Читать онлайн
"СЛОВО О МАРИНЕ ЦВЕТАЕВОЙ"
СЛОВО О МАРИНЕ ЦВЕТАЕВОЙ Горловка - 2010 ВЕК МОЙ – АД ТРАГЕДИЯ ВРЕМЯ ДЕЙСТВИЯ В ТРАГЕДИИ С 1918 по 1941 ГОД ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Цветаева Марина, великий русский поэт Эфрон Сергей, муж Цветаевой, вначале белый офицер в чине подпоручика, затем платный агент НКВД Эфрон (Аля) Ариадна, старшая дочь Цветаевой Эфрон Георгий (Мур), сын Цветаевой князь Сергей Волконский, писатель, общественный деятель Егор, дворник Илья Эренбург, советский поэт, журналист, писатель Софья Голлидей, актриса Большевик в кожанке Закс, коммунист, квартирант Цветаевой Волошин Максимилиан (Макс), живописец, поэт, друг Цветаевой Гиппиус Зинаида, русский поэт Мережковский Дмитрий, писатель, муж Гиппиус Слоним Марк, критик, писатель Цветаева Анастасия, писательница, сестра Марины Цветаевой Извольская, Елена, переводчица Полковник французской полиции Сержант французской полиции Гуревич Самуил (Муля), журналист, друг Ариадны Эфрон Меркурьева Вера, поэтесса Асеев Николай, советский поэт Известная советская актриса Чуковская Лидия, дочь Корнея Чуковского, писательница Тренёв Константин, советский драматург Известный советский писатель Менее известный советский писатель Советская поэтесса Человек в чёрном костюме ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ СЦЕНА I Зима 1918 года. Комната с окном – (наподобие фонаря) и камином. Посредине комнаты овальный обеденный стол, несколько стульев с высокими спинками, по стенам высокие шкафы с книгами. Возле камина – буржуйка. Мебель в беспорядке. Дверцы из шкафов выломаны, у камина лежат два сломанных стула. Видно, что ими будут топить буржуйку. На столе кастрюля, укутанная пуховой шалью. В комнате беспорядок. Пол грязен засыпан опилками, бумажками, мусором. Видно, что комнату давно не убирают. За столом сидит Цветаева, курит самодельную папиросу, и сосредоточенно думает, делая между затяжками какие-то записи в самодельной тетради. Ее золотистые волосы коротко подстрижены и в них видна легкая седина. Цветаевой двадцать шесть лет, она тонка в талии; когда она встает и ходит по комнате, видно, как легка ее походка. Одета она в заношенное выцветшее, некогда роскошное, платье. Сверху надет грязный фартук. Входит шестилетняя дочь Цветаевой Аля. На ней меховая шубейка внакидку. Аля: Доброе утро, Марина. Как Вам спалось? (Подходит к матери и целует её.) Цветаева: Дитя моё, приветствую тебя. Спалось мне мирно, сладко и спокойно, Но снов, ; увы! ; не видела я нынче. Хорошие ли сны тебе приснились? Аля: Очень хорошие. Снился Серёжа на белом коне и с копьём в руке. Снилось, что он поражает копьём красного дракона. Как святой Георгий. Цветаева: (обнимая ребенка) Воистину, хороший это сон. Он говорит о том, что жив Сережа, И что повержен скоро будет враг. Молись, дитя, за своего отца Георгию Святому! Он поможет! Клянусь тебе, наступит скоро час С победой Белый полк войдет в Москву, И нас с тобой отец освободит! И все большевики, как страшный сон, Исчезнут без следа, и мир наступит! Ещё тебе, что, милая, приснилось? Аля: Ещё приснились: мясо, хлеб, масло, сахар, конфеты, пряники, яблоки, апельсины, много-много еды! Цветаева: О, Господи! Хорош ли этот сон?! Уж лучше бы еда тебе не снилась! Садись за стол. На завтрак у тебя Без масла каша – каша на воде! Но и за эту скудную еду Благодари в своей молитве Бога. Аля и садится за стол, быстро молится и ест прямо из кастрюли. Затем спохватывается. Аля: Марина, а Вы – ели? Цветаева: (куря папиросу, рассеянно, не отрывая пера от бумаги) Да, да! Когда ты всё доешь, Помой кастрюлю и займись делами: Читай, рисуй, иль в куклы поиграй, Да присмотри за спящею Ириной Когда проснётся, накорми её. А после – погуляем,…если сможем. Работы много. Впрочем, погуляем, Тебе я обещаю, и – ступай! Аля: (ворчливо) Сегодня работа. Вчера работа. Позавчера работа. Каждый день работа! Хорошо, Марина. А можно я почитаю в постели? Я мерзну. А Ирина всё равно ещё спит. Цветаева улыбается и кивает. Аля уходит в другую комнату. Без стука в комнату вваливается дворник Егор, молодой, высоченного роста, косая сажень в плечах краснощекий деревенского вида парень лет 18; он в солдатской форме без погон, на ногах обмотки. У него заняты обе руки: принёс дров. Егор кладёт поленья на пол возле буржуйки. Не дожидаясь приглашения, плюхается в кресло. Егор: У Вас парадная дверь никогда не зарыта, барыня. На одну только цепку. Всякий войти может. Так недолго и до беды. Вот, дровишек вам принес. В прошлый раз околел совсем у вас сидючи. Цветаева: (вставая из-за стола) А что за смысл держать её закрытой?! Что красть в моём дому? Нет ничего, Что нынче вору было б интересно. Грабитель приходил совсем недавно. Глазами жадными углы кругом обшарил. Ему я сесть любезно предложила. От изумленья он послушно сел. Ему прочла любимые стихи – Последние, что утром написала. Он слушал, молча. Странно так смотрел. Когда же встал, то денег предложил. Грабитель – мне! Не правда ли – забавно! Егор: Да уж куда как забавно. И в самом деле, – что у Вас красть-то? Ни денег, ни золотишка. А вот обидеть мог. У Вас – дети. Да и сами Вы молодые и красивые. Цветаева: (с горечью) Меня уже обидели настолько, Что больше и немыслимо никак! Отняли всё, чем только я владела: И родину – и мужа – и Царя – И всё, что сердцу с детства было мило, И средства, что нужны к существованью. Остались только дети да стихи. Чудно, что пожалел меня грабитель, Не пожалел жестокий большевик Егор: Да что о Царе-кровососе плакаться! Поделом ему! А коммунисты вовсе и не жестокие. Просто – классовая борьба. А в классовой борьбе бьются до крови и до смерти. Я вот – Елена большевик, коммунист. А я и мухи не обижу. Но ежели буржуй будет ерепениться, я ему, конечно, промеж глаз дам и дух вышибу. (Поднимает пудовый кулачище, и ржёт, довольный собой) А не ерепенься! Теперича я хочу барином быть, в шелках ходить, шампанское пить! Вы садитесь, садитесь, Марина Ивановна. Не стесняйтеся. Я ведь что пришел. Давеча мы с вами не договорили, так вот пришел договорить. О революции. Цветаева: (нетерпеливо) Сегодня я работаю. Быть может, В другой раз с Вами мы поговорим? Егор: Марина Ивановна, какая у Вас может быть работа! Вы же барыня! Ваша работа в кресле сидеть, или вязать, или цветочки поливать. А Вы все пишете чего-то, пишете. Я ведь тоже того, писать могу. Да ведь какая это работа! Так, название одно. Вот, ежели письмо написать, это дело. (Марина беспомощно опускается на стул и складывает руки на коленях) Так давеча мы о революции не договорили. Я ведь как кумекаю: революция, чем хороша? Равенство! (Егор в восторге ударяет кулаком в стол) Вот ведь, ядрёна вошь! Равенство! Вот что хорошо! Все одинаковые! Одеваются одинаково. Едят одинаково. В домах всё одинаковое. И никому не обидно. У всех всё есть - и всё одинаковое! И в деревне, и в городе. А то, что получается? Один барин, другой – мастеровой. Одеты по-разному. И говорят по-разному. Один – в хоромах, а другой в подвале ютится с кучей ребят. Цветаева: (задумчиво) В подвале, разумеется, негоже. Но разве это повод отнимать Жилище у другого человека? Я что-то Вас не слишком понимаю. Не могут одинаковыми быть Поэт и парикмахер, например. Не могут одинаковыми быть Князь и извозчик, мусорщик и граф. Не могут одинаковыми быть Тот, кто умен, и тот, кто слишком глуп. Один - красив, другой же - безобразен, А третий, так, ни то - и ни другое. Нет одинаковых людей и быть не может! И равенства в природе вовсе нет! Все одинаковы? Равны? Какая скука! Представить даже это не могу. Вот я – поэт. Могу писать стихи. Попробуйте две строчки напишите И вряд ли что получится у вас. Зато своё вы дело изучили, Где вряд ли я смогу вас заменить. Должны мы быть равны перед законом. Мы одинаково равны лишь перед Богом. Егор: (поучительно, подняв вверх указательный палец правой руки) Бога нет, Марина Ивановна. Я Вам уже об этом говорил давеча, а Вы всё за своё. И неправда ваша! Стишок-то и я могу написать, дело плёвое, нехитрое. Ничего в равенстве вы не понимаете, потому что у вас совсем нет воображения. Счас, я вам объясню. Отдельно поэтов нам не надо. На што нам дармоеды?! Это я не про Вас говорю, Вы – женщина, барыня, существо деликатное. Почему бы Вам и стишками не побаловаться. Дело легкое и приятное. Когда мы мировую революцию закончим, все будут поэтами. Захочут после работы что-нибудь написать, стишок там какой-нибудь, куплетик или песенку, или частушку какую, сядут и напишут. Дело нехитрое. Вона у нас в деревне Степка все частушки сочинял. Так, подлец, заворачивал! Ядреные частушки! Так ведь не один Степка умел сочинять. Девки тоже сочиняли. Правда, у Степки все-таки особенно смешно выходило, потому что с ядрёным матом. Всех поэтов, помещиков, заводчиков, князей и графьёв мы пустим в расход. Ваш супружник, случаем, не князь? Цветаева: (с вызовом) Нет, он не князь, но – белый офицер. Я им горжусь, спасает он Россию. Но я не поняла, что Вы сказали: В куда вы всех их пустите? Егор: В расход! Ну, проще, перестреляем. Зачем нам поэты, князья и графья, бездельники эти! Ну, там, конечно, фабрикантов и заводчиков тоже, кровососов! Всех буржуев! (С вызовом) И офицерьё белое! Офицерьё особенно! Не ходи против нас! И попов! Не говори о Боге, которого нет. Леригия – опиум для народа. Это Маркс-Энгельс сказал. А он – знает. Попы особенно вредные для революции. Всех перестреляем, вот и останутся все одинаковые и равные. (Примирительно) А вы, барыня, другого мужика найдёте, молодые ещё. Вона, комиссары какие ходят! Орлы! Цветаева: (грустно и насмешливо) Ну, что ж, спасибо Вам за откровенность. Воображаю, - что теперь нам ждать! Егор: Да вы не бойтеся, Марина Ивановна. Мы вас не тронем, потому как женщина, и в муже-беляке неповинна. Вы-то ничего против революции не сделали. Не бойтеся! Цветаева: (презрительно и высокомерно) Я не боюсь. Что мне теперь бояться?! Бояться должен тот, кто согрешил Против людей и Бога. Расскажите Как это одинаковыми станут Все люди в вашем дивном государстве? Как собираетесь Вы впредь на свете жить? Егор: (ухмыляясь и вдохновляясь) Жить-то? Сообща! Все будет общее: земля, заводы, фабрики, струменты. Своего только будет домик да то, что в домике. Ну, там стол, стул, герань на окошке, кровать. А, может, и это будет общественное. Просто власть будет все это выдавать на время. И забирать, когда станет лишнее. Человеку много не нужно. Ну, постеля, конечно. Горшки еду варить. Зато у всех это будет. Цветаева: А разве этого сегодня нет у всех?! Нет у крестьянина кровати и постели?! Нет у рабочего герани на столе?! Они ночуют разве в чистом поле, А не под крышей дома своего?! Егор: Непонятливые вы, Марина Ивановна! Есть, конечно. Только буржуй в десяти комнатах один живет, а рабочий с кучей ребят в одной комнатушке ютится. Непорядок. Когда мы всех буржуев перебьём, всё у них заберём, все станут равные. Или у всех – ничего, или у всех – всё! Цветаева: Не проще ли жильё рабочим строить, Чем грабить, убивать и воровать?! Владеет всеми вами просто зависть. А зависть – мать пороков всех, увы! Готовы человека вы убить За то, что у него подушка мягче, И что пышней его герань цветёт. Но человека убивать нельзя. Христос велел любить врагов и ближних. К тому же – что вам сделали попы?! Мой дедушка – священник был в деревне. Он беден был, и четверо сынов С трудом великим всё же вывел в люди. Он добрым человеком был, и в Шуе Любили прихожане все его. Егор: (снисходительно и деловито) С дедушкой вашим мы разберёмся. Вы, кажется, человек хороший, только не совсем всё понимаете за жизнь. Бросьте Вы эти бредни, Марина Ивановна! Не было никакого Христа! Бога нет! Все это бабкины сказки! Вот Вы вроде барыня образованные, а в Бога верите. Выходит вовсе Вы не до конца образованные, ежели правильно рассуждать. Цветаева: (с сарказмом) Благодаренье Богу, дед мой умер, И умерли – родители мои До ужасов семнадцатого года. Ну, а куда вы денете меня? Ведь я же барыня, вы сами говорите. Ужель меня вы пустите в расход? Егор: (облизываясь) Вас-то? Нет, вас мы в расход не пустим. Нам бабы, ну, женщины, то есть, нужны будут. Для приплоду. Женщины при коммунизме тоже будут общими. Цветаева: (иронично) Как фабрики, заводы и земля? А чьими будут дети, что родятся? Кого они отцами назовут? Егор: (не понимая иронии) Дети тоже будут общими. Всем миром воспитывать будем. Какая разница кто мать, кто отец! Будут общественные коммунистические дети! Все равные, чтобы никому не обидно. Вообще здорово будет жить! И никто злобиться ни на кого не будет. Что у соседа, то и у меня! Что у меня, то и у соседа! И даже бабы – общие! То есть - женщины. Никакой ревности. Цветаева: (гневно, глядя прямо в глаза Егору): Что, и меня вы сделаете – бабой?! И будете, как вещь, передавать Друг – другу?! А моих детей Сошлёте в лагеря, где строг надзор Бездушных нянек?! Где они совсем Своих отца и мать навек забудут?! Егор: Ну, вас-то я бы за себя взял, а опосля всего, снова бы взял к себе. Цветаева: (с издёвкой) Опосля – чего?! Егор: (не замечая издёвки) Опосля как вы с другими побудете Цветаева: (решительно встает, берёт в руки перо) Простите, сударь, мне пора – к столу. Егор: (не понимая) А вы кушайте, кушайте. Я-то сытый пришел. Марина в отчаянии снова опускается на стул. Слышен стук в дверь. Марина вскакивает в неподдельной радости. Цветаева: Кто-то пришёл! Войдите же скорее! Входит высокий пожилой господин. На плечах дорогая, хотя и немного потёртая шуба. Он с достоинством приветствует Егора. Увидев его, Егор ещё наглее разваливается в кресле и цедит сквозь губы «Здрас-сте!» Цветаева: (сияя) Я счастлива, что вы ко мне зашли! Нет, князь, вы лучше шубу не снимайте. Здесь холодно, а, впрочем, я сейчас Поленья разожгу, и станет здесь теплее. Знакомьтесь, господа! Это – Егор, Он дворник наш. Ему я благодарна. Частенько он заходит поболтать, И заодно и топливо таскает, Чтоб нам теплее было. Это – князь Волконский. Сказано всё – этим! Князь слегка наклоняет голову. Егор небрежно кивает в ответ, не вставая. Цветаева: (хлопоча у буржуйки) Садитесь, князь. Там целое есть кресло. Князь сбрасывает шубу; под ней чёрный сюртук. Князь садится визави Егора. Тот во все глаза нагло рассматривает вновь прибывшего. Цветаева, обращаясь к Егору. Вот – князь! Прекрасный человек! Прекрасно он воспитан, образован! Аристократ, которого вы все Хотите «на расход пустить»! За что?! Только за то, что он – аристократ?! Но лично вам он зла не причиняет. Не только вам, а вовсе никому! Напротив, он приносит только пользу, Заботится о здравии народа Духовном, лекции ему читая. Незрелые умы он просвещает. Он трудится, за что его - «в расход»?! Он пишет книги, и какие книги! Полезно было б вам их почитать, И не полезно вам – читать газеты! Егор: (почти злобно, ибо не ожидал) Ну, вот во второй раз вы правильно сказали: в расход. Я лучше пойду, Марина Ивановна. А отвечу я вам так. (Встаёт) Почитайте-ка вы лучше газеты! Те, что большевики печатают. Там всё как надо прописано. (Почти с обидой) Хотя я человек и грамотный, но точнее объяснить не могу. Вы сами почитайте. Я вам в следующий раз принесу. До свиданьица! (Не глядя в сторону князя, удаляется) Цветаева: Простите, князь! Приходит и сидит! Приходит и сидит – без приглашенья! И глупости серьёзно говорит, Не понимая, как они ужасны! Стихийно – добр! Способен и на зло! Его любой злодей подначить может Пойти убить лишь только потому, Что их вожди – их уверяют: «Можно!» Но он – открыт добру! Дрова приносит, Хотя его об этом – не прошу. Он жалостлив, и может горько плакать Над телом мёртвым! Сам же и убьёт! Боюсь его я выставить за дверь. По нынешнему времени – опасно. Подумает: я не люблю народа. Ах, я люблю народ! Простонародье: На ярмарке в цветастых юбках бабы Поют, хохочут, весело судачат, И хвастают здоровыми детьми. Иль, над снопом клонясь, прилежно вяжут, Иль затевают дружный хоровод. Ведь я сама - народ! И вы – народ! Но мужиков – боюсь! Их мрачен взор! Что на уме у них - совсем не знаю! Вот равенство, как понимает дворник: Всех сделать дворниками, до себя спустить. А Вы, мне, князь, однажды говорили, Что равенство по-княжески – поднять Людей сословий всех до уровня князей! Я в этом с вами полностью согласна. Уж если равенство, то уровень – князей! Но это совершенно невозможно! А дворниками сделать всех – возможно! Ужасно, если правит злая власть. Волконский: Относитесь снисходительно к тому, что говорят дворники. Большевики всем им головы заморочили своими идеями. Не то страшно, что дворник хочет стать князем. Впрочем, князем надо родиться. Прекрасно, что эти люди хотят лучшей жизни. Страшно то, что они понимают под лучшей жизнью, и какими способами они хотят её добиться. Знаете, я недавно читал одного из идеологов русской революционной демократии, так он пишет, что готов убить одну половину человечества для того, чтобы другая половина жила хорошо и счастливо. Какая глубочайшая и безнадёжная безнравственность! Вот я и думаю, не началось ли осуществление этой ужасной идеи?! Ну, да Бог с ними! А Вы знаете, позавчера, когда я ехал в трамвае, увидел Вашу знакомую, Софью Евгеньевну Голлидей. Она стояла, держалась за кожаную петлю, что-то читала, улыбалась. И вдруг у неё на плече появляется огромная лапа, солдатская. Не успел я сделать шаг к ним, как вдруг вижу, не переставая читать, и даже не переставая улыбаться, она спокойно сняла с плеча эту лапу – как вещь. Цветаева: (взволнованно) Уверены ли Вы, что, то была – она? Волконский: Я уверен, конечно. Я ведь несколько раз ходил смотреть её в «Белых ночах». В трамвае хоть она была и в шубке, и голова закутана в шаль, но я хорошо успел рассмотреть её. Она ведь очень хорошенькая. Цветаева: (гордо) Вы находите? Волконский: Она прелестна! С опущенными веками – настоящая Мадонна. Правда, когда видишь её глаза, понимаешь, что у неё очень трудный и независимый характер. И – представьте – мороз, в трамвае холод, а она – читает! Цветаева: Стихи, должно быть: Пушкин или Блок. Волконский: (озираясь) Должно быть. А где ваши милые дети? Здоровы ли они? Цветаева: Спасибо, князь. Здоровы мои дети. А, впрочем, как сказать. Здорова Аля. А Ирочка – уже два года ей – Ещё не говорит, почти не ходит. Сидит в кроватке, смотрит, и молчит, Качается часами, иль поёт. А что поёт? Невнятны ее песни. Пока что спит невинная душа. Проснётся ли когда-нибудь, не знаю. Волконский: (отечески) Надо надеяться и молиться. Может быть, со временем душа её проснётся. Надо больше быть с нею, развивать её. Цветаева: (слегка раздражённо) Ах, милый князь, послушайте меня. Я рада бы с детьми побыть подольше! Но дни с утра безумны у меня. Судите сами: нет у нас еды. Один картофель, данный в долг соседом. Две женщины ещё мне помогают И детям суп дают, – увы, не часто. Всю мебель я сломала на растопку, Но мебель кончилась, а книг жечь – не могу. Бальмонт заходит, да ведь сам он – нищий, И изредка приносит папиросу, Её мы курим дружно сообща. Встаю я в шесть утра. В квартире – холод. Пилю. Топлю. И в ледяной воде Картошку – также ледяную! – мою, И в самоваре стареньком варю. Хожу и сплю в одном и том же платье, Оно всё прожжено от углей печки. Всё продала, чтоб хлеб был у детей. Но деньги кончились, как кончился и хлеб. Потом уборка и мытьё детей. Потом бегу в столовую за супом. Потом – домой, разогреваю суп. Кормлю детей. О, всё такая проза! Все дни мои – тяжёлый труд! Все дни мои борюсь с тяжёлым бытом! Быт – это бык упрямый и тупой! Укутываю в десять вечера детей, Чтоб ночью не замерзли, а потом Сама ложусь, работая в постели. Ведь я – поэт! Нужна мне тишина, Тетрадка, папироса, корка хлеба… Лишь два часа работать я могу, Пока не догорит свеча у ложа. А утром – вновь, что было и вчера! Мне страшно, князь! Мне просто жутко, Что так остаток жизни проведу. Живу – одна, как дуб – как волк – как Бог, Средь чёрных чум Москвы! Средь бед и крови! Волконский: Да, время страшное! Сам я хочу уехать при первой возможности. Разумеется – в Париж. Почему вы не уезжаете? Вы здесь можете просто погибнуть и загубить детей. В России больше жить нельзя. Здесь выживут только большевики и тот, кто им чешет пятки. Что слышно о вашем супруге? Цветаева: Не слышно ничего! Но верю – жив! А если – нет, тогда одна дорога! Я жить не стану, и детей возьму, Как новая Медея, в мир прекрасный. Так новую Медею я создам, Медею, кто своих детей - спасает От революций и большевиков, От равенства по-дворницки… Волконский: (строго) Это крайности, сударыня. Вы верите в победу наших войск? Это похвально! Однако я должен, Марина Ивановна, заметить, что дела у нас не так хороши, как кажется. Красные сильны. Взгляните на вещи реально. Вам надо уезжать! Хотите, я возьму вас с собою и позабочусь о Вас? А Сергей Яковлевич, в любом случае, при любом исходе дела, приедет к вам. Цветаева: Спасибо, князь! Вы так ко мне добры! Но не могу я ехать без Серёжи. А вдруг – победа! Полк войдёт в Москву! И пуст наш дом! А я живу в Париже! Войдёт Серёжа! Дома – никого! Нет, это совершенно невозможно. Уехать? Хоть сейчас, но только – с ним! Я год назад письмо ему писала, Но это не отправлено письмо, Куда его отправить, я не знаю. Писала я, что подвигом его Горжусь! Нет, больше! – Преклоняюсь! Не мог сидеть он дома! Он не мог Смотреть, как большевик Россию грабит! Он – лев! Он – белый лебедь! Он – герой! Ещё ему тогда я написала, Что если Бог такое чудо явит, Что будет жив Серёжа, о, тогда Ходить за ним я стану, как собака. Его я буду ждать, живым иль мёртвым! Волконский: Вы так высоко отзываетесь о Вашем супруге. Сожалею, что не имею чести быть с ним знакомым. Я весьма заинтересован. Расскажите мне о нём, о его происхождении, родных. Откуда у него эта древняя фамилия? Я помню, она упоминается в Ветхом Завете. Цветаева: Охотно расскажу я о Серёже. Елизавета Петровна Дурново И Яков Константинович Эфрон Родители его – революционеры- Народовольцы. Лиза Дурново, Дворянка, вышла замуж за еврея И вместе с ним в политику ушла. Девять детей они родили. Шестым Серёжа был. Его отец Был террорист. Участвовал в убийстве Какого-то жандарма. А супруга Поддерживала мужа. Но её Участия в убийствах я не знаю. Они сидели – и не раз! – в тюрьме, Работали подолгу за границей. Ссылали их, они бежали, Так жизнь текла. Они своих детей Воспитывали в том же духе. И дети помогали им охотно. Серёжа помогал: он прятал Какие-то листовки. Старший сын Был сослан – и не раз! Бежал в Париж. Но, впрочем, Пётр умер от чахотки. Когда в шестом году Елизавету Арестовав, отпустили под залог, Она в Париж бежала с сыном Костей. Он младше был Серёжи года на два. В году девятом Яков Эфрон умер. В году десятом Костя возвратился Домой из школы – и с собой покончил. На этом же гвозде через два дня Повесилась несчастнейшая мать. В одной могиле их похоронили. Серёжа до сих пор ещё страдает, Он мать и брата преданно любил. Серёжу встретила я в Коктебеле На даче у Волошина. Он был Беспомощен, и нежен, избалован, Прелестен, юн, красив необычайно. А, впрочем, я могу сказать в стихах: СЕРГЕЮ ЭФРОН-ДУРНОВО Есть такие голоса, Что смолкаешь, им не вторя, Что предвидишь чудеса. Есть огромные глаза Цвета моря. Вот он встал перед тобой: Посмотри на лоб и брови И сравни его с собой! То усталость голубой Ветхой крови. Торжествует синева Каждой благородной веной. Жест царевича и льва Повторяют кружева Белой пеной. Вашего полка – драгун, Декабристы и версальцы! И не знаешь – так он юн – Кисти, шпаги или струн Просят пальцы. Волконский: Прекрасные стихи! Как Вы талантливы! А Ваш супруг? Чего допросились его пальцы? Поэт? Военный? Музыкант? Живописец? Цветаева: Студентом был Серёжа до войны. Учился на филолога. Пытался Писать он прозу. Мелкие рассказы. Он был мне – вместо…вместо сына. Его я матерински опекала: Ребёнок третий он в моей семье. Он на войне был просто санитаром, Потом - в военной школе обучался. Вдруг - революция. Подался он на Юг, И стал героем, белым добровольцем. Волконский: Это любопытно, что сын революционеров-народовольцев, и к тому же террористов оказался по другую сторону баррикад. А что, если он передумает? Что, если он примкнёт к красным? Я знаю несколько царских офицеров, которые, как ни прискорбно, пошли служить большевикам. Вы ведь сами сказали, что влияние родителей на него было огромно. Цветаева: (гневно-протестующе) Быть с красными?! Да лучше удавиться! Позора он на нас не навлечёт. Он благороден! Он душой – прекрасен! Чисты, как снег, все помыслы его! За Родину – Царя – свою семью Воюет он! И мы ему – опора! Нет, с красными ему не по пути! Он – рыцарь по рожденью безупречный! Волконский: Вы так верите в него! Вы его так любите! Счастлив должно быть Ваш супруг, имея такую жену. Цветаева: Счастлива супруга с таким супругом. Хотите, я прочту ещё стихи? Я написала их совсем недавно. И будет книга целая стихов. Они – о Белой гвардии. Хотите? Волконский: Марина Ивановна, почту за честь послушать. Охотно! С радостью! Я весь – вниманье! Цветаева быстро поднимается со стула. Её лицо внезапно меняется, как будто изнутри пробивается свет. Цветаева: ДОН Белая гвардия, путь твой высок: Чёрному дулу – грудь и висок. Божье да белое твоё дело: Белое тело твоё – в песок. Не лебедей это в небе стая: Белогвардейская рать святая Белым видением тает, тает… Старого мира – последний сон: Молодость – Доблесть – Вандея – Дон. Волконский: Пожалуйста, еще! Стихи – прекрасны! Цветаева: Кто уцелел – умрёт, кто мёртв – воспрянет. И вот потомки, вспомнив станину: - Где был вы? – Вопрос как громом грянет, - Ответ как громом грянет: - На Дону! - Что делали? – Да принимали муки, Потом устали и легли на сон. И в словаре задумчивые внуки За словом: долг напишут слово: Дон. Волконский: Как бы я хотел сейчас быть там. Но я, к сожалению, стар. Но мысленно я – с ними. Будь я моложе хотя бы лет на десять, я был бы – на Дону. Цветаева: Я это знаю. Лучшие все - там! Физически иль мысленно – неважно. Скажу Вам больше! Если бы не дети, И я была бы – там, куда влечёт Меня мой долг, душа моя и сердце. Ну, а теперь займёмся неотложными делами. Цветаева встаёт и достаёт с каминной полки толстую рукопись. Вот Ваша книга, князь. Ещё на днях Её для Вас я всю переписала. По выраженью Вашего лица Я вижу, что Вам хочется услышать, Что думаю о Вашей книге я. Князь утвердительно кивает. Отвечу Вам сейчас без промедленья: В восторге – я! Устроил Вас ответ? Князь радостно улыбается. Сияет. Волконский: Спасибо, дорогая! Мне лестно слышать, что мой скромный труд Вы – поэт, писательница! - оценили так высоко! Я смущен. Видно, что он совсем не смущен, а открыто доволен. Цветаева: Вы живо описали жизнь свою Ваш труд – посильно просветить рабочих, Им о театре русском рассказать – Прекрасный труд! Прекрасно-благородный! Не устаю я радоваться Вам! Не князю, Человеку в Вас! – простому чуду! Всё отняли у Вас, а Вы – даёте Тем, кто всё отнял! Стало быть, – не всё Смогли отнять. Да как у человека Отнимешь то, чего отнять – нельзя: Духовность! Благородство! Или знанья! Я знаю, что в кровавом море сём, Вот эти капли крошечные масла Утишить волны бурные не могут. Подобно мне, Вы любите рабочих, И ненавидите – пролетариат, И диктатуру – пролетариата! (Язык сломаешь, это говоря!) Не будем мы, подобно коммунистам, Всякую ценность в количествах считать, И не забудем, что на зверя есть – Орфей! Передаёт князю рукопись, почти торжественно. Князь встаёт, целует ей руку. Берёт шубу. Волконский: Позвольте мне откланяться. Пора идти! Благодарю покорнейше Вас за Ваш бескорыстный труд. Я этого никогда не забуду. Вас никогда не забуду. Цветаева: И я Вас не забуду, князь. Прощайте! Провожает его до двери. Возвращается. Снова садится за стол и начинает что-то писать. Поднимает голову, улыбается. Да, я Вас не забуду, милый князь, И большее сдержу я обещанье, Хотя его я Вам и не давала – Я напишу о Вас и Вашей книге. В Вашем лице я Старый Мир люблю, Который любит мой супруг Серёжа. Снова погружается в работу. Но пишет она недолго. Снова раздаётся стук. Цветаева пишет, не отрываясь. Входит Аля. Аля: Марина, Вы разве не слышите? Стучат. Цветаева: (рассеянно) Сейчас, сейчас, вот только допишу… А впрочем, что стучать, раз дверь открыта? Аля: (ворчливо) Когда Вы допишете, Марина, все уже уйдут. Пойду сама посмотрю, кто стучит. (Запахивается плотнее в шубейку и направляется к двери, но у двери задерживается и произносит громче) Пойду, сама посмотрю. Стук повторяется. Цветаева вскакивает и, не накидывая шубы, бежит к двери и распахивает её. Вбегает Сонечка Голлидей. Когда Цветаева с Алей распутывают Сонечку из зимних одежд, перед Цветаевой – само очарование, маленькая роза, разрумянившаяся, с огромными карими глазами, опушенными длиннющими ресницами, чёрной косой. Она одета в белую блузку и чёрную юбку. На ножках старые мужские тупорылые грубые башмаки. Цветаева молча, любуется ею. Сонечка протягивает Марине сверточек. Сонечка: Не могу войти без стука, хотя и открыто. Привычка. А, может, мне просто нравится взять молоток и стучать по доске. Кто это там мне попался на лестнице: маленький, чёрный и злой? Так на меня посмотрел! Спрашивает строго: «Вы к кому? Зачем стучите, когда открыто?» Цветаева: А, этот? Закс, его мне навязали… Он квартирант. Пришли, сказали, что Я занимаю слишком много комнат. Теперь в одной из них он проживает. Он – коммунист, а, впрочем, он не злой, Моих детей подкармливает часто, Меня жалеет…Право, он не злой. Сонечка: Ну, Бог с ним, с Заксом. Марина, дорогая, здесь немного воблы. Марьюшка ничего, кроме воблы, достать не может, ни хлеба, ни сахару, ни-че-го! Целыми днями в очередях стоит. Пообещают хлеб, а всегда дают воблу. Когда всё это пройдёт, мы никогда не будем есть воблы! Никогда! Мы забудем, что вобла существует! (Смеётся) Сейчас проходила мимо Храма Христа Спасителя. Всё в памяти всколыхнулось. Во время стрельбы я ведь в этот храм через всех красногвардейцев проходила. «Ты куда идёшь, красавица?» «Больной маме обед несу, она у меня за Москва-рекой осталась». – «Знаем мы эту больную маму! С усами и бородой!» «Ой, нет, я усатых-бородатых не люблю: усатый кот, бородатый – козёл! Я, правда – к маме!». И плачу. – «Ну, ежели правда – к маме, проходи, да только в оба гляди, а то неровён час убьют, наша, что ли, али юнкерская пуля – и останется старая мама без обеду». Я мимо них и – к юнкерам. Они в храме были. Я всегда с особенным чувством гляжу на Храм Христа Спасителя, ведь я туда им обед носила, моим голубчикам. Мариночка, скоро всё это кончится? Так надоело! Так хочется, чтобы было всё, как раньше. Алечка, хочешь воблы? Аля: Спасибо, я съела кашу. А Марина ничего не ела. Пусть она и съест. (Уходит в другую комнату) Цветаева: Надеюсь, скоро кончится всё это. С победою войдёт в столицу полк – Полк Добровольческий! Всё встанет на места, И мы забудем этот страшный сон. Я написала новые стихи О белых лебедях – о Добровольцах. Так, кстати, есть одно и о Царе: Послушайте! Это просто, как кровь и пот: Царь – народу, царю – народ. Это ясно, как тайна двух: Двое рядом, а третий – Дух. Царь с небес на престол взведён: Это чисто, как снег и сон. Царь опять на престол взойдёт – Это свято, как кровь и пот. Сонечка: (вдохновенно) Как мне жаль, что у меня нет мужа, который идёт с Колчаком… Цветаева: Муж будет, Сонечка, когда придут герои. Вы выберете доблестное сердце, И будете любить его до гроба! Теперь ответьте, милая моя, Зачем Вы долго так не приходили? Я Вас ждала! Считала я часы! Мне, Соня, Вас, поверьте, не хватало! Я думала о Вас: где Вы? что с Вами? Ужели заняты Вы так в театре, Что к другу – ни ногой три долгих дня?! Сонечка: Мариночка, не упрекайте меня. Я была так страшно занята. Вахтангов говорит, что летом предстоят гастроли, и я должна уже теперь собираться. Мне новые башмаки нужны. Это целая история с башмаками. Их ведь надо где-то раздобыть. И мне повезло. Я купила по случаю в Студии. Чьей-то сестры или брата. Башмаки, конечно, страшные, но крепкие. Из соседней комнаты доносится детский крик: Гал-ли-да! Гал-ли-да! Сонечка бросается туда. Аля идёт за нею. Слышно, как щебечет что-то нежное Сонечка. Слышна песенка, которую поёт женский и два детских голоса. Ай-ду-ду, Ай-ду-ду, Видит воён на дубу. Он `гает во тубу. Во ту-бу, Во ту-бу. Цветаева прислушивается и закуривает. Сонечка возвращается, за ней идёт Аля. Сонечка выглядит огорчённой и даже слегка обескураженной. Аля: (строго) Сонечка, с Ириной никогда нельзя говорить про съедобное, ведь она это отлично понимает, только это и понимает, и теперь уже всё время будет просить! А Вы ей: - Сахар завтра принесу! Она же не понимает что такое завтра. Ей сейчас подавай. Из соседней комнаты доносится детский плач. Аля поспешно уходит к Ирине. Цветаева не двигается с места. Сонечка: (смущенно) Я ей пообещала, что завтра непременно добуду и принесу сахару. Пыталась объяснить, что завтра – когда Ирина ляжет совсем-спать, и потом проснётся, и мама ей вымоет лицо и ручки, и даст ей картошечки. Тогда она стала требовать: «- Кайтошки давай!» Нет у меня ничего, кроме воблы! Ай, как нехорошо! Зачем я об этом заговорила! О, Марина, как я горевала, что у меня не будет детей, а сейчас – кажется – счастлива: ведь это такой ужас, я бы с ума сошла, если бы мой ребёнок просил, а мне бы нечего было дать… Цветаева: Довольно же об этом, дорогая! Вы что-то мне хотели рассказать О новых башмаках…Что – башмаки? Сонечка: Вот я и рассказываю, что купила новые башмаки, грубые, конечно, но это очень практично, потому что они такие толстые, жёсткие, и, как прежние, опять с мордами! И на всю жизнь! До гробовой доски! Я их пыталась продать. Мне сказали, что это очень просто – продать. Сказали: прийти и встать – и сразу с руками оторвут. Рвать-то рвали, но, Марина, это такая мука! Такие глупые шутки, и такие наглые бабы, и мрачные мужики, и сразу начинают ругать, что подмётки картонные, или, что не кожа, а какое-то там их «сырьё». Я заплакала – и ушла, и никогда больше не буду продавать на Смоленском. А потом я их подарила хозяйской девчонке – вот радость была! Ей двенадцать лет и ей как раз. Я думала Алечке – но Алечке ещё целых шесть лет ждать – таких морд, от которых она ещё будет плакать! А хозяйская Манька – счастлива, потому что у неё и ноги такие – мордами. Хожу в старых. Они пропускают воду, но зато разношенные. Цветаева смеётся. Потом прислушивается. В соседней комнате тихо. Цветаева: Когда гастроли? И куда поедет Театр этим летом, Вам известно? Сонечка: Куда-то очень далеко, кажется в Сибирь. Я ещё точно не знаю. Ещё не скоро. Но готовиться нужно сейчас. Того – нет, этого – нет. А я немножко и рада. Нет, что с Вами расстаюсь – на время – совсем не рада. А рада немножко потому, что так надоело жить рядом с гробом. Может Марьюшка, пока я на гастролях, его продаст. Цветаева: (взволнованно) Что Вы сказали? Гроб? Я верно слышу?! Сонечка: (успокоительно машет рукой) Не мой, не мой – гроб! Марьюшкин! Цветаева: Но Марьюшка – жива! Сонечка: Жива, слава Богу! Да Вы ничего не знаете! А вот – слушайте. Моя Марьюшка где-то прослышала, что выдают гроба – да – самые настоящие гроба. Ну, для покойников, потому что гроб это сейчас такая роскошь! Марьюшка каждый день ходили, ходила, выхаживала – приказчик, наконец, терпенье потерял: «Да скоро ты бабка помрешь, чтоб к нам за гробом не таскаться? Раньше, бабка, помрёшь, чем гроб выдадим» и тому подобные любезности, ну, а она – твёрдая: «Обешшано, так обешшано, я от своего не отступлюсь». И ходит, и ходит. Выходила! По тридцатому талону карточки широкого потребления. Приказчик ставит ей на середину лавки – голубой. Марьюшка возмутилась: «Что ты мне выдал голубой, мужеский, а я же – девица, мне розовый полагается. Дайте мне розовенький, а голубого не надо нипочём». Приказчик как заорёт: «Карга старая, мало ты мне крови попортила, а ещё девица оказалась, в розовом нежиться желаешь! Не будет тебе, чёртова бабка, розового, потому что их у нас в заводе нет». Тогда Марьюшка стала просить беленький, потому что в мужеском, голубом, девице лежать – бесчестье. Приказчик как затопает ногами, да как закричит: «Бери, чёртова девица, что дают – да проваливай, а то беду сделаю! Сейчас Революция, великое сотрясение, мушшин от женщин не разбирают, особенно – покойников. Бери, бери, а то я тебя энтим самым предметом угроблю!» Марьюшка взвалила на себя свой вечный покой и пошла себе. И теперь, Марина, он у меня в комнате. Вы над дверью полку такую глубокую видели – для чемоданов? Она меня умолила туда его поставить, чтобы голубизной своей глаз не мозолил. Так и стоит. Я когда-нибудь к нему, наверное, привыкну? Цветаева: Да вряд ли Вы привыкнете к нему. Ужель нельзя его куда-нибудь – подальше? Ах, Марьюшка! Да, хлопотно с прислугой, И без прислуги – плохо! Вот бы мне Сейчас да хоть бы Марьюшку, но нечем Её кормить, и денег – ни гроша. Сонечка опускается на низенькую скамеечку у стула, на котором сидит Цветаева, кладет голову ей на колени. Цветаева понимает руку, как бы желая погладить её по волосам, но вместо этого тихо крестит. А почему не носите Вы бус? Вам бусы бы пошли. Вы так прекрасны! Сонечка: (поднимая к ней лицо) Потому что у меня их нет, Марина. Я бы душу отдала за ожерелье – коралловое. Цветаева осторожно, чтобы не толкнуть Сонечку, встаёт, подходит к каминной полке, роется в шкатулке, поворачивается – в руке у неё коралловое ожерелье. Цветаева: За такое – вот?! Отдайте Вашу душу Навеки – мне! Кораллы эти – Ваши! Сонечка: (вскакивает) О, Марина! Эти – кораллы! Такие громадные! Такие тёмные! – Мне?! Цветаева: Кораллы – Ваши! Я их Вам – дарю Сонечка, от изумления забыв поблагодарить, тотчас их надевает, и окаменевает перед каминным зеркалом. Цветаева любуется ею. Наконец Сонечка отрывается от зеркала. Сонечка: О, Марина, да ведь они мне - до колен! Цветаева: Состаритесь, и будут до земли! Сонечка: Я лучше не состарюсь, Марина, потому что разве старухе можно носить - такое! Я никогда не понимала слово счастие. Теперь я сама – счастие. (Сонечка истово целует кораллы.) Господи, а душа моя – всегда Ваша! И без кораллов! Я сейчас так счастлива! Вы не обидетесь, если я прямо сейчас побегу. Меня в Студии ждут. И ещё, я забыла Вам рассказать, у меня ужасное горе! Цветаева меняется в лице. Цветаева: Кто же обидел Вас? Скорей скажите! Сонечка: (обиженным голосом, одеваясь) У нас решили ставить «Четыре чёрта», и мне не дали ни одного, даже четвёртого! Даже самого маленького! Самого пятого! И у меня были большие слёзы – крупнее глаз! Цветаева: (улыбаясь) Ну, это – не беда! Бывает хуже! Играть чертей – да велика ли честь?! Вот если бы Офелию, к примеру, Не дали б Вам сыграть, тогда – беда! Сонечка: Мариночка, хотя бы маленького чертёнка! Об Офелии я уже и не мечтаю. По-моему и никто не мечтает. С Офелиями и Гамлетами они, кажется, покончили. И с поэзией Вашей тоже скоро покончат. Им это не нужно. Им нужно, что попроще, и попонятнее: (с «выражением») Муха села на варенье Вот и всё стихотворенье. (обе смеются) Ну, я побежала. До свиданья, Мариночка. Спасибо огромное за ожерелье! Уходит. Цветаева остаётся одна. Пробует писать. Потом откладывает ручку, закуривает. Цветаева: Не нравится мне что-то этот гроб! Не нравится мне этот символ смерти! Предчувствую, когда она уедет, Не встретимся мы больше никогда. Предчувствую, - увы! - с кораллов этих Вдруг началось великое прощанье. Рука подавшая – принявшая рука Как будто расставаться начинают. Разъединяет этот жест, не сводит! Пуста моя рука, её – полна! И в эту щель, что руки создают, Разъединясь, пространство утекает! Рука – руке передала разлуку! Охотно я себя бы подарила, Но это невозможно подарить. Зато кораллы подарить – возможно. Я не кораллы ей дала – себя! Кораллы это только возмещенье! Так умирающему - ананас Дают, чтоб не идти с ним в яму! Так каторжанину приносят розы, Чтоб не идти в одной цепи в Сибирь! Уверена, что дар такой – прощанье! Прощание с любимым человеком! Что Сонечке – кораллы, для меня То - Сонечка! Я так её люблю! Она сказала: стариться не будет! Тяжёлое предчувствие легло Мне жёрновом на любящее сердце. Входит без стука, распахнув настежь дверь, большевик из комиссариата. Большевик: Вы гражданка Цветаева? Цветаева: Как Вы вошли? Кто Вас сюда впустил? Большевик: Ваш квартирант Закс впустил. Вы хозяйка? Цветаева, онемев от его напора и наглости, кивает головой. Я пришёл на Вас составить протокол. Вы путём незакрытия крана и переполнения засорённой раковины разломали новую плиту в квартире под Вами. Вода, протекая через пол, постепенно размывала кирпичи. Плита рухнула. Вы мочитесь прямо на жильцов первого этажа. Цветаева: (изумлённо) Что я делаю? Мочусь?! Большевик: Ну, да! Вы разводили на кухне кроликов. Цветаева: Это не я. Мои жильцы наверно. Большевик: Что значит "наверно". Вы являетесь хозяйкой и должны следить за чистотой. Мы Вас от трудовой повинности освободили, как у Вас малые дети, но следить за чистотой-то можно? У Вас ещё в квартире 2-й этаж? Цветаева: Да, мезонин. Большевик: Как? Мизимим? Пишем, «мизимим». Как это пишется «мизимим»? Цветаева показывает ему как это правильно пишется. Стыдно, гражданка. Вы – интеллигентный человек! Цветаева: Интеллигентный? Я? Да это оскорбленье! Они брошюрки гнусные строчат! Они в царей бросают подло бомбы! А я – поэт! Большевик: Поэт? Значит, вы пишете? Что вы пишете? Цветаева: Стихи. Стихи. Стихи. Большевик: Ага! Тогда Вы не напишете мне протокол? Скорей будет. Цветаева берёт ручку и начинает писать протокол на самоё себя. ольшевик следит, как она пишет. Одобрительно кивает. Сразу видно, что писательница. Как же Вы с этими способностями лучшей квартиры не займёте? Ведь это, простите за выражение – дыра! Цветаева: Дыра? Нет, попросту – трущоба. Но прежде это был прекрасный дом. До холода, и голода с разрухой. И мне здесь нравится. Я здесь живу давно. Большевик: А стихи Вы какие пишете? Про любовь? Цветаева: (с подозрительной готовностью) Хотите, я тотчас прочту одно? Уверена, по вкусу Вам придётся. Большевик: (отрицательно качая головой) Нет, спасибо, я в стихах ничего не понимаю. И про любовь стихов не люблю. Если бы вот про революцию, тогда ещё ничего. Я ещё вот хотел сказать про кроликов… Цветаева, не слушая, встаёт и начинает читать. Московский герб: герой пронзает гада. Дракон в крови. Герой в луче. - Так надо. Во имя Бога и души живой Сойди с ворот, Господень часовой! Верни нам вольность, Воин, им – живот. Страж роковой Москвы – сойди с ворот! И докажи – народу и дракону – Что спят мужи – сражаются иконы. Большевик: (удовлетворённо) Ага, про революцию! Складно у Вас выходит. Мы этого белого дракона раздраконим! В хвост и в гриву! Так я ещё про кроликов хотел спросить – купить у Вас одного можно? Цветаева: Кролики - проданы. Остались лишь драконы. Большевик понимающе ухмыляется, берёт под козырёк и исчезает. Ты сам – дракон! Но этого не знаешь. Тебя Святой Георгий победит. Ах, жаль голубчик! Я бы прочитала Тебе в лицо стихи ещё похлеще! Наверное за безумную он принял Меня. Однако, что за день! Давно пора приняться за работу, Но что-то всё мешает… Садится к столу и пишет. СЦЕНА 2 Конец августа 1918 года. Окна распахнуты. В них врывается ветерок и колышет детское бельё, развешанное на верёвке, протянутой через всю комнату. В комнате Цветаевой всё та же разруха и грязь. Цветаева, как обычно, у стола, заваленном книгами, кастрюлями, и бог знает чем ещё, и что-то пишет. Рядом сидит и рисут Аля. Цветаева поднимает голову. Цветаева: Положено начало! Это будет Поэма о Царе, его Семье. Почти два месяца назад Царь был убит, И вся его семья. Конец всему! Злодеи покусились на святое! Ты помнишь, где застала эта весть? С тобой мы возвращались от знакомых, И вдруг газетчик-мальчик пробежал, Крича, что Царь убит с Семьёю. Никто на улице и ухом не повёл, Никто от горя горько не заплакал. Перекрестилась я и громко, так Чтоб слышали, тебе я приказала: - Молись за упокой его души! Аля: И трижды я тогда перекрестилась, И трижды поклонилась до земли. Цветаева: Ещё тогдая помню – пожалела, Что ты – не мальчик. Шапку бы сняла. Да, Царь убит, и вся Семья – убита. И не на что надеяться теперь! Спасенья – нет! И с Юга нет вестей! Сама не знаю, что меня здесь держит? Наверное, надежда, что не всё Потеряно, что жив Серёжа. Дети? Конечно, дети! Дети и - стихи! Когда узнаю, что убит Сережа, Тогда со всем покончу счёты я. Жить, прозябая? Это мне не нужно. Ты помнишь, я пошла служить, Чтобы иметь паёк. И прослужила Четыре месяца…Мне страшно вспоминать! Пришла работать я в Наркомнац. (О, Боже! Какие днесь придуманы слова!) Мне дали стол. Я села и пишу: Газетных вырезок перелагаю тексты На свой язык, потом я клею Листки все эти на огромные листы, А после составляю картотеку. Работа бесполезная до жути. Четыре месяца я просидела так, Зверея от тоски. На пятый месяц Я встала и ушла. И никогда Служить нигде не буду, хоть убей! В подъезде внизу кто-то распахивает дверь и кричит: Ленина убили! Цветаева некоторое время сидит неподвижно. Аля, застыв, смотрит на неё. Медленно троекратно крестится. Цветаева тоже крестится. Затем на лице её появляется выражение радости и торжества. Ленин убит?! Серёжа – верю! – жив! Теперь всё, верно, будет по-иному. Белая гвардия теперь войдёт в Москву! И перевешают, надеюсь, коммунистов! И первым, я надеюсь, будет Закс! В комнату заглядывает квартирант, коммунист Закс. Вначале видна только верхняя часть его туловища. Постепенно он появляется весь полностью. Он вёрткий, чернявый и плюгавый . Закс: Ну, что, довольны? Довольны?! Ленин убит какой-то девицей Каплан. Небось тоже слышали? Аля: (дерзко) Конечно слышали. Очень даже хорошо расслышали. Цветаева опускает глаза, чтобы не оскорбить Закса слишком явной радостью, и утвердительно кивает. Закс начинет бегать мелкими шажками по комнате Цветаевой, передёргивая судорожно плечам. Закс: Не радуйтесь! Не очень-то радуйтесь, сударыня. Когда контрреволюционеры Урицкого убили, они нам дорого за это заплатили. Да-с, дорого! Красный террор – ответ контрреволюции. За Ленина контрреволюционеры заплатят ещё больше. Да-с! И мужа Вашего, дайте срок, расстреляем-с. Попадётся, голубчик, рано или поздно. Простите уж великодушно, что так говорю. Такие времена! Либо они – нас, либо мы – их! Перевешаем, всех перевешаем на фонарях, как собак! Да-с! Вы не радуйтесь! Если Ленина убили, это не значит, что Советская власть кончилась! Для нас, марксистов, не признающих личности в истории, это, вообще не важно, Ленин или ещё кто-нибудь. Это вы, представители буржуазной культуры с вашими Наполеонами и Цезарями, а для нас, знаете. Нынче Ленин, а завтра… Цветаева недоумённо поднимает глаза. Повисает неловкая пауза. Закс выдегает за дверь. Цветаева: Я, видит Бог, ни слова не сказала, Но мою радость понял он вполне. За Ленина почти я оскорбилась… Как просто всё у них…тот иль другой! Нет уваженья к жизни - нет и к смерти. Контрреволюция…террор…всё, как тогда, Во Франции…И вместо гильотины – Фонарь иль пуля, пуля иль фонарь! Снова вбегает Закс, очень радостный. Закс: Рано радовались! Рано! Рано! Рано! Да-с! Не убит! Не убит! Не убит-с! Ранен-с! Ха-ха-ха! Да-с! Сейчас звонил своим товарищам. Говорят, ранен. Ложная информация о смерти. Да-с! Лицо Цветаевой потухает. Она следит, как Закс бегает из угла в угол. Наконец он останавливается перед нею. Только ранен. Обязательно выздоровеет. А не выздоровеет, у нас много прекрасных товарищей: Каменев, Зиновьев, Троцкий, Джугашвили. Да-с! Да-с! Чудесный грузин! Ха-ха-ха! Всё замечательно! Вы не огорчайтесь. Всё будет хорошо! Белую армию разгромим, Детей Ваших воспитаем лояльными гражданами. Цветаева делает протестующий жест. Да, да, да! Возьмём их у Вас в коммуну - и воспитаем! Сделаем коммунистами! Ха-ха-ха! Алечка будет коммунисткой. Слышишь, Алечка? Цветаева вскакивает. Не беспокойтесь! Потом отдадим-с! Но сначала – воспитаем-с! Всё будет замечательно. Мы и Вас рано или поздно переубедим, перевоспитаем. А куда Вы денетесь, голубушка, Марина Ивановна! Придётся перевоспитаться! А Вашего белого офицера Вам – простим. Мы – великодушны. Да-с! Великодушны! Замуж Вас ещё раз выдадим-с! За меня пойдёте, ха-ха-ха! Пошутил! Пошутил-с! Перевоспитаетесь, будете Советскую власть в стишках своих воспевать. Стишки-то ещё пишете? Пишите, пишите! О чём пишете? Небось о буржуазной любви? А будете о Ленине, да-с, о Ленине писать. Ленина воспевать! Да-с! Вот увидите! Да, Марина Ивановна, я тут сахар получил, три четверти фунта, мне не нужно, я с сахарином пью, может быть, возьмете для Али? Кладёт на стол пакетик и убегает. Цветаева подходит к столу, брезгливо двумя пальцами берёт пакет и бросает в камин. СЦЕНА 3 Осень 1920 года. Та же комната. В ней та же разруха и грязь. Цветаева, как всегда, сидит за столом, курит и пишет. Аля полулежит на продавленной кушетке под пледом и смотрит на мать. Цветаева: (отрываясь от дела) Как чувствуешь себя дитя моё? Пошла бы ты, немного погуляла. Мне некогда. Быть может, через час Во двор я выйду и с тобою погуляю. Аля: Хорошо, Марина. Пойду погуляю во дворе. А ты правда выйдешь? Я буду ждать тебя. Ведь играть-то мне не с кем. Цветаева: Ступай, дитя. Сказала, что приду. Аля встаёт и уходит. С тех пор, как умерла Ирина наша, Прошло полгода. Как мне тяжело, То знает только Бог, и, может, Аля. Напрасно отдала дитя в приют, Как люди мне советов надавали. Сказали мне, что кормят там детей, Неплохо…Дома не было продуктов. Мороженой картошкою гнилой Один раз в день – так скудно! – мы питались. Я думала, что как-то проживём. Но заболела чем-то страшным Аля, Горела вся, в бреду звала отца, Я поняла, что Аля умирает, И бросилась тогда её спасать. Все силы отдавая на спасенье Дочери старшей, младшую тогда В приют я отдала. И вот когда К выздоровленью дело повернуло, Поехала в приют забрать Ирину, И узнаю - Ирина умерла От голода в советском сём приюте. Я помню, как я вышла на крыльцо, Дул ветерок, пощипывал морозец, И красный флаг, висевший над крыльцом Лицо слегка задел. Я плюнула на флаг. Флаг, верно выцвел, а плевок – остался. С тех пор покоя нет моей душе. Я представляю, как ребёнок слабый Всё просит есть, а пищи – не дают. Я слышу плач голодного ребёнка И сердце разрывается моё От муки и тоски…Моя Ирина, Прости свою несчастнейшую мать! На минуту закрывает лицо руками. Одна несчастье я перенесла, Мне некому сказать о горе этом. Лишь Аля помогала мне…Она Одна была мне в эти дни опорой. Немного стала легче наша жизнь. Додумались безумцы-коммунисты До нэпа…Появился даже хлеб. И жизнь в Москве безумно закипела. Театры заработали; кругом То митинги, то лекции, то диспут, Где публика, как в цирке, дико ржёт, И требует, как встарь, хлеба и зрелищ… Москва чудовищна, как жировой нарост, Гнойник, который всё не может лопнуть! Продуктами заполнены витрины, Но эти жирные окорока, Мне чудится, припахивают кровью. Все люди стали странно беспощадны, Хамят на улице, в очередях, Всегда готовы злобно грызть друг друга. Как прежде обожала я Москву, Так нынче их столицу ненавижу! Но надо ждать, коли он жив, Серёжу! В литературе стало всё продажно! В литературе нынче правит гад, Продавшийся бесстыдно коммунистам, Валерий Брюсов…Он меня не любит, А проще – ненавидит за глаза. Ни строчки напечатать не даёт, Себя и Луначарского лишь хвалит, А Луначарский – просто графоман. Нахваливает Брюсов коммунистов: Передразнивает «Но выше всех над датами святыми Сверкаешь ты, слепительный октябрь!» Готов лизать хозяевам он жопу, Лишь бы признали классиком его. Они и признают. Как он доволен! В дверь комнаты стучат. После просьбы Цветаевой войти, входит Илья Эренбург. Он ухожен. У него сытый и довольный вид. На нём отлично сшитый костюм и мягкая шляпа. Сразу видно, что у него “роман” с Советской властью и он ею обласкан. Увидев Цветаеву, он снимает шляпу. Эренбург: Марина Ивановна, здравствуйте! Не ждали? Это я. Цветаева вскакивает в смятении, кидается к нему и замирает в ожидании. Цветаева: Есть новости? Скажите же скорей! Эренбург: (важно) Новости есть. Однако позвольте мне прежде сесть, любезная Марина Ивановна, да и сами сядьте, пожалуйста. Такие новости надо выслушивать сидя. Цветаева садится и ждёт, пока усядется Эренбург. Он как бы нарочно медлит. Цветаева в страшном напряжении. Цветаева: О, Господи! Скорее говорите! Какая б Ваша новость ни была, Готова я! Ну, что, Серёжа – жив?! Эренбург: (понимая, что дольше тянуть нельзя) Сергей Яковлевич жив и здоров, и кланяется Вам. Цветаева делает ему знак замолчать. Встаёт. Подходит медленно к иконам, висящим в углу комнаты, и опускается на колени. Пока она молится, Эренбург брезгливо оглядывает комнату. Через некоторое время Цветаева встаёт и садится визиви Эренбурга. Цветаева: Прошу Вас, продолжайте, милый друг. И знайте – для меня бесценна новость. Прошу Вас, говорите! Эренбург: По Вашей просьбе, Марина Ивановна, как Вы помните, обращённой ко мне два года назад, будучи в Европе, я искал следы Сергея Яковлевича. И нынче, представьте себе, нашёл не только следы, но его самого. И как Вы думаете где? В Чехии. В Праге. После разгрома Белой армии он отплыл в Турцию, попал в Галлиополи, потом в Константинополь, а оттуда – в Европу. Обосновался в Чехии, поступил в Карлов университет на филологический факультет, ныне студент, получает стипендию, у него маленькая комнатка в общежитии: кровать и стул, обещают выдать стол…Словом, он здоров и всё с ним в порядке. Вам он не писал, боясь, что его письмо навлечёт на Вас опасные подозрения у властей. Но со мною он передал письмо. Подаёт письмо Цветаевой. Она берёт и читает, отвернувшись от Эренбурга. Когда она поворачивается к нему, её глаза блестят от счастливых слёз. Цветаева: Благодарю Вас, Друг! Благая весть! Эренбург: Не стоит благодарности. Я просто исполнил Вашу просьбу. Я и меньшую исполнил бы. А уж такую – и подавно. Если Вам будет угодно, напишите и Вы письмо Сергею Яковлевичу. Скоро я снова еду по делам в Париж, заверну и в Прагу передать письмо. Цветаева лихорадочно бровается к столу – писать письмо. Не торопитесь, Марина Ивановна. Я ведь не сейчас еду. Недели через три. Так что Вы можете написать не торопясь. Обстоятельно. Цветаева: Теперь я еду! Это решено! Ох, только бы границу не закрыли! Я слышала, что эта есть угроза. И завтра же я стану хлопотать О выезде. Какое это счастье - Не видеть больше Закса никогда! Егора дворника и их Москву – не видеть! Одно боюсь – нет денег у меня… Займу, и книги я продам! И даже кольца! Ещё боюсь – в Европу не пропустят! Там люди – жёстче! Это точно знаю. Здесь обувь рваная – беда, а там – позор, Примут за нищую, назад погонят, Тогда я удавлюсь! Здесь – жить не стану! Эренбург: (смеясь) Марина Ивановна, что за крайности! Соберёте деньги и уедете! И никто вас никуда не погонит. Это уж вы, как всегда, преувеличиваете. А теперь позвольте откланяться. Цветаева: Нет, нет! Не уходите! Чай готов. Я собиралась пить. Давайте вместе. Дают мне нынче скудный, но паёк: Хлеб, воблу, и пшена – немножко. Из них я кашу вкусную варю, Но кашу сьели мы. Морковный чай, Прекрасный чай Вам будет угощеньем. А Вы за чаем расскажите вновь Как в Чехии Вы встретились с Серёжей, Да как он выглядит, не очень ли худой? Эренбург: Худой, но в меру. Покорнейше благодарю за приглашенье пить чай, но я спешу. У меня неотложные дела в редакции. Так что до свидания, Марина Ивановна. Я рад, что обрадовал Вас. Цветаева: Обрадовали? Вы? Вы дарите мне – жизнь! ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ СЦЕНА 1 Кафе в Праге. Посетители пьют пиво, переговариваются. Видно, что это завсегдатаи. За одним из столиков сидят С. Эфрон и И. Эренбург. Эфрон одет в русский военный поношенный китель без погон и гражданские брюки. Эренбург элегантен, как всегда. Эфрон: Марина приедет через час. Слов нет, как я Вам благодарен за всё. Наконец-то мы все вместе, что ещё желать! Я так устал от всего! И от ожидания тоже. Жизнь военного меня утомила. Я ужасно рад, что всё кончилось, и я могу заниматься, чем хочу, а не тем, что навязывают обстоятельства, которых мы не в силах изменить. Я в шестнадцатом году так мечтал, чтобы меня каким-либо чудом освбодили от воинской повинности. Сёстры считали, что у меня слабое здоровье. Я сам в это вреил. Я уже и помещичью усадьбу присмотрел купить (мечтательно) имение графа Шувалова. Оно было распродано крестьянам. Осталась одна усадьба с барским старым домом в 30 комнат прекрасно сохранившаяся. Десять десятин фруктового сада. Дом стоял на горе над речкой. Имение в 130 вёрстах от Москвы и 30 вёрстах от станции. Там рядом собирались проводить железную дорогу. Всё откладывалось, потому что Марина не любит сельской жизни. Но я бы её уговорил. Однако выясниось, что к военной службе я годен. Оказался абсолютно здоровым! Пришлось идти служить. Нет больше имения! Всё рухнуло! А ещё меня всё время тянет в Коктебель к Максу Волошину в гости. Какое замечательное место! Я часто бывал там. Мы с Мариной там впервые встретились. Когда теперь я увижу Коктебель. Увижу ли вообще? Там так прекрасно ничего не делать! Просто смотреть на море вечерами – и жить! Как прекрасно! Эренбург: А я, слушая Марину Ивановну, думал, что Вы прирождённый военный. Эфрон: (смеясь) Вот уж нет! Я прирождённый барин. Знаете, о чём я мечтал: сидеть на своей веранде в своём имении и что-нибудь пописывать, когда придёт Муза. Я литератором хотел быть. Временами ездить в Москву в театр. Я ведь в спектаклях раньше игрывал. Для удовольствия, знаете. Меня собственно интересует только литература и театр. Армия меня утомляла. Я учился в школе прапрощиков, а когда выпустился, стал в Москве заниматься муштрой солдат. Солдат я больше не мог видеть, так они раздражали меня. В шестнадцатом году они стали наглыми, дерзкими. Уставал до тошноты и головокружения. Пехота была мне не по силам. Каждый день одно и то же! Я чуть было с ума не сошёл. Марина стала просить Макса Волошина, нашего друга, чтобы он похлопотал о моём переводе в артиллерию под Феодосию. Но всё внезапно переменилось. Этот переворот в октябре! Нет, я не военный, я по натуре - свободный художник. Эренбург: Тем не менее, когда пробил час, вы пошли добровольцем в Белую армию. Марина Ивановна так гордится Вами. По-моему, она даже цикл стихов написала о Ваших подвигах. Эфрон: Сказать по правде, я просто застрял в Коктебеле в те дни. Марина нас с Гольцевым, моим другом, отвезла к Максу, потому что боялась за меня. Мы защищали Кремль, нас окружили большевики, когда мы были в юнкерском училище. Мы сами сорвали с себя погоны. Мы с Гольцевым нашли в подсобном помещении полушубки и папахи рабочих, и нам обманом удалось пройти мимо часовых и уйти домой. А наутро большевики юнкеров расстреляли. Марина, услышав, что творится в Москве, в этот же день села в поезд и вернулась из Крыма, где она была у Макса. И в этот же вечер, как приехала из Крыма, повезла нас в Коктебель, а сама снова вернулась в Москву к детям. Хотела вернуться ко мне, забрав детей, но Троцкий закрыл сообщение между Севером и Югом. Началась гражданская война. Несколько месяцев я провёл у Макса, надеясь, что всё скоро кончится, но потом стало ясно, что ничего не кончится так скоро, как хотелось. Пришлось идти к Корнилову. Нельзя же и дальше было ничего не делать. После первого тысячевёрстого похода я даже не был ранен, но и десятой части не осталось из тех, кто вышел из Ростова. Гольцев, мой друг, был убит. Переходы приходилось делать громадные – по 65 вёрст в сутки. Спать приходилось по 3-4 часа, не раздеваясь. Мы шли в кольце большевиков под подстоянным артиллерийским обстрелом. У нас израсходовались патроны и снаряды. Приходилось и их брать в бою у большевиков. Наконец мы вернулись на Дон. Я уже дослужится до подпоручика. В Новочеркасске меня прикомандировали к чрезвычайной миссии при Донском правительстве. Я был совершенно в растерзанном состоянии и с ужасом думал, что, может быть, придётся возвращаться в Армию. Я очень устал и даже не устал, а постарел: мечтал о креслах, внуках и мемуарах. Но судьба вновь бросила меня в центр военных событий. А я уже потерял вкус к ним. Какие только меры я не принимал, мне всё равно пришлось возвратиться в Добровольческую Армию. Ну, а всё остальное Вы знаете. Поражение. Галлиополи. Константинополь. И вот – Прага! Эренбург: Признаться, Вы меня удивили, Сергей Яковлевич, своим рассказом. Я как-то всё иначе себе представлял. В рассказах Марины Ивановны всё звучит, как-то иначе. Эфрон: Марина – поэт и романтик. Не удивительно, что в её пересказе все эти события выглядят иначе. Она слишком героизировала меня и Белое движение. Но – такова Марина! Она предпочитает видеть не то, что есть, а то, что ей хочется. А хочется ей всегда героического и романтического, возвышенного и благородного. Жизнь, как Вы понимаете, гораздо прозаичнее. Эренбург: А Вы не жалеете, что покинули Россию? Эфрон: А что мне оставалось делать, как не покинуть её! Все наши покидали, и я с ними. Да ведь большевики нас по голове не погладили бы за то, что мы сражались с ними. Останься я в России, большевики меня бы расстреляли. Конечно, я скучаю. Впрочем, не мы в России, а Россия в нас. Эренбург: А если бы Вас простили, Вы бы вернулись? Эфрон: Если бы простили? (Заинтересованно) А могут простить?! Эренбург: (загадочно) Как знать! Всё может случиться. А вдруг простят? Конечно, надо будет доказать свою лояльность Советской власти. Может быть, от Вас тогда потребуют сделать для Советской родины. Как Вы на это смотрите? Эфрон: Советской родины? Так странно звучит. Пока думать об этом преждевременно, но слова Ваши я запомню, Илья Грирорьевич. Эренбург: Запомните. Всё ведь может измениться. А ну как разлука с родиной станет невыносимой? Слыхали о ностальгии? Я вот месяц на родине не был, а уже такая тоска берёт! Хочется назад. А что Марина Ивановна, довольна, что приехала? Эфрон: (с загадочным смешком) Скажу Вам по секрету, что Марина Ивановна очень довольна. Как только я узнал от Вас, что она приехала в Берлин, уладил дела, примчался в Берлин из Праги. И что же?! У неё уже завязался лёгкий роман с Вишняком! Эренбург: Издателем «Геликона»? Вот не ожидал! Она же так рвалась к Вам! Эфрон: Она и рвалась, писала, что если я жив, будет ходить за мною, как собака, но, пока меня не было рядом в Берлине, подвернулся Геликон. И понеслось! Эренбург: Я что-то не вполне понял. Вы уверены? Эфрон: Как же мне не быть уверенным, когда она этого и не скрывает. Но такова Марина! Это ведь не впервые. В четырнадцатом-пятнадцатом годах у неё был роман с Софьей Парнок. Знаете эту поэтессу? Так вот я тогда бросил университет и подался в санитарный поезд, чтобы не видеть всего этого. А сейчас – куда податься?! Вернулся в Прагу. Приходится терпеть! Эренбург: Как это возможно терпеть? Она же изменяет Вам! Эфрон: Нет, не изменяет. Она увлекается безумно, но, слава Богу, платонически и ненадолго. Через две недели она уже забудет, как его звали, потому что у неё будет новая игрушка. Любит она меня, а это всё так – увлечения. Поэт! Ничего не попишешь! Эренбург: Право, я изумляюсь Вашему спокойствию и выдержке. А я бы так не смог. Как-то всё странно. Как вы устроились? Эфрон: Живём под Прагой. На Прагу денег не хватает. В Прагу вместе выбираемся редко. Марине, как писательнице, чешское правительство платит пособие. Я получаю стипендию. Марина много работает, проводит дни, как отшельник. Часами бродит одна в лесу, бормочет что-то под нос. В Берлине вышли её четыре книги, скоро выйдет пятая. Так и живём. Эренбург: А как поживает Ваша прелестная дочь? Подросла, конечно. Я помню, что в Москве она прослыла вундеркиндом. Эфрон: Аля, слава Богу, подросла. Её уже десять. Вся её необыкновенность растаяла, как снег от западного солнца. Опрощается с каждым днём. И то сказать, у неё было тяжёлое детство. Пусть хоть теперь побудет просто ребёнком. Меня беспокоит, что Марина её много нагружает домашними делами. А вот и Марина! Выбралась наконец в Прагу! Входит Цветаева. В ней заметна перемена. Она прилично, хотя и скромно одета. У неё оживленное, почти счастливое лицо. Мужчины встают. Цветаева целует Эфрона. Жмёт руку Эренбургу. Садится за столик. Эфрон: Пива, Марина Ивановна? Здесь настоящее чешское пиво! Очень вкусное! Цветаева: (закуривая) Спасибо, нет. Я пива не хочу. Сейчас была у Тесковой в гостях, Играла там Шопена пианистка. Какой кошмар мне вытерпеть пришлось! Не пианистка это, а бревно! Она терзала бедного Шопена, И мой несчастный слух! Эренбург: Вы знакомы с Тесковой? Приятнейшая дама. Настоящая леди. Цветаева: Прекрасный человек! Она мне помогает, Всё делает, что я ни попрошу. Она мне – друг, каких не часто встретишь. Эренбург: Рад слышать, что вы обзаводитесь новыми знакомыми и друзьями. Это всегда полезно. Цветаева: Полезно? – Г-м! – Почти всегда опасно! Всегда прекрасно! Радостно – всегда! Илья Григорьевич, хотела я просить О помощи. Эренбург: Я к Вашим услугам. Цветаева: Есть у меня прекрасные стихи, То – «Лебединый стан». Вы их читали Ещё в Москве, когда в последний раз Мы виделись. В тот день благую весть Вы принесли мне и спасли меня. Опубликовать хочу мои стихи. Вы, кажется, накоротке со Струве Редактором журнала. Вы могли б Меня со Струве тоже познакомить, И рекомендовать мои стихи. Эренбург и Эфрон переглядываются. Эренбург: Марина Ивановна, дорогая, извините меня за прямоту, но это как-то несвоевременно – печатать восторженные стихи о белых. Я, конечно, Вас со Струве познакомлю, но рекомендовать Ваши стихи, извините, не могу. Я же советский подданный. Вы понимаете, как это будет выглядеть?! Вы уж сами как-нибудь ему предложите. Но вот Вам мой совет. Забудьте о публикации этих стихов. А ещё лучше положите их подальше. А ещё лучше – уничтожьте! Как знать, как повернётся дело?! Ей-богу, лучше порвите и забудьте, что Вы их писали. Увидите, что ни левые, ни правые издательства Вас не похвалят за них, не говоря уже о том, что не напечатают. Левые понятно и так почему, а правые будут напуганы Вашей неумеренностью и страстностью в восхвалении Белого движения. Все сейчас успокоились, не хотят бередить воспоминаний. Вот, если бы Ваша Белая армия победила, тогда сразу бы Ваши стихи напечатали, а сейчас…Убедительно Вас прошу, выкиньте это из головы. По мере того, как Эренбург говорит, Лицо Цветаевой меняется от счастливо-благодушного к возмущенно-гневному. Цветаева: Вы предлагаете мне «Лебединый стан» Своими же руками уничтожить?! Убить стихи - убить своих детей! Нет разницы! Стихи – моё творенье! Я родила их в муках и любви, Как милых дочерей. Скажите лучше: - Убей детей! Эренбург: Марина Ивановна, к чему такие крайности? Я просто по-дружески посоветовал, и всё. Я лучше знаю здешние настроения, поверьте мне. Вот и Сергей Яковлевич подтвердит. А теперь позвольте мне откланяться. Мне надо идти. Дела! Да и вам, наверное, хочется побыть вдвоём. До свидания! Эренбург уходит. Цветаева: (едва кланяется Эренбургу и кипит негодованим) Серёженька, да что ж это такое?! Что можете Вы, сударь, подтвердить?! О чём он?! Как он только мог Мне предложить детей моих убийство. Ведь он поэт! Стихи он тоже пишет! Ужель свои стихи он убивает, Когда не может их публиковать? Ах, что за бред?! Серёжа, отвечайте! Эфрон: Мариночка, успокойтесь. Не надо так волноваться. Он всего-навсего предложил Вам либо отложить их до лучших времён, либо уничтожить. И я его в этом поддерживаю. Лучше поступить благоразумно. У Вас же всегда впереди – чувства. Цветаева: (изумлённо) Поддерживаете? Вы?! Что за напасть! И Вы их предлагаете – убить? Иль отложить? Я Вас – не понимаю. Эфрон: Видите ли, Илья Григорьевич прав, их никто не возьмётся напечатать. Для левых они слишком правые, для правых слишком радикальны. Откройте глаза, Мариночка, мы живём уже в другом мире. Мир изменился. А Вы всё ещё продолжаете жить прошлым. Надо меняться вместе со временем. Цветаева: (высокомерно) Есть вещи неизменные всегда, И время их не в силах изменить. Подделываться я должна под время?! О, вовсе нет! Свершатся перемены Тогда, когда мне то прикажет Бог! Есть Божий Промысел, и он один – Мой повелитель! Он один – не время! Есть вечное! И вечное – стихи! Поэзия! Она – мой повелитель! Поэзия – от Бога! Он велел Стихи о Белой армии писать. Я – написала! А теперь должна Их донести до тех, кто их полюбит. Не говорите мне, что я должна Убить стихи. Мне легче умереть! Я больше это слышать не хочу! Я поступлю, как мне диктует сердце. Эфрон: (возмущённо) Прекратите истерику! Напрасно Вы так сердитесь. Право, Мариночка, мы хотели как лучше. Вам же будет лучше. Вы так пристрастны! Вот Вы восхваляете Добровольцев, но ведь Вы знаете только одну сторону этого движения, только ту, что Вы хотите видеть. Но была и другая сторона, я бы мог Вам рассказать, если хотите. Цветаева: (страстно) Я не пристрастна. Всю мою любовь, Всё ожиданье я в стихи вложила! В них сердце бьётся страстное моё, Ужели Вам биенье то не слышно?! Эфрон: Дорогая моя, конечно, слышно, но надо же быть реалистичнее, надо быть ближе к земле, а Вы всё витаете в облаках, и с возрастом всё выше и выше. Надо считаться с реальностью, а она, к сожалению, груба и даже натуралистична. Посмотрите на те же вещи моими глазами, ну, хоть разочек. Ведь я там был, а Вас-то там – не было. Вот Вы воспеваете белых, как белых лебедей, как рыцарей без страха и упрёка, но среди нас всякие были, были – Георгии, но были и Жоржики, и некоторые Георгии были отнюдь не рыцари. А Жоржики – просто мерзавцы! Мы ведь и вешали большевиков и расстреливали им сочувствующих, когда брали населённые пункты. На белую идею налипла чёрная грязь… Цветаева: (перебивая) Об этой грязи слышать – не хочу! Не вы повинны были в этой грязи! Ведь революцию затеяли – не вы! Не вы затеяли в стране разруху! Не вы дворян врагами объявили! Не вы усадьбы вековые жгли! Не вы детей невинных убивали За то, что их родители –купцы! Не вы в священников седых у алтарей Смеясь, стреляли, как стреляют в уток. Не вы, глумясь, нагадили в церквях! Не вы, глумясь, плевали на иконы! Не вы позволили людские трупы есть, Когда отнял последний разум - голод! Не вы убили нашего Царя С Царицею, и дочерей невинных, И Алексея – отрока! Не вы! Большевики – убийцы! Коммунисты! Не вы хотели, чтобы брата – брат Шёл убивать послушно и бездумно! Не вы устроили ужаснейший террор, - Заложников ведь сотнями хватали, Когда лишь только ранила Каплан Ульянова, спасая всю Россию! Защитники Отечества, Царя, И Веры, вы бесстрашно умирали! Я воспевала вас, как воплощенье Идеи Белой! С вами я была И есть! До самой смерти – буду! Эфрон: (раздражённо) Дорогая, Царя давно уже убили. Что теперь говорить об этом. Надо жить дальше. Надо учиться жить по-новому. Цветаева: По-новому, не значит всё забыть! По-новому, не значит – без Царя! Царя убили, но жива присяга! Её ещё никто не отменял. Присягу раз дают, но уж – навеки! Присягу не отменит даже смерть! Послушала я Вас, и я решила – Поэму я о белых напишу, И назову поэму – «Перекоп». Мне жаль, что Вы немного поостыли… Я благородство Ваше в Вас ценю, Я верю в Вас, что Вы верны присяге, Наверно, в Вас усталость говорит, И это я могу понять, конечно. Эфрон: Вы мне сказали, что пишете поэму о Царе и его Семье, но кто всё это станет издавать? Кому теперь всё это нужно? И “Перекоп” тоже никому не будет нужен. Лучше бы Вы избрали другие темы, более современные. Дорогая, мне даже страшно за Вас. Вы всегда так увлекаетесь! Поймите, что мир изменился! И поймите, что я тоже изменился. Вы думаете, что я тот же, что до революции? Вовсе нет! Я стараюсь идти в ногу со временем. Белая идея умерла. Надо отдавать себе в этом отчёт. И надо приспосабливаться. Все приспосабливаются. Вы присмотритесь. Кстати, кроме белой идеи есть и другие. Например, евразийство. Я хочу примкнуть к евразийцам. Они думают о будущем России. Мне очень нравятся их идеи. Вы ужасно упрямы, и это меня удручает. Вы живёте прошлым, а сегодня так жить нельзя. Мне, конечно, лестно, но не такой уж я герой, как Вы всем расписываете. Я, если хотите знать, армию просто терпеть не могу, а уж воевать так и подавно! Вот мой новый приятель, Константин Родзевич, вот он – действительно прирождённый офицер. Я Вас с ним непременно познакомлю. Цветаева: Как Вам давно известно, я - поэт! Политику – совсем не признаю.признаю. Политика – есть мерзость, гадость, грязь! Всё совершается в политике – для денег, И революция совсем не исключенье! Пусть Белая идея умерла - Для Вас, но для меня она - живая! Я приспосабливаться не хочу, Я не хочу меняться всем в угоду, Характер мой для всех, быть может, плох, Но буду тем, кем сделал меня Бог. СЦЕНА 2 Лето 1925 года. Мастерская в доме Макса Волошина. В глубине мастерской скульптурный портрет царицы Таиах. На переднем плане у окон мольберт. Окна распахнуты настежь и в мастерскую врываются время от времени крики морских чаек. У мольберта стоит И Эренбург и внимательно разглядывает полотно, на котором изображён горно-степной крымский пейзаж. Эренбург одет в летний белый элегантный костюм, явно из Парижа. На стуле лежит соломенная шляпа. Входит Макс Волошин с подносом, на котором стоят две чашки, чайник для заварки и хлеб. Волошин одет в просторный белый хитон, подпоясанный простой верёвочкой, ноги босы, буйные кудри с проседью подвязаны шнурком так, как это делают мастеровые. Волошин: Милости прошу! (Ставит поднос на грубый самодельный столик у окна, наливает чай в чашки) Угощение нехитрое, но – от души. Не ожидал я, что Вы заглянете в наши края. Сюда давно уже никто не заглядывает из московских знакомых. Кто-то погиб, кто-то за границей, а кто-то занят так, что не до поездок. Последний, кто тут у меня жил был Серёжа Эфрон. Долго жил, пока не решился уйти с Добровольцами. Но потом всё-таки ушёл. Что привело Вас ко мне? Догадываюсь, что Вы не просто ко мне заглянули подышать крымским воздухом. Давно ли Вы из Парижа? Эренбург: (смеясь) Позвольте мне постепенно всё Вам рассказать. (Садится к столу, берёт чашку) О, прекрасный чай! Где берёте? Волошин: Взять нынче негде, а если и есть где, то не по карману. Травки! Травки собираю и сушу. Вот и чай! Знаю, что надо собирать и где. Никакого секрета. Могу Вас взять с собою в горы. Там замечательно! А виды какие! Эренбург: Непременно сходим. Я, если не возражаете, пробуду у Вас до завтрашнего дня, так что время на это у нас будет. Из Парижа я неделю назад приехал. Как только смог вырваться, сразу – к Вам. Как Вы жили всё это время? Мы ведь давненько с Вами не виделись. Как поживает Елена Оттобальдовна? Где она сейчас? Волошин: (сдержанно) Мама умерла в двадцать третьем от эмфиземы легких…8-го января…Точнее от голода…Или, ещё точнее и от того, и от другого. Эренбург: Простите, я не знал… Волошин: Было голодно. В Феодосии и Коктебеле люди поедали трупы. Старуха Антонида ловила для нас на Карадаге орлов. Подкрадывалась и накрывала юбкой. Последнее время мы питались орлятиной. Впрочем, я подозреваю теперь, что свои куски мама оставляла – мне. Так что эмфизема эмфиземой, но скорее всего, что она умерла от голода. Я же ничего не подозревал. Она пожертвовала собою, чтобы я – жил. Эренбург: (спокойно) Какие ужасы Вы рассказываете! Волошин: (тоже внешне спокойно) Эти ужасы нам любезно организовали большевики. Эренбург: А Вы, собственно говоря, с кем? С нами или с ними? Волошин: (смеясь) Не с вами, если Вы подразумеваете коммунистов-большевиков, и не с ними, если Вы подразумеваете белых эмигрантов. Эренбург: Но Вы ведь не уехали! Вы остались! А ведь Париж до революции был Вам, как родной город. Сколько раз Вы там были? Волошин: Много раз. И живал подолгу. Да, я остался здесь. Но я и остался потому, что был над схваткой, не с теми, и не с другими. И с теми, и с другими. Гражданская война – ужасная штука! Классовая борьба – это такие бредни! Кто это только выдумал и, главное, зачем?! И белые были правы по-своему, и красные были правы тоже по-своему. Я, кстати, помогал и тем, и другим. Когда красные преследовали белых, я прятал у себя в доме белых. Когда белые преследовали красных, я прятал у себя в доме красных. Я прятал людей от преследований. Ведь все они были мои соотечественники. И те, и другие. Мне было жаль – всех! И в конце концов, разве не заповедовал нам Христос любить своих ближних и своих врагов?! Эренбург: (явно в замешательстве от откровенности Волошина) М-да! Вы мыслите не стандартно. И обыски у Вас делали? Волошин: (смеясь) О, много раз! И красные, и белые. Да только у меня дом с секретами. Не найдёшь. (Спохватившись) Впрочем, искали должно быть плохо. Оба смеются, но смех явно натянутый. Эренбург старается сменить тему. Эренбург: А стихи пишете? Я вижу (встаёт и подходит к мольберту) Вы всеръёз живописью занялись. Замечательный пейзаж! Волошин: И статьи пишу. И стихи пишу. Некоторые свои картины я подписываю строками из своих стихотворений. Эренбург: О чём стихи? В наше бурное время, знаете ли, о любовных делах писать как-то неудобно. Волошин: Да я о любви и прежде почти не писал. О чём стихи? О разном. Вот, если угодно отрывочек: СВЯТАЯ РУСЬ Суздаль да Москва не для тебя ли По уделам землю собирали, Да тугую золотом суму? В рундуках приданое копили, И тебя невестою растили В расписном да тесном терему? Поддалась лихому подговору, Отдалась разбойнику и вору. Подожгла посады и хлеба. Разорила древнее жилище, И пошла поруганной и нищей, И рабой последнего раба. Я ль в тебя посмею бросить камень? Осужу ль страстной и буйный пламень? В грязь лицом тебе ль не поклонюсь? След босой ноги благославляя, Ты – бездомная, гулящая, хмельная, Во Христе юродивая Русь! Эренбург явно не знает, как реагировать. Он подходит к мольберту. Эренбург: Замечательный пейзаж! Как Вы думаете, Вы больше поэт или художник? Волошин: А Вы как думаете? Эренбург: (многозначительно) Я думаю, что Вы замечательный живописец и Вам надо больше заниматься живописью! Волошин: (с легким вызовом) Вижу, что отрывочек Вам не слишком понравился. Эренбург: В стихах я разбираюсь не хуже, чем в живописи. Я сам поэт. Отрывочек мне очень понравился, но я знаю много людей, которым он может совсем не понравиться. Поэтому я не думаю, что Вам следует публиковать его. А я – ничего не слышал. Я – Ваш гость, и я – ничего не слышал. Волошин: (смеясь) В таком случае я Вам ничего не читал. Эренбург: Поверьте мне на слово, наступают тяжёлые времена и раз Вы остались, то лучше никому не говорить, что Вы прятали белых у себя в доме. И лучше не говорить, что Эфрон у Вас долго жил. И стихи, вроде тех, что Вы мне читали, лучше бросить в печь. Поверьте, я знаю, что говорю. Волошин: Я думал, что самые гадкие события уже позади. Выходит, что будет всё, как во времена Французской революции?! Что ж, это можно было предвидеть. Эренбург: Теперь о цели моего визита. Позвольте мне передать Вам вот это. Вынимает из внутреннего кармана пиждака письмо и передаёт его Волошину. Волошин: (разглядывая конверт) От Серёжи. Позвольте я сразу же и прочту в Вашем присутствии. Мне, знаете ли, не терпится прочесть. А Вы пока пейте чай. Эренбург: Конечно, читайте. Только я должен Вам сказать, что новости немного опоздали. Письму не меньше двух лет. Всё не было оказии. Когда оно было написано, я был в Союзе. Потом приехал в Париж, и Серёжа нашёл меня. После Парижа у меня долго не было возможности приехать в Крым. Так что не обессудьте. Волошин: Я понимаю. Никаких обид! Тем более, что письмо дошло до адресата. Читатет письмо. Лицо его становится всё более озабоченным по мере чтения. Эренбург: Я не посвящен в тайну содержания этого письма, Максимилиан Александрович, но поскольку весь эмигрантский Париж гудел, как улей, обсуждая этот скандал, то я догадываюсь – о чём оно. Судьба Сергея Яковлевича мне не безразлична. Должен сказать, что в этой ситуации я сочувствую – ему, а отнюдь не Марине Ивановне. Поскольку Сергей Яковлевич избрал Вас в качестве доверенного лица, я полагаю, что и Вы – на его стороне. Волошин: Я ни на чьей стороне, Илья Григорьевич. Я, как всегда, над схваткой. Марина и Константин Родзевич. Кто такой этот Родзевич? Чем примечателен? Что в нём такого, что Марина безумно влюбилась? Письмо написано почти два года назад. Всё, наверное, изменилось с тех пор. Серёжа пишет, что находится в полной растерянности. Тогда, видимо, роман Марины с Родзевичем был в полном разгаре. Серёжа пишет, что познакомил Марину с Родзевичем, сам отлучился на неделю. Когда он вернулся, начался ураган страстей. Серёжа объявил Марине, что они должны расстаться. Марина переехала к знакомым, металась в безумии от одного к другому. Ничего не могла решить. Но потом вернулась к Серёже. Душой она с Родзевичем. Серёжа пишет, что его жизнь превратилась в сплошную пытку. Их жизнь с Мариной отныне – «одиночество вдвоём». Он не знает, что делать и просит меня издалека направить его на верный путь. Он пишет, что в личной жизни Марина это сплошное разрушительное начало. Серёжа беспомощен, и он в этом признаётся. Они продолжают жить вместе, Марина успокоилась, но будущее их – под вопросом. Эренбург: Хотя я на стороне Эфрона, но не думал, что взрослый мужчина нуждается в няньке для решения своих личных вопросов. Волошин: Знаете, что я вспомнил, как они поженились. Они ведь у меня в Коктебеле познакомились. Ей 18, ему – 17 лет. Совсем дети. Когда они решили повенчаться, я был в Париже. Послал им оттуда письмо с соболезнованиями вместо поздравления. Как Марина рассердилась на меня! Я считал, что этот брак – детский и потому недолговечный. Ну какой муж из семнадцатилетнего юноши, не закончившего гимназический курс! Отец Марины, Иван Владимирович, был в шоке. Не такую партию он хотел для дочери. Брак их изначально был неравным. Марина в 18 уже созрела, как личность. Серёжа всё ещё не созрел, хотя ему уже за тридцать. Так что я не удивлён. И к тому же Серёжа должен был знать, кого он берёт в жёны – Поэта! Не просто поэта – гениального поэта! Поверьте, у меня нюх, лет через сто о Марине будут говорить так, как говорят ныне о Пушкине. Сейчас Эфрон может об этом догадываться, но – поздно. Теперь он пожинает плоды! Вот Вы спросили, на чьей я стороне? И я ответил, что ни на чьей. Дело всё в том, что каждый из них по своему прав. Серёжа хочет стабильности, оседлой жизни, тёплого домашнего очага. Но Марина органически не способна на стабильность, потому что она – Поэт. Она не может не влюбляться. Состояние влюблённости даёт ей силу вдохновения, новые сюжеты, новые стихи. Таковы все поэты. Думаете, что Серёжа теперь не осознал это? Прекрасно осознал. Вот послушайте, что он пишет: “Марина – человек страстей. Гораздо в большей мере, чем до моего отъезда. Отдаваться с головой урагану для неё стало необходимостью, воздухом её жизни. Кто является возбудителесм этого урагана сейчас – неважно. Человек выдумывается и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предаётся ураганному же отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что – не важно, важно – как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, а через день снова отчаяние. И всё это при зорком, холодном, уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда чсправедливо). Всё заносится в книгу. Всё спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – всё обращается в пламя. Дрова похуже – сколрее сгорают, получше дольше. Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно» Видите, он прекрасно понимает, с кем его связала судьба. Эренбург: Странно, я где-то встречал этот образ горящей печи. Ну, да, у самой Марины. Постойте-ка, у меня хорошая память: Что другим не нужно – несите мне! Всё должно сгореть на моём огне! Я и жизнь маню, я и смерть маню В легкий дар моему огню. Пламень любит – легкие вещества; Прошлогодний хворост – венки – слова – Пламень – пышет с подобной пищи! Вы ж восстанете – пепла чище! Всё, дальше не помню, но смысл – тот же, что у Сергея Яковлевича. По-моему она написала это в годы революции. Она мне их читала, когда я был у неё в Праге. Волошин: Я вовсе не удивлён совпадению образов. Серёжа – тень Марины. В их паре ведущий – она. Он невольно подпадает под влияние её личности и её образов, и даже не замечает, что заимствует их у Марины. Что в этом удивительного. Марина – личность! Марина – сильная харизматическая личность! Марина – гений! Она гениальна во всём. Я и сам с трудом сопротивлялся мощи её ума и обаяния. У неё есть способность духовно подчинять всё, что попадает в сферу её воздействия. Видели её Алю? Марина словно гипнотизировала её в детстве, и девочка говорила, писала, как взрослая. Этакий вундеркинд! Но в последнем письме Марина написала, что Аля пустеет и простеет. Наверное влияние Марины ослабело по каким-то причинам, вот и конец чарам. Такие, как Марина, родяться раз в столетие. Повторю, я уверен, что мы имеем дело с поэтическим гением. Чем больше я читаю её стихи, которые к нам попадают, тем больше в этом убеждаюсь. Да, да! Я сразу это понял, когда ей было ещё восемнадцать и мне на глаза попался её первый сборник стихов. Держу пари, что эта история с неведомым мне Родзевичем закончилась сочинением какого-нибудь произведения. Эренбург: Не надо пари, Вы его выиграете. Не одно сочинение, а, по крайней мере, три крупных, не считая мелких. И я Вам их привёз. Марина переписала их специально для Вас. Эренбург достаёт из кармана пиджака рукопись и подаёт Волошину. Тот бегло просматривает рукопись. Волошин: «Поэма горы», «Поэма конца». А третье? Эренбург: Третье не успела переписать. Кажется, третье – проза. Волошин: Ага! Марина уже и прозу пишет! Ай, да Марина! Уверен, что она делает это так же блистательно, как пишет стихи. Я прочту это позже, с толком, с расстановкой. А скажите мне, дорогой Илья Григорьевич, как события потекли дальше? И кто этот Родзевич? Эренбург: Он – друг Эфрона. Судьба его полна была превратностей и тёмных мест. В 1918 году командовал Южной флотилией Красной армии, попал в плен, был приговорён к расстрелу, кажется, потом был с белыми, попал в Галлиполи, потом из лагеря в Константинополь и, наконец, в Прагу, где и познакомился с Сергеем Яковлевичем. Маленького роста, красавец, говорят, женский угодник, на войне отличался жестокостью, ироничен. По секрету Вам скажу, что я познакомился с ним довольно-таки тесно. Он нам был нужен и мы его использовали. Он охотно сотрудничает с нами. После любовной истории с Мариной, а история эта тянулась не более трёх недель, он собирался выгодно жениться на дочери Сергия Булгакова, религиозного философа, Мунечке Булгаковой. Словом, недолго страдал, если вообще – страдал. А Марина в феврале 1924 года родила сына Георгия. Замечательно красивый мальчик! В Париже всё гадают, кто его отец, хотя не всё ли равно. Сергей Яковлевич называет его сыном, следовательно, это его сын. Волошин: Значит, у Марины – сын? Она всегда хотела сына. Дождалась! Я ужасно рад за неё. А любопытно, почему Родзевича белые не расстреляли? Действительно полная тайн судьба. Отчего Марина мне письма не прислала с Вами? Эренбург: В те дни, когда я был в Праге, ей было не до писем. Она была на грани самоубийства, как говорит Сергей Яковлевич. Если я не ошибаюсь, она всегда решает свои проблемы сама. Она очень сильная женщина. Волошин: Да, Марина не стала бы плакаться мне в жилетку. Да и никому бы не стала. Это же – Марина! Последнее письмо от неё я получил, если мне не изменяет память, весною 23 года. Она писала мне и маме, не зная, что мама умерла. Писала, что выехала из России и живёт в Праге. Она писала, я помню, что Серёжа очень изменился, но в чём суть перемены – не сообщила. Спрашивала, почему мы с мамой не выбрались из России. Назначила мне встречу в Париже на улице обожаемого ею Бонапарта, естественно. Она что, собирается в Париж? Эренбург: По-моему, этой осенью. Мне Сергей Яковлевич говорил. Марине Ивановне кажется, что в Париже больше возможностей печататься. Вся эмиграция тянется в Париж. Там жизнь кипит, не то что в Праге. Там они в деревне жили под Прагой. Дом деревенский, без удобств. Марина Ивановна чувствовала себя там в изоляции. А вот Сергей Яковлевич не очень доволен будущим переездом. По-моему, ему и в Праге хорошо. Учится себе в университете, занимается общественной работой. Редактирует студенческий журнал. Доволен. Что он будет делать в Париже? Пока это неизвестно. Волошин: По-моему я Вас совершенно заговорил, а Вам надо бы отдохнуть. Хотите прилечь или пойдете к морю? Эренбург: Пожалуй, к морю. Оба покидают мастерскую. СЦЕНА 3 Вечер 6 феврала 1926 года. Парижская квартира Черновых, где живёт Цветаева в одной из трёх комнат. Комната хорошо обставлена. В углу в кроватке спит двухлетний Мур. Есть кровать для Али. Для Цветаевой разложен широкий диван. Входит Цветаева. Она в чёрном платье, на плече вышита бабочка. Следом за нею входит Эфрон. Он в чёрном костюме с чёрным галстуком бабочкой. Марина оборачивается к двери Цветаева: Аля, умойся на ночь и немедля – спать. Цветаева подходит к кроватке сына. Мой ангел спит. Прелестное дитя! Не знает он, что с Вами мы уж дома. Эфрон: Это чужой дом. Нам надо снять свою квартиру. Сколько Черновы будут ещё терпеть нас? Мы злоупотребляем их терпением. Цветаева: Займитесь этим, только поскорей, Мне тоже кажется, что мы уж надоели Черновым, хоть они любезны И комнату одну отдали нам. Но верно уж заметили наверно, Что место где живём, увы! – ужасно: Гнилой канал, дымят повсюду трубы, Грохочут и гремят грузовики, По пыльной, мимо проносясь, дороге. Мне негде с Муром даже погулять, Ни кустика, ни деревца не видно, Да разве можно в этом месте жить! Кроме того, я в комнате нуждаюсь Отдельной, где б никто мне не мешал. Мне только два часа покоя в сутки Нужны, чтобы работать без помех. Поторопитесь нам найти квартиру. Ну, что Вы скажете? Каков же вечер был? Успех иль нет? Ну, право, не молчите. Эфрон: (улыбаясь) Вечер удался. Прошёл просто прекрасно! Вы были в ударе. Прочли никак не менее сорока стихотворений. Вы всё боялись, что люди не придут слушать стихи. А того не знаете, что 300 человек ушли ни с чем. На них не хватило билетов. Они так весь вечер и простояли во дворе. Не только все места в зале были заполнены. Все проходы были забиты людьми. Да ведь Вы и сами видели. Цветаева: Я – видела? Я видела туман, Который в зале кольцами клубился Эфрон: Я всё время забываю, что Вы ужасно близоруки. Отчего Вы не носите очков? Вы бы всё хорошо видели сами. Цветаева: Очки? Очки! Как это прозаично. Поэт в очках уже и не поэт. Предпочитаю я людей не видеть, Куда красивей голубой туман! Так Вам понравилось? Эфрон: Мариночка, это был триумф! Триумф! Кроме того Вы заработали кучу денег и теперь можете поехать с детьми к морю. Вы так об этом мечтали. Цветаева: Конечно, к морю, да, но прежде Я Англию хотела б посетить. Туда меня всё время приглашают Устроить вечер чтения стихов, И заработать на поездку к морю. Поеду без детей, одна, как прежде, Когда девчонкой ездила в Париж. Меня влечёт своею тайной Лондон, Там, может быть, стихи я напишу. Скажите мне, а что у Вас за планы? Вы в Праге остаётесь, или здесь Намерены устроиться, скажите? Эфрон: Париж мне ужасно понравился! Сначала я хотел остаться в Праге, но Париж – прекрасен! Жаль только, что в нём так много французов. Пожалуй, я останусь здесь, тем более, что здесь я встретил интересных людей: Сувчинского и Святополк-Мирского. Они затевают новый литературный журнал и приглашают меня редактором. Кстати, Вы могли бы в нём печататься. Как Вы на это смотрите? Цветаева: Как я смотрю? Конечно, благосклонно. Вы с нами будете или отдельно жить? Эфрон: Давайте попробуем жить вместе. Одной Вам будет трудно справляться. Я устроюсь куда-нибудь на работу. Редактирование журнала много денег не даст. Нужно будет работать. Снимем квартиру. Словом, если Вы не против… Цветаева: Не против я. Попробуем сначала. Вы будете работать для семьи, А Аля в остальном поможет мне. Эфрон: Кстати, я хотел поговорить с Вами об Але. Мне кажется, что Вы чересчур её нагружаете работой по дому. Ей ведь и в Москве крепко досталось. А здесь она с Муром няньчится, печку топит, золу выносит, посуду моет, бельё стирает, полы подметает. Она совсем не играет, а ведь она ещё ребёнок. Ей всего-то тринадцать лет. Из гимназии в Тшебове мы её сорвали. Здесь она не учится. Что с нею будет? Цветаева: (холодно, с вызовом) А кто поможет мне в делах домашних? Должна обслуживать я четверых, Довольно и того, что я готовлю. От Вас мне помощи в делах домашних нет. Уходите из дома утром рано, Приходите, когда уже все спят. Я – нянька, повар, домработница, Учитель. Я Алю обучаю на дому, И вряд ли школа даст ей то, что я Могу ей дать! Вы можете нанять Помощницу, чтоб стала я свободной? Ведь я поэт, мне надобно писать! Нет времени писать, нет ни минуты, Когда могла бы я засесть за стол. Пишу урывками, как засыпает Мур. От собственного сна я отрываю Часы, чтобы стихи свои писать. Вы можете прислугу мне нанять, Чтоб Аля мне совсем не помогала? Эфрон: (раздражаясь) Мариночка, Вы же прекрасно знаете, что денег на еду не хватает, как же я могу нанять Вам помощницу? Моей стипендии хватает только мне одному, а Вашего чешского пособия едва хватает на Вас троих. Цветаева: Я нахожу возможность заработать, Чтоб летом все могли мы отдыхать. Нормально ли, что даже это платье И эти туфли выпрошены мной У женщины и доброй и богатой?! Нормально ли, чтоб Муркину коляску, Приданое младенца мне дарили Любезно дамы, видя нищету? Могли б и Вы наверно подработать, Чтоб нам в ужасной бедности не жить. Находите Вы время для журнала, Где Вы - редактором, но где не платят Вам. Найдите же работу, где заплатят. Эфрон: (раздражённо) Вы предлагаете, чтобы я бросил редакторство журнала “Своими путями”, но это же моё детище. Да Вы и сами в нём печатаетесь. Не в таксисты же мне, не в швейцары же мне идти! Я – литератор! Я должен тоже заниматься своим делом. Цветаева: Работой не гнушаются князья. Таксист, швейцар, носильщик или дворник - Профессия унизить не вольна Достоинства, коль ты родился князем! Я многих знаю столбовых дворян, Работая, они семью содержат. Работая, я содержу семью - Дворянка и Поэт! А что до Али, То неизвестно, кем будет она, А я-то есть, уже поэтом стала! Пока никто не в силах мне помочь, Пусть старшая мне помогает дочь! Эфрон: Вы испортили всё впечатление от праздника! А я так радовался за Вас! Строил планы на будущее! Зачем Вы упрекаете меня?! Цветаева: Не думаю, что я Вас упрекаю. Вся речь моя - ответ на Ваш упрёк. Я перечислила – увы! лишь только факты, И просто Вам не нравятся они. Однако, я устала. Не пора ли Ложится нам. Двенадцать на часах. Входит тринадцатилетняя Аля в полусонная ночной рубашке. Она подходит к отцу, нежно прижимается к нему. Аля: Лев, Вы остаётесь с нами? Вы не уедете? Эфрон: (всё ещё возмущенный, с вызовом глядя на жену) Да, я остаюсь с Вами в Париже! Аля: (с неподдельной радостью, негромко, чтобы не разбудить Мура) Ура! Ура! Ура! Цветаева: (строго) Ступай в постель! Ты долго умывалась. Давно пора тебе в постели быть. Аля, улыбаясь отцу, идёт к своей кровати и послушно ложится. Цветаева, указывая Эфрону на застеленный ко сну диван. И Вам пора в объятия Морфея! А я – на кухню, за рабочий стол, Работать, словно запряжённый вол В тяжёлый плуг прекрасного Орфея! ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ СЦЕНА 1 Кафе Ротонда на Монпарнасе в Париже, где собираются поэты, художники, музыканты, философы. Весна в разгаре. Посетители пьют кофе, курят, беседуют. Входят Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский. Они стары, величественны и надменны. Все уважительно здороваются с ними. Знаменитая пара садится за столик на переднем плане. К ним подходит официант, принимает заказ и удаляется. Входит Марк Львович Слоним, известный критик. Увидев Зинаиду Гиппиус и Дмитрия Мережковского, он почтительно кланяется, и подходит к ним. Гиппиус: (любезно) Садитесь за наш столик, Марк Львович. Давно Вас не видели. Рады, рады! Мережковский: Моё почтение, милейший Марк Львович. Ну, как Вам последние новости? Слоним: (осторожно) Какие новости Вы имеете в виду? Садится к их столику. Подзывает официанта. Официант подходит и принимает заказ. Гиппиус: Да разве Вы не знаете!? Вот, взгляните! Весь литературный Париж гудит. Гиппиус передаёт Слониму толстый журнал, который принесла с собою в ридикюле. Слоним: (незаинтересованно) Ах, «Вёрсты»? Конечно, знаю. Вчера читал. Как Вы себя чувствуете, Зинаида Александровна? Гиппиус: Лучше Вы спросите, что я чувствую, когда держу в руках – это! Мережковский: Зиночка, не волнуйтесь! Вы опять спать не будете. Гиппиус: Да ведь это возмутительно! Этот журнал издаёт какая-то шайка! Какой-то Эфрон – редактор! Кто он такой? Я спрашиваю, кто такой Эфрон? Почему князь Святополк-Мирский и музыкант Сувчинский с ним в одной шайке? Мережковский: Эфрон - это супруг Марины Ивановны Цветаевой. Гиппиус: Маринкин муж? О, Господи! Этот большевик – её муж?! Слоним: (примирительным тоном) Ну, почему – большевик? Он в Белой армии офицером был. Гиппиус: (презрительно) Офицером?! Погоны с него сорвать! Что они там себе позволяют?! Вы читали – это? С брезгливостью указывает Слониму на журнал. Слоним: (видно, что он в некотором затруднении) Я читал-с. Скажу, что некоторые материалы совсем неплохие, а некоторые мне не слишком понравились. Гиппиус: (раздражённо) Да я не о том! Журнал-то насквозь просоветский! Разве Вы не заметили?! Они что ни слово, то Советы прославляют! И как они посмели всё это печатать?! Вот тут, смотрите… Гиппиус подносит к глазам лорнет и читает. «Мы собрались, чтобы противопоставить себя литературному течению, главенствующему в Париже». Да они же хотят себя противопоставить нам! Они, видите ли, не разделяют ностальгии по дореволюционной российской государственности! Они, видите ли, не хотят безудержно поносить всё, что происходит в России! Они, видите ли, хотят объективной информации обо всех процессах, происходящих сегодня в ней! Вы понимаете, к чему они клонят?! Вы понимаете, чем это пахнет?! Мережковский: Зиночка, не волнуйтесь! Вам вредно волноваться! Гиппиус: (гневно) Вредно не волноваться, когда читаешь такое! Как они могут?! Сувчинский – уважаемый человек, друг Стравинского, издатель крупного музыкального журнала в Киеве, и вдруг – такое! Что происходит с людьми?! Слоним: (подсказывает) И друг Сергея Прокофьева. Гиппиус: Кто такой Прокофьев?! Знать ничего не хочу об этих из их Советов! Слоним пожимает плечами. А князь! Князь Мирский! Батюшка его в прежнее время у Государя министром был! А сын! Не в батюшку! (уверенно) Попомните моё слово, им большевики – платят! Вот они и пишут всё это! Платят, платят! Кстати, Эфрон – еврейская фамилия? Слоним: У меня тоже еврейская фамилия. Но это же не диагноз. Они пишут, что им и революция не нравится. Просто им кажется, что поносить всё подряд, что происходит в России – бессмысленно. Гиппиус: (почти разъяренно) У Вас фамилия не диагноз, а у Эфрона – диагноз! Революцию-то евреи делали. У них в Совдеповском правительстве куда ни плюнешь – везде еврей! И русские фамилии берут, чтобы спрятать концы в воду. Возьмите того же Свердлова, или Ленина. Евреи, кругом одни евреи! Вы же думаете, что мы с Дмитрием Сергеевичем поносим Советы? Да мы их вовсе не замечаем! Не замечаем! Они для нас не существуют! Что у них может быть –хорошего?! Убийцы! Государственные преступники! Каторжане! У них философия бывших заключённых, вырвавшихся на свободу! Они убили Государя! Их государство просуществует недолго, помяните моё слово! Мы не успеем увидеть, но наши дети – увидят! Внуки уж точно увидят! Преступное государство не может долго существовать! Не может! Мережковский: (взволнованно) Знаете, что делают эти господа из этого журнала? Они разбивают наше единство. А мы должны быть едины, в единстве – наша сила! А им действительно платят большевики! Этот Эфрон – большевик! То, что он был в Белой армии – ни о чём не говорит. Он – отступник. Гиппиус: Дмитрий Сергеевич, не волнуйтесь! Вам вредно волноваться! (Обращаясь к Слониму) А Маринка Ваша в этом большевистском журнале свои стихи печатает. Знать недалеко от мужа ушла. Недаром говорят, муж и жена – одна сатана. Мережковский: Кстати, о Цветаевой: она ещё кое-чем прославилась! (вынимает из внутреннего кармана сюртука журнал) Вот ещё журнал - «Благонамеренный»! Только что вышел в Брюсселе. Здесь её статья «Поэт о критике». Читали? Слоним: (усмехаясь) Это я читал. Прекрасно написано! Умно! Мережковский: Да ведь это против критиков написано! Стало быть – против Вас. Неужели Вам нравится?! Вы же критик! Слоним: Против критиков, и, в частности, против Адамовича, но не против меня лично. Многие мысли, выраженные госпожой Цветаевой, мне близки. Гиппиус: Госпожа Цветаева себе слишком много позволяет. Без году неделя, как стихи пишет, а уже всех поучает! Откуда такие амбиции? Слоним: От гениальности! Она фантастически гениальна! Это я Вам говорю, как критик. Гиппиус: (возмущённо) Да Вы смеётесь над нами! Мережковский: Зиночка, Зиночка, полно! Полно! Слоним: (дипломатично) Мне странно, что гений не разглядел гения. Вы, с Вашим чутьём, с Вашим непогрешимым вкусом должны бы были разглядеть талант Цветаевой. Гиппиус: (несколько растерянно) Признаться, я мало её читала. Но то, что читала, слишком современно, слишком много шума, не всегда понятно, что она хочет выразить. Слоним: Она заставляет читателя думать, сопереживать, со-творить. Мережковский: (саркастически) Со-участвовать! Слоним: (делая вид, что не заметил сарказма) Вы совершенно правы! Её поэзия мощно воздействует на читателя. Совсем, как Ваша, Зинаида Александровна! Гиппиус: (смягчаясь) Льстец! Нашёл с кем меня сравнивать! Слоним: Я не Вас с Цветаевой сравниваю, я её – с Вами сравниваю. Мережковский: (озабоченно) Если она так талантлива, как Вы говорите, а мы Вам доверяем, плохо, что она печатается в просоветских «Вёрстах». Слоним: Насколько я знаю, Цветаева воспела Белое движение и пишет поэму о Государе. Её стихи о белогвардейцах выше всяких похвал. Гиппиус: (задумчиво) О белогвардейцах? Правда? О Государе пишет?! Так она – с нами? Она – наша? Слоним: Насколько мне известно, революцию и большевиков она не жалует. Хотя и есть поговорка: муж и жена – одна сатана, за мужа не отвечает. Ничего общего, поверьте. Она – гениальна, почти, как Вы Зинаида Николаевна. А Эфрон, может быть, и достойный молодой человек, но никакими талантами не блистает. Он, правда, попытался написать кое-что о добровольчестве, но там на каждой странице чувствуется ведущая рука Марины Ивановны. А что касается её, то поэт печатается всюду, где это возможно. Можно ли поэта за это осуждать?! Гиппиус: (надменно) И всё-таки она – выскочка! Выскочка! Тон статьи – невыносимо нахальный. Слоним: Тон уверенный от сознания своей поэтической силы и правоты. Она имеет на это право. Вы можете не соглашаться, что она – превосходный поэт, но час от часу она набирает силу. В кафе входит Эфрон. Он оглядывает столики, и, заметив Слонима, устремляется к нему. Официант приносит заказ Гиппиус и Мережковскому. и Слониму. Эфрон: Марк Львович, как я рад! Здравствуйте! Слоним: (в некотором замешательстве) Здравствуйте, Сергей Яковлевич. Как поживаете? Господа, позвольте Вам представить, Эфрон Сергей Яковлевич. Эфрон: (обращается к Слониму, но вопросы адресует как бы всем, сидящим за столиком) Читали мой журнал? Что скажете? Гиппиус и Мережковский слегка кланяются. Гиппиус лорнирует Эфрона. Наконец, поняв, кто перед нею, она встаёт и делает знак Мережковскому. Тот тоже встаёт. Они обращаются исключительно к Слониму, как будто Эфрона перед ними – нет. Гиппиус: (чрезвычайно холодно) Нам пора, Марк Львович. До свидания! Было очень приятно побеседовать с Вами. Мы с Вами не договорили. Надеюсь, в следующий раз мы договорим. Не удостоив взглядом Эфрона, Гиппиус и Мережковский удаляются. Слоним кланяется им вслед. Эфрон: (обиженно) Что это с ними? Кажется воспитанные люди, а не пожелали мне ответить на вопрос. Я ведь и их тоже спрашивал. Слоним: (сухо) Я с большим почтением отношусь к Зинаиде Николаевне и Дмитрию Сергеевичу, и если они не пожелали ответить, то это их право. Эфрон: Простите. Я не хотел сказать ничего обидного. Но смотрите, как они развернулись и ушли. Ниже своего достоинства считают со мною общаться. Что я им сделал?! Чувствуют, что их время прошло! Теперь начинается всё новое, а они не поспевают идти в ногу со временем. Слоним: (по-прежнему сухо) Зинаида Николаевна имеет очень твёрдые убеждения. Когда Блок опубликовал свою поэму «Двенадцать», встретив его, она не подала ему руки. Я специально Вам об этом напоминаю. Хотите знать, почему они так себя ведут по отношению к Вам, я Вам скажу. Они считают, что Ваш журнал финансируют большевики. Эфрон: А, и до Вас донеслись эти сплетни? А хоть бы и большевики! Что из того? Это ведь ещё надо доказать. Слоним: Тогда – кто, если не секрет? Эфрон: Не секрет. У Мирского и Сувчинского есть свои сбережения. Они их и вложили в журнал. А я вложил – идеи. Слоним: Значит, это Ваша идея объявить войну Бунину и Зайцеву, Гиппиус и Мережковскому? Эфрон: (со смешком) Значит, моя! Да почему они думают, что они здесь самые важные, что все должны прислушиваться только к их мнению? Слоним: Ну, хотя бы потому, что их вклад в русскую литературу огромен и бесценен. Эфрон: Что теперь говорить о старых заслугах! Они все исписались! Им больше нечего сказать! Оторванные от России, они бессильны. И нечего воображать себя русскими патриотами и патриархами русской литературы. Пришло новое время. Пришли новые поэты и прозаики: Маяковский! Есенин! Горький! Демьян Бедный! Будущее – там! Слоним внимательно смотрит на Эфрона, и слегка улыбается. Слоним: Как знать! Как знать! Ничего о будущем нам неизвестно. Эфрон: (горячо) Время идёт вперед, а не назад, и всё передовое – не здесь. Европа закисла. А в России дует свежий ветер. Не замечать этого невозможно. Почему нам об этом нельзя говорить?! Слоним: Сударь, говорить можно, но зачем об этом писать? Вы только раздражаете эмиграцию. Вы пока что живёте в закисшей, как Вы изволите выражаться повсюду, Европе, а не в продуваемой ветрами советской России. Если Вам здесь жить не по сердцу, то тогда лучше в Америку, или даже в Африку. Эфрон: В Африке и Америке мне делать нечего. Я люблю Россию, и больше всего на свете мне хотелось бы жить там. Слоним: России больше нет. Есть советская Россия, но это не наша страна. И мы ей не нужны, как и она – нам. Тот, кто эту горькую истину понял, тому не трудно жить здесь. Эфрон: (неожиданно капризно) А мне трудно. Трудно, потому что я здесь никому не нужен. У меня здесь ничего не получается. Франция хороша, да только в ней французов много. Французов не люблю. Только о деньгах говорят и думают. Русских эмигрантов не люблю. Только о прошлом говорят и думают. Общаться почти ни с кем. Разве это жизнь?! Слоним: (сухо) Не берусь судить: плохи или хороши французы, но они позволяют нам в своей стране жить. А разве этого мало? Эфрон раздражённо пожимает плечами. СЦЕНА 2 1927 год, сентябрь. Квартира Цветаевой в Мёдоне. Через открытое окно виден мёдонский лес. У окна – письменный стол. Над столом – книжные полки, полные книг. У стены небольшой диванчик, служащий Цветаевой кроватью. Выздоравливающая после скарлатины Цветаева полулежит на диванчике и курит. Видно, что она слаба. Её голова очень коротко острижена во время болезни. На коленях у Цветаевой тетрадь. В правой руке поэта карандаш, в левой – папироса. Входит Анастасия Цветаева, она несёт чашку горячего чая. Анастасия: Маринушка, не успела выздороветь, а уже с тетрадкой и папиросой. Тебе вредно. (Отбирает у неё папиросу, но тетрадку отобрать не решается) Цветаева: Какое счастье! Я почти здорова! А думала, что мне уже не встать. Какое счастье - снова тебя видеть! Тебя ко мне наверно Бог послал, Когда я скарлатиной заболела. Сегодня первый день, как лучше мне. Садись, не хлопочи, да расскажи Как ты жила? Как съездила на Капри? Анастасия: В двух словах не расскажешь. Жила в Крыму и потом в Москве. Жила трудно. Маврикий, как ты знаешь, умер. И маленький умер. Голодала. Жилось нам с Андрюшкой тяжело. Он уж большой, как Аля. Теперь понемногу всё налаживается. Была на Капри у Горького. Хочу о нём книгу писать. Вот он меня и пригласил. Он и тебя приглашал. А я решила посмотреть Париж и тебя. Цветаева: (горячо) Останься здесь. Туда – не уезжай! Что делать – там? Там жить – такая мука! Смотреть, как разрушают всё и вся! Смотреть, как строят этот муравейник, Где места нет свободе и любви, Где лишь насилие тупое, кровь и злоба! Анастасия: Мариночка, а сын?! Его не выпустили со мною. Если я не вернусь, что с ним сделают? Цветаева: О, милая, что сделают с тобой, Когда из-за границы ты вернёшься? Предчувствую, не кончится добром Визит ко мне и к Горькому на Капри. Заложник – сын! О, как они хитры! Капкан захлопнется, и все мы - попадёмся, Погибнем - все! Так будущее вижу! Анастасия: (невесело смеясь) Кассандра! Перестань! Ты меня пугаешь. А мне кажется, что всё идёт хорошо. Я вернусь. Горький, подумает, и тоже вернётся. Будем жить да поживать. Может быть, и вы все вернётесь. Рано или поздно, Советская власть простит своих противников. Представь, как хорошо мы вместе жили бы в Москве! Цветаева: Я не вернусь в Советскую Россию. Моя Империя, любимый мною Царь, И мой Алтарь погибли безвозвратно. Идти служить твоим большевикам – Признать их силу! Полную победу - Признать! Их торжество! Я не могу! Я не повержена! Моя страна погибла, Но я – живу, и всё храню в груди! Анастасия: (слегка обиженно) Большевики – не мои. Просто я их не замечаю. В конце концов, всегда можно приспособиться и не замечать то, что тебе не нравится. Я тоже люблю прошлую Россию. Но что же делать! Надо продолжать жить. Я бы осталась здесь, но сын! Сын – там! Приходится приспосабливаться. Цветаева: Прости меня, то слово – сгоряча. Я знаю, ты в тяжелом положенье. О, Господи! За что всё это нам?! Чем провинились мы, несчастные, пред Богом?! Анастасия: Расскажи лучше, как ты жила все эти годы. Цветаева: Как я жила? Да разве это жизнь! Борьба за жизнь! И вопреки борьбе, Любила я, писала, вновь любила! С квартирными хозяйками вступала В бои за право жить, как я хочу. Писала унизительные письма К богатым дамам, кроткою была, Чтоб выпросить на жизнь немного денег, Чтобы иметь простое право – жить. Вела расчёты, исподволь училась Как экономней, как разумней быть. Детей растила. Чешский президент, Дай Бог ему богатства и здоровья, Масарик – чудо! - русским эмигрантам Стал ежемесячно давать немного денег, Чтобы могли свести концы с концами Философы, поэты, музыканты, И семьи их голодные. Но денег Нам всё же не хватает. Ты пойми, Теперь, казалось бы, живём неплохо. Просторная квартира. И мечта Моя теперь осуществилась: Есть комната, где я могу работать. Но ты пойми, как я могу писать, Когда с утра тащусь на рынок, И выбираю на обед еду, Конечно ту, что стоит подешевле. С кошёлкой полною потом тащусь домой. Пока Аля с Мурочкой гуляет, Варю и жарю, всех потом кормлю, Посуду чищу, мою, прибираюсь, Потом ложусь, и в этой голове, Как барабан пустой, ни строчки нет! А ведь с утра я рвусь писать к столу! Но надо вновь тащиться мне на рынок! Анастасия: А что ж Серёжа? Он тебе помогает? Цветаева: (с горечью) Серёжа мечется. Ему не до меня! Он редактировал журнал «Своими Путями». Бросил он журнал. Два номера, представь, всего-то вышло. Увлёкся евразийцами. Теперь Газету редактирует. Но кто-то Вдруг слух пустил: сотрудничает-де С большевиками подлыми газета. И вот ему руки не подают Вчерашние товарищи по службе. Я в первом номере «Евразии» дала Заметку о поэте Маяковском, Весной двадцать второго года перед тем, Как навсегда покинуть мне Россию, Мы встретились случайно. Я спросила: Что, Маяковский, передать Европе? Что, правда – здесь! – велел он передать. Его теперь в Париже я встречаю. Прошло шесть лет, И он спросил меня: Что передать от Вас моей России? Что сила – там! – велела передать. Иронии моей никто не понял. Как гордо усмехнулся Маяковский! Как ненавидеть стали все меня, Считая, что я с мужем заодно, Что вместе мы с большевиками дружим! А я с усмешкой думала: Увы! Раз сила есть, то уж ума – не надо! Никто не понял. Я теперь – изгой. Меня теперь печатать перестали. Оправдываться, право, не хочу! Я, право же, ни в чём не виновата. Всё – клевета! Ни я, ни мой Серёжа Не можем на себя такой позор принять Позор – сотрудничества с врагами! Теперь пишу поэму «Перекоп» И пользуюсь записками супруга. Но я должна признать, что перекопец И к Перекопу, и вообще – остыл. Он прошлое не любит вспоминать. Живёт теперь он только настоящим И будущим. Должна тебе признаться Меня он беспокоит. Чем-то занят. Но в доме не помощник. Денег нет. Кручусь сама. И деньги добываю, Чтобы кормить и одевать семью. Серёжа приезжает почти ночью, Сидит, закрывшись от меня газетой, Поест и спать. А рано-рано утром Уже вскочил и мчит из дому прочь. Я, Асенька, ужасно одинока! Закрывает лицо на секунду руками. Анастасия: (сочувственно) Ну, полно сгущать краски! Всё образуется! Тебя начнут снова печатать. Серёжа найдёт денежную работу. Главное, дети теперь здоровы. И ты от скарлатины – не умерла! А то знаешь, как бывает с взрослыми, когда они заболеют скарлатиной? Не все выживают. Радоваться надо! Цветаева: (устало) Как радоваться, если дух – в огне: Супруг страдает по моей вине! СЦЕНА 3 Октябрь 1934 года. Мёдон. Поздний вечер. За столом сидит Эфрон, отгородивщись от мира газетой. Марина Ивановна накрывает на стол. Обстановка в столовой-гостиной очень скромная. Цветаева постарела, волосы стали совсем седыми. Поставив тарелки и разложив столовые приборы, Цветаева уходит на кухню. Входят Аля и десятилетний Мур. Аля хороша собою, с огромными глазами, как у её отца, она гораздо крупнее своей матери и выше ростом. Мур красив и толст. Ариадна: Здравствуй, папа. Эфрон: (отрываясь от газеты) Алечка, здравствуй. Наконец-то пришла. А я уже часа полтора, как приехал. Мы с Муром уже обсудили последние новости. Ариадна: (садясь напротив отца) Ну, и что это за новости? Мур: Новость первая – сейчас будем ужинать. Ариадна: Это не новость. Эта новость у нас каждый вечер. Вот если бы ты сказал, что сегодня ужинать не будем, вот это была бы новость, и пренеприятнейшая. Эфрон: Новости удивительные! У нас в России начинают строить Днепрогэс. Представляешь, Аля, вся страна будет залита электрическим светом! Как здорово! Входит Марина Ивановна. Она несет кастрюлю с супом, и ставит её на стол. Цветаева: У нас в России? Нет, у них в России. Садитесь есть. Суп – овощной у нас. Мур: (разочарованно) У-у, опять овощной суп. Я мяса хочу. Цветаева: (невозмутимо) Суп овощной – на первое. Потом Я принесу для всех немного мяса. Мур: (продолжая капризничать) Не буду я этот ваш суп есть. Я хочу мяса. У меня от вашего супа колики в животе. Эфрон: (примирительно) Ну хоть две-три ложки съешь. Марина, дайте ему, пожалуйста, второе. Марина Ивановна, ещё не садившаяся и не съевшая ни ложки супа, удаляется на кухню. Ариадна: Как твой роман с кинематографом, папа? Эфрон: (добродушно) Да никак. Курсы операторов закончил, а работы – нет. Целыми днями бегаю по Парижу, а толку – никакого. Впрочем, я немного подрабатываю статистом, когда снимается какая-нибудь картина. Недавно пришлось с моста прыгать прямо в Сену. Представляешь, полностью одетым, даже в ботинках. Ариадна: Господи, с моста! А это не опасно? Эфрон: Нет, всё обошлось. Ариадна: И сколько тебе заплатили? Эфрон: Хватило на обед и на билет до Мёдона. Ариадна: Не густо. Я бы за такие деньги не стала сниматься, и тем более в воду прыгать. Мур: А я бы и без денег прыгнул, лишь бы сняли, а потом показали в школе. Эфрон: Собственно говоря, я не из-за денег прыгнул. Просто было интересно, смогу или – не смогу? (С нескрываемой гордостью) Смог! Мур: Вот это здорово! Молодец, папа! Пока Мур лениво ковыряется в тарелке с супом, Ариадна, взяв газету отца, торопливо читает и одновременно ест . Мур: Как это вам удаётся, папа, сразу маму уговорить. А я могу долго-долго уговаривать, и – ничего. Никакого результата. Эфрон не успевает ответить Муру, потому что снова входит Цветаева, неся тарелку с мясом, которую она ставит на стол перед Муром. Мур: (брезгливо нюхая, заглядывает в тарелку) Опять конина? Вы же знаете, мама, что я не переношу конину. Я настоящего мяса хочу. Или рыбы, если нет мяса. Эфрон: Пожалуйста, замолчи, и ешь, что дают. И благодари Бога, что у тебя в тарелке конина, а не…, а не… Мур: (радостно подхватывает, видя отца в затруднительном положении) А не кошатина! Ариадна: (на секунду отрываясь от газеты) Мур, фу, как тебе не стыдно! У нас нет денег на говядину или свинину. Чем тебе конина не мясо?! Мур: (грустно) Мне жалко лошадку кушать (начинает есть). Марина Ивановна, молча, встаёт, подходит к Але и вежливо берёт у неё из рук газету, и брезгливо бросает её на стул, стоящий поодаль. Цветаева: Просила я не раз, чтобы газеты Вы не вносили больше в этот дом. Газеты – грязь! В руках нельзя держать их! Нельзя читать всю эту чепуху! Мур: Вы, мама, отстали от жизни. В газетах пишут про всё самое интересное: про французский пролетариат, про советский Днепрогэс. Цветаева: (непреклонно) В газетах – грязь, и клевета и сплетни. Уж лучше б ты Ростана почитал, Или Гюго, или Дюма романы. И что тебе, мой друг, пролетариат? И что, скажи мне, Днепрогэс советский? Эфрон: (примирительно) Мариночка, романы он и так читает. Но романы устарели. В газетах – живая жизнь. Живая информация. Как же Мур будет узнавать, что случилось? Он должен быть в курсе происходящих в мире событий. Ариадна: Действительно, как? Марина Ивановна не удостаивает её ответом, садится и принимается за суп. Некоторое время все, молча, едят. Эфрон: (отодвигая тарелку) Спасибо. Я сыт. Хорошо, что мы сегодня собрались все вместе. Мне надо кое-что вам сообщить. Во-первых, я теперь руковожу Союзом возвращения на родину. (Цветаева поднимает голову и смотрит на него, как бы не понимая, что он говорит) Во-вторых, в общем, я решил…я решил…В общем, я подал, да, подал прошение, чтобы мне дали советский паспорт. Все замирают. Все глаза устремлены на Марину Ивановну. Впечатление такое, что для неё одной это полная неожиданность. Оправившись от первого шока, Цветаева лихорадочно ищет коробку с папиросами и спички. Найдя, судорожно закуривает. Она неотрывно смотрит на Эфрона. Цветаева: Не может быть! О, нет! Не может быть! Когда? Зачем? Нет, это только шутка! Эфрон: (запальчиво) Нет, это не шутка. Я подал прошение некоторое время назад. Цветаева: (видно, что она потрясена заявленим Эфрона) А как же мы? Ведь нас Вы не спросили! А как же мы?! Зачем? Зачем?! Зачем?!! Эфрон: (одновременно испуганно и агрессивно) Пожалуйста, Мариночка, без сцен, без патетики. Я так решил! Я так хочу! К тому же дети знают о моих планах и одобряют их. Мур, Аля, чего же вы молчите? Аля: Да, мы знаем, и уже давно. Папа решил вернуться, и правильно ре шил. Что до меня, то я тоже хочу вернуться. Что нам делать в этой Франции! Жить надо – на Родине. Мур: (солидно) Я папу поддерживаю. Надо вернуться! Я так хочу Москву посмотреть. Вы ведь, мама, так много мне о Москве рассказывали. Что, я не имею права Москву посмотреть?! Цветаева: (изумлённо и взволнованно) Не может быть! Вы – белый офицер! Присягу Госудаю Вы давали! Вы воевали против коммунистов! Не может быть! О, нет! Не может быть! Эфрон: (раздражённо) Может! Очень даже может быть! Я пересмотрел свои старые взгляды. Я хочу вернуться домой. Я хочу быть с моим народом и строить новую жизнь. Что Вы мне всё напоминаете о присяге и о Государе? Государя давно нет, и присяга стала недействительной. Я стал другим. Или, может быть, я раньше был другим, а тепер я – настоящий. Нельзя бесконечно жить прошлым! Надо глядеть вперёд! Моё будущее и будущее моих детей – в России. Я мечтаю вернуться уже давно. Я вернусь и скажу Заксу, а он занимает сейчас высокое положение в правительстве, что я заблуждался и перевоспитался. Думаю, он обрадуется. Цветаева с ужасом глядит на Эфрона Цветаева: Вы Заксу?! Тот ли это Закс, Который был когда-то квартирантом В квартире нашей? Тот ли это Закс, Бездушный, агрессивный и холодный, Внутри – пустой! – цитатами набит Из Ленина и Маркса? Этот Закс? Эфрон: Я же просил обойтись без патетики. Да, тот самый Закс! Что из того?! Цветаева: Мне слышать это более, чем странно. Откуда Вам известен этот Закс?! О нём я с Вами никогда не говорила. Эфрон: (ещё более раздражаясь) Мариночка, какая разница, говорили или не говорили. Я его знаю, и всё! Цветаева: Как мальчик напроказивший, пред ним Хотите Вы, несчастный, повиниться? От прошлого отречься Вы хотите? Нельзя вернуться в дом, который – срыт С лица земли! России больше нет! Вернётесь Вы в Советскую Россию, Но это – незнакомая страна! Куда, мой сын, ты за отцом стремишься? Ты не забыл, что в Чехии рождён? А ты куда стремишься, Ариадна? О голоде забыла разве ты, Забыла о войне и о разрухе? Да что же это с вами! Слепы! Глухи! Мур: Что из того, что в Чехии?! Я же – русский! Ариадна: Ничего я не забыла. Только Родина – там! Пора понять, Марина, что в мире всё изменилось. Только Вы одна не меняетесь. Это просто упрямство какое-то! Вы совершенно отстали от жизни! Вы даже новую орфографію не признаёте, всё пишете по старому через ять. Нельзя же быть такой отсталой! Эфрон: (убеждённо) Безнадёжно отсталой! Но без Вас мы конечно не поедем. Мы попытаемся Вас убедить, что ехать – нужно! Цветаева: (Эфрону) И обонянья тоже нет у Вас! Ведь трупным тянет запахом оттуда! Там лгут правители, и лжёт в ответ народ! Там человека обращают в слякоть, Чтоб злобствовать и властвовать над ним! И подло там доносят друг на друга! Там нет ни веры в Бога, ни церквей! Там есть одни концлагери и тюрьмы, Куда бросают без вины людей! Да разве Вы не знаете, что Вас Заманивают, сладко напевая, Сирены-коммунисты, чтоб потом Сгубить, когда Вы в их страну войдёте?! Да разве Вы не знаете – они Вас не простят за то, что против них Вы шли, в их сторону стреляя?! Вы сгубите себя! Вы сгубите детей! Вы сгубите семью! Туда нельзя Вам! О, нет, меня не убедить! Нет, я – не еду! Я быть самоубийцей – не хочу! Меня нельзя к отъезду побудить! Не Вы, так я одна верна присяге! Не Вы, так я одна верна – Царю! Эфрон: (взрываясь) Я так и знал! Я так и предполагал! Всё это – дешёвая риторика! Вы безнадёжно отстали от жизни! Вы, простите дорогая, одичали! Вы ничего не понимаете в политике! Люди строят новую прекрасную жизнь! Я тоже хочу строить её вместе с ними. Я заслужу их прощение. Не словами, а делом. Они поймут, что я ошибался. Разве человек не имеет права на ошибку?! Разве человек не имеет права на прощение?! Я заслужу их прощение! Цветаева: (внезапно холодно) В политике? Да что в ней понимать! Политика – борьба за власть и за финансы! Всё остальное лишь одни слова, Которые две цели прикрывают. Хотите Вы себя сгубить! Ну,что ж, Препятствовать Вам в этом я бессильна. Но не губите наших Вы детей Соблазнами! Ведь это грех великий! Их развратят! Заставят тоже лгать! Доносы на друзей своих заставят Строчить! Заставят петь хвалу Тем людям, что прославились убийством! Заставят их забыть заветы Бога! Отречься от родителей своих! О заповедях дети позабудут! И станут верить в красного вождя! Ариадна: Правильно папа сказал, что Вы просто одичали. Сочиняете Бог знает что! Люди, которые уже уехали, пишут как там замечательно. Им работу дали. Жильё дали. Они теперь на родине живут вместе со своим народом. Какое здесь у нас будущее? Папа работы годами найти не может. Вас не печатают. Мур может офранцузиться. Мур: Вот ещё новости! Ничего я не офранцузился! Я этих французов не не люблю. Я русский. Цветаева: Вот Вашого влияния следы! Французы чем тебе не угодили? Они дают нам жить в своей стране. Мы хлеб едим, французом испечённый. И Франция и Чехия – прекрасны, Великодушны, честны и добры! Я одичала? Очень может быть! Конечно, одичаешь, если вас Так редко теперь в нашем доме встретишь! Конечно, одичаешь, если вам Я только прачка, судомойка, и кухарка! Конечно, одичаешь, если я Газет-клевет премерзких не читаю! Я – дикая! И вечно я – одна! Но правда не на вашей стороне! Вот мой ответ я с вами не поеду! Эфрон: (детям) Что я вам говорил?! Конечно, она будет сопротивляться. Но мы должны быть терпеливы. Мы Вас, Мариночка, переубедим. Мы Вас перевоспитаем. Мы Вас перекуём. Мы Вас научим правильно жить и видеть будущее! Ариадна: Я тоже должна кое-что сказать. Я больше дома жить не буду! Переезжаю к подруге. Мне надоело быть нянькой, поломойкой, кухаркой, судомойкой, прачкой и Вашим курьером. Я имею право на личную жизнь! И я тоже подала прошение, как и папа. Мы хотим вернуться! Это наш долг перед нашим народом! Мур: Вот это здорово! Почему ты мне ничего не говорила? Мама, а мы? Я тоже хочу ехать! Цветаева: Вот худшее из самих худших зол – В моей семье разруха и раскол! ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЁРТОЕ СЦЕНА 1 Комната Цветаевой в квартире в Ванве. Два окна, скромная обстановка: старый диванчик, большой письменный стол, за которым сидит Цветаева, курит и читает письмо. Прочтя, складывает, задумывается. Цветаева: Волошин умер, Парнок умерла, Нет Сонечки, погиб несчастный Гронский, И Рильке умер. Пастернак молчит. Нет Маяковского. Давно ушёл Есенин. В России мор какой-то на поэтов. Предчувствия давно меня томят. Давно неладно что-то в этом мире. Ушла из дома Аля. И Серёжа Приходит редко. Вечно чем-то занят, А чем – молчит. Одна – одна – одна! Как я устала! Стук в дверь. Цветаева идёт открывать и возвращается с Еленой Извольской, переводчицей. Извольская: Решила Вас навестить. Вы стали редко мне писать, и ещё реже мы видимся. Что случилось? Всё ли у Вас в порядке? Как дети? Здоровы ли Вы? Как дела у Сергея Яковлевича? Что Вы нового написали? Да отчего у Вас глаза такие печальные? Цветаева: Я рада Вам! Спасибо, что пришли! Ко мне нечасто гости нынче ходят. Сейчас всё по порядку расскажу, Отвечу на вопросы. Впрочем, вот От Аси из Союза получила Письмо недавно. Множество знакомых – Любимых прежде и родных людей – Там умерло. Как же не быть печальной! Мур в школе. Вам понравится мой Мур. Умён, начитан. Впрочем, он дитя Сегодняшнего времени и века, А этот век ни Вы, ни я не любим. Пишу я прозу, чтобы заработать. Стихи мои издатель не берёт. Серёжа чем-то занят. Чем? – Не знаю. Со мной молчит, не делится ничем. Его я дома, впрочем, редко вижу. Ушла из дома Аля. Говорит, Что я – тиран. Возможно! Ей виднее! Семья и есть, и в то же время – нет Семьи! Поверьте, жить мне трудно. Хозяйство на плечах своих тяну. Мне нужен человек, в семье помощник, Но это стоит денег. Денег – нет. За сорок мне. Меня никто не любит. Я в одиночество своё погружена. Меня совсем никто не понимает. Когда домой приходят, словно в гости, На кухне шепчутся, а я войду, Так замолкают. Тайны, тайны, тайны! Но в них семья меня не посвящает. Меня они, наверно, ненавидят, Поскольку я помеха новой жизни. Они хотят жизнь – строить. Только жизнь Не кубики. Она растёт, как древо, Она должна возникнуть изнутри. Они меня, поверьте, оскорбляют, А я – руки по швам, чтоб не убить! У них я – дура! Хуже – истеричка! Советуют мне валерьянку пить, И больше спать, я как бы не в себе. Будь деньги у меня, взяла бы Мура, Уехала куда-нибудь подальше. Но денег – нет, и надо только ждать, Последние выплакивая слёзы, Чем кончится вся эта канитель. Мне тяжело! И это видит Бог! Чужое – всё! И только уцелело Сознание: что искренен, и честен, Серёжа в заблуждениях своих. И также уцелела к нему жалость, С которой, всё когда-то началось. О, ранний брак, поверьте, катастрофа! Серёжа должен был мне другом стать, А мужем стал, и было то – ошибкой. Наш дом теперь похож на сумасшедший! Вот так – живём! Но разве это – жизнь?! Извольская:Бедная Марина Ивановна! Как я Вас понимаю! Вы ведь знаете, что и у нас в семье не всё хорошо. Мне тоже тяжело! Но что делать! Приходится смиряться! Приходится терпеть! Терпите! Смиряйтесь! Молитесь больше! Отрешитесь от этого мира. Я стараюсь отрешаться от всего и молюсь, молюсь, молюсь. Я тоже одинока с людьми, но у меня есть Бог! А если есть Бог, то мы не одиноки! Бог заменяет нам – всё! Он ведь сказал: Меня любите! А мы любим кого попало! Это неправильно! Цветаева: Испытывает Бог моё терпенье! Я не пойму, что ждёт Он от меня?! Смиряться? Но доколе мне смиряться?! Я в жизни отказалась от всего! Не снисхожу! Мой мой девиз давнишний! Ни до чего теперь не снисхожу! Я Вас люблю, к примеру, много меньше, Чем – знаю! – я могла бы полюбить! Я до любви теперь не снисхожу! Отказываюсь нынче от всего К чему меня моя природа тянет. Но Богу мало – мало – мало! Он большего всё хочет от меня! Иль – в монастырь уйти? Там – хорошо! Там – тишина, покой и благолепье! Но – поздно в монастырь! Живу теперь я только ради сына. Ни дочери, ни мужу – не нужна. Извольская: Вы нужны сыну. Цветаева: Пока нужна. Но скоро, очень скоро Ему я тоже стану не нужна. Считает он меня совсем отсталой. Живёт в газете, точно, как отец. С ним – трудно. Он ужасно своеволен. Я своевольной в юности была. Но разные два эти своеволья! Извольская:Всё образуется! Поверьте! В юности мы все проходим через бунт. Цветаева: А правда ли, что замуж собираетесь? Извольская: Да, правда. И уезжаю в Японию. Цветаева: (растерянно) В Японию? Он что – японец? Извольская: Нет. Русский. Но живёт в Японии. Цветаева: В Японию. Так далеко! Опять теряю. Я теряю друга. Послушайте, я нынче написала Стихи… За этот ад, За этот бред Пошли мне сад На старость лет. На старость лет… Цветаева умолкает. Закуривает. Извольская: Вы не теряете друга. Я буду вам писать. Я буду ждать ваших писем. Цветаева: Конечно. Да. Но не поговорить, И не увидеть. Не пожать руки. Меж нами океан. Нет, пол-земли, Как это много, много, много. Опять разлука, и опять дорога! СЦЕНА 2 24 октября 1937 года. Полицейский участок в одном из кварталов Парижа. За столом сидит полковник и читает бумаги. Входит младший чин. Полковник: Сержант, привели эту русскую? Сержант: Так точно, господин полковник. Привели. Полковник: Как она себя ведёт? Докладывайте. Сержант: Господин полковник, после обыска мы привели её сюда. Она выглядит не просто удивлённой, а очень удивлённой. Всё время повторяет, что она ничего не сделала плохого или противозаконного. Отказалась идти в участок без сына. Пришлось парня привести с собой. Полковник: Сколько ему лет? Сержант: Двенадцать или тринадцать, но выглядит на все пятнадцать. Полковник: Жаль, нельзя его допросить. Хорошо, пусть посидит в коридоре. Пусть русская войдёт. Входит Цветаева. Видно, что она потрясена происходящим, но держится с достоинством. Полковник: Присаживайтесь, Мадам. Назовите Ваше имя. Цветаева: Я Марина Ивановна Цветаева. Полковник: Сколько Вам лет? Цветаева: Сорок четыре года. Полковник: Каков род Ваших занятий? Цветаева: Словесница. Поэт. Пишу и прозу. Полковник: Где проживаете, Мадам? Цветаева: Ванв 63, улица Поти. Полковник: У Вас есть семья? Цветаева: Да, дочь, муж и сын. Полковник: Где Ваша дочь, Мадам? Цветаева: 15 марта 1937 года она уехала в СССР. Полковник: Чем она занимается в СССР? Назовите род её занятий. Цветаева: Я в точности не знаю. Впрочем, пишет, Что всем довольна. Ну, и слава Богу! Похоже, иллюстрирует журнал. Она талантлива и хорошо рисует. Полковник: Итак, Вы замужем? Цветаева: Да, замужем. Полковник: Кто Ваш муж? Назовите имя, род занятий. Цветаева: Эфрон Сергей Яковлевич. Род занятий? Занятий род? Он – белый офицер! Полковник: Мадам, я Вас не спрашиваю, кем Ваш муж был двадцать лет назад. Чем он занимался в последние годы во Франции? Цветаева: Чем занимался? Редактировал журналы. Увлёкся ненадолго евразийством. По временам – случайная работа. В кино снимался, кажется, статистом. Чем занимался позже, я не знаю. Он мне об этом и не говорил. Он слаб здоровьем. Часто он болел. Лечился месяцами он в Савойе. Там – санаторий. Я снимала рядом Там комнату, и с сыном в ней жила. Полковник: Значит, о роде деятельности Вашего мужа в последнее время Вам ничего не известно? Цветаева: Нет, ничего. Ведь часто он болел. Чем мог мой муж, болея, заниматься? Полковник: Когда, Мадам, Вы видели Вашего мужа в последний раз? Цветаева: В последний раз? Двенадцать дней назад. Полковник: Расскажите поподробнее, что происходило в этот день? Цветаева: Приехал утром он. Откуда, я не знаю. Поспешно вещи в чемодан сложил, Сказал, что уезжает. Я спросила, Куда он уезжает и надолго ль? Ответил он: надолго, далеко. Я поняла: в Испанию он едет. Полковник: Почему напременно – в Испанию? Цветаева: Я слышала, что будто бы мой муж Во Франции вербует волонтёров, Чтобы в Испанию потом их посылать. Полковник: Вот видите, Мадам, кое-что, оказывается, Вы знаете, а говорите, что ничего не знаете. Значит, Ваш муж вербовал волонтёров, чтобы посылать их на верную гибель! Цветаева: Почему – на гибель? Полковник: Потому, Мадам, что, насколько мне известно, республиканцы были плохо организованы и ещё хуже вооружены. Цветаева: Они вели борьбу с фашизмом, А это дело благородное, не правда, ль? А вербовать людей – не преступленье. Полковник: Ну, это как посмотреть. А известна Вам, Мадам, организация под названием «Союз возвращения на Родину», она же «Союз друзей советской родины»? Цветаева: Конечно же, я слышала о ней. Полковник: А известно ли Вам, Мадам, какова была роль Вашего мужа в этой организации? Цветаева: Роль? Какова же роль? Хотел мой муж На родину вернуться. Это – роль? Полковник: Мадам, или Вы совершенно наивны, или притворяетесь наивной. Вы газеты за эту неделю читали? – (Полковник пододвигает к Цветаевой газету, лежащую на столе. Цветаева инстинктивно отодвигается от газеты) Цветаева: Мой сын читал. Газет я не читаю. В них грязь и ложь… Полковник: А вот и напрасно не читаете. Не все газеты лгут. В сегодняшней газете написано о Вашем муже. Очень интересная информация. Хотите, я сам Вам прочту Полковник: (читает) «…Инспектора Сюртэ Насиональ произвела тщательный обыск в помещении «Союза друзей советской родины» …именовавшегося всего несколько месяцев нахад «Союзом возвращения на родину». …Инспектора Сюртэ Насиональ, предъявив ордер, опросили всех находившихся в помещении «Союза возвращения», перерыли все книги и печатные издания и произвели выемку всех бумаг и документов. Как нам сообщили в осведомлённых кругах, обыск в «Союзе друзей советской родины» связан с дознанием по делу об убийстве Игнатия Рейса…». Мадам, здесь нет ни слова лжи, уверяю Вас. Именно всё так и было, как пишут журналисты. Знаете, какуб лродность занимал Ваш муж в «Союзе возвращения на родину»? Цветаева: Нет. Полковник: Генеральный секретарь! Что Вам известно о деле Игнатия Рейсса? Цветаева: (удивлённо) Я вообще не знаю никакого Рейса. Полковник: Что ж, я Вам расскажу. В ночь с четвёртого на пятое сентября на шоссе в Пюлли под Лозанной был обнаружен труп неизвестного. Установлено, что неизвестный был застрелен. При нём нашли фальшивый паспорт на имя чешского коммерсанта Эберхардта. Полиция установила, что имя убитого было Игнатий Рейсс, он же Людвиг Порецкий. Рейс был фанатиком мировой революции, коммунистом. Он стал советским резидентом на Западе. Постепенно он убедился, что служит не мировой революции, а кровавой сталинщине. Летом он написал письмо в ЦК ВКП, где призывал к борьбе со сталинизмом. Письмо он по неосторожности передал в советское посольство, после чего попытался скрыться с женой и ребёнком. Его выследили и убили. Слежкой руководил Ваш муж, Мадам, Сергей Эфрон. Ваш муж состоял на службе в советской разведке с 1932 или 1933 года, он – агент НКВД. Он принимал участие в убийстве Игнатия Рейса. После убийства Ваш муж исчез. Где Ваш муж, Мадам? Цветаева: (растерянно) Я не знаю. Полковник: Неужели Ваш муж ничего Вам не сказал? Ведь должен был он Вам как-то объяснить, куда он уезжает? Цветаева: Но часто он и прежде уезжал, Куда, зачем, и с кем, не объясняя. Ему вопросов я не задавала. Он был свободен, впрочем, как и я. Полковник: Мадам, объясните, Вы – замужем за Эфроном? Цветаева: Да мы обвенчаны. Полковник: Тогда я не понимаю, что это за отношения между мужем и женою, когда жена не знает, чем занимается её муж, где бывает и с кем? Объясните мне, Мадам, чтобы я понял. Что у Вас отношения в семье? Цветаева: Какие отношения? Об этом Не стану с полицейским говорить. То – тайна только мужа и жены. О ней известно только им – и Богу! Полковник: Где Ваш муж, сударыня? Его разыскивает полиция. Он замешан в кровавом преступлении. Цветаева: Но я уже сказала Вам – не знаю! Но если б знала, неужели Вам О том бы я немедленно сказала?! Нет, я молчала бы… Полковник: Мадам, не усугубляйте Вашего положения. Не забывайте, что у Вас есть несовершеннолетний сын. Если Вам известно местопребывание Вашего мужа, Вы должны сказать нам, где он. Я не шучу. Ваш муж участвовал в убийстве человека. Где Ваш муж? Цветаева: Мой муж не мог участвовать в убийстве! Он честный, благородный человек. Он совершенно искренен и бескорыстен. Полковник: Мадам, мне очень жаль, но Ваш „честный, благородный, бескорыстный” муж участвовал в убийстве, нам это доподлинно известно. На него заведено дело. Ведётся следствие. Ваш муж должен предстать перед судом. Нам нужен Ваш муж. Где он? Я не верю, что Вам не известно, где он. Цветаева: Но я – не знаю! Без объяснений, молча, он исчез. Куда? Зачем? О том мне – не известно. Полковник: Мадам, я теряю терпение. Допустим, Вы не знаете. Но Вы можете предполагать, где он находится. Цветаева Ни малейшего представления! Полковник: Мадам, в Ваших интересах нам всё рассказать. Я могу Вас арестовать как сообщницу. Цветаева: (в полном изумлении) Меня?! Как сообщницу?! Полковник: А почему бы и нет! Может быть вы вместе следили за Рейссом, может быть вы вместе строили планы убийства? А теперь Вы покрываете и выгораживаете преступника! Муж и жена, как известно, одна сатана. Цветаева: Сначала докажите мне, что он – преступник! Где доказательства? Где факты? Покажите! Полковник: (кладёт руку на папку, лежащую перед ним на столе) Все доказательства в этой папке, Мадам. Наши сотрудники не дремлют. Организация «Союз возвращения на родину» давно у нас под колпаком. Мы следили за всеми его сотрудниками. В том числе и за Вашим мужем. Нам давно известна его предосудительная деятельность. Нам здесь во Франции коммунизм – не нужен. Ваш муж – коммунист и агент НКВД. Это мы установили точно. Этого вполне достаточно, чтобы держать его деятельность в нашей стране под контролем. А теперь, когда Ваш муж доказал, что он очень опасен, он должен быть изолирован от общества. Так что, Мадам, не упорствуйте, расскажите всё, что Вы знаете. Цветаева: Но я и впрямь не знаю ничего. Мой муж так часто уезжал из дома. Отсутствовал подолгу иногда. Что делал он, и где он был – не знаю. Не приняты в моей семье допросы. Полковник: Когда Ваш муж жил в санатории в Савойе, Вы сказали, что снимали комнату неподалёку. Цветаева: Да, я сказала это. Это так. Полковник: Много недель Вы жили рядом в Савойе. Вы ничего не замечали? Кто приходил к Вашему мужу? О чём они говорили? Не замечали ли Вы чего-нибудь необычного в поведении Вашего мужа? Цветаева: Я, право, ничего не замечала. Встречались мы с Серёжей каждый день, В лесу гуляли час иль, может, два. Но кто к нему ходил увы! не знаю. Наверное, приятели Серёжи. Я их не знаю даже и в лицо. Полковник: О чём вы обычно беседовали во время прогулок в лесу? Цветаева: Беседовали о литературе. О новых сочинениях моих. О наших детях, Ариадне, Муре. О прошлом вспоминали иногда. Полковник: А что он Вам говорил о своей деятельности в качестве вербовщика добровольцев и агента НКВД? Цветаева: Он ничего мне ни о чём не говорил. Не верю я, что он агент разведки. Не верю, что Серёжа – коммунист. Я знаю, он сочувствует Советам. Я знаю, что в Советскую Россию Он рвётся всеми фибрами души, Но разве ностальгия – преступлениье? Он чист душой! Он – честный человек! Полковник: Мадам, Ваше отношение к мужу весьма похвально. Однако, факты – упорная вещь, и факты свидетельствую против Вашего мужа и против Вашей оценки его поведения. Я вынужден Вас разочаровать. Вы виделись в Савойе с Вашим мужем каждый день по два часа, но Вы не знаете, как он проводил время в Ваше отсутствие. Хотите знать, чем он занимался на самом деле? Цветаева: Конечно, принимал он процедуры. Он много спал. Он так мне говорил. Полковник: А кто за его лечение платил? Ведь он месяцами в санатории жил. Цветаева: Наверно, «Союз возвращения», Иль Красный Крест? Не знаю точно я. Полковник: Вот именно, Союз, только не возвращения на родину, а сама коммунистическая родина и платила, СССР. Разве Вы не знали, что Эфрон – платный агент НКВД? А насчёт процедур и лечебного сна Вы не совсем правы. Дело в том, что хозяева Эфрона в НКВД оплачивали не столько его лечение в санатории, поскольку Эфрон и не был болен, сколько ту работу, которую он в санатории проделывал для них. Очень удобно. Тихое место. Не на глазах у полиции. Да только мы не лыком шиты, Мадам. Каждый день к Эфрону по несколько посетителей приезжали, кто из Парижа, кто из Праги, кто из Брюсселя, а кто-то, возможно, и из Москвы. Вот в этой папочке всё записано, кто приезжал и откуда. Всё это народ подозрительный, неблагонадёжный, мы проверяли каждого. А по вечерам Ваш муж со своими посетителями и приятелями, которые тоже в Савойе жили, очень даже весело развлекались. Хотите знать, как? Цветаева: Про это слышать ничего я не хочу. Вы – полицейский. Я вам всем – не верю. Хотите вы Эфрона оболгать, В моих глазах хотите вы унизить Супруга моего. Он – сама честность! Полковник: Вы, Мадам, или играете со мною в святую, или Вы – действительно святая. Ваш муж кругом Вас обманывал. (раскрывает папку). Вот свидетельства моих тайных агентов. «13 августа 1937 года. После завтрака к Эфрону явились три посетителя. Беседовали, гуляя в лесу. Содержание бесед неизвестно. Говорили очень тихо, по всей вероятности, на русском языке. Через двадцать минут после их отъезда Эфрон встретился возле своего корпуса с женой, писательницей, и сыном. Час гуляли в лесу. Содержание бесед услышать не удалось. Сразу после обеда Эфрон принял ещё двух посетителей, которые проговорили с ним вплоть до ужина, после чего уехали. Вечером Эфрон с санаторными приятелями, по всей вероятности, будущими сообщниками по преступлению, на съёмной квартире, где проживают три весёлые девочки из Парижа, пили вино, курили, играли в карты и биллиард. Установлено, что девицы лёгкого поведения через каждые две недели уезжают, а им на смену появляются другие. Мужчины остаются на ночь с девицами. Рано утром мужчины уходят каждый в свой санаторный корпус». Мадам, здесь записан каждый день, проведённый Вашим мужем в санатории. Мои агенты не лгут. Им платят за то, чтобы они поставляли правдивую информацию. Угодно Вам, чтобы я ещё почитал? Уверяю Вас, здесь записан каждый день. Ежедневно Ваш супруг принимал подозрительных посетителей и вечерами от души веселился. Угодно? Цветаева: (возмущённо) Нет, не угодно мне. Я слышать не хочу! Всё это – ложь и клевета на мужа. Не верю Вам! Хотите, чтобы я, Разгневавшись, язык свой развязала. Мне нечего сказать! Я умолкаю. Наносите мне прямо в сердце рану! Свидетельствовать против мужа я не стану! Полковник: Не надо свидетельствовать. Мы и так всё знаем, кроме одного. Мадам, где Ваш муж? Отвечайте! Цветаева: Если бы я знала! Но я – не знаю! Будете пытать? Полковник разражается деланным смехом. Полковник: Мадам, Вы начитались плохих детективных романов. Никто не собирается Вас пытать. Что за ерунда! Нам надо найти Эфрона, и Вы можете нам в этом помочь. И поможете. Не может быть, чтобы Вы не помогли. Вы же разумный человек! Где Эфрон? Цветаева: (задумчиво, не обращая внимания на полковника) Где лебеди? – А лебеди ушли. А вороны? – А вороны – остались. Куда ушли? – Куда и журавли. Зачем ушли? – Чтоб крылья не достались. А папа где? – Спи, спи, за нами Сон, Сон на степном коне сейчас приедет. Куда возьмёт? – На лебединый Дон. Там у меня – ты знаешь? – белый лебедь… Полковник: Мадам, что с Вами? Мне надоело Вас спрашивать одно и то же! Цветаева: Буду выспрашивать воды широкого Дона, Буду выспрашивать волны турецкого моря, Смуглое солнце, что в каждом бою им светило, Гулкие выси, где ворон, насытившись, дремлет… Всех допрошу: тех, кто с миром в ту лютую пору. В люльке мотались. Череп в камнях – и тому не уйти от допросу: Белый поход, ты нашёл своего летописца. Полковник: Понимаю, Мадам изволит шутить. Я тоже люблю иногда пошутить. Только нам сейчас не до шуток. Мадам, дело очень серьёзное. Сейчас не до стихов. Цветаева: Стихи растут, как звёзды и как розы, Как красота – ненужная в семье. А на венцы и на апофеозы – Один ответ откуда мне сие? Мы спим – и вот, сквозь каменные плиты, Небесный гость в четыре лепестка. О мир, пойми! Певцом во сне открыты Закон звезды и формула цветка. Полковник: (вскакивает, подходит к двери, открывает её и зовёт) Сержант, уведите Мадам. (Входит сержант) Сержант, по-моему, она читает по-русски стихи. Дело безнадёжное. Наверное, она действительно ничего не знает. Или хорошо притворяется. Или – сумасшедшая, как все поэты. Пусть уходит. Мадам, Вы свободны. Вы можете идти. Впрочем, я должен Вас предупредить, что мы можем Вас вызвать ещё раз на допрос. До свидания! Цветаева: (проходя мимо полковника, рассеянно) Прощай! Не думаю, чтоб снова Нас в жизни Бог соединил! Поверь, не хватит наших сил Для примирительного слова. Полковник: (обращаясь к сержанту, после того, как Цветаева вышла из кабинета) В жизни у меня такого не было, чтобы на допросе люди читали стихи! Правду говорят, все поэты – помешанные! Сержант: Так точно, господин полковник! СЦЕНА 3 Октябрь 1937 года. Комната Цветаевой в Ванве. За столом сидит Мур и что-то рисует. Ему двенадцать лет, но выглядит он на пятнадцать. Он высок и красив, напоминая лицом молодого Наполеона. Входит Цветаева. На ней старенькое пальто. Она похудела, постарела, у неё отрешенный взгляд. Мур: Вы пришли, наконец. Где Вы были? Я весь день Вас жду. Я голоден. В доме даже куска хлеба нет. Я здесь один, как собака. Цветаева, молча, снимает пальто, бросает его на кровать, садится и закуривает. Мур: Я есть хочу, Вы что, не слышите? Цветаева: Я слышу. Мур: Где Вы были целый день, мама? Я тут один чуть с ума не сошёл. И очень хочется есть. Приготовьте что-нибудь на ужин. Он же будет и обед. Цветаева: Прости меня. Была на панихиде. Волконский умер. Эта смерть меня Столь сильно потрясла, что целый день Бродила я бесцельно по Парижу. Волконский был мне – друг. Ты помнишь, год назад Уехал он в Америку, и там Он умер, не прожив в ней года. На улице Жерар есть церковь. Его в ней отпевали. Было много Людей. А после панихиды Стояла я у входа и ждала, Что кто-нибудь со словом подойдёт Сочувственным. Ведь мы дружили долго, И это знали все. Никто не подошёл! Никто! Все проходили мимо Меня и отводили взор, Как будто зачумлённой я была! Как будто я была больна проказой! Что сделала я – им! За что, за что за что?! Ни лёгкого наклона головы! Ни жеста! Ни движения навстречу! Как будто там и не было меня! Как будто я у входа – не стояла! Они все, молча, мимо протекли, Как будто это я была – убийцей! О, этот остракизм убийства хуже! Убитый – не страдает, как живой. О, все они давали мне понять, Что я – увы! супруга коммуниста, Презренного убийцы, и агента НКВД… Мур: Мы ужинать будем сегодня? Мне хочется есть. Что мне за дело до Ваших переживаний, если я хочу есть! Папа правильно поступил. Этот Рейсс был против Сталина, а Сталин – великий вождь народов. Так говорит папа. Цветаева: (с горькой иронией) Народов вождь! Совсем, как у индейцев! Так простодушно первобытные народы Главнейшего во племени зовут. У цивилизованных народов есть цари, Есть императоры, есть принцы, короли, Есть президенты, как в Америке далёкой, А эти о правителе своём Глаголят: Вождь! Великий вождь народов! Куда ведёт народы этот вождь? В пустыню! Мур: В коммунизм! Вы, мама, Сталина с Моисеем путаете. Только Моисею до Сталина далеко. Цветаева: Но с Моисеем говорил сам Бог! А с вашим Сталиным беседовал Рогатый! Мур: (с чувством превосходства) Жаль, что здесь сейчас нет папы. Он бы Вам объяснил разницу между Моисеем и Сталиным. Моисей был буржуазным вождём, а Сталин – вождь пролетарский. Это же совсем другое дело! Цветаева: Кстати, о папе. Он прислал письмо Дипломатическою почтой. Он – в России. Мур: (с горящими глазами) В СССР! Вот это да! Вот здорово! Он – не попался! В СССР! Что он пишет? Цветаева: Он пишет сдержанно, что всё в порядке. Письмо короткое. В порядке, вот и всё. Мур: Раз папа в СССР, то и нам надо ехать! Я хочу в СССР! Как можно скорее! Вот это будет жизнь! Наконец-то, я всё сам увижу! Цветаева: Ты не забыл, я ехать – не хочу! Мур: Как это – «не хочу»? Да Вы только что жаловались, что здесь в Вами никто общаться не хочет! Аля – там! Папа – там! Тётя Ася – там! Тётя Вера – там! Тётя Лиля – там! Вся семья – там! А мы, как ненормальные, здесь! Мы должны быть все вместе! Я хочу к папе! Вы только о себе думаете! А почему я из-за Вас должен здесь жить. Я этих французов ненавижу! Ненавижу! Я в России жить хочу! Вы просто эгоистка! Вы не поедете, я сам убегу! Вот увидите! Убегу, и всё! Цветаева: Кричать не надо! Не хочу я ехать. Здесь невозможна я, немыслима я – там! Но нас насильно вытолкнут туда, Откуда я семнадцать лет назад Бежала без оглядки. Мы поедем, Туда, где нас не ждут ? А если ждут, Затем, чтоб постепенно уничтожить. Одна надежда, что тебя – не тронут. Ведь ты так юн, ни в чём не виноват. Тебя они, быть может, пожалеют, Но сделают тебя большевиком. Мур: (солидно) Я и так мысленно – большевик. Нас там – ждут. Папа ждёт. Аля ждёт. Тётя Ася ждёт. Советский народ ждёт. Вам же нужны читатели? Вот и будут у Вас читатели! Почему это нас уничтожат? Папа столько сделал для Советского Союза! Вы просто ничего не знаете. Вы всё живёте прошлым. А мы – папа Аля и я – мы смотрим вперёд. Вы, мама, мелкобуржуазны. Папа говорил, что Вас не надо слушать, что Вас надо в СССР насильно перевезти, потому что у Вас – острая жизнебоязнь. Вы боитесь всего нового, современного. Вы очень отсталый человек. Вы – пещерный человек! Цветаева: (горько усмехаясь) Диагноз – есть! Какой я человек, Потом поймешь, да только будет поздно. Ты юн и глуп, и ты не знаешь жизни. Мур: Не так уж я и глуп. Интересно, а один я могу поехать?! Меня без Вас на пароход посадят? Цветаева: Ты без меня готов один поехать? Мур: Если разрешат, почему бы и нет! Почему я тут должен тут жить?! Я хочу к папе! Папа сделает там карьеру. Там, в СССР так здорово! Днепрогэс строят! Здесь мне скучно! В там – и пионеры, и костры, и линейки, и флаги! Я тут я, как идиот, один да один. Как папа уехал, поговорить не с кем! Разве с Вами о Днепрогэсе поговоришь! Цветаева: О Днепрогэсе? – Не поговоришь! О Пушкине! – О Блоке! – О Бальмонте! – Могу! О многом я могу Поговорить! Но это вам не нужно! Вам нужен Энгельс, Маркс, пролетариат, И коммунизм, который строят зэки. Ни папе, ни тебе, ни Але – не нужна! Давно я это знаю. Вам нужна Кухарка, прачка, судомойка...Боже! А я – поэт! Поэт! Поэт!! Поэт!!! Мы все погибнем! В лагерях сгноят Нас всех большевики. Я это знаю! Холодное дыханье на лице Я чувствую! И то – дыханье смерти! Я чувствую – худое! Там – в Москве Отец твой терпит бедствие, я знаю! Здесь невозможна я, немыслима я – там! Серёже я когда-то обещала Что если он придёт домой живой, За ним пойду повсюду, как собака. Немыслима я там! Но надо ехать, Чтобы судьбу Сергея разделить! Я чувствую, ему и Але – плохо! Мур: Вы, мама, просто меня смешите своими предсказаниями. Вы совершенно не в состоянии понять, что происходит, и говорите только о плохом. Вы прямо, как Кассандра! Цветаева: Кассандра? Ты забыл, что предсказанья Её никто и слушать не хотел, Но предсказания всегда сбывались! Мур: Ну, не Кассандра! Кто там ещё у древних греков предсказывал? Сивилла, что ли? Цветаева: Кассандра ли, иль, может быть, Сивилла, Но всех нас ждёт безвременно могила! Мур: Да будет Вам каркать-то! Вы не понимаете, как будет здорово! Цветаева: Не будет, сын, т а м здорово, клянусь! Но мы по едем, ибо я – сдаюсь! Мур: Ура! Ура Ура ДЕЙСТВИЕ ПЯТОЕ СЦЕНА I Поздний вечер 10 октября 1939 года. Казённая дача НКВД в Болшево. В углу комнаты сложены большие чемоданы. У окна стол и стулья. У стены – буфет. За столом сидит Эфрон. Он худ и бледен. Видно, что он очень подавлен. Взор его устремлён в пол. За столом сидит Мур и читает. Входит Цветаева. Она садится напротив Эфрона, и принимается штопать носки. Её лицо сурово, почти мрачно. Цветаева: Два месяца я здесь, а мы молчим, Как будто нечего сказать друг другу. Я не могу понять, что происходит?! Что сделала властям моя сестра? За что, за что её в Сибирь сослали? Что ждёт нас всех?! И что всё это значит?! Я поняла, что Болшево – тюрьма, Домашняя тюрма. Что будет дальше? В Москву – нельзя. Мы жить обречены В деревне, но доколе жить в деревне? Серёжа, дальше что?! Вы целыми часами Сидите на террасе и молчите. Я, как кухарка, мою и скребу, Готовлю, выношу помои...Боже! Багаж мой не пришёл, а там – тетради. Когда придёт багаж?! Эфрон: (равнодушно) Когда-нибудь придёт. Мур: Перестаньте, мама, слушать тошно как Вы ноете. Вы же сами говорили, что настоящий поэт – поэт и в помойке, да! Вы же переводите Лермонтова, значит, дело у Вас есть. Если уж кто должен ныть, так это я. Представляешь, папа, училка французского в каждом предложении делает по десять ошибок. Я вынужен её поправлять. А училка литературы читала только Демьяна Бедного, Маяковского и Максима Горького, а про Толстого и Достоевского знает только, что это буржуазные писатели. Эфрон безучастно кивает Я её как-то спросил, знает ли она поэта Цветаеву? Не знает. Не слышала никогда. Я не стал ей говорить, что этот поэт – вы, мама. И Бунина эта училка не читала. И Зайцева не читала. И Осоргина не читала. И Пастернака с Мандельштамом не читала. И вообще ничего не читала кроме романа Горького «Мать». О чём мне с ней разговаривать? Цветаева: Ты, кажется, забыл, что ты просился В СССР? Теперь ты – здесь! Мур: Я ведь не просился в Болшево. Я просился в Москву. Уж наверное в московских школах учителя литературы кое-что слышали о Флобере, Ростане или Данте. И, может быть, даже читали кое-что. Знаю больше здешних учителей по истории, географии, литературе, французскому. Это же смешно. Почему мы не едем в Москву? Почему сидим здесь? Здесь и пойти некуда. Здесь вообще можно сойти с ума! Слышите, как сосны скрипят под ветром. Я ночью спать не могу от этого скрипа. Долго мы ещё тут жить будем? Неужели и зимовать здесь придётся? Представляете, когда всё снегом засыплет! Чего доброго, волки под окна прибегут и выть начнут ночами. У-у-у! Эфрон: (болезненно) Перестань! Мур: Не перестану! Железная дорога под боком, а мы всё сидим и никуда не едем. Москва в тридцати километрах, а мы сидим! Люди живут, а мы прозябаем! С ума можно сойти! Папа, ну что ты молчишь?! Ты же говорил, что начнётся новая прекрасная жизнь! Где она?! Мы что, всю жизнь теперь в Болшево просидим?! Эфрон: (жалобно) Мур, пожалуйста, перестань! Мур: Если бы Аля из Москвы не приезжала, новости не привозила, мы бы тут вовсе в пещерных людей превратились. Цветаева: Сидеть и ждать! Но что всё время ждём? Должна признаться я, мне страшно. Мур: Ну, вот, теперь Вы, мама, нас всех запугиваете. Не бойтесь, насчёт волков я пошутил. Цветаева: Я не боюсь волков, боюсь – людей! Понятен – волк! Но непонятны – люди! Мур: Господи, хоть бы Аля с Мулей приехали! Папа, Аля обещала приехать на этой неделе? Эфрон: (по-прежнему, безучастно) Обещала. Мур прислушивается. Мур: Слышите, поезд прошёл. Может, Аля приехала? Привезёт что-нибудь вкусненькое, как в прошлый раз. Пап, а Муля тебе нравится? Эфрон: (устало) Главное, он нравится Але. Мур: Мама, а Вам Муля нравится? Цветаева: Нет, мне не нравится! Во-первых, он женат. А во-вторых, в глаза не смотрит он, Всегда уклончив. Ни «да», ни «нет ! «Возможно» или «вряд ли». Учтив не в меру, чересчур услужлив. Когда он рядом, мне не по себе. Мур: Вот странная характеристика! А мне он – нравится! Всегда весёлый! Всегда бодрый! А вы или молчите или ноете! Ноете или молчите. А Муля иногда хоть анекдот расскажет. Цветаева: Мне кажется, что он следит за нами. Выспрашивает вечно, что да как. Вынюхивает что-то, как ищейка. Мне он не нравится! Эфрон: (раздражённо) Марина, прекратите! Мур: Только не спорьте, пожалуйста. Муля не обязан всем нравиться. Але виднее, папа прав. Интересно, выйдет она за Мулю замуж? Я видел в прошлый раз как они во дворе целовались. Цветаева: Мур! Мур: Целовались, целовались! Сам видел! Цветаева: Видел, и молчи! Рассказывать – не стоит. Мужчина должен, видя, промолчать. Мур: Молчу, молчу! Но всё-таки они целовались, даже если я молчу! Стук в дверь. Мур бежит открывать дверь. Входит Аля и Муля Гуревич. В руках у них полные сумки. Аля: (с наигранной бодростью) А вот и мы! Всем комсомольский привет! Ну, как вы тут без меня?! Небось соскучились?! Цветаева: Здравствуй, Аля. Здравствуйте, Самуил. Пойду, поставлю чайник. Цветаева выходит из комнаты. Мур: (деловито) Привет! Вкусненького привезли? Аля: Привезли, привезли! Апельсины! Конфеты! Печенье! Колбаса! Мур: Ура! Ура! Ура! (бросается к сумкам и начинает разгружать их) Аля: (подходит к отцу, наклоняется и целует его) Здравствуй, папа. Как ты чувствуешь себя? Эфрон: (слегка оживляясь с приходом гостей) Спасибо! Всё хорошо! Всё замечательно! Ты надолго? Аля: Завтра утром уедем. Работа. Эфрон: Завтра ведь воскресенье. Останься, погуляем. Аля: Не могу. Муле надо на работу. В другой раз, хорошо? Эфрон: (сникая) Хорошо. Аля: Как тут, в Болшево, здорово! Сосны шумят. Воздух чистый, свежий. Муля, садись, чего же ты стоишь? Самуил Гуревич киваети и садится. Он держится очень скромно, предупредителен, и часто улыбается. Самуил: (обращаясь к Эфрону) Как Вы себя чувствуете, Сергей Яковлевич? Эфрон: Спасибо, гораздо лучше, чем в прошлый ваш приезд. Аля: Да, уж ты нас тогда напугал, папочка. Кстати, я привезла тебе сердечные капли. Помнишь, ты просил? Эфрон: (слабо улыбаясь) Спасибо. А в здешней аптеке ничего нет. Только таблетки от головной боли, йод и бинты Мур: (радостно) И клистиры! Все смеются. Входит Цветаева с чайником в руке. Муля услужливо подлетает к ней и бережно берёт чайник и ставит его на стол. Цветаева: Давайте выпьем чаю, господа. Аля: (раздражённо) Мама, сколько раз мне Вам повторять, что обращение «господа» в СССР неуместно? Надо говорить – «товарищи». Цветаева: (невозмутимо) Давайте выпьем чаю,....господа! Сказать – «товарищи» – я не умею. Товар – ищи! Зачем искать товар?! Не требуй больше, Аля, от меня, Чтоб я язык насильственно ломала. Быть может, в вашей принято среде Такое обращение, но я-то Воспитана иначе, если помнишь. Мур: (деловито) Вы, мама, остались в прошлом! Самуил: (весело) Чай остынет, товарищи, пока мы спорим. Давайте-ка за стол! Цветаева: (возмущённо) Да разве спорю я?! Ведь я не спорю. Оставьте мне мою хотя бы речь Единственное, что могу сберечь! Нарастает напряжение. Все молча расскживаются за столом. Аля разливает чай по чашкам. Самуил: (преувеличенно внимательно) Что нового написали, Марина Ивановна? Пишется Вам среди сосен? Цветаева: Не пишется! Не пишется в тюрьме! Все, кроме Мура, занятого апельсином, испуганно переглядываются. Аля: Что Вы такое говорите, мама?! Какая тюрьма?! Цветаева: Хочу в Москву, мне говорят – нельзя! А почему – нельзя, не объясняют. А впрочем, ведь – «Вся Дания – тюрьма! Самуил: (подхватывает реплику, пытаясь всё обратить в шутку) «И век наш вывихнут в суставах». Аля: (подхватывает реплику Самуила) «Дальнейшее – молчание!» (Натянуто смеясь) Ну, вот, мы и сыграли Шекспира. Мур: (управившись с апельсином) В театр хочу! В Москве столько театров, а я ни разу не был ни в Большом, ни в Малом, ни в каком-нибудь среднем. Вам-то хорошо! Вы во всех театрах были, а я, как дурак, тут сижу в вашем Болшево Мама права! Пора отсюда выбираться. Папа, когда мы в Москву уедем? Наступает напряжённое молчание. Эфрон смотрит в пол. Цветаева смотрит на Эфрона. Аля и Самуил смотрят друг на друга. Аля: Я что-то спать хочу. Мама, постелешь нам, как в прошлый раз, на полу. Мне так нравится спать в этом доме. Дом из брёвен, как во Вшенорах. Помните, мама? Сосны поскрипывают, кряхтят. Я в Москве спать не могу. Шум, гам, пыль! А здесь так тихо, так покойно! Мур: Да, здесь даже слишком спокойно. Покойно! За окном слышен шум автомобильного мотора. Все прислушиваются. Шум стихает. Муля встаёт, подходит к окну и вглядывается в тьму. Внезапно он оглядывается на присутствующих. Все вопросительно смотрят на него. Муля по хозяйски идёт к двери и распахивает её. Входят быстро трое в штатсих чёрных костюмах. Выправка военная. Шляп не снимают. Человек в чёрном: Всем оставаться на местах. (Поворачивается к Эфрону) Кто из вас Эфрон? Эфрон: Я Эфрон Сергей Яковлевич. Человек в чёрном: Кто из вас Эфрон Ариадна Сергеевна? Аля: Я Эфрон Ариадна Сергеевна. Человек в чёрном: (Вытаскивая из нагрудного кармана бумагу) Это – ордера на арест. Эфрон Сергей Яковлевич и Эфрон Ариадна Сергеевна, вы арестованы. (Кивает двум другим в штатском) Приведите понятых. Будем производить обыск. (Обращаясь к Цветаевой) Вы кто будете, гражданка? Цветаева: Кем буду, я не знаю, а сегодня Жена и мать. Человек в чёрном: Шутить изволите? Не до шуток вам! Оставайтесь на своём месте. Сядьте, я вам говорю! На вас ордера нет. Как фамилия? Цветаева: Я – госпожа Цветаева. Человек в чёрном: Все господа в Париже, а здесь мы – товарищи и граждане. Так что гражданка Цветаева сидите и помолчите. Цветаева потрясена. Снова входят двое в штатском. С ними испуганные понятые: женщина и мужчина. Начинается обыск, во время которого Муля тихо отходит от окна и медленно двигается к выходу из комнаты. Аля неотрывно смотрит на него. Муля избегает глядеть по сторонам. Тихо он выходит из комнаты. Люди в штатском не обращают на него внимания. Цветаева: (с вызовом) А я и есть – недавно из Парижа. Аля: (умоляюще) Мама, помолчите! Цветаева: (не обращая внимания на Алины слова) За что их арестовывать, скажите? Что сделали мой муж и моя дочь?! Они рвались из Франции – в Россию! Они так преданно служили вам! Мой муж и дочь – прекраснейшие люди! Их благородство – выше всех похвал! Они народ свой любят беззаветно! Человек в чёрном: (насмешливо) Вы, гражданка Цветаева, об этом товарищу Берия напишите. О благородстве и всё такое. А нам велено арестовать французских шпионов – и точка. (Понятые испуганно перешёптываются) Цветаева: (лихорадочно) Что? Берия? Французские шпионы? Да Вы сошли с ума! Человек в чёрном: (угрожающе поворачивается к Цветаевой) Полегче на поворотах, гражданочка! Я при исполнении! А то и с вами быстренько разберёмся кто вы такая и из каких вы Парижев! Обыск проходит в стремительном темпе, т.к., искать в этой скудной обстановке практически негде. Человек в чёрном: (обращаясь к понятым) Подпишите протокол, и пока свободны. Никому ни о чём не говорить. (Обращаясь к Але и Эфрону) Собирайтесь! Десять минут на сборы. Понятые испуганно и подписывают протокол обыска, и поспешно удаляются. Цветаева начинает метаться по комнате, собирая вещи Али и мужа. Когда всё готово, она застывает у выхода из комнаты. Мимо проходят люди в чёрном. Между ними Эфрон и Аля. Эфрон идёт опустив голову. Видно, что он совершенно подавлен. Аля пытается улыбаться матери. Цветаева: (в отчаянии) Что ж, молча, вы уходите! Хоть слово! Арестованные выходят молча. Мур: (изумлённо и испуганно) Мама, что же это такое?! Неужели папа и Аля – шпионы? Цветаева: (заклиная) Не верь! Не верь! Не верь! То – клевета! Отец твой – чист! Сестра твоя – чиста! СЦЕНА II - Деревня Старики под Коломной, в ста пятнадцати километрах от Москвы. Тихий деревенский вечер. Садится солнце. Постепенно темнеет. На переднем плане поляна, на которой расположилисьс книгами на старом одеяле Вера Меркурьева – поэт и переводчик, и Марина Цветаева. На заднем плане виден лес, избушки и старая церковь. Меркурьева: (отрываясь от книги) Жарко! Что-то не читается. Хотите пить, Марина? (протягивает Цветаевой бутылку с водой). Цветаева: Спасибо, не хочу. Да мне не жарко. Июльский день! Какой пригожий день! То – Божий день! И всё же он – отравлен! Когда подумаю, что может Гитлер Занять Москву в глазах моих темнеет, А голова полна безумных мыслей… Нет, не допустит Бог, чтоб эта нечисть Слетелась на златые купола. Нет, не допустит Бог, чтобы пожары Пожрали стены древнего Кремля. А более всего боюсь, что Мур, Коли война затянется надолго, Будет убит. Тогда – умру и я! Меркурьева: Гоните грустные мысли, Марина. Во-первых, война надолго не затянется. К зиме, я думаю, будем праздновать победу. Во-вторых, Муру ещё пока только шестнадцать лет, и к тому времени, как ему исполнится восемнадцать, войны уже не будет. Москву мы Гитлеру не отдадим. (Пауза). Я так рада, Марина, что Вы приехали ко мне. Я вчера как увидела из окошка, что Вы по двору идёте, так сердце во мне возрадовалось. Цветаева: Мне было так ужасно одиноко! Я вспомнила, что звали Вы – к себе Меня в деревню Старки. Села в поезд, И вот я – здесь. Меркурьева: Вы прекрасно сделали, что приехали. Мы давно с подругой здесь комнату снимаем. Работаем потихоньку. Переводим. Рядом живёт чета Шервинских. Он – тоже переводчик. Здесь тихо. Работается хорошо. А в Москве как-то тревожно. Нам всем подальше хочется быть от всей этой литературной и прочей суеты. Дерутся между собою наши писатели. И добро бы из-за куска хлеба. Из-за пайков, дач, курортов, льгот. Всё выясняют, кто из них талантливей и главнее. И к Кремлю стараются подольститься. Потому что именно в Кремле и объявляют – кто таланливей и главнее. Обстановка премерзкая. Подальше, подальше от всего этого. И наблюдают друг за другом, и доносят – кто что сказал, кто что написал. Тьфу! Вот до чего дожили! К чему мне вся эта возня на старости?! А Вы как жили, после приезда из Франции? Цветаева: Когда Серёжу с Алей увели, Я кинулась в Москву искать приюта У Лизы в Мерзляковском переулке, Сестры Серёжи. Жили с Муром мы В передней на горбатом сундуке. А в комнате – жила с подругой Лиза. Там было негде повернуться вчетвером. И я метаться стала по Москве. Хотела снять приличную квартиру. Но мне не повезло. Тогда я обратилась К Фадееву. Ответ пришёл не скоро. Фадеев мне в квартире отказал, Сказав, что нет квартир в Москве свободных. Он посоветовал в Голицыно пожить, В столовой Дома творчества питаться. Полгода я в Голицыно жила. И Мур со мной. Но был он недоволен, Что не в Москве. Что сделать я могла?! Снимали мы какой-то закуток В избе. И лампа с керосином Единственным удобством в ней была. Чтобы прожить, заказы выполняла Переводила бесталанные стихи Советских рифмоплётов. И конечно Один раз в месяц ехала в Москву, Металась меж Бутыркой и Лубянкой, Чтоб деньги Але и Серёже передать. И многие писатели меня В Голицыно старились избегать, Как зачумлённую. Ведь муж и дочь – шпионы. Нас даже Пастернак не замечал, Хотя нас давняя роднила дружба. Он помощь мне свою не предложил, Он дружески плеча мне не подставил. Нас Серафима Фонская – директор Лишала света, дров, потом еды. Как зиму эту пережили с Муром, То знает только Бог! Поехала я в Болшево весной, Чтоб вещи там забрать. И что же?! На даче люди новые живут. Уехала не солоно, хлебавши. А через день приехала опять. И не одна. И что мы видим?! Милиции начальник, что вселился, Взломавши дверь, теперь лежит в гробу. Повесился! Я в этом вижу знак! Какой-то в этом символ для меня. Какой-то знак, что свыше Богом подан. Меркурьева: Полно! Какой такой символ?! Ну, повесился человек! Вы-то тут, при чём? Цветаева: Какой-то знак! Уверена я в этом. Мне места нет в моей родной Москве, А ведь Москву мы щедро одарили! Отец поставил для Москвы музей. А три библиотеки моих предков В Румянцевском музее. Нет, меня Москва – советская Москва – не принимает! Меркурьева: Бедная, бедная Марина Ивановна! Как я Вам сочувствую! Поверьте! Сколько Вам вытерпеть пришлось! Сколько ещё придётся! Цветаева: Я – бедная? Неправда! Ася, Серёжа с Алей терпят ни за что! И терпит Мур убогость нашей жизни! Я – сильная! Я – всё перетерплю. А бедные – они, мои родные! Я – на свободе! Я могу поехать к Вам! Они – в тюрьме! И это так ужасно! Вот парадокс! Они – сюда – хотели! И вот за это обвинили их! Я – не хотела! И живу свободной. Что сына ждёт?! Какая его доля?! А вдруг и он окажется – «шпион»?! Меркурьева: Свобода Ваша весьма условна. Мы все в тюрьме, только степень несвободы разная. Хотели бы Вы, к примеру, уехать назад во Францию? Цветаева: Конечно, да! Но с Алей и Серёжей. Меркурьева: Ни одной, ни с Алей, ни с Серёжей Вам отсюда уехать никогда не дадут. Вы теперь приговорены к этой стране. До гроба! Вы приговорены к прописке. Вы приговорены к чужим квартирам. Вы приговорены к жалкому жалованию за великие труды. Вы приговорены к унижениям. Вы приговорены к переводам бездарных сочинений советских поэтов-лизоблюдов. О, Вы ко многому приговорены пожизненно, о чём даже ещё не догадываетесь. И самое ужасное, что Вы приговорены привыкнуть ко всему, что здесь считается нормальным, но что Вы нормальным не считаете. Цветаева: Привыкнуть?! Я?! О, Вера, Вы меня Не знаете! Всегда есть выход – Единственный! – из всяческой тюрьмы! Нам всем доступна высшая свобода – Решать последний шаг своей судьбы. Меркурьева: О чём это Вы, Маринушка? Неужели, опять о самоубийстве? Да ведь это – грех! Христос этого бы не одобрил. Советскую власть тоже надо перетерпеть. Это, как испытание всем нам. Не вечно же будет продолжаться весь этот ужас?! Будет, будет конец! И его надо дождаться. Цветаева: Я думаю, что больший грех – терпеть! О как велик был Рим! Сколько героев, Которые не думали терпеть, И гордо удалялись в мир иной, Когда судьба им подло изменяла. Как только христианство принял Рим, Как сразу Рим погиб! Меркурьева: Неожиданный взгляд на историю Рима! Вы разве не христианка? Не православная? Цветаева: (смеясь) Я – православная? Язычница. Поэт – всегда язычник, многобожец. Во всех, во всех я верую богов, Кроме презренного и жадного Ваала. Меркурьева: Так сняли Вы или нет комнату? Или по-прежнему мыкаетесь по углам? Цветаева: Я комнату сняла. Покровский Бульвар – вот новый адрес мой. Хотела напечатать здесь стихи. Мой рецензент мне холодно ответил, Что все мои стихи – «с того света», Что книга моя – «душная, больная, Картина человеческой души, Продуктами проклятого капитализма Отравленная». Боже, что за слог! Я потеряла всякую надежду, Что сборник мой когда-то издадут. Я не нужна продукт капитализма – Читателям советским, и Москве. Внезапно потемневшее небо начинает освещаться вспышками на горизонте. Меркурьева и Цветаева вскакивают, глядя на эти вспышки. Меркурьева: Москву бомбят. О, Господи, помоги нам! Цветаева: (молитвенно) О, всемогущий Боже, помоги! Пусть расточатся все наши враги! СЦЕНА 2 Сцена поделена на две части. Левая часть – коридор, где стоит, ни жива, ни мертва Цветаева. На её голове вязаный зелёный берет. Цветаева одета в спортивную курточку с плетёными пуговицами, и длинную шёлковую юбку, которая когда-то была синего цвета, но потеряла свой первоначальный цвет. На ногах – сандалии. Цветаева лихорадочно курит. Правая часть – парткабинет Горсовета города Чистополя. В кабинете заседает Совет Литфонда. Кабинет полон народу. Все галдят. Председательствует поэт Асеев. Асеев: (стуча карандашом по графину с водой) Товарищи, уймитесь. Собрание ещё не окончено. Уймитесь, я вас прошу! (Галдёж постепенно утихает). У нас на повестке дня ещё один вопрос, товарищи. Поступило заявление от гражданки Цветаевой Марины Ивановны. Она просит 1) разрешить ей жить не в Елабуге, куда она эвакуировалась с сыном, 2) просит место судомойки в открывающейся столовой Литфонда. Вот такое заявление, товарищи. Прошу высказываться. Ледяная тишина, которая внезапно взрывается шумом многих голосов. Выкрики: «Белорэмигрантка», «Муж арестован», «Дочь – шпионка», «Обнаглела!». Снова ледяная тишина. Асеев: Товарищи, прошу по одному. Не надо кричать. Что мы запишем в протоколе? Ваши крики? Известная советская актриса (кривляющаяся, и ломающаяся, жена известного писателя, с пафосом) Товарищи! Давайте для начала выясним, кто такая Цветаева, и почему она позволяет себе выдвигать какие-то немыслимые претензии? Асеев: Цветаева – поэтесса, товарищи. Известная актриса: Она называет себя поэтессой? Или это Вы её так называете? Асеев: Ну, она себя называет. Она действительно пишет стихи. Лидия Чуковская: (с места) Цветаева – прекрасный поэт. Я читала её произведения, Цветаева – будущая слава русской советской литературы. Актриса: (желчно) Ну уж, Вы и хватили! Будущая слава! Сегодня кто попало называет себя поэтом. Где её стихи? Почему я не знаю её стихов? Где она печатается? Если она – поэтесса, то завтра я назову себя композитором, но от этого я не стану писать симфонии. Все смеются. Асеев: Она печаталась до революции, а после революции – за границей. Кажется, в Париже. Актриса: (ядовито) Ах, в Париже! Скажите, пожалуйста! Мы только что из Парижа! Мадам Цветаева только что из Парижа! Ну, и что ей не сиделось в этом своём Париже?! Что ей от нас, простых советских людей, надо?! Мне вообще подозрительны люди, которые только что – из Парижа! Асеев: (мягко) Не только что, а два года уже в Союзе. У неё советский паспорт. Актриса: Ах, у нас советский паспорт! Скажите, пожалуйста! А что ещё, кроме паспорта, в этой мадамочке советского? А Вы стихи её читали? А, может, у неё стихи-то антисоветские, контрреволюционные? Читали? Асеев: Не читал. Высказывайтесь, товарищи, активнее. Актриса: (торжествующе) Ага! Не читал! Лидия Чуковская: (вскакивает) Товарищи, Цветаева как поэт – выше всяческих похвал. Я отвечаю за то, что говорю. И человек она – прекрасный. Я за неё ручаюсь, как за себя самоё. Известный советский писатель: Дело, товарищи, конечно не простое. Товарищ Цветаева член Союза писателей? Актриса: (передразнивая) «Товарищ Цветаева»! Какой она нам товарищ, если печатается в Париже?! Асеев: Нет, не член. Известный писатель: А если не член, то: а) почему мы должны заниматься делом Цветаевой, б) почему мы должны давать ей место судомойки в столовой Литфонда? Это же важный объект, товарищи, где мы все будем кушать. Вы понимаете? Вы понимаете?! А она будет мыть посуду! Вы понимаете7! Как мы может белоэмигрантке доверить свою посуду?! Лидия Чуковская: (с яростью) На что это Вы намекаете?! Да, может быть, она окажет Вам величайшую честь, что вымоет за Вами Вашу тарелку. Вы потом внукам об этом будете рассказывать. А тарелку эту на стенку повесите. Известный писатель: Лидия Корнеевна, я, конечно, уважаю Вас и Вашего отца, но что Вы себе позволяете?! Чуковская: А что я себе такого особенного позволяю? Я ничего оскорбительного в Ваш адрес не сказала. Я сказала только, что лет через пятьдесят вспомнят Цветаеву, а не Вас, и не меня. Известный писатель: Кого вспомнят, а кого нет – вопрос спорный. Асеев: Спокойно, товарищи. Кто ещё хочет высказаться? Менее известный писатель: Дорогие товарищи! Раз Цветаева поэтесса, раз печаталась пусть и в Париже, пусть она и не член Союза писателей, но она же человек. Надо подойти по-человечески, по-партийному. Почему она хочет жить в Чистополе, а не в Елабуге? Пусть сама объяснит. Асеев: (секретарю) Пригласите поэтессу Цветаеву. Входит Цветаева. Она бледна, нервничает. Асеев: Товарищ Цветаева, люди просят объяснить, почему Вы хотите жить в Чистополе, а не в Елабуге. Ледяная тишина. Все беззастенчиво рассматривают Цветаеву. Актриса выражает на лице беспредельное презрение к парижскому прошлому Цветаевой. Цветаева: (каким-то механическим голосом) Елабуга – деревня, господа, Хотя она и городом завётся. Сняла я с сыном в деревянном доме За перегородкой тонкой закуток, Где нам двоим и тесно, и убого. Простите, но удобства – во дворе, И надобно таскать с колонки воду. Актриса: (вызывающе) Елабуга – деревня? Это, между прочим, замечательный советский город! Ну, где уж нам воду таскать! У них в Париже на коромысле воду не таскают! У них в Парижах – водопроводы. Цветаева: (простодушно, не обращая внимания на вызывающий тон актрисы) Вы совершенно правы, господа! В Париже даже в стареньких домах Водопровод и прочие удобства. Но, главное, конечно же, не в этом. Здесь в Чистополе шире круг общенья. Здесь в школе сын найдёт себе друзей. Здесь я смогу найти себе работу. Мне не на что ребёнка содержать. За переводы платят очень мало. Актриса: (возмущенно) Вы что, вздумали нашу советскую действительность критиковать? Это уж слишком! Цветаева: (кротко) Пока я ничего не критикую. Я факты констатирую – пока. Прошу работу судомойки дать, И жить позволить в Чистополе… Актриса: «Пока»! Вы слышали?! «Пока не критикую!». Да кто позволит Вам – критиковать?! Кто Вы такая, милочка?! Советская поэтесса: А где Ваш муж, товарищ Цветаева? Есть у Вас ещё дети? Цветаева: (с трудом) Мой муж Эфрон сидит сейчас в Бутырке. И на Лубянке дочь моя сидит. Голос из толпы: За что сидят? По какой статье? Цветаева: Французские шпионы. Только это Неправда! Их – увы! оговорили. Голос из толпы: Советский суд – самый справедливый в мире! Асеев: Ну, хорошо. Вы, товарищ Цветаева, объяснили нам, почему хотите жить в Чистополе, хотя, на мой взгляд, здесь ничем не лучше, чем в Елабуге. Теперь, что касается места судомойки. У нас, кроме Вашей кандидатуры, есть ещё несколько. И я Вам заранее должен сказать, что у остальных кандидатов репутация безупречна, в отличие от Вас. Цветаева растерянно смотрит на него, как бы не веря. Теперь, товарищ Цветаева Вы идите, и ждите в коридоре. Мы проголосуем. Цветаева выходит в коридор. Асеев: Давайте решать, товарищи. Разрешить или не разрешить. Дать или отказать. Кто ещё хочет высказаться? Чуковская: Зачем обижать человека. Давайте, разрешим Марине Ивановне жить в Чистополе, и дадим место судомойки. Цветаева – самый беззащитный на свете человек. Поверьте! Советская поэтесса: Товарищи, по-моему, всё и так ясно. Человек в беде. Ну, и что, что муж и дочь – шпионы. Она-то при чём? Она ведь не шпионка. Ей надо помочь. Давайте, разрешим ей жить в Чистополе. Здесь больше возможностей найти работу. А место судомойки дадим другому кандидату. Всё-таки возле пищи. Актриса: Вот-вот, возле пищи! Муж и дочь – враги народа. И неизвестно, что сама Цветаева собою представляет. Может, и она недалеко от мужа и дочери ушла! Мы вот её пожалеем, а завтра её арестуют, и спросят, а кто ей в Чистополе жить разрешил? Советская поэтесса: Как все решат, так и будет. Я – что, я просто пожалела человека. Совсем не обязательно разрешать ей здесь жить. Хотя, по мне, пусть живёт, где хочет. Раз её сразу с дочерью и мужем не арестовали, значит, не за что. Актриса: (зловеще) Ваш либерализм Вас до добра не доведёт. Ой, не доведёт. Вы-то ведь не Лидия Корнеевна! Асеев: Товарищи, давайте голосовать. Кто за то, чтобы разрешить товарищу Цветаевой жить в Чистополе? Так! Считаем. Раз два, три, …ага! Перевесом в два голоса – разрешить. Теперь, кто за то, чтобы предоставить место судомойки в открывающейся столовой, товарищу Цветаевой? Считаем, раз, два, три…Ага! Большинство – против! Лидия Корнеевна, доведите до сведения претендентки наше решение. Лидия Чуковская выходит к Цветаевой. Чуковская: Марина Ивановна, всё хорошо. Вам разрешили перебраться в Чистополь. Цветаева смотрит на Чуковскую непонимающе. Марина Ивановна, всё хорошо. Пойдёмте, я помогу Вам подыскать хорошую комнату. А работу – найдёте. Место судомойки не для Вас. Слишком Вы хороши для судомойки! Найдём работу! Я Вам обещаю. Цветаева закрывает лицо руками Цветаева: (отнимая руки от лица) Я так устала! Господи, за что?! Меня добили эти униженья. Мне, слышащей божественные звуки, За что, за что, за что все эти муки?! СЦЕНА 3 Цветаева стоит на авансцене. Она курит и кого-то ждёт. Тихо из-за кулисы выходит малоприметный человек среднего роста с невыразительным лицом, одетый в чёрное пальто и чёрную шляпу. Он подходит к Цветаевой. Кланяется. Человек в чёрном: Товарищ Цветаева? Цветаева утвердительно кивает головой. Человек в чёрном: Это я Вас пригласил. Извините, что разговаривать придётся на улице, но, принимая во внимание современную политическую обстановку, Вы поймёте наши временные трудности. Цветаева: Да, я понимаю. Конечно. Чем обязана? Человек в чёрном: Сейчас я объясню. Но прежде я должен быть уверен в том, что наш разговор будет иметь конфиденциальный характер. Вы понимаете? Цветаева: Конечно. Я понимаю. Человек в чёрном: Абсолютно секретный характер. Цветаева: Я понимаю. Человек в чёрном: Ни Ваши друзья, ни Ваш сын, ни Ваши родственники, никто ничего не должен знать. Никаких записей об этом разговоре. Цветаева: Я поняла. Человек в чёрном: (вкрадчиво) Вот и славно, что мы с Вами отлично понимаем друг друга. Теперь, к делу! Я знаю, что Вам нужна работа. Не отрицайте. Не спорьте. Нам всё о Вас известно. Мы хотим предложить Вам прекрасную, почётную, хорошо оплачиваемую работу. И разумеется, не работу судомойки, которую Вы просили. Что скажете? Цветаева: Это так неожиданно. Спасибо. Но что это за работа? И что Вы хотите за это место? Я ведь понимаю, что Вы предлагаете мне эту работу не из любви ко мне. Человек в чёрном: Вы – умная женщина. Я рад, что наш разговор приобретает необходимый деловой тон. Так легче разговаривать. Это место переводчика с немецкого языка при НКВД. Что скажете? Цветаева: Вряд ли я подхожу для работы в Вашей организации. Вы знаете, где мои муж и дочь? И где моя сестра? Человек в чёрном: Отлично знаю. Мне ли не знать! Но это не имеет ни малейшего значения. Это место, подчёркиваю – приличное и даже почётное – Вы получите. Вам ведь надо воспитывать, образовывать, кормить и одевать сына, не так ли? Цветаева: А какие условия получения этого места? Человек в чёрном: (притворно восхищённо) До чего же приятно иметь с Вами дело! Вы сразу берёте быка за рога! Цветаева: За рога, но не быка! Человек в чёрном: Уж не за дьявола ли Вы меня принимаете? Впрочем, я польщён. Цветаева: Кем бы Вы ни были: итак, Ваши условия? Человек в чёрном: О, условия пустяковые – настолько пустяковые, что можно на них сразу же согласиться, не раздумывая. Вы ведь будете вращаться в литературных кругах. Вы ведь – поэт. Вы будете общаться с писателями, поэтами, актёрами, художниками – словом, с советской богемой. У нас ведь тоже есть своя богема. Кое-какие люди будут Вам совершенно доверять, потому что Вы – из Парижа. Долго жили во Франции. Понимаете? Цветаева: Не совсем. Человек в чёрном: Объясняю. Вам будут доверять некоторые люди из творческой среды. Они будут откровенно с Вами разговаривать, потому что Ваши муж и дочь – враги народа, французские шпионы. Понимаете? Цветаева: Что-то не совсем. И что с того? Человек в чёрном: (укоризненно) Ай-яй-яй! Как что с того?! Они с Вами будут обо всём разговаривать, а Вы – понимаете? Цветаева: А я должна доносить на этих доверчивых людей – вам? Человек в чёрном: Фу! Какой слог! Доносить! – Докладывать! Докладывать! Докладывать! Цветаева: А если я откажусь? Человек в чёрном: (неожиданно жёстко) Вы не откажетесь. Как это Вы можете отказаться от такого выгодного для обеих сторон предложения! Вы о сыне подумали? Вы ведь не хотите, чтобы он умер с голода? Вы ведь не хотите, чтобы его отдали в приют для сирот? Не хотите?! Цветаева: Нет, не хочу! Человек в чёрном: Вот видите! Мы договоримся, не правда ли?! Завтра Вы получаете работу. А в свободное от службы время общаетесь с творческими людьми. Два раза в месяц мы встречаемся. Я Вам сообщу – где. Вам ни о чём не надо тревожиться. Я Вас сам найду. Кстати, Вы нашли себе комнату? Если нет, мы поможем. Найдём для Вас очень хорошую комнату. Хозяйка не будет Вас притеснять. Мы будем о Вас заботиться. Что Вы намерены сделать в ближайшее время? Цветаева: Поеду в Елабугу, соберу вещи, скажу Муру, что мы переезжаем в Чистополь. Человек в чёрном: Отлично! Даю Вам три дня на всё. Через три дня Вы приезжаете в Чистополь. Так Вы нашли комнату? Цветаева: Да, нашла. Человек в чёрном: Вот что, забудьте о ней. Когда Вы переедете, Вас встретят и отведут на новую хорошую квартиру. Я забронирую для Вас комнату. Если Вы будете с сыном, как Вы меня представите? Цветаева: Критиком, который интересуется моим творчеством. Человек в чёрном: Отлично! Мне нравится. Критиком! А теперь позвольте откланяться. Мы договорились? Мы ведём себя хорошо? Цветаева: Разве можно с Вами – не договориться?! Человек в чёрном: Ладушки! До встречи! Человек в чёрном тихо исчезает. Цветаева: Мой чёрный человек ко мне явился! Торопит он! Пришла моя пора! Клянусь, с самим я Чёртом повстречалась! Он соблазнял, как водится, меня. Должна душой бессмертною моей Я за дары от Чёрта расплатиться. Нет выхода! Оружие – шантаж! Я откажусь, и он меня накажет. В тюрьму посадит, и отнимает Мура. А соглашусь, Иудой стану я. И сребреники станут руки мои жечь. Нет выхода! А, впрочем, выход – есть! Я Мура сберегу, и мою честь! СЦЕНА 4 Часть отгороженной фанерой комнатки в Елабуге в доме Бродельщиковых. Две застеленных кровати, небольшой стол, табурет, керосиновая лампа на столе, не распакованные чемоданы и мешки на полу. Входит Цветаева, за ней – Мур. Он высок, красив, хорошо одет. Цветаева всё в том же наряде, в каком ездила в Чистополь. Мур: Зачем Вы привезли меня сюда? Остался бы я в Москве, было бы гораздо лучше и Вам, и мне. Что я в этой Елабуге не видел?! Вы ходили по этим улицам? Здесь вообще можно ходить? Это не город, эта деревня, которая подделывается под город. Что ещё, гнуснее! Лучше бы уж откровенно назвалась бы деревней. Вы видели школу, в которую я вынужден ходить? Я думал в Болшево, или в Голицыно школы плохие. Я не знал, какая школа будет в Елабуге. Я Елабуги не знал! Знаете, мама, я уеду назад в Москву. Там хоть и бомбёжки, но жизнь – кипит. Я в Москву хочу! Как подумаю, что зимовать в Елабуге придётся, так сердце кровью обливается. Что Вы молчите?! Удалось Вам что-нибудь предпринять в Чистополе? Чистополь! Звучит куда приличнее, чем Елабуга. Ужас, какой! Елабуга! Лабуга! Абуга! Буга! Га! А! Детей пугать таким названием. Цветаева: Мне удалось! Быть может, в Чистополь Дня через два с тобой переберёмся. А впрочем, не решила я ещё. Всё может измениться через час. Должна я всё, мой милый Мур, обдумать. Мур: Что значит «быть может», «впрочем», «не решила», «измениться», «через час»? Я должен твёрдо знать, мы едем или остаёмся? Если мы едем, это одно. На Чистополь я ещё согласен. Если Вы решили остаться в Елабуге, то я уезжаю в Москву. И я – не шучу. Зимовать в Елабуге я не намерен. Тётя Лиля меня примет. Там в Москве на сундуке я могу чудесно спать. А Вы оставайтесь, если хотите. Зачем Вы меня увезли из Москвы?! Зачем? Ну, ладно, я просился в Москву из Парижа, но я никогда не просился в Елабугу, будь она неладна! Почему Вы молчите? Цветаева: Я не молчу! Я думаю! Не торопи! Мур: Вы меня прямо из себя выводите своим непонятным поведением. Надо что-то делать. Мы здесь уже десять дней, и совершенно ясно, что здесь жить нельзя! Неужели мы будем жить в этой жалкой конуре? Здесь и повернуться-то негде, тем более вдвоём. В Болшево, по крайней мере, хоть сосны были. В Голицыно, по крайней мере, был Дом творчества, и было с кем поговорить. Здесь мы будем жить на отшибе. А где Вы будете работать? Что мы будем есть? Зачем надо было уезжать из Москвы? Чего Вы испугались? Гитлер Москвы не возьмёт! Зубы обломает Гитлер о Москву! Господи, какой я был дурак, что позволил Вам утащить меня из Москвы! Какой дурак! Цветаева: (миролюбиво) Довольно, Мур! Нам ссориться нельзя. Тебя я от себя освобожу! Поедешь ты в Москву, иль куда хочешь. Мур: Вы мне, что, угрожаете?! Хватит этих угроз! Я только от Вас и слышу – пора! «Пора, пора, пора Творцу вернуть билет!». Так, кажется? Я помню, как на пароходе Вы угрожали мне броситься в Каму. Не надо меня шантажировать! Если кого-то отсюда и вынесут вперёд ногами, то не обязательно Вас. Я тоже могу шантажировать. Я в Елабуге – не останусь! Я, может, и в Чистополе не останусь! Выбирайте! Всё мне надоело! Ваше нытьё – надоело! Цветаева: Мой сын! Мой сын! Мой сын! О, если б знал ты! О, если б – знал! Мур: Ну, началось! Что я должен знать? Всё! Всё! Всё! Хватит! Всё! Я ушёл! Цветаева: Куда ты, Мур? Мур: С товарищем в кино. Хоть там Вы меня своим нытьём не достанете. Мур уходит. Цветаева подходит к окну, и смотрит, как Мур пересекает двор. Цветаева: Прощай, мой сын! Прощай! Прощай! Прощай! СЦЕНА 5 Сцена поделена на три части. Слева сени. В середине – хозяйская комната со скудной обстановкой: кровать, комод, стол со стульями, герань на окне. Справа закуток, в котором у окна стоит Цветаева. Свет перемещается из одной части в другую вслед за Цветаевой. Цветаева, взяв табурет, пересекает хозяйскую половину и выходит в сени. В сенях она становится на табурет и привязывает верёвку к гвоздю. На другом конце верёвки она вяжет петлю. Затем спрыгивает с табурета и возвращается в свой закуток. Садится к столу и задумывается. Цветаева: Ну, вот и всё! Земной мной пройден путь. Жить далее мне просто невозможно. Жизнь загнала в тупик. Она – охотник! А я – добыча трудная её. Ну, что ж! Орфей и должен так погибнуть! Мой чёрный человек меня добил! Орфей не может пошлым стать Иудой! Орфей не может Дьяволу служить! Цветаева берёт бумагу и ручку и начинает писать. Прости, Мурлыга! Дальше было б хуже. Люблю тебя безумно. Ты пойми, Что дальше жить мне больше не под силу. Когда увидишь Алю, папу передай, Что до последней я минуты их любила. И объясни, попала я – в тупик. Цветаева отрывается от письма. Цветаева: Быть может, догадаются они В какой тупик попала безнадёжный. Быть может, опыт горький им подскажет, Что Дьявол в образе агента НКВД Бессмертную купить пытался душу, Но душу я мою не продала. Они меня в покое не оставят! Они мне не простят отказа От этой сделки. Я должна уйти! Не вынесла. Я сына – погублю, Коли останусь жить. Я это знаю! Со мною Мур несчастный пропадёт. Кто позаботится о нём, когда уйду? Не бросят же его мои коллеги, Собраться по перу. Ну, всё! Пора! Цветаева встаёт и выходит в сени. Луч света перемещается вверх, оставляя сцену в темноте. Слышен голос Цветаевой из сеней Цветаева: Так край меня не уберёг Мой… Слышен стук упавшего табурета. КОНЕЦ ЗНАЕШЬ ЦАРЯ, ТАК ПСАРЯ ; НЕ ЖАЛУЙ: ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ПИСЬМАМ С.°ЭФРОНА «…Цветаева … поэт, писатель и вообще «гений». Какой с неё спрос. Но почему же не нашлось вокруг людей, которые бы объяснили, что Эфрон ; это полукровка, ублюдок, что с такими субъектами лучше вообще не связываться». Дмитрий Галковский «А нужно так было. Вот Сергей Яковлевич встал встречаться с Цветаевой. Возвращается из гостей вечером, вдруг на углу ; что это? ; четверо в жёлтых косоворотках стоят: «Ты Эфрон?» ; Я». ; Ну, получай, раз Эфрон». Били долго, молча, рубахи взмокли от пота. Остановились, тяжело дыша, передохнули. И снова; ногами, ногами. ; «Ребята, за что?» ; А за то, что Эфрон». Конечно, грубо, очень грубо. Но ведь любовь, тоже, в конце концов, довольно грубая вещь. … Конечно, Цветаева бы сначала поплакала, возмутилась, как Наташа Ростова, у которой её «Анатоля» отняли. А потом бы успокоилась, и всё было бы хорошо». Дмитрий Галковский Нехорошо бить человека ногами. Тем более, бить за фамилию. Я понимаю, что Галковский хотел бы решить проблему радикально: побить полукровку Эфрона за покушение жениться на Марине Цветаевой. Нет, нехорошо бить человека ногами за то, что он полукровка и за покушение жениться. К тому же, поздно, батенька! Поздно! Не знаю, чем отличается полукровка от чистопородной человеческой особи. На мой взгляд, ничем особенным и не отличается, если эта особь имеет вполне определённый и установившийся взгляд на свою национальность. Имеет, так сказать, национальное самосознание. Эфрон, невзирая на свою еврейскую фамилию, считал себя русским, что подтверждала и Марина Ивановна в письме П.П. Сувчинскому и Л.П. Карсавину. Эти два уважаемых человека, публично и письменно назвавших Сергея Эфрона евреем. Цветаева возмущенно спрашивает: «Если сына русской матери и православных родителей, рождённого в православии, звать евреем – 1) то чего же стоят и русская мать и православие? – 2) то как же мы назовём сына еврейских родителей, рожденного в еврействе – тоже евреем? Делая Сергея Яковлевича евреем, вы оба должны сделать Сувчинского – поляком, Ходасевича – поляком, Блока – немцем (Магдебург), Бальмонта – шотландцем, и.т. д. Вы последовали здесь букве, буквам, слагающим фамилию Эфрон – и последовали чисто-полемически, т.е. НЕЧИСТО ибо смеюсь при мысли, что вы всерьёз – хотя бы на одну минуту – могли счесть Сергея Яковлевича за еврея. <…> Делая Сергея Яковлевича евреем, вы 1) вычёркиваете мать 2) вычёркиваете рождённость в православии 3) язык, культуру, среду 4) самосознание человека и 5) ВСЕГО ЧЕЛОВЕКА». Нет, дело не в национальности и не в фамилии супруга Марины Ивановны. И, если с точки зрения Д. Галковского Эфрона следовало бы побить, то за его личные качества. То есть, за личные качества невысокого уровня. Вот в чём Галковский прав: что возьмёшь с гениального поэта, падкого на красоту! Действительно, какой с поэта спрос! Тем более, с влюблённого поэта! Ей объясняли, что Эфрон ей не партия. Объясняли, что ему только семнадцать лет; что он ещё мальчик; что он – избалованный матерью и сёстрами мальчик; что он мальчик, не кончивший гимназии. Мальчик, ну совершенно не годившийся в мужья. Объясняли все: Волошин, его матушка, сёстры Эфрона, и, наверное, другие люди, близко знавшие Цветаеву в 1911 году. Да только кого она слушала! Она слушала только своё сердце! Всё остальное для неё не имело значения. Никого она не слушала! Она была влюблена в Эфрона! И вот чего я не знаю: был ли так же пылко влюблён Эфрон в Цветаеву? То, что он женился на ней, ещё ничего не доказывает. У меня есть подозрение, что он просто уступил пылкой барышне, столь откровенно восхищавшейся его красотой. Возможно, ему было лестно. Не исключаю, что барышня ему очень нравилась. К тому же барышня была из очень хорошей – профессорской! семьи. И, сверх того, барышня писала отличные стихотворения, то есть была талантлива. Сложим всё это вместе. Исследуя письма Эфрона, я не нашла в них ни одной фразы, свидетельствующей о его страсти. Он уступил пылкой барышне – поэту, а отчего бы ему было не уступить? Ведь барышня завоёвывала его так решительно. Я не разделяю мыслей Галковского насчёт «полукровки», «ублюдка» и битья ногами. Но Галковский прав по существу. Если бы на пути молодой Цветаевой не встретился Сергей Эфрон, её судьба сложилась бы совершенно иначе, и, возможно, была бы не так трагична. Независимо от Д.°Галковского, примерно в то же время, что и он, я изложила эти мысли о судьбе Цветаевой в своей монографии «Марина Цветаева: человек поэт мыслитель» (Донецк, 2001). Я не предлагала бить Эфрона ногами. Д.°Галковский мужчина, отсюда и его радикализм и экстремизм. В главе «Мифопоэтическая модель брака» я писала, что С.°Эфрон своим безответственным поведением погубил великого русского поэта. Разумеется, не он один приложил руку к её безвременной гибели. Но он был главным, основным губителем Цветаевой. Наши оппоненты, рисующие образ мужа Цветаевой исключительно голубыми, розовыми и белыми красками, находящие оправдание любым его поступкам, считающие, что своей смертью в застенках учреждения, на которое он долгие годы преданно работал, должны считаться с тем, что наше с Д.°Галковским мнение об Эфроне имеет место быть. Больше того, я уверена, что с течением времени только оно и будет признано единственно правильным. Меня мало трогает постыдная и презренная гибель Эфрона. Он получил то, что заслужил. Он получил от тех, кому служил. Мог служить Царю, а послужил псарю. Мог сохранить достоинство и благородство. Но не сохранил. Но, по-видимому, благородства в нём и в зачатке не было. Он пожелал сравняться с псарями. Они были ему ближе. И он стал одним из них. Он мог умереть, как Белый Офицер. Он умер, загрызенный другими псарями, заманившими его в западню. Эти советские псари не простили ему – ничего. Ни дореволюционного прошлого, от которого он отрёкся, а может быть, и послереволюционного прошлого. Всё закономерно и правильно. Всё справедливо. Личная судьба Эфрона совпадает с личными судьбами многих безвестных эмигрантов, пожелавших приехать в СССР. Мы никогда не узнали бы об Эфроне, его имя кануло бы навсегда в Лету, не будь он мужем Цветаевой. Это она дала его имени сомнительную известность, а сам он, как пишет А.°Бросса, получил сомнительную и позорную славу Герострата. Но А.°Бросса неправ. Герострат погубил храм. Эфрон погубил человека, свою жену, и, скорее всего, не только её. Поэтому известность Эфрона позорнее известности Герострата. Среди любых наций есть люди, составляющие её славу, и её позор. Эфрон позор русского народа. Его мать тоже отреклась. Она отреклась от своего сословия, своей культуры, своих родителей, своей семьи и напрасно Цветаева упорно подчёркивает её высокое дворянское происхождение. Ничего от него не осталось. Мать Эфрона его утратила, став народоволкой-революционеркой. В сочинении «Путь духовного обновления» И.°Ильин писал: «В жизни и культуре всякого народа есть Божие и есть земное. Божие надо и можно любить у всех народов, <…>; но любить земное у других народов не обязательно». Лучше и не скажешь! Так вот я люблю Божие у всех народов, но я не обязана любить земное у них. Я, русская, земное и у русских не люблю, а иногда и терпеть не могу, а иногда и ненавижу. В Эфроне было слишком много земного и слишком мало, если было вообще, Божьего. Больше скажу, к концу его жизни в нём, по моему мнению, возобладало умение приспосабливаться и тяга к тем, кто сильнее, кто у власти. Это замечали его знакомые по эмиграции. Проследим путь Эфрона по самым верным свидетельствам его собственным письмам и по дневникам его жены. Проследим эволюцию души Эфрона. Это самый плодотворный, на мой взгляд, путь, когда индивидуальность наиболее полно раскрывается, особенно в письмах, адресованных любимым людям. Кто есть любимые люди Эфрона? Прежде всего, его родные старшие сёстры: Вера Яковлевна и Елизавета Яковлевна. Особенно Эфрон был привязан к Елизавете Яковлевне. Писем к жене немного, по сравнению к любимой сестре. В письмах к жене нет признаний в любви. Письма к сестре полны любовными излияниями. Посмотрим для начала на фотографию Эфрона 1912 года и на его портрет, созданный художницей М.°Нахман в 1913 году. И.°Ильин говорит: «…человек обычно и не подозревает того, что его телесная внешность точно выражает и верно передаёт его душу во всём её бессознательном и сознательном составе. В действительности человек устроен так, что его тело (глаза, лицо, выражение лица, жестикуляция, смех, голос, интонация и все внешние поступки) не только укрывают его душу, но и обнаруживает её, и притом как бы с точностью хорошего зеркала». То же говорит и А.°Лосев: «Тело всегда проявление души. <…> По телу мы только и можем судить о личности». Посмотрим, о чём нам говорит внешность Эфрона. На фотографии 1912 года Сергею Эфрону 18 лет. Взглянем на Эфрона глазами юной Цветаевой «Красавец. Громадный рост; стройная, хрупкая фигура; руки со старинной гравюры; длинное, узкое, ярко-бледное лицо, на котором горят и сияют огромные глаза не то зелёные, не то серые, не то синие, и зелёные, и серые, и синие. Крупный изогнутый рот. Лицо единственное и незабвенное под волной тёмных, с тёмно-золотым отливом, пышных, густых волос. Я не сказала о крутом, высоком, ослепительно-белом лбе, в котором сосредоточилась весь ум и всё благородство мира как в глазах вся грусть. А этот голос – глубокий, мягкий, нежный, этот голос сразу покоряющий всех. А смех его такой светлый. Детский, неотразимый! А эти ослепительные зубы меж полосок изогнутых губ. А жесты принца!». Словесный портрет хорош! Но увы! – пишет влюблённый поэт, человек заведомо предвзятый. Если судить по словесному портрету Цветаевой, то красивее человека в мире трудно сыскать. Но вот цвет глаз смущает. Не то, не то, не то. И, и, и! А глаза, как известно, и есть зеркало души. Так какая на самом деле это душа? Прекрасная, как лицо и тело? Или в ней есть какие-то потенциальные возможности зла? Взглянем на портрет Эфрона, написанный художницей. На портрете М.°Нахман изображён не мальчик, но муж. Лицо прелестным не назовёшь. От сурово сведённых бровей, от складки на лбу веет решимостью, но на что эта решимость направлена, нам не ведомо. Взгляд на чём-то сосредоточен и устремлён вниз. Под такой взгляд лучше не попадать. Кстати, на множестве фотографий Эфрона, взгляд его устремлён вбок или вниз. Редко он смотрит прямо в объектив. Он словно уклоняется смотреть прямо в глаза фотографу (или портретисту). На портрете М.°Нахман мы видим некоторую дисгармонию лица, которая не видна на фотографии выдающуюся вперёд, тяжёлую нижнюю челюсть. Физиономисты говорят, что такая челюсть обычно принадлежит людям с самомнением, т.е. с завышенной самооценкой. Снова посмотрим на внешность Эфрона глазами поэта Цветаевой. Теперь это будет не проза, а стихи: Есть такие голоса Что смолкаешь, им не вторя, Что предвидишь чудеса. Есть огромные глаза Цвета моря. Вот он встал перед тобой: Посмотри на лоб и брови И сравни его с собой! То усталость голубой Ветхой крови. Торжествует синева Каждой благородной веной. Жест царевича и льва Повторяют кружева Белой пеной. Вашего полка драгун, Декабристы и версальцы! И не знаешь – так он юн! – Кисти, шпаги или струн Просят пальцы. Стихотворение написано в 1913 году. Лоб, брови, глаза, цвет глаз, вены, жест, пальцы. Всё внешнее. Всё только внешность. Послушаем Цветаеву 1929 года: «Всё об улыбке, походке, очах, плечах, даже ушах ; никто о речах. Ибо вся в улыбках, очах, плечах, ушах. Так и останется невинная, бессловесная ; Елена ; кукла, орудие судьбы». Это Цветаева пишет о супруге А.°Пушкина. Больше о Н.°Гончаровой, с её точки зрения, нечего сказать. Так ведь и об Эфроне в 1913 году больше нечего сказать. Он тоже красивая бессловесная кукла, орудие судьбы. Правда, в отличие от Н.°Гончаровой и, скорей всего, под влиянием своей жены, он попытается что-то сказать. Что из этого выйдет, посмотрим ниже. Влюблённая Цветаева пытается этого ничем, кроме красоты не примечательного юношу, героизировать. Желая польстить юному мужу, Цветаева видит в нём драгуна-декабриста. Героизируя и романтизируя декабристов, возможно, она не знала об их программах преобразования России, основанных на насилии и терроризме, за что их главари и были повешены по заслугам. И тут же почти без переходов: «кисти, шпаги или струн просят пальцы». Может, художник? Может, музыкант? М. Цветаевой хочется, чтобы этот недоучившийся гимназист кем-то стал. Она как бы рисует план его жизни, его судьбы, его личности. По цветаевским планам красоте юноши должны соответствовать романтический порыв, героизм, творческий потенциал. Пальцы чего-то просят, но в пальцах пока ничего нет. Шпага, кисть или струна этих рук не просят. В этих руках им делать нечего. Нечаянно – и не случайно! – М. Цветаева живописует одним цветом и пену кружев, и пену брызг морских, и самого юношу – белым, как она сама потом скажет про белый цвет – не-цвет. Только внешность! Нечего пока сказать поэту о характере и внутреннем мире этого юноши. Красота – пустая форма, скажет позже Марина Ивановна. И эти глаза цвета моря. Каков цвет моря? Синий? Да. Зелёный? Да, бывает и зелёным. Серый? Да, море бывает и серого цвета. А ещё оно бывает: голубым, лазурным, чёрным, изумрудным, и.т.°д. Другими словами, цвет моря изменчив. Этим, пожалуй, всё сказано. Нечаянно и беспощадно Цветаева выражает некоторые черты внутренней сущности своего возлюбленного: Как водоросли Ваши члены, Как ветви мальмэзонских ив, Так Вы лежали в брызгах пены, Рассеянно остановив, На светло-золотистых дынях Аквамарин и хризопраз Сине-зелёных, серо-синих Всегда полузакрытых глаз. Перед нами полусонное, бездействующее, слабое, гибкое (чересчур гибкое!) существо, как растение, колеблемое всеми ветрами и водами. Очень податливое на внешние воздействия существо, не имеющее своей воли. Недаром юноша сравнивается с растением. И сравнение с ветвями мальмэзонских ив здесь не случайно. В Мальмэзон удалилась Жозефина, отвергнутая жена Наполеона. М. Цветаева в шестнадцать лет была в Париже и, несомненно, Мальмэзон посетила. Ивы мальмэзонские видела. Впрочем, ветви любой ивы гибки. Вокруг юноши кипит жизнь. Всё движется, играет, сверкает, играет и летит, а он лежит, не двигаясь: Летели солнечные стрелы И волны – бешеные львы. Так Вы лежали – слишком белый От нестерпимой синевы. В юноше неподвижность покоя, полусон, неопределённость, лень, изменчивость. Цвет глаз меняется в зависимости от цвета того предмета, на который его взгляд устремлён в настоящий момент. Юноша, ещё ничего не сделав, уже устал. Поза – лежащего человека – для него естественна и органична, хотя для юношества всё-таки естественней движение и порыв. Есть у Цветаевой оправдание этой усталости, которую так и хочется назвать природной ленью – ветхость крови. Это поэтическое объяснение. Но, в общем-то, это не оправдание. У какого человека кровь новая? У всех людей кровь – ветхая, унаследованная от миллионов предков. Юноша красивая лежащая статуя, пустая форма Галатея в мужском облике. Цветаева-Пигмалион продолжает живописать: Под крыльями раскинутых бровей Две бездны. Бездна – глубина пустоты. Страшной пустоты. Притягивающей пустоты. Интуитивно М. Цветаева пытается её заполнить: В его лице я рыцарству верна. И нечаянная (снова!) оговорка «в его лице» потому что кроме красивого лица пока ещё ничего примечательного и значительного в юноше нет. И неизвестно будет ли. Цветаева пытается пророчествовать: Такие в роковые времена Слагают стансы И идут на плаху. Цветаевой мерещится в Эфроне не только драгун и декабрист, но и новый Андре Шенье, французский поэт, взошедший на эшафот. Всё это поэтические мечты, романтические и безудержные. Стансов Эфрон не сложит. Он не поэт. Только одно цветаевское пророчество сбылось о плахе. А роковые времена не за горами. Посмотрим внимательно на родителей Эфрона. Взглянуть на них можно с разных точек зрения. Например, есть угол зрения дочери Цветаевой и Эфрона Ариадны Эфрон. Вполне естественно, что это точка зрения, во-первых, близкой родственницы, во-вторых, человека, согласного с советской идеологией (или вынужденного быть с ней согласной). Отсюда героизация и романтизация деятельности и жизни бабушки и дедушки четы Эфронов. Принимая во внимание эти два обстоятельства, нельзя не согласиться, что этот угол зрения чрезвычайно узок и субъективен, т. е. лжив. Он лжив не с бытовой, а с философской точки зрения. Что называет ложью В.°Соловьёв: «Ложью называем мы такую мысль, которая берёт исключительно одну какую-нибудь из частных сторон бытия и во имя её отрицает все прочие». Будучи дочерью Цветаевой и Эфрона, А.°Эфрон считала, что её точка зрения на родителей и на события их жизни единственно правильная. Так она заявила В.°Лосской, пожелавшей заняться исследованием жизни и творчества Цветаевой: «Только я понимаю и знаю её [т.е. Цветаеву] до конца. Я её первый и единственный, верный и вдумчивый читатель». Подход А.°Эфрон к жизни и творчеству своей матери, безусловно, лжив, поскольку она отрицает все прочие подходы и точки зрения, Итак, что нам известно о родителях и предках Эфрона. Мать Эфрона, урождённая Дурново, покончила с собою в Париже в 1910 году. Корреспондент «Юманите» писал об этой трагедии: «Четыре года тому назад русские подданные г-н и г-жа Эфрон поселились в Париже, улица Люнен, № 3. Г-н Эфрон, поражённый тяжёлой болезнью, вскоре умер. Г-жа Эфрон осталась одна, с двумя детьми, Петром и Константином, младший – воспитанник лицея Монтень. Третьего дня мальчик был очень расстроен, потому что был наказан своими учителями. Что случилось с той минуты, как Костя, которому всего 14 лет, вернулся домой? Квартира была заперта, соседям показалось, что слышны стоны и хрипенье, потребовали агентов полиции, которые взломали двери. Костя Эфрон, уже мёртвый, был найден повесившимся в ватер-клозете, привязанный кожаным кушаком к водяной трубе, удушенье последовало, вероятно, очень быстро. Рядом, в столовой, нашли, также мёртвую, г-жу Эфрон; она повесилась на крюке, с помощью тонкой верёвки, три раза обмотанной вокруг её шеи. Всякая гипотеза убийства казалась устранённой. Г-жа Эфрон была, впрочем, предназначена трагической судьбе. Дочь бывшего Московского Губернатора, племянница бывшего Министра Внутренних дел г-на Дурново, она во время оно примкнула к революционному движению. Несколько раз была арестована, смерть видела вблизи, большая часть её жизни прошла в тюрьме и изгнании». В этом газетном сообщении есть замечательная фраза: «Г-жа Эфрон была, впрочем, предназначена трагической судьбе». Действительно, какой ещё судьбы можно было ждать от девушки из очень приличной семьи, примкнувшей к революционерам, т.е. государственным преступникам?! Кем была Елизавета Петровна Эфрон? Ариадна Сергеевна в своих воспоминаниях пишет следующее: «Мать его, Елизавета Петровна Дурново (1855 – 1910), из старинного дворянского рода, дочь рано вышедшего в отставку гвардейского офицера, адъютанта Николая I». Однако в последующих воспоминаниях адъютант Государя превращается всего только в казначея полка. Следовательно, в первом варианте мы имеем дело с семейной легендой. Второй вариант реальность. Дурново нетитулованная русская дворянская фамилия. Среди Дурново были политические и общественные деятели, но Пётр Аполлонович, отец Елизаветы Петровны, среди них не числится. В личных фондах ЦИАМ указывается, что П.А. Дурново был помещиком. Как повествует А.°Эфрон, Пётр Аполлонович служил в полку, где заведовал полковой кассой, то есть был казначеем. Была назначена ревизия кассы, оказавшейся пустой. А.°Эфрон говорит, что из кассы брали офицеры в долг под расписку. Прямо скажем, что это тёмная история. Пётр Аполлонович, узнав о предстоящей ревизии, кинулся в Москву, чтобы через сваху жениться на богатой купчихе. Чего он испугался, если у него на руках были расписки офицеров, бравших в долг из кассы? Дело происходило, по всей вероятности в начале пятидесятых. До начала 70-х отсутствовало общее руководство капиталами в армии, не были одинаковыми правила управления этими капиталами. Чаще всего принимал решения о выдаче сумм офицерам командир части, а казначей отпускал деньги. Только в январе 1973 года Военное министерство приняло решение о единых правилах выдачи ссуд из полковых касс, но к этому времени Пётр Аполлонович в армии уже не служил. Так вот, распоряжался выдачей денег офицеру командир части. Казначей только исполнитель воли командира части. Следовательно, командир части и должен был отвечать за отсутствие денег в полковой кассе. Как случилось, что отвечать должен был казначей? И почему он так поспешно бросился жениться на богатой купчихе, чтобы положить требуемую сумму в кассу полка? Ведь не мог Пётр Аполлонович не понимать, что после женитьбы на купчихе, ему, дворянину, из армии придётся уйти? А может быть, причиной его отставки была не только женитьбы на купчихе, а вся эта подозрительная история с пустой кассой? И почему он не бросился взыскивать с офицеров деньги по распискам, а избрал «жертвенный» путь? Уж не потому ли, что чувствовал свою вину? Да, именно это я и хочу сказать: уж не запускал ли он сам руку в полковую кассу, не оставляя расписок? Этот вариант мы не можем исключить. Итак, женившись на купчихе Елизавете Никаноровне Посылиной, и выйдя в отставку, Пётр Аполлонович и его супруга родили в 1855 году дочь Елизавету Петровну Дурново. Благодаря жене, Пётр Аполлонович стал богат. Был куплен дом в Гагаринском переулке. А вот теперь мы прокомментируем весьма любопытный пассаж из рассказа А.С.°Эфрон: «Образ жизни был светский, они вращались в высшем обществе. <…>. Елизавета Петровна видела контраст между богатым домом и нищенствующей дворней. Она всё время проводила с прислугой и вникала в их трудовую жизнь. Отсюда её неудовлетворённость правящим меньшинством и голодающим большинством». Если в богатом доме, у богатых светских людей нищенствовала и голодала дворня, то это говорит только об одном, что хозяева этой дворни были жадными, скупыми и бессердечными людьми. У хорошего хозяина слуги не нищенствуют и не голодают. Или А.°Эфрон сгустила краски намеренно? Думаю, что да, в угоду советским властям. В сущности, это отрывок из советской хрестоматии по истории. Стиль тот же. То, что девочка проводила время в обществе дворни, «вникая в их трудовую жизнь», говорит о её плохом воспитании и недосмотре со стороны родителей. Им, конечно, нужно было бы интересоваться, с кем их дочь проводит время. Не вполне понятно, как именно она вникала в трудовую жизнь дворни? То ли полы и посуду помогала мыть? То ли дворнику помогала подметать двор? То ли на конюшне помогала конюху чистить лошадей? Итак, барышня Елизавета Петровна с согласия своей матушки начала посещать какие-то лекции, сошлась со студентами с оппозиционными настроениями, узнала о подпольных организациях, и стала народоволкой-революционеркой. Что это были за лекции? О чём лекции? В каком учреждении? Кто их читал? Всё это как-то глухо сказано, слишком неопределённо. Зачем ей нужны были лекции? Эта неопределённость говорит о том, что не за знаниями пришла Елизавета Петровна, а за общением с молодёжью, за тусовкой, как сказали бы нынче. На одной из революционных сходок Елизавета Петровна познакомилась с Яковом Константиновичем Эфроном. В выписке из копии метрической книги, свидетельствующей о рождении и крещении С.Я. Эфрона, в графе сведений о родителях значится: «Московской губернии, Подольской 2-й гильдии купец Яков Константинович Эфрон, реформаторского исповедания, и законная жена Елизавета Петровна, православного вероисповедания». Так что, называя Я.К. Эфрона православным, Марина Ивановна ошибалась. Он был протестантом. Елизавета Петровна потеряла право называться дворянкой, когда она вышла замуж за купца Якова Константиновича Эфрона. Бывшая дворянка Е.П.°Дурново стала, таким образом, купчихой 2-й гильдии Е.П.°Эфрон, как до замужества была её мать. Но мать после замужества стала дворянкой, так что дочь совершила нисходящее движение, усугубленное мезальянсом. Чего только не сделаешь ради любви! Так что формально С.Я.°Эфрон записан был в сословие купцов. Я.К. Эфрон и Е.П. Дурново состояли членами народовольческой организации «Земля и Воля», в 1879 г. примкнули к группе «Черный передел». Название устрашающее, но дело касается передела земли в пользу крестьян. В «Народной воле» собрались сторонники индивидуального террора. В «Чёрном переделе» сторонники пропагандистской работы. А.Я. Эфрон пишет, что её дед со стороны отца был слушателем Московского технического Училища. Так оно называлось с 1868 по 1918 год. Вероятно, она хотела сказать Императорское высшее техническое училище, но из-за советской цензуры решила назвать это учебное заведение так, как оно стало именоваться с 1918 по 1930 год. Сегодня это МГТУ. Я.К. Эфрон был слушателем, но не студентом. Быть слушателем, значит быть на подготовительном отделении. Стал ли он студентом? Учился ли положенное количество лет? Получил ли Яков Эфрон диплом этого училища – неизвестно. Скорей всего, нет. Создав семью, он вынужден был работать, тем более, что семья неудержимо росла. Здесь уж не до учения. Как пишет А. Эфрон, «Состоявший под гласным надзором полиции, Яков Константинович имел право на должность страхового агента не более». В.°Лосской она рассказала: «Денег не было, жилось трудно, родители не помогали, а на работу Яков Константинович никак не мог поступить из-за своих убеждений. Он работал каким-то страховым агентом, детей было много, а Елизавета Петровна, мать многодетного семейства, продолжала свою революционную деятельность. Муж её, поглощённый денежными заботами, как-то от всего этого отошёл». Не вполне внятно сказано начёт убеждений и работы. То ли из-за убеждений Я.°Эфрон не хотел найти приличную работу, то ли ему приличную работу не давали из-за его убеждений. Напрасно мы будем задаваться вопросом: почему русские девочки, иногда даже воспитанницы Института благородных девиц уходили из домов своих обеспеченных и знатных родителей в революционную деятельность? Кто знает почему?! Что гнало их? Жажда приключений? Любовь к народу, который они считали обездоленным? Жажда власти? Разбуженная совесть? Жажда самопожертвования? У каждой девочки были, вероятно, свои мотивы. Какие мотивы были у Елизаветы Петровны? Этого мы не знаем, и, по всей вероятности, никогда не узнаем, но они были весьма серьёзными, если она вовлекала в революционную деятельность своих подрастающих детей. Впрочем, можно и предположить. Кровь, сказал бы М.°Булгаков устами Воланда. Кровь купцов выходцев из народа. Что они, эти народовольцы хотели? За что боролись? Члены партии «Народная воля» хотели гражданских свобод, перехода земли к народу, самостоятельности крестьян, и замены регулярной армии территориальными формированиями. Народовольцы убили Александра II. И не только его. Главным направлением членов партии «Чёрный передел» была пропаганда среди рабочих. Но, в общих чертах, и те, и другие хотели устроить социалистическую революцию путём восстания крестьян. Вся земля должна была отойти крестьянам. Хотя партия «Чёрного передела» и отвергала терроризм, как метод воздействия на общественное сознание, но время от времени грешила убийствами. А.Я. Эфрон пишет, что её дедушка Я.К. Эфрон 26 февраля 1979 года убил провокатора Рейнштейна, проникшего в московскую организацию «Чёрного передела». Якову Эфрону в это время было 25 лет. Провокатор был убит по решению Революционного комитета. Ну, это примерно так выглядит, как если бы сегодня офицеру милиции поручили бы внедриться в антиправительственную тайную организацию, имеющую целью устранить президента страны и захватить власть, а его члены этой организации вычислили, приговорили и убили. И гордились бы, что грохнули «мента» на особом задании. А.С. Эфрон пишет об убийце-дедушке с гордостью: «Яков Константинович и Елизавета Петровна выполняли все, самые опасные и самые по-человечески трудные задания, которые поручала им организация». Пренебрежительное отношение революционеров к чужой жизни это вообще-то отдельная тема. Хотя вообще-то именно здесь всё ясно. Есть идеологическая подкладка. Идеология всё объясняет и разрешает убить. У Раскольникова, как мы помним, тоже была идеология. Не ясно другое наше отношение к тем, кто считает возможным и необходимым убить. Что удивительного в том, что А.°Эфрон гордится убийцей-дедушкой и террористкой бабушкой! Во внучку тоже вложена (отцом!) идеологическая программа: тот, кто мешает нам в нашей деятельности, тот, кто нам идеологический враг может и должен быть убит членами организации. Что же удивляться лёгкости, с которой революционеры и террористы уничтожают человеческую жизнь! Мы не революционеры и не террористы эту лёгкость инспирируем. Как? 24 января 1878 года Вера Засулич стреляла из пистолета и тяжело ранила градоначальника Ф.Ф.°Трепова. Причиной покушения явился приказ Трепова выпороть находящегося в заключении революционера, не пожелавшего снять в присутствии градоначальника головной убор. Каково соотношение наказаний?! Ты не снял в моём присутствии головной убор тебя за это выпороть! Логика начальника. Ты приказал выпороть (не сам выпорол!) тебя за это убить! Логика революционерки. Логика потенциальной преступницы – реализовавшей себя в поступке. Выпороть не равняется убить! Трепову, конечно, не хватило чувства юмора. Революционер не снял шапку, когда Трепов вошел в камеру. У Трепова было немало средств для того, чтобы принудить революционера шапку снять. Можно было бы обойтись и без порки. Хотя хорошая порка, я думаю, революционеру вовсе не повредила. Вере Засулич тоже не хватило чувства юмора. Ах, ах, ах, нашего выпороли! Убить за это! Убить! Может, Вере Засулич привиделась картинка: она сидит в камере, входит Трепов, революционерке велят сказать «Здравствуйте!», а она органически здравствовать градоначальнику не желает и молчит. «Выпороть революционерку!» велит Трепов. Что бы ей там ни привиделось, она берёт револьвер, идёт и стреляет. А дальше начинается бесовщина. 31 марта 1878 года состоялся суд. В зале суда более, чем приличная публика. Не революционеры, отнюдь нет! Дамы из высшего общества в великолепных туалетах, министры, аристократы. На такой «спектакль» в суде ходили, как в театр. Билеты на «спектакль» стоили баснословных денег. Что публика ждала от «спектакля»? А что ждут в театре? Катарсиса! Получили катарсис! Присяжные поверенные вынесли оправдательный приговор. Что тут началось! Господа в сюртуках и цилиндрах, дамы в длинных платьях и великолепных шляпах полезли через перила на скамью подсудимых пожать руку человека, покусившегося на одного из их среды. Овации! Крики «Браво!». Веру Засулич вынесли из зала суд на руках. Натуральная бесовщина! Интересно, вспоминали ли этот эпизод из их жизни через тридцать лет те самые, но уже изрядно постаревшие господа и дамы, находясь в эмиграции? А революционеры, разумеется, опыт Веры Засулич намотали на ус. Что там градоначальник! Бери выше! В 1879 году появляется «Народная воля». Важнейшей целью народовольцев было убийство Царя. 1 марта 1881 года Александра II убили. Между покушением Веры Засулич и этим убийством протекло три года. Вот когда спохватились! Все участники убийства Государя: Желябов, Перовская, Михайлов, Кибальчич, Рысаков были приговорены к повешению. Одной заговорщице казнь отсрочили. Она ждала ребёнка. Казнь не состоялась, поскольку несколько месяцев спустя эта террористка умерла при родах в тюремной больнице. Звали террористку Геся Гельфман. И куда же Геся, беременная, лезла! Ни себя не щадила, ни будущего ребёнка. Это психология и логика революционеров-террористов. Ни чужой жизни не жалели, ни своей. В июле 1880 года народоволка, коллега Софьи Перовской, Елизавета Петровна Дурново была арестована при перевозке из Москвы в Петербург нелегальной литературы и станка для подпольной типографии и заключена в Петропавловскую крепость. Как пишет А. Эфрон: «Арест дочери был страшным ударом для ничего не подозревавшего отца, ударом по его родительским чувствам, и по незыблемым его монархическим убеждениям». Тем не менее, отец взял дочь на поруки. После этого она бежала за границу, где и вышла замуж за Я.К. Эфрона. Ради отдалённого светлого будущего, революционеры готовы были пожертвовать жизнью ближайших поколений. В том числе и жизнью собственных детей. Удивительно то, что любящая революционная пара активно размножалась. Всего эта пара родила девять детей. Выжили шестеро. В 1905 году Елизавета Петровна принимает активное участие в революции. В революционную деятельность супруги вовлекают своих старших детей. На даче в Быково, как пишет А. Эфрон, печатают прокламации, изготовляют взрывчатку, скрывают оружие. Готовились убивать. Но после 1905 года, когда начались преследования тех, кто выступил на баррикадах, Е. Эфрон пришлось не сладко. Она попала в Бутырки. Ей грозила каторга. Она под залог была вызволена своим супругом. Ожидался суд. Настроение Елизаветы Петровны в это время – хуже некуда. Она измучена обысками, тюрьмой, ожиданием решения своей судьбы, предстоящим судом. Летом 1907 года она пишет г-же Н.Л. Лебуржуа письмо, полное отчаяния и тоски. Г-жа Лебуржуа – московский агент «Комитета помощи административно-ссыльным», основанного в Лондоне. Она занималась рассылкой денег, пожертвованными людьми, сочувствующими народовольцам, и вела переписку со ссыльными. Но в лето 1907 г-жа Лебуржуа не была в Москве, а выехала за границу по каким-то, очевидно, партийным делам. Елизавета Петровна пишет ей вдогонку письмо, в котором жалуется на то, что в Москве холодно и льёт дождь, что дочери больны. Но главная тема предстоящий суд: «Я знаю, какой может быть приговор, и не желаю дожидаться суда, так как, кроме грязи и клеветы прокурора, кроме простой болтовни защитника, кроме глупой, нелепой процедуры нечего ждать, нам не дадут говорить, или закроют двери, я не хочу подчиняться и не отдамся им живой. Нет возможности быть свободной, так есть возможность свободно умереть. Дни мои сочтены, разумеется, об этом не должны знать мои семейные. <…> Мрачно, пасмурно, холодно. Нет ещё пяти, а ночь нависла над городом. Часы идут, идут дни и скоро, скоро надо будет покончить с собою. Больше всех мне жаль Котика, он худой, слабый и нуждается больше других в моих заботах. Серёжа не отходит от меня и всё гладит по седым волосам». Она готовится покончить с собой. Ни Котик, ни Серёжа – не препятствие. Страшные люди революционеры! Террористические акты народовольцев первые звенья той цепи событий, которые привели к массовому террору в двадцатые-тридцатые годы. Если без суда и следствия можно приговорить и убить одного безоружного и беззащитного человека, то почему бы не сделать то же самое в отношении миллионов безоружных и беззащитных людей?! Я.К. Эфрон, поступком которого гордилась семья, дал пример сыну, С.Я. Эфрону, участвовавшему в убийстве Игнатия Рейсса. Причём, если Я.К. Эфрон убивает идейного, так сказать, врага, то С.Я. Эфрон участвует в убийстве своего, но своего взбунтовавшегося против Сталина. И в обоих случаях отец и сын бездумно выполняют задание хозяев, не беспокоясь о нравственной стороне вопроса. Перед ними не маячит вопрос: убить или не убить? Им говорят: надо убить! Они идут, и убивают. Разумеется, оценка поступков людей зависит от идейной и нравственной позиции того, кто эти поступки оценивает. С точки зрения революционера или, так называемого, советского человека, действия Я.К. Эфрона и С.Я. Эфрона есть действия правильные и даже героические убить идейного врага здесь считается доблестью. Однако стоит взглянуть на эти действия с точки зрения христианской морали, государственных интересов или уголовного кодекса, то картина резко меняется. Получается, что отец и сын убийцы, достойные повешения. Подрастающих детей нужно было кормить, одевать, учить. А.Я. Эфрон пишет, что у дедушки страхового агента был небольшой оклад. Е.П. Эфрон, естественно, не служила и заработка не имела. А.Я. Эфрон пишет, что родители Елизаветы Петровны, «…пожилые, немощные, жили отъединённо и о нужде своих близких попросту не догадывались: дочь же о помощи не просила». Но страховым агентом Я.К. Эфрон был в России. Чем он занимался в Париже, чтобы добыть средства к существованию, неизвестно. К тому же он был болен раком. Между тем, С.Я. Эфрон был воспитан, как барчук. Был у Эфронов дом в Мыльниковом переулке, на лето снимали дачу в Быково. У детей была няня. Была, судя по рассказам С.Я. Эфрона, Fraulain, бонна. Мог ли на оклад страхового агента Я.К. Эфрон содержать большую семью, прислугу, обеспечивать жизнь семьи или её отдельных членов за границей? И на какие средства до революции существовали взрослые дети: Анна, Пётр, Вера, Лиля, Сергей? Один источник доходов, впрочем, известен. После смерти Е.Н. Дурново, бабушки, был продан её дом в Гагаринском переулке. Каждому члену семьи досталось по 15 тысяч рублей. Е.П. Эфрон и Я.К. Эфрон получили 30 тысяч. После их смерти деньги были поделены поровну между членами семьи. Деньги были положены в банк. Можно было существовать на проценты. С.Я. Эфрон к моменту женитьбы на М. Цветаевой был человеком состоятельным. Правда, своим состоянием самостоятельно распоряжаться С.Я. Эфрон не может. У него есть опекун. Без его санкции С. Эфрон в финансовых делах ни шагу. У Сергея Эфрона было подозрение на туберкулёз. Подозрение это не диагноз. Между подозрением и диагнозом пропасть. Кстати, Елизавета Петровна, как видно из вышеприведённого письма, слабым ребёнком считала Константина, а не Сергея. Считается, что плохое самочувствие С. Эфрона вызвано сильным стрессом, вызванным смертью брата и матери. Несомненно, что сильный стресс мог повлиять на неокрепшую нервную систему бурно растущего семнадцатилетнего подростка. Старшие сёстры, Вера и Лиля, боятся за его здоровье. Подозрение на туберкулёз даёт им основание продолжать по-матерински нежно и заботливо опекать юношу, а ему, по всей вероятности, нравится быть опекаемым, потому что не видно, что он рвётся к самостоятельности и независимости, что должно быть присуще его возрасту. Он не учится в гимназии, и, похоже, ему нравится бездельничать, чувствовать себя больным, принимать заботу и опеку. Он попросту бьёт баклуши и доволен. Смерть брата и матери, как это ни цинично звучит, есть оправдание его ничегонеделанию и лени. Весной 1911 года любящие сёстры (ещё до встречи С. Эфрона с М. Цветаевой в Коктебеле) отправляют его в Эсбо – курортный городок близ Гельсингфорса (Финляндия), где, судя по содержанию некоторых строк его письма В.Я. Эфрон, он уже бывал. Он самодовольно пишет сестре, что, увидев его, когда он прибыл, «…прислуга завизжала от удовольствия». Не странное ли место Эсбо в Финляндии для человека, у которого подозревают туберкулёз? Впрочем, может быть, врачи знали, что делали. Ошибались же они, когда отправляли мать М. Цветаевой лечиться в тёплую Италию. Из Эсбо С. Эфрон шлёт письма сёстрам Вере и Лиле. Два настораживающих момента есть в этих письмах. Вроде бы ничего особенного, но эти два момента отражают кое-какие черты складывающегося внутреннего мира С. Эфрона. Во-первых, ксенофобия и неуважение к чужой вере. С точки зрения юноши, финны, столь радушно и добродушно встретившие его в пансионе – «нехристи», «что-то бормочут на нехристианском наречии», «…я…привёл в восторг всех нехристей». Между тем, он должен знать и, наверное, знает, что финны христиане «…у них Пасха» и Пасха христианская. Финны протестанты, отсюда несколько шутливо-пренебрежительное к ним отношение православного С. Эфрона. Между тем, он даже не задумывается, что в его терминологии его отец тоже «нехристь», ибо он протестантского вероисповедания, как и финны. Найдутся защитники, которые скажут, что Эфрон шутит. Да нет, он не шутит. Его ксенофобия и отсутствие веротерпимости углублялись с годами. Живя во Франции, С. Эфрон не терпит французов, зло отзывается о них, и учит своего маленького сына Георгия их не любить и презирать. Но об этом позже. Во-вторых, есть в его письме к В.Я. Эфрон фраза весьма примечательная, ибо честолюбивая: «Дай мне только развиться хорошенько и умственно и физически, я тогда покажу, что Эфроны что-нибудь да значат. Мои мысли направлены только в эту точку». Какой нормальный юноша не честолюбив?! Какой хороший солдат не хочет стать генералом?! Похвальное честолюбие! На что конкретно хочет направить свои честолюбивые мечты Эфрон? Об его интересах мы можем судить по тому, что он читает. Он просит сестру высылать ему в Эсбо петербургскую ежедневную газету «Речь» центральный орган кадетской партии. Газету редактировал лидер кадетской партии П.Н.°Милюков, чьи книги Эфрон также просит сестру прислать. Итак, судя по чтению, точка приложения сил Эфрона политика. Запомним это. Эсбо облегчения как будто не принёс, и принести не мог. Потому что, если бы принёс, то надо было бы задуматься о деле, о возвращении в гимназию, и.т.°п. Пробыв почти месяц в Финляндии, 1 мая Эфрон пишет сестре Вере, что чувствует себя неважно. Теперь его влечёт Крым, на который он возлагает большие надежды. Правда, Эфрон проговаривается в письме, что в Эсбо дрянная погода. Вот и реальная причина, по которой он хочет сменить туманный и дождливый Эсбо на тёплый и солнечный Коктебель. 2 мая Эфрон уже в Москве, где Веру он не застал, ибо она уже в Петербурге. Чем весной 1911 года занята Цветаева, пока незнакомый ей Эфрон ест, спит и читает Милюкова и «Речь» в Эсбо? С тех пор, как она выпустила свою первую книгу «Вечерний альбом» и сам М.°Волошин пришёл к ней в дом с визитом выразить своё одобрение её первому поэтическому опыту и пригласил к себе в Коктебель, Цветаева ведёт с ним переписку. В апреле она предпринимает поездку в Крым, но не сразу едет в Коктебель, где её ждёт Волошин. Она едет сначала в Гурзуф. Причина проста: в Гурзуфе был обожаемый Пушкин. Пройти его путем, увидеть то, что видели его глаза, почувствовать то, что, возможно, чувствовал он вот её цель. Содержание писем Цветаевой: море, встреченные в Гурзуфе люди (пошлые или скучные). Цветаева много, запоем читает. В письмах к Волошину она размышляет о прочитанных книгах, о процессе чтения. Книги рекомендованы Волошиным. Чувствуется, что в её душе идёт сложный процесс окончательного созревания человека и поэта. Пути Эфрона и Цветаевой должны вот-вот сойтись в определённой географической точке Коктебеле. Почему Эфрон едет именно в Коктебель? Сёстры Эфрон познакомились с М. Волошиным в Харькове в 1897 году, будучи все в гостях у народовольца Жебунова. В 1908 – 1909 гг. они случайно встретились в Париже. Потом они стали встречаться в Москве. М. Волошин пригласил сестёр в Коктебель. Он едет к сёстрам. Не может ведь Волошин отказать им в просьбе принять юношу в своём доме. Волошин тоже орудие рока. Когда М. Цветаева приезжает в Коктебель, Эфроны уже там. На берегу Чёрного моря встречаются семнадцатилетний юноша, почти подросток, и восемнадцатилетняя девушка. Юноша очень хорош собой. Красота юноши моментально завораживает М. Цветаеву. Позже она запишет в дневнике: «Когда я с очень красивым человеком, я сразу перестаю ценить: ум, дарование, душу – вся почва из-под ног уходит! – вся я – ни к чёрту! – всё, кроме красоты! И, естественно, сразу становлюсь – из владетеля золотых приисков – лицом, только обеспеченным, т.е. ничтожеством. Надо, чтобы с тем очень красивым человеком при встрече со мной случалось как раз обратное. Тогда равновесие восстановится. Тогда – Тогда будет любовь». Но красота, как говорила М. Цветаева, внешнее мерило. К красоте внешней необходима красота внутренняя. Да, но когда она это скажет? Когда станет зрелой и умудрённой жизненным опытом. Впрочем, если, кроме красоты, у человека мало что за душой, для М. Цветаевой это не помеха: «Что я люблю в людях? – Их наружность. Остальное я – большей частью – подгоняла», признаётся она в дневнике. С. Эфрон – не исключение. М. Цветаева, восхищённая его красотой, потеряла голову. О наличии ума, души, дарований не думала. Остальное подогнала, и влюбилась без памяти в созданный ею образ. Поэт всегда падок на красоту. Увы, ценить-то было, кроме красоты, нечего: не было ни большого ума, ни дарований, ни глубокой души. Так, эгоизм и природная леность. Гордится ли Цветаева, что этот высокий стройный красавец её друг, а затем молодой муж? Льстит ли это её самолюбию? Несомненно! Цветаева никогда не была красавицей и об этом – знала. В девятнадцатом году она записывает в дневнике: «Бог правильно сделал, не дав мне Красоты. (Нарочно пишу с большой буквы, чтобы не подумали, что я урод!)». Нет, она не красавица, и не урод. Но и не простушка. Лицо Цветаевой больше, чем красиво. Оно одухотворено внутренней работой мысли и внутренним светом. Что представляет собою этот стройный красавец высоченного роста? А что может представлять собою семнадцатилетний мальчик, избалованный любовью и заботами матери и старших сестёр? Он хорошо воспитан, он говорит по-немецки (Fraulein научила), но в семнадцать лет он ещё не закончил курса гимназии. Он много читает. Чтением его руководила мать, приучая любить хорошую литературу. Но каков его внутренний мир? О чём он мечтает? К чему стремится? Чего хочет? Что любит? Он окружён ореолом страдания. М. Цветаева узнала трагическую историю его младшего брата и матери и, естественно, в ней просыпается сострадание. Такой красивый! Такой страдающий! Такой хрупкий! Легенда о туберкулёзе Эфрона достигает её слуха. М. Цветаева тоже начинает опекать юношу, энергично оттесняя в сторону его заботливых сестёр. Она потом скажет М. Волошину, что С. Эфрон у неё вместо сына. Из Крыма они уже вместе возвращаются в Москву. Из Феодосии Цветаева шлёт Волошину и его матери благодарственные письма. В письме к Волошину чётко определено его место в жизни Цветаевой «приёмный отец» «приёмная дочь». Судя по письму Цветаевой, Волошин пребывал перед отъездом Цветаевой в сильной тоске. Тоска Волошина так понятна. Возможно, он надеялся на развитие отношений с Цветаевой, такой талантливой, такой многообещающей девушкой. И вот прямо у него из-под носа девушку уводит кто? Красавец Никто! Первый встречный! Вывод: не приглашай в свой дом кого попало! Наверное, тысячу раз пожалел, что пригласил. Кстати, к письмам Цветаевой Эфрон делает коротенькиe и совершенно дурацкие по содержанию приписки. Сёстрам с дороги Эфрон сообщает о себе, по его мнению, насущное: ест и спит, спит и ест. Больше ему сказать нечего. В Москве они останавливаются в доме в Трёхпрудном переулке, 8 доме И.В. Цветаева, который в то время находился в командировке в Каире. Здесь летом 1911 года перед С. Эфроном остро встаёт вопрос об окончании курса гимназии. Он давно не учится. По всей вероятности, гимназия была брошена в 1910 году (или раньше?) после смерти брата и матери. Теперь, когда встала перспектива женитьбы, автоматически встала перспектива окончания гимназического курса. Кому принадлежала эта идея? Сам ли С. Эфрон пришёл к этому решению, или его подтолкнула к этому деятельная и энергичная М. Цветаева не ясно. Во всяком случае, не сёстры, которые позволили ему некоторое время не учиться, не посещать гимназию, ездить то туда, то сюда для отдыха и бить баклуши. Наверное, всё-таки это была идея М. Цветаевой, которая энергично принялась планировать их совместное будущее. С её точки зрения мужчина должен быть образован, должен делать карьеру, (желательно – военную), должен быть занят, должен иметь вес в обществе. Кстати, взгляды М. Цветаевой на роль мужчины и женщины в семье были из XIX века. Эмансипацией здесь и не пахло. Эмансипация для М. Цветаевой приняла другие формы курение, творчество и.т. п. Цветаева никогда не покушалась получить высшее образование, зато нет никакого сомнения в том, что она побуждала С. Эфрона к получению оного. Итак, возник вопрос окончания гимназического курса. Однако, ходить в гимназию и учиться С. Эфрон и не помышляет. Видимо стесняется, что уже вышел возрастом. Принято решение: подготовиться зимой и весной сдать экзамены экстерном. Но, поскольку перерыв в учении большой, многое из гимназического курса подзабыто, С. Эфрон ищет лёгких путей, чтобы, не особо напрягаясь, сдать экзамены и получить аттестат, дающий право на поступление в Университет. Скорее всего, М. Цветаева его в этом решении поддерживает. С. Эфрон пишет сёстрам из Москвы в Коктебель, что у него будет возможность жить в Москве, что ему предлагают держать экстерном при кадетском корпусе. «Так как есть большие связи» прибавляет юноша. «А при кадетском корпусе настолько легко экзаменуют, что я могу приготовиться к этой весне. А кроме всего прочего есть связи», ещё раз повторит, чтобы сёстры поняли, что раз связи есть, то усилий придётся прилагать меньше ведь они беспокоятся о его здоровье. Есть в этом письме интересная фраза: «Не буду в письме описывать дома Марины, так как не сумею ничего передать. Расскажу потом при свидании». С. Эфрон живёт в это время в доме в Трёхпрудном переулке, где жила семья Цветаевых. Человек, который надеется стать писателем, признаётся в том, что не может описать дом. Связи есть не у него, а, видимо, у знакомых М. Цветаевой. Или у И.В. Цветаева, к которому Марина Ивановна хочет обратиться с просьбой о протекции. Конечно, у Ивана Владимировича есть связи. Более того, он может, в случае необходимости, видеть самого Государя по делу строящегося Музея изящных искусств. 12 июля Эфрон уже пишет письмо из Москвы сёстрам, оставшимся в Коктебеле, о своём решении. Видимо, планы на будущее обсуждались путешественниками ещё в поезде, а в Москве – 11 июля – М. Цветаева, надо полагать, развивает бурную деятельность, потому что уже упоминается кадетский корпус, где есть не очень строгие экзаменаторы. Бурная деятельность Цветаевой продолжается. Вместе с Эфроном она едет на кумыс в Башкирию. Туберкулёз лечат кумысом. В Коктебель летят отчёты сёстрам об Эфроне: пьёт кумыс, много ест, много сидит. Так и пишет «много сижу». Занимаются вместе французским. Интересно, что думают сёстры в это время о Цветаевой? Особенно Елизавета Яковлевна? Уж, наверное, она считает, что рядом с её обожаемым Серёжей должна быть она, а не бойкая, наглая, предприимчивая девица! Правда, она из хорошей семьи. Из очень хорошей семьи. Очень обидно, а сделать ничего нельзя! Волошину Цветаева пишет иначе. Снова слова благодарности за гостеприимство, за духовное руководство. Такое ощущение от её писем, что она чувствует себя перед Волошиным виноватой. Вероятно, ей уже известно, что Волошин невысокого мнения об Эфроне красавчике, о котором пока нечего сказать, ибо пуст. И не случайно приводит Цветаева фразу из Жана Поля: «Так же нелепо судить мужчину по его знакомым, как женщину по его мужу». Здесь возможны две интерпретации. Первая: утверждение, что замужняя женщина есть независимая личность, а не тень своего мужа. В 1934 году Цветаева подтвердит, что изречение Жан Поля пришлось ей по душе: «Человечность через брак или любовь – через другого – и непременно – его – не меня не в цене. Согласны ли Вы со мной? Ведь иначе выходит, что так, какая-то половинка, летейская тень, жаждущая воплощения… <…> Любовь и брак личность скорее разрушают, это испытание. Так думали и Гёте, и Толстой. А ранний брак (как у меня) вообще катастрофа. Удар на всю жизнь». Нет, никогда не станет она тенью своего мужа. Но вряд ли она хочет, чтобы её муж стал её тенью. Вот поэтому в 1911 году она прилагает все усилия, чтобы С. Эфрон стал независимым и образованным человеком. Вторая: намёк на то, чтобы не судил её по человеку, которого она выбрала, чтобы судил её по её личным достоинствам. В конце письма приписка передать Елене Оттобальдовне, что она её очень, очень любит. И фраза Серёжа тоже. Интересно, любят ли Серёжу? Особенно Волошин. Вот уже шестнадцать дней они в Башкирии, но от сестёр Эфрон не получает писем. Это его беспокоит. Что же удивляться? Сёстры переживают, что их так внезапно отодвинули. Цветаева заискивает перед Верой Яковлевной. Описывает, как замечательно она откармливает её брата, и, почему-то говорит о себе в третьем лице: «Марина, если Вера позволит, целует Веру». Да нужны ли Вере Яковлевне поцелуи этой наглой девицы! Украла брата! Интересно, как они с Елизаветой Яковлевной обсуждали и осуждали нравы современной распущенной молодёжи? Между тем Цветаева строит дальнейшие планы продвижения Эфрона: «С удовольствием думаю о нашем появлении в Мусагете втроём и на ты! Ты ведь приведёшь туда Серёжу? А то мне очень не хочется просить об этом Эллиса». Прозрачный намёк, мол, если и не приведёшь, то приведёт другой. Любишь меня, люби мою собаку! И главное все – «на ты»! Волошин «на ты» прилюдно с кем? С неизвестным никому, ничем не примечательным юношей! Это сильный ход Цветаевой. Если сам Волошин «на ты» с этим юношей, значит, в юноше что-то есть?! Цветаева хочет ввести Эфрона в круг литераторов. Может быть, у него есть литературные способности? Эфрон начинает в это верить, хотя, кроме коротеньких писем, ничего ещё не написал. Не может Волошин не понимать всех этих намёков. В письме Цветаевой есть ещё один прозрачный намёк: «В-третьих, о моей постели: она скорей похожа на колыбель, притом на плохую. В середине её слишком большое углубление, так что, ложась в неё, я не вижу комнаты. Кроме того, парусина рвётся не по часам, а по минутам. Стоит только шевельнуться, как слышится зловещий треск, после которого я всю ночь лежу на деревяшке». Что ему за дело, какая там у неё постель?! Но, наверное, он прекрасно понимает, что это шифр, который необходимо расшифровать так: мы с Серёжей не спим вместе. Хоть этим она пытается Волошина успокоить. Чиста и невинна, как ребёнок в колыбели! Из Усень-Ивановского завода С. Эфрон пишет Е.Я. Эфрон письмо, в котором есть две весьма примечательные строчки: «Пишу потому так сухо и официально, что чувствую полное неумение касаться некоторых тем на бумаге». Он имеет в виду тему смерти. С. Эфрон не может описать свои чувства, когда побывал на могиле младшего брата Глеба. Для будущего писателя такое неумение не есть хорошо. Не может описать дом, не может описать чувства. С. Эфрон так никогда и не научится касаться некоторых тем на бумаге. Он никогда не научится писать. Научиться этому нельзя. Это умение свыше даётся. Или не даётся. Весьма примечательна вторая фраза: «По обыкновению не могу довести письмо до конца». Это обыкновение не доводить ни одного дела до конца станет у С. Эфрона, как мы позже убедимся, судьбой. Всю свою жизнь будет он метаться от одного занятия к другому, бросать начатое, не доводя его до конца. Постоянство в деле, упорство в достижении цели качества, отсутствующие в характере С. Эфрона. К осени 1911 года уже всё решено. Они любят друг друга, они должны пожениться. Что или кто их может остановить? Родственники и друзья в полном изумлении. Слишком юны влюблённые! Точнее, слишком юн С. Эфрон. Девушка в восемнадцать лет к замужеству, в общем, готова. Но семнадцатилетний юноша, не кончивший гимназии, без перспектив, без определённого будущего это чересчур! Какой из него муж! Особенно остро переживает Е.Я. Эфрон. Она на восемь лет старше брата, считает его ещё ребёнком и испытывает к нему покровительственные чувства. Реакция Е.Я. Эфрон на происходящие события, видна из письма её приятельницы М.О. Гордон. Письмо написано в декабре 1911 года. К этому времени влюблённые Марина Ивановна и Сергей Яковлевич твёрдо решили пожениться. Содержание письма Е.Я. Эфрон к С.Я. Эфрон, которое должна была ему передать М.О. Гордон, нам неизвестно, но по ответному письму М.О. Гордон становится понятно, что старшая сестра Сергея Яковлевича страдает. Именно этот глагол использует в своём письме М.О. Гордон. Письмо, по всей вероятности, в высшей степени эмоциональное. Недаром М.О. Гордон пишет, что, прочтя это письмо вместе с В.Я. Эфрон, она не хотела отдавать его адресату. Но письмо всё-таки было отдано. М.О. Гордон пишет также о страдании С.Я. Эфрон. Можно предположить, что Елизавета Яковлевна переживает за брата, слишком рано решившего жениться. Но одно дело переживать, а другое страдать. Чем вызвано страдание Е.Я.°Эфрон? М.О. Гордон пишет: «Лиля, моя дорогая, мне было больно за твоё страдание, с которым ты писала, и за страдание Серёжи, и главное за то, что и твоё и его страдание, и это письмо не могут иметь результата». По последующему содержанию письма становится ясно, что Елизавета Яковлевна теряет влияние на брата, а это влияние ей очень не хочется терять. Судя по всему, Сергей Яковлевич находится теперь под влиянием Марины Ивановны. Сестра безумно ревнует его и, возможно, отговаривает брата жениться, призывая его преследовать другие, более высокие цели в жизни, помнить о чувстве долга, о традициях русской интеллигенции. М.О. Гордон упрекает Е.Я°Эфрон в отсутствии «целостного взгляда на жизнь и окончательного понимания своих собственных требований от жизни». Этот упрёк мог показаться Елизавете Яковлевне очень болезненным и обидным, так как М.О. Гордон сравнивает её с Мариной Ивановной: «…в ней есть цельность и последовательность». М.О. Гордон удивительно точно поняла сущность характера юной М. Цветаевой. Впрочем, М.О. Гордон видит достоинства Елизаветы Яковлевны: «Одно в тебе цельно <…> горячая, полная страдания любовь к Серёже, и эта любовь заставляет тебя метаться и отдаваться под влиянием порыва первому решению, которое, как тебе кажется, должно способствовать счастью Серёжи». Почему любовь к младшему брату доставляет такие страдания Елизавете Яковлевне? Старшая сестра недовольна тем, что младший брат собрался жениться. Недовольство, гнев, досада – по-человечески понятны. Но страдание?! Не выходит ли эта любовь за какие-то границы? Впоследствии нам придётся вернуться к нашим осторожным предположениям. Судя по некоторым намёкам, восемнадцатилетняя М. Цветаева берёт управление судьбами в свои руки. Берёт управление твёрдо, бескомпромиссно, и уверенно. Это потом, через много лет она признается несколько раз повторит, что: «слишком ранний брак с слишком молодым» «…ранний брак (как у меня), вообще катастрофа, удар на всю жизнь», «…ранний брак пагуба. Даже со сверстником». М. Цветаева скажет в 1934 году, что, когда она выходила замуж, она была человеком сложившимся, а С. Эфрон нет. В течение двадцати лет характер и внутренний мир Эфрона складывался, и «…сложился в другое, часто неузнаваемое», пишет М. Цветаева. Но в 1911 году ей кажется, что она и С. Эфрон одно, «одноколыбельники» мыслят и чувствуют одинаково. Причина, по которой М. Цветаева принