – сказала я. – Мне ничего не нужно.
И ушла.
Через две недели утром в субботу Петька привёз отца на воскресные дни. Я увидела отца, идущего к педагогическому бараку, но не двинулась с места. Пусть позовут, думала я и ждала. Ждать пришлось целый день. Меня позвали вечером после ужина.
Отец и мать сидели за столом. На столе стояла полупустая бутылка красного вина, два гранёных стакана, была открыта банка колбасных консервов, распространявшая невыносимый аромат, банка крабов тоже была открыта, и лежал на тарелке мой любимый пеклеванный хлеб, и ещё более любимый швейцарский сыр.
- Садись! – сказал отец. – Хочешь есть?
- Нет! – отвечала я, проглатывая слюну. – Мы только что ужинали. Разве только вина стаканчик!
Родители посмеялись моей шутке. Я вежливо улыбалась.
- Как дела? – спросил отец и взъерошил мне волосы.
- Нормально! – ответила я.
- Тебе тут нравится? – спросил отец.
- Нет!
- Почему?
- Много шума и людей.
- Как ты выросла! – сказал отец. – Что ты делаешь?
- Читаю.
- Похвально! – сказал отец. - Что читаешь?
- Мифы древних греков.
- Отлично! – сказал отец.
Я ждала, когда у него закончатся вопросы.
Повисло молчание. Похоже, вопросы закончились.
Отец и мать переглянулись.
- Спокойной ночи! – сказала я.
- Спокойной ночи! – отозвались родители.
Я вышла. Меня душили слёзы. Я хотела к бабушке.
Утром отец подъехал к бараку моего отряда на велосипеде. Велосипед я узнала. Отец одолжил железного коня у сторожа.
- Позавтракаешь, я тебя покатаю. Хочешь?
Я кивнула.
Быстро справившись с овсяной кашей, я вышла из столовой. Отец ждал у выхода. Он посадил меня на железный багажник, велел держаться за его ремень, охватывающий талию, и мы покатили. Мы покатили мимо бараков, мимо площадки, где проходили пионерские линейки, мимо прилизанного пионерами парка и озера, где квакали лягушки, и снова мимо бараков…
Шины шелестели по тропинкам, меня подбрасывало на кочках, и я боялась слететь с багажника, боялась, что не хватит сил удержаться за ремень отца. Вас когда-нибудь катали на багажнике? Железная решётчатая платформочка, предназначенная для сумки, ящика, котомки, рюкзака, но не предназначенная для мягкой нежной детской части тела. Когда мы делали третий круг, я поняла, что больше не выдержу этого железа под моей попой. Я крикнула отцу, чтобы он остановился.
У него было удивлённое лицо. Он собирался, по-видимому, добросовестно катать меня до обеда. Я объяснила, в чём дело.
- Пойдём, привяжем подушку, - предложил он.
- Нет! – сказала я. – Ты катайся, а я пойду читать. Мне скучно кататься.
- Как знаешь! – сказал он и уехал.
Июнь Берия
В Иркутске прошли гастроли заслуженного артиста РСФСР Михаила Александровича. Он исполнил романсы, песни совет¬ских авторов, арии из опер, неаполитанские, испанские и не¬гритянские песни. 6 февраля М. Александрович дал концерт в Черемхово.
16-18 июня в Иркутске прошли гастроли Новосибирского государственного театра оперы и балета - самого молодого оперного театра страны. В гастрольной поездке приняли учас¬тие 350 работников театра, в том числе 36 солистов оперы, ор¬кестр в составе 65 человек, хор - 66 человек, 65 артистов ба¬лета и группа художественных руководителей. Театр показал оперы «Борис Годунов», «Пиковая дама», «Евгений Онегин», «Мазепа», балеты «Спящая красавица», «Лебединое озеро». Во время пребывания театра в Иркутске его спектакли посмотре¬ло более 50 тыс. зрителей. Коллектив театра встретился с ра¬бочими крупных предприятий города, с железнодорожниками, шахтерами Черембасса.
В июне в Иркутске в здании филармонии состоялся концерт солистки Государственного академического театра СССР, ла¬уреата Сталинской премии народной артистки РСФСР Елены Дмитриевны Кругликовой. Зрители услышали в ее исполнении романсы Чайковского, арии из опер «Евгений Онегин», «Иван Сусанин» и др. В концерте приняла также участие пианистка Любовь Сандубра.
В марте в Челябинске иркутские боксеры З. Мигеров и В. Сафронов завоевали звания чемпионов РСФСР.
Иркутский художественный музей приобрел в Москве на Всесоюзной художественной выставке полотно Аркадия Алек¬сандровича Пластова «Ужин трактористов». Работа пользова¬лась большим вниманием зрителей.
К началу августа мы приехали домой. Приехали из Ленинграда бабушка и тётя Соня. Оказывается, они ездили смотреть квартиру для тёти Сони на обмен. Она твёрдо решила уехать из Иркутска после того, как её уволили с работы.
Брат тоже был в пионерлагере, так что мне никто не мешал, и никто меня исподтишка не терроризировал.
Дворовые ребята были ещё в лагерях. Я закончила читать Куна, и отец снял с полки дореволюционное издание «Сравнительных жизнеописаний» Плутарха.
- Если тебя интересует древность, попробуй! – сказал он. – Может, осилишь.
Днём я погружалась в чтение Плутарха. Непонятные места объяснял отец.
Возобновились вечерние чтения вслух. Отец начал «Войну и мир» Льва Толстого.
На чтения приходила тётя Соня. Она садилась в кресло, свежая, душистая, нежная. Я ставила скамеечку рядом, садилась на неё и клала голову на колени любимой тёти Сони. Я любила её не меньше, чем бабушку. Тётя Соня перебирала лёгкими пальцами мои волосы. Мать бросала в нашу сторону ревнивые взгляды. Может быть, ей хотелось, чтобы я садилась возле неё и клала ей голову на колени, но меня тянуло к бабушке или к тёте Соне, и совсем не тянуло к моей суровой неулыбчивой матери.
После часа чтения вслух отец захлопывал толстый том Толстого и начинался ужин. За ужином разговоры взрослых становились всё интереснее и интереснее. Особенно интересными разговоры были о том, что происходило в Москве, в Кремле и о религии. Когда говорили о Москве и о Кремле, семья была единодушна. Но как только разговор переходил на религию, единодушие пропадало.
Бабушка держала нейтралитет. Отец и мать размахивали рапирами перед носом тёти Сони. Тётя Соня слабо отбивалась. На все вопросы отца она отвечала, что так написано в Библии и так говорит её духовник.
- Сделаем допущение, - говорил отец, - что Христос не человек, а Бог, и, если он – Бог, то почему он столь жесток? Почему он допустил революцию в России, позволил разрушить Империю, позволил убить Государя и его Августейшую Семью, и было погублено столько невинных жизней?! Только не рассказывайте мне о коллективном поедании запретного плода с древа познания добра и зла, и о том, что Бог вытолкал их в шею за это из Рая. Я не люблю сказки древних восточных скотоводческих племён.
Заканчивалась дискуссия всегда одним и тем же высказыванием Стендаля, которое отец с удовольствием цитировал: «В мире столько безумия, что извинить Бога может лишь то, что он не существует».
Однажды в конце августа отец пришёл с работы, держа в руке сложенную газету. Он торжествующе швырнул её на обеденный стол и воскликнул:
- Вот! Читайте! Детям не показывать.
Сначала статью в газете прочла бабушка. Прочитав, охнула, и передала газету матери. Мать прочла и унесла газету в спальню. Я только успела рассмотреть название газеты «Восточно-Сибирская правда». Меня раздирало любопытство, что же там такое написано, что удивило всех моих родных. В голове мгновенно созрел план. «Восточно-Сибирскую правду» выписывала тётя Настя и дядя Федя. А, может, и другие жильцы нашего двора. Надо было сказать им, чтобы сохранили для меня этот номер газеты, а не сожгли в печке. Я выскользнула из дома и помчалась к тёте Насте.
Тётя Настя стряпала пирожки с капустой. Один противень с пирожками уже сидел в печи и по дому плыл сладкий сдобный запах. Второй противень стоял на столе.
- Тебе чего? – спросила тётя Настя. – Хочешь пирожок?
Я хотела пирожок.
- Жди! – предложила тётя Настя.
- А вы выписываете «Восточно-Сибирскую правду»?
- Выписываю.
- А где у вас сегодняшний номер?
- В комнате на столе погляди. А чо там? Интересное чо-то?
Я шмыгнула в комнату и увидела на столе газеты. Сверху лежала нужный мне номер. Я впилась глазами в заголовки и нашла.
Пока я читала, тётя Настя заглянула в комнату.
- Иди, ешь пирожок. Да чо там написано-то? Постановление, какое?
- Нет, не постановление. О церкви тут, что рядом с нами.
- И чо там о церкви?
- Тётя Настя, что такое – изнасиловал?
- Чо? Чо ты спросила?
Тётя Настя выхватила у меня газету и принялась читать.
Я ждала, пока она прочитает и объяснит.
- Лёлька, иди, съешь пирожок и ступай домой. Я поняла, зачем ты пришла. От тебя дома эту газету спрятали. Бабушку свою спроси, она тебе объяснит.
- А вы что, не знаете?
- Не знаю!
Я взяла пирожок и побежала домой.
Бабушка накрывала стол к ужину.
- Бабушка, что такое – изнасиловал?
Бабушка выронила вилки, и они рассыпались по полу. Я принялась собирать их.
- Прочла? – спросила бабушка.
- Прочла. У кого?
- У тёти Насти. Я её спросила, а она сказала, что ты объяснишь.
- Э-э-э … начала бабушка. – Это означает, что священник очень нехорошо поступил с этой прихожанкой. Он её очень сильно обидел. Так сильно, что им займётся милиция.
- Ударил?
- Хуже, чем ударил. Ты видела, как соседский кот к Дымке приходил?
- Видела.
- Так вот, Дымка была согласна на ласки кота. А священник сделал с прихожанкой то же самое, что кот с Дымкой, только прихожанка не была согласна, и священник принудил её силой. Понятно?
- Да! Так теперь у прихожанки котя… ой! – ребёнок образуется?
- Вот в этом-то вся и штука, что дети должны образовываться по любви и взаимному согласию, а не через насилие. Насилие это преступление. Вот теперь священник перед этой женщиной и законом - преступник. Зови родителей ужинать.
К ужину пришла тётя Соня. Отец вышел из спальни с газетой под мышкой. Газету он положил слева от своей тарелки. Я поняла, что начинается представление. Все расселись и принялись за еду.
- Ну–с, - сказал отец, когда бабушка налила в чашки чай. – читали, Софья Семёновна, сегодняшний номер «Восточно-Сибирской правды»? Елена, ступай в комнату!
Я ушла в комнату, но оставила дверь немного приоткрытой, чтобы мне всё было слышно.
- Нет, вы же знаете, Лёнечка, что я не читаю советских газет, - отвечала тётя Соня.
- А вот, и напрасно! – заявил отец. – Случается, что в них иногда пишут правду. Например, о церкви и священниках. Вот, прочтите.
Наступило молчание. Очевидно, тётя Соня читала статью о священнике, заманившем прихожанку в комнату и изнасиловавшем её.
- Ну, что? – через некоторое время спросил отец.
Тётя Соня молчала.
- А Вы водите Лёльку в эту церковь! – продолжал отец. – Может, этот негодяй и крестил её?
Скрипнул стул. Тётя Соня встала. Послышались шаги. Тётя Соня ушла.
Она ушла, молча.
Новый учебный год принёс сюрпризы. Я пришла первого сентября в школу, а там во дворе оказались мальчики, а не одни только девочки. Часть девочек перевели в мужскую школу № 15, а мальчиков из этой бывшей мужской школы перевели в нашу бывшую женскую школу № 13.
Я оказалась за партой с Мишкой Петровым. У Мишки была круглая стриженая под нулёвку голова, крепкие кулаки и наглые ноги. С первого урока Мишка стал меня пинать под партой этими самыми наглыми ногами. Я очень удивилась, когда получила удар в голень тяжёлым ботинком. У меня на ногах были лёгкие сандалии, и мой ответный удар по Мишкиным ногам был слабеньким и Мишка только ухмыльнулся. Второй его удар по моей ноге был такой силы, что я вскрикнула.
Евстолия Михайловна сразу поняла, в чём дело. Она подошла к нашей парте и велела Мишке встать в угол. Мишка пошёл в угол, и выражение его лица было таким, что я поняла: лучше ему не попадаться на переменке. Я сидела и не понимала, почему он с первой же минуты начал драться. Болела нога. Настроение было испорчено. Мальчишки во дворе никогда меня не обижали, если, конечно, не считать брата Игорёшу мальчишкой.
Мишку со мной за партой она больше не посадила. Моим соседом стал другой мальчик – Володя Чумаков. Володя был одет в белую шёлковую рубашку и не дрался. На перемене он спросил меня:
- А у тебя отец – начальник?
Мой отец был большой начальник, как говорила бабушка, номенклатурный работник, но я не стала говорить об этом Володе Чумакову. Что-то в его вопросе мне не понравилось.
- Нет, - отвечала я, - он сам себе начальник.
Володя наморщил лоб, соображая.
- Так не бывает, - заключил он. – У всех есть начальники. Даже у дворников. Может, у тебя отец – дворник?
- Да, - подтвердила я. – Он дворник.
- А мать? – спросил Чумаков, - А мать – я хихикнула, - прачка в больнице. – Бельё больных стирает. Халаты, наволочки, простыни, - соврала я, любуясь выражением лица мальчика. Брезгливость была написана на его хорошеньком лице.
- Значит, у твоего отца в ЖЭКе есть начальник, и у матери – в больнице тоже, - подвёл итог Володя, повернулся ко мне спиной и удалился. Он расспрашивал всех девочек подряд, начальники ли у них отцы. Дружить он предпочёл с Инной Леоновой и Ларисой Глушковой. У Инны мать работала на слюдяной фабрике начальником цеха. Отца у Инны не было. Ларисы мать была главврач в районной больнице, а отец – главный хирург в той же больнице.
Я поймала Чумакова на переменке и спросила:
- Чумаков, а твой отец – начальник?
- Да, - важно отвечал Чумаков. – Он ответственный работник, заместитель директора трикотажной фабрики. Не чета твоему - дворнику!
Я привалилась плечом к стене и захохотала. Чумаков не понимал причину моего веселья и, нахмурившись, смотрел на меня.
А веселилась я потому, что над моим отцом и в самом деле не было начальника. Все директора заводов и фабрик лёгкой промышленности Иркутской области подчинялись моему отцу. Бабушка говорила, что он что-то вроде министра областной лёгкой промышленности.
Мне понравилось дурачить Чумакова. Вскоре я заметила, что девочки и мальчики, у которых отцы или матери были начальниками, сгруппировались вокруг этого мальчика. Остальные дети, у кого отцы и матери занимали должности на работе попроще, образовали вторую группу. И внутри групп тоже было расслоение на детей, важных начальников и начальников меньшего масштаба. Внутри группы, в которую попала я, тоже было расслоение. Я попала в самую низшую подгруппу, где отцы и матери были рабочими, санитарками, прачками, дворниками, няньками, уборщицами. Дети важных начальников избегали дружбы с нами.
Нет, Чумаков не бил меня ногами под партой, но обращался со мной свысока и снисходительно, как с существом не вполне полноценным. Своё презрение ко мне, существу низшего порядка, он выражал через обращение «Эй, ты!», как будто у меня не было имени. На обращение «Эй, ты!» я и ухом не вела, как будто не слышала, но мне очень хотелось въехать Чумакову кулаком по губам. Чумаков, между тем, сделал попытку превратить меня в прислугу. Он уронил ручку, а на переменке сказал мне повелительным тоном, указывая пальцем под парту:
- Подними!
Я послушно полезла под парту, подняла ручку, вылезла наружу и, подойдя к окну, выбросила её во двор через форточку. Чумаков задохнулся от злобы. Он вынул из пенала запасную ручку, обмакнул перо в чернильницу, и встряхнул его над моей раскрытой тетрадью. Страницы тетради покрылись чернильными пятнышками. Я вернулась к парте, вынула из гнёздышка чернильницу, и, держа Чумакова левой рукой за шиворот рубашки, тщательно вытряхнула содержимое ему на голову. Чернила потекли по тёмно-русым кудрям Чумакова и сползли на его лоб. Чумаков завопил, вскочил, оттолкнул меня и помчался в туалет отмываться.
Но не так-то просто было отмыться от советских чернил. Три дня Чумакова не было в школе. Я всё время ждала, что откроется дверь класса и меня позовут к директору. Не позвали. Должно быть, Чумакову хватило ума не пожаловаться на меня. Он вернулся в класс через три дня, остриженный под ёжика, с голубым лбом, молчаливый и насторожённый. Он явно затаил злобу и вымечтал месть. Но я не знала, в какой форме он обрушит её на меня.
Вечером, когда я делала уроки, отец подошёл ко мне, взял учебник, лежавший возле моего левого локтя на столе, и начал листать. Внезапно он захлопнул учебник, бросил его на стол и взял следующий. Учебник пискнул от боли и неожиданности. Я посмотрела, что за учебник отец бросил на стол. Это была «Родная речь». Я потянулась за «Родной речью», пока отец листал второй учебник, но отец, бросив и его на стол, схватил меня за руку.
- Не трогай! Чьи это учебники? – спросил он.
- Мои.
- Ты их кому-нибудь давала?
- Нет, - пожала я плечами.
- А мог их кто-нибудь взять? Допустим, пока ты отдыхаешь на перемене в коридоре?
Я подумала. Учебники лежали стопкой на левом краю парты, возле длинной лунки, в которой лежала моя ручка. Наверное, кто-нибудь мог подойти и полистать их, пока я отсутствовала в классе.
- Наверное, кто-нибудь мог, - отвечала я. – А что с ними?
Отец сгрёб все мои учебники, сложил их стопкой, унёс в спальню, передал матери. Мне было видно через открытую дверь, что мать принялась их листать. Отец вернулся.
- С кем ты сидишь за партой?
- С Володькой Чумаковым.
- Ты с ним ссорилась?
- Да!
- Понятно! – сказал отец и ушёл назад в спальню.
Я была в полном недоумении. Я открыла только «Русский язык» и делала упражнения и ничего подозрительного в учебнике не заметила.
Наутро я несла в школу пустой портфель, или, точнее, почти пустой, потому, что в нём ничего не было, кроме тетрадок и пенала. Почему отец не отдал учебники, мне было неведомо.
Чумаков, видя, что я не выложила учебники на край парты, имел выражение лица торжествующее.
- Что ты сделал с моими учебниками? – спросила я.
- А ты не видела? – хихикнул Чумаков.
- Нет! Не видела! Мой отец посмотрел и отнял все учебники.
Чумаков перестал хихикать.
- А зачем ты учебники отцу показала?
- Он сам посмотрел.
Выражение лица Чумакова стало озабоченным.
- Дура! – сказал он. – Ну, ты и дура!
Я отвернулась от Чумакова. Начался урок. А потом была перемена. И второй урок. А потом опять перемена. А на третьем уроке дежурная по школе учительница взяла Чумакова за руку и увела к директору.
- Дети, - сказала Евстолия Михайловна, когда Чумакова увели, - Чумаков поступил очень плохо, разрисовав учебники своей соседки по парте.
И Евстолия Михайловна посмотрела в мою сторону.
- Мало того, что он испортил чужое имущество, он ещё и сделал такие рисунки, которые нельзя показывать девочкам. Неприличные, некрасивые рисунки. Чумаков доказал, что он плохой мальчик. Сейчас он и его родители у директора. Если Чумаков не исправится, его могут перевести в колонию для малолетних.
Дети молчали. Я оглянулась. Все смотрели на меня с любопытством. Смотрите, смотрите! Думаете, я вам расскажу, что там было нарисовано? А я и не видела. Мой отец видел, но он не расскажет. У Чумакова спросите. Может, он вам сам расскажет, что нарисовал в моих учебниках.
На четвёртом уроке открылась дверь, и вошёл Чумаков. Теперь он не торжествовал и не хихикал. Лицо у него было испуганное и даже заплаканное. За ним вошла директриса школы. Её лицо под короной седых волос было строгим. Все встали. Директриса подошла к столу учительницы. Чумаков сел на своё место. Мы тоже сели.
- И? – сказала директриса, глядя в упор на Чумакова. Чумаков встал, повернулся ко мне и сказал:
- Лёля, прости меня, пожалуйста. Я больше не буду.
Чумаков сгрёб свои учебники, лежавшие на его стороне парты, и передвинул их на мою сторону.
- Возьми, - сказал он. – Они твои. Они чистые.
Я передвинула кучку его учебников на его сторону:
- Нет! Они - поганые. Ты их трогал.
- Правильно! – сказала директриса. – Пусть твой отец, Чумаков, новые учебники купит для Лёли. Пусть раскошелится, раз у него сын такой!
На другой день отец Чумакова сам пришёл в школу и принёс сумку с новыми учебниками для меня. Он выложил новенькие учебники на моей стороне парты и отступил, приложив руку к сердцу. Лицо у него было умильное. Затем он обогнул парту и дал сыну подзатыльник. Инцидент, казалось, был исчерпан.
На переменке Чумаков подошёл ко мне:
- Лёля, а ты почему не сказала мне, что твой отец начальник всех начальников, а мать учительница?
- А зачем?
- Ну, ты же соврала.
- А если бы ты знал правду, ты бы не разукрасил мои учебники?
- Нет.
- Значит, ученице, у которой отец дворник, а мать – прачка, испортить учебники можно?
- Лёля, давай дружить?
- Зачем?
- Я тебя провожать буду. Я твой портфель носить стану.
Я вспомнила выражение, которому меня научил Толька:
- А шёл бы ты со своей дружбой …
- Ничего себе! – восхитился Чумаков, глядя на меня с удивлением и уважением. – Не бойся, я не скажу учительнице, что ты такие слова говоришь. Давай дружить, а то скажу!
Я, молча, отошла к баку с питьевой водой и налила воды в кружку. Чумаков тащился за мной, и канючил:
- Давай, подружимся! А то скажу учительнице.
Я, молча, вылила кружку воды ему на голову.
В этот декабрьский вечер мне понадобилось сделать выкройку платья для куклы. Я никак не могла сообразить, как это сделать наилучшим образом. Я огляделась.
Игорёша делал уроки на другом конце обеденного стола. Он сопел, ерошил свои белокурые волосы и читал учебник. Игорёша был мне не помощник. Что он понимал в выкройках платья для куклы!
Бабушка стряпала пирожки на кухне. Отвлекать бабушку от пирожков было крайне неразумно.
Мать распевалась, сидя у пианино. Она брала аккорды и пропевала: ми-и-и, ми-и-и, ми-и-и. Отвлекать мать от пения я бы никогда не осмелилась.
Отец в спальне читал газеты. Но отец, как и Игорёша, вряд ли что-либо понимал в выкройках платьиц для кукол.
Я вспомнила, что недавно Тамарка шила какую-то одежду для своей куклы.
- Ты куда? – спросила бабушка, выглянув из кухни и увидев, как я надеваю валенки и полушубок.
- К Тамарке. Я быстро.
- Не опоздай к ужину. Я начинаю жарить пирожки.
- Ладно.
Я выскочила за дверь. Вечер был морозный и безветренный. В тёмносинем небе белыми столбами поднимался дым из печных труб. На западе низко висел серебристый серп луны.
Я толкнула тяжёлую дверь, обитую войлоком, и вошла в сени. В сенях было темно, и я нашла дверь в квартиру ощупью и открыла её. Вместе со мной в тёплое помещение ворвались клубы белого морозного дыма. Я скинула с плеч полушубок, сбросила с ног валенки, и прошла через коридорчик в комнату.
Тамарка сидела на низеньком табурете возле печки с открытой дверцей и читала книгу. Отсветы пламени играли на Тамаркином розовом лице. Витька и тётя Настя сидели за столом. Витька внимательно наблюдал за руками матери. Тётя Настя держала в правой руке длинную сапожную иглу, а левой прижимала к столу лист бумаги. Иглой тётя Настя колола этот лист бумаги и приговаривала:
- Сволочь! Гад! Предатель! Вот, тебе! Вот, тебе! Вот, тебе!
Тамарка подняла на меня глаза и заулыбалась.
- Всем привет! – сказала я. – Тамарка, поможешь мне сделать выкройку платья для куклы?
- Погоди! – сказала тётя Настя. – Подойди сюда!
Я подошла к столу. На столе перед тётей Настей был не лист бумаги, а большая фотография Политбюро, вырезанная из журнала «Работница». Эта фотография прежде висела на стене рядом с портретом Сталина. Тётя Настя очень уважала власть. Теперь фотография была снята со стены и, беззащитная, распласталась перед хозяйкой дома.
- Держи и коли! – сказала тётя Настя, сунув мне в руку сапожную иглу. – Вот сюда! - И она ткнула пальцем в первый портрет слева во втором ряду.
Я замерла над фотографией.
В верхнем первом ряду три портрета: Молотов, Сталин, Жданов. Портрет Сталина в центре ряда – самый большой. Во втором ряду: Берия, Ворошилов, Микоян, Андреев, Каганович. В третьем ряду: Маленков, Хрущёв, Воскресенский, Шверник, Булганин, Косыгин.
Глаза на портрете Берия была выколоты сапожной иглой – орудием казни в бестрепетной руке дворничихи.
- Коли! – повторила тётя Настя. – Прямо в морду ему, изменнику, коли! Не боись! Он – враг народа!
Я бросила иглу на стол. И игла, и фотография Берии с выколотыми глазами, и тётя Настя с блестящими от возбуждения глазами меня пугали.
- Ишь, какие мы нежные! – нараспев протянула тётя Настя. – Зато мы с крепкими нервами! Вот, тебе! Вот, тебе! Вот, тебе!
И она, взяв иглу, снова принялась с остервенением колоть фотографию Берии. Мы с Тамаркой выскользнули на кухню. Следом за нами пришёл и Витька.
- Чего это, она? – спросила я.
- Она и нас колоть заставляла, - сказал Витька. – Но мы отказались. Не нравится мне это – глаза на фото выкалывать. Глупость, какая! Его на днях судили и расстреляли. Зачем ещё глаза выкалывать?!
- Кого? Берия?
- Ну, да! А ты не знала?
Я не знала. Так вот почему в последнее время отец прятал газеты в ящик комода и запирал его на ключ. Не хотел нас расстраивать. То Сталин умер! Теперь Берия изменник и его расстреляли! А ведь он считался другом Сталина.
- А песенку знаешь? – спросила Тамарка.
- Какую песенку?
- Ты что, с луны свалилась? Все поют.
Лаврентий Палыч Берия
Вышел из доверия.
А товарищ Маленков
Надавал ему пинков!
Мы засмеялись. К нам заглянула тётя Настя.
- Чего ржёте?
- Мы песенку про Берия поём, - пояснил Витька.
Тётя Настя хмыкнула и ушла в комнату.
- Так теперь Маленков главный? – спросила я.
- Теперь Маленков! – подтвердил Витька.
Мне стало как-то не до выкройки. На душе было смутно и тревожно. Я всё время видела перед собой тётю Настю с сапожной иглой в руке. Я надела полушубок и валенки.
=- А ты чего приходила-то? – спросила Тамарка, когда я открывала дверь в сени.
- В другой раз, - сказала я, выходя.
Луна поднялась выше и заливала серебром весь двор. По-прежнему поднимался белыми столбами дым из печных труб. Я бежала домой через двор и думала об умершем Сталине и расстрелянном Берия.
Странная неотвязная мысль томила меня в этот вечер. Эту мысль я не доверила никому: ни бабушке, ни родителям, ни брату. Если Берия и Сталин были друзьями, то неужели мудрый учитель всех народов, как его называли в газетах, и проницательный вождь не увидел за столько лет дружбы, что Берия – враг и шпион?
Когда я улеглась спать на свой диванчик, ко мне заглянул отец. Он поцеловал меня в лоб и сказал:
- А диванчик-то тебе стал короток. Растёшь!
Я поджала ноги, высунувшиеся за пределы диванчика, и спрятала их под одеяло.
К весне тётя Соня окончательно решила переехать в Ленинград. Дело с обменом квартир сладилось. Всей семьёй мы отправились в гости к тёте Соне. В последний раз.
После ссоры на религиозной почве отец и тётя Соня помирились. Ну, и как не помириться! Всё-таки почти родные люди. Родные не по крови, но по всем остальным признакам.
Тётя Соня знала моего деда и мою бабушку. Тётя Соня воспитывала моего отца и моего дядю Игоря. Она знала всю историю и все тайны нашей семьи. И вот теперь она уезжала в свой родной город Ленинград, который всегда называла Петербургом, потому что для неё он так и остался любимым Петербургом, а название «Ленинград» она не хотела признавать.
Дом, в котором она жила был старым, каменным, в несколько этажей. В подъезде было темно и пахло мышами и кошками. Мы поднялись на второй этаж, где была квартира тёти Сони.
В коридоре, на кухне, в комнате стояли ящики и коробки, лежали узлы и мешки.
- Завтра приедет грузовик, - сказала тётя Соня, помогая нам пробраться между ними. – Контейнер уже заказан.
В комнате стояла опустевшая мебель, и только круглый стол посередине был накрыт к чаю. Все расселись вокруг стола, притихшие и грустные.
- Тётя Соня, не уезжайте, - попросила я.
- А давай, я возьму тебя с собой! – предложила она, улыбаясь. – У меня есть большой чемодан. Вот, в чемодане тебя и повезу в Петербург.
Все тоже заулыбались и с интересом смотрели на меня.
А я посмотрела на пустой чемодан, раскрывший огромную чёрную пасть. Да, я вполне могла в нём поместиться.
- Не бойся, - сказал чемодан. – Соня положит в мой живот свою одежду.
- Что я, не понимаю, что ли, что это шутка?! Детей в чемоданах не возят.
Что ты там бурчишь? – спросил отец.
Я нахмурилась и занялась пирожным.
- А устами младенца! – сказала мать. – Зачем вы, Софья Семёновна, уезжаете? Здесь вы не одна. А там вы будете совсем одна. Ведь все ваши умерли в блокаду. Никто ведь в живых не остался.
-Да, - отвечала тётя Соня. – Все лежат на Пискарёвском. Я буду ходить к ним. Буду молиться за них.
- Что такое – Пискарёвское? – спросила я, облизывая ложку.
- Это кладбище, - пояснила тётя Соня. – Там похоронены жители города, умершие в блокаду от голода.
- Что такое блокада? – спросила я, принимаясь за второе пирожное. Тётя Соня встала и вышла на кухню, прижав носовой платок к лицу. Я проводила её взглядом.
- Ну, представь, - начал объяснять отец. - В город, окружённый вражескими войсками, невозможно привезти продовольствие. Нет муки, крупы, мяса, молока, овощей, фруктов. Пирожных, тем более, нет. Ничего нельзя привезти! И люди начинают умирать от голода. Сотнями! Тысячами! Нечего есть! Умирают люди всех возрастов, от младенцев до стариков. И топлива нет, чтобы обогреть зимой дома. И люди начинают погибать не только от голода, но и от холода. В Петер…, то есть в Ленинграде погибло более миллиона человек. Они похоронены на нескольких кладбищах. В том числе, и на Пискарёвском. Все родные Софьи Семёновны: мать, отец, тёти, дяди, племянники – все лежат там.
Я забыла о пирожном.
- Представь, - сказал отец, - что вымерло всё население Иркутска! Нет, трёх Иркутсков!
Вернулась тётя Соня. Глаза у неё были заплаканные.
Пирожное мне уже не хотелось.
Посидели и поговорили ещё с полчаса. Потом мы встали и начали прощаться.
- Завтра ещё раз увидимся, - сказала тётя Соня и обняла меня. – Вы ведь придёте провожать меня на вокзал. А ты приедешь ко мне в гости с родителями или с бабушкой. А вырастешь, будешь приезжать сама. Не грусти!
Когда мы возвращались домой, я представила, что все мои родные умерли. Все до одного. От голода и холода. И я осталась совсем-совсем одна. Я прижалась на ходу к боку бабушки и взяла её за руку.
Евстолия Михайловна объявила, что сегодня будет классный час. После третьего урока мы не разошлись по домам, а остались в классе. Евстолия Михайловна сидела за своим учительским столом, что-то записывая в тетрадку. Время от времени она поглядывала на расшалившихся детей и под её пристальным и холодным взглядом, все притихли. Мы ждали. Наконец, учительница закрыла тетрадку, вытерла перо ручки тряпочкой, спрятала ручку в деревянный ученический пенал и встала. Лицо у неё было строгое и даже хмурое.
- Дети! – обратилась она к классу. – У нас чрезвычайное происшествие. Оказывается, Дима Подрезов ходит со своей бабушкой в церковь и не только ходит в церковь, а работает служкой. Служка помогает попу. Подай, принеси! А ещё Подрезов в церковном хоре поёт. Стыд и позор!
- Не попу, а иерею! – пробурчал Дима Подрезов. Он сидел за самой последней партой в левом ряду. Сидел всегда один. Он ни с кем не дружил, никогда не играл с нами на переменках, а все перемены стоял возле двери класса. Дети его сторонились, сами не зная, почему. Может, потому, что Дима и сам не искал их общества.
Весь класс повернул головы в сторону Подрезова. Все уставились на него.
Подрезов был высокий, тёмноволосый мальчик. У него было бледное лицо и широкие тёмные брови над карими глазами. Он всегда приходил в школу в чёрных сатиновых шароварах и белоснежной хлопчатобумажной рубашке. Видимо, он был из бедной семьи, ни брюк, ни курточки, как у других ребят, у него не было.
- А ты выйди сюда, Подрезов! Выйди, чтобы все тебя видели, - предложила Евстолия Михайловна.
Подрезов не пошевелился.
- Встань! – гневно крикнула Райка Суслова.
Подрезов продолжал сидеть, уставившись глазами в столешницу парты.
- Видите, дети, - сказала Евстолия Михайловна, - Подрезов нас не уважает. Он не желает встать и выйти перед всеми, чтобы посмотреть нам всем в глаза. Он знает, что он неправ. Советские мальчики в церковь не ходят и, тем более, попам не прислуживают и в хоре церковном не поют.
- Священникам, а не попам! – поправил Подрезов распекавшую его учительницу.
- Не смей мне перечить! Не смей меня поправлять! – крикнула Евстолия Михайловна. – Даже великий Пушкин писал «Жил-был поп Толоконнный лоб»! А Пушкин знал, что делает! Я сказала – поп, значит - поп! И точка! Дети, в следующем году мы будем принимать вас в пионеры. Так вот, Подрезов! Тебе нечего рассчитывать, что тебя примут в пионеры. Таким, как ты, не место в пионерской организации. Моя бы воля, я бы тебя вообще из школы исключила, чтобы ты плохо не влиял на детей. Но Советская власть добрая. Она даже таких несоветских детей, как ты, учит в советской школе. Ты, небось, и крестик на шее носишь?
- Небось, ношу! – с вызовом сказал Подрезов и посмотрел прямо в глаза учительницы. Он расстегнул воротник своей белой рубашки и вытащил наружу свой оловянный крестик на зелёной узенькой ленточке.
И тут меня словно огнём ожгло. Я вспомнила, что в потайном ящичке китайской шкатулки лежит мой крестик на узенькой зелёной ленточке. Значит, когда придёт время, и меня не примут в пионеры?! Хотя, кто узнает? Я ведь не ношу крестик на груди под платьем, как носит Подрезов под рубашкой. Никто не узнает. Я ведь никому не рассказывала. А честно ли это, тут же задала я себе вопрос. Честно ли, быть крещёной в церкви, и поступать в пионеры? Честно ли, промолчать, что в потайном ящичке китайской шкатулки лежит твой крестик? Пионеры ведь честные ребята и никогда не врут! Значит, я начну с вранья?
- Дети, - между тем гремел над моей головой праведный голос Евстолии Михайловны, - давайте осудим Подрезова за то, что он ходит в церковь! Давайте осудим его за то, что он носит крестик! Давайте осудим его за то, что он поёт в церковном хоре!
- А как осудим? – деловито спросила бойкая Райка Суслова.
- Расстреляем из рогаток! – хохотнул со своей парты Витька Русаков.
- Лучше заплюём жёваными промокашками из трубочек! – радостно подхватил Мишка Ершов.
- Нет! – воскликнула Евстолия Михайловна. – Расстреливать из рогаток мы его не станем. И заплёвывать жёваными промокашками не будем! Мы хором скажем ему: «Позор Подрезову!». Внимание, дети! Хором! Трижды! Три-четыре!
- Позор Подрезову! – нестройно прокричал класс.
Я не прокричала.
- Плохо! – сердито заметила Евстолия Михайловна. – Надо громче и дружнее. Следите за моими руками.
И она подняла руки вверх и замерла. Весь класс тоже замер.
Прям, дирижёр оркестра! Щас, грянут!
И грянули, когда учительница, резко опустила руки вниз.
- Позор Подрезову!
Трижды прокричали. На этот раз вышло громко и слаженно.
Меня подбросило на парте. Неожиданно!
- А вы член компартии? – спросила я учительницу.
- Да! – оторопела она.
- Значит, вы – никогда не врёте?
- Никогда! – твёрдо сказала учительница. – Коммунисты не врут!
- А когда вы были маленькой, вас крестили в церкви?
Евстолия Михайловна глотнула воздух и забыла выдохнуть. Её лицо наливалось кровью.
Все замерли. В тишине было слышно, как в коридоре, пробегая, пукнула мышь.
Э-э-э … - начала Евстолия Михайловна. – Я родилась в деревне до революции. Я была младенцем. Мои родители были простые неграмотные крестьяне. До революции в деревне попы всех младенцев крестили в церкви.
- Значит, вы – крещёная! – подытожила я.
- Я же была младенцем и ничего не понимала, - кудахтала учительница.
- Вы – крещёная! – безжалостно повторила я. – А крестик вы сохранили? Может, он у вас в ящике комода лежит? В коробочке!
- Откуда ты знаешь? – вскинулась Евстолия Михайловна, и прикусила язык.
- Тогда и вам позор! – заявила я. – А, может, тут все в классе крещёные!
И я обвела взглядом класс.
- Я – нет! – крикнула бурятка Райка Суслова. – У меня родители – буддисты!
Все остальные молчали.
Евстолия Михайловна сложила в свой портфель пенал и наши тетрадки с изложением, которые она будет проверять дома, и вышла из класса. Похоже, что я сорвала ей мероприятие.
Нажалуется директрисе?
Надо будет выяснить, может, и директриса – крещёный член партии?
- Спасибо! – сказал Подрезов, проходя мимо меня. – Я не забуду!
Что-то в последнее время мне стало неудобно спать на моём венском диванчике. Стали во время сна вылезать из-под одеяла и свисать ноги по ту сторону диванчика. Вечером я засыпала, свернувшись в клубочек под тёплым ватным одеяльцем, а утром просыпалась оттого, что мёрзли ноги, вылезшие во время сна наружу и пересекшие границу. Первой это заметила бабушка. Потом заметил отец. Кажется, заметила и мать. А брат, если он просыпался раньше меня и проходил через нашу с бабушкой комнату, то непременно, увидев мои голые ноги, шлёпал по моим пяткам сложенной газетой или сапожной щёткой. От шлепка я тотчас просыпалась, а Игорёша, как ни в чём, ни бывало, показывал мне «длинный нос» при помощи приставленных к нему пальцев.
Через неделю, после того, как отец заметил, что венский диванчик стал мне маловат, во двор приехал грузовик. В кабине сидели шофёр и грузчик. Второй грузчик сидел в кузове. Шофёр откинул борт, и глазам всех собравшихся предстал огромный диван, обитый серой тканью. На нём-то и восседал второй грузчик. По бокам дивана были валики, а на спинку опирались три подушки. Шофёр снял подушки и валики с дивана и передал их ребятам. Потом вместе с грузчиками, шофёр стал снимать диван с грузовика. Ребята понесли подушки и валики в дом.
- Да это не диван, – сказал Юрка, - а целый аэродром! Как ты на нём спать-то будешь? Тебя же потеряют. Будут искать в одном углу, а ты затеряешься в другом.
- Не завидуй, - сказал Лёнька.
- А чо мне завидовать! У меня своя кровать есть.
Диван втащили в дом совместными усилиями грузчиков, шофёра и отца.
Когда грузчики и шофёр уехали, отец убрал мой венский диванчик в сторону, и придвинул новый диван к стене, под вышитый ковёр с гномами. Положили на места валики, прислонили к спинке подушки.
- Ну, - сказал отец, потирая руки, - вот твоё новое спальное место! На вырост! Надеюсь, ты не вырастешь более двух метров. Здесь длина – ровно два метра.
Отец лёг на диван.
- Ровно два метра, - сообщила я ему. – Ещё немного вырастешь, и ноги выскочат за границу.
- Я уже вырос, - сказал отец и сел. – Взрослые не растут. Только дети. Лишь бы тебя не понесло вверх, как Игорёшу. Он мне уже по плечо, а ему ещё расти и расти. Впрочем, если и тебя понесёт, сделаем из тебя баскетболистку. Или волейболистку.
- Не надо! – сказала мать. – Она будет пианисткой. Или писательницей. Рост этому не помешает. И потом, почему она непременно пойдёт в рост, как Игорь? Она же девочка. И будет, как я, ровно 160 сантиметров.
Пока отец с матерью обсуждали проблемы моего роста, мне не терпелось лечь на диван и попробовать, как на нём лежится.
Отец встал и махнул рукой:
- Налетай, ребята!
И тотчас вся ватага ринулась на диван, и удивительно, что нас было много, но места хватило всем. Даже бабушка и мать присели с краешку.
- Мягкий! – похвалил Вовка. – Почти такой же мягкий, как у меня. – Спать будет хорошо!
Когда все налюбовались на диван, потрогали его, пощупали, належались на нём всласть, и, наконец, ушли, на него вспрыгнула Дымка с четырьмя котятами и улеглась посередине.
Тотчас вышла из-под стола в столовой Чарка и принялась обнюхивать обновку.
- Довольна? – спросил меня отец.
Я покивала головой, но в глубине души довольной я не была. Диван, конечно, новый, мягкий, и красивый. Но мне было жаль, что мой венский диванчик получил отставку. Он сиротливо стоял в углу и, кажется, собирался заплакать.
- Не плачь, - сказала я ему. – Я тебя не оставлю. Ты всегда будешь со мной. Я буду сидеть на тебе, если уж больше не могу лежать. Мы вместе будем читать книги. И шить. И вязать.
- Правда? – прошептал диванчик.
- Правда! Я тебя поставлю вот с этой стороны большого дивана и стану складывать на тебя мою одежду перед сном. И положу на тебя руку. Мы будем спать вместе. Как всегда.
- Для этого нужно будет убрать валик.
- Уберу. Не беспокойся.
Диванчик передумал плакать и заулыбался.
- Я тебя люблю! – сказала я ему. – Я тебя всегда буду любить. И мы никогда не расстанемся. Обещаю!
29 марта 2019
Г. Горловка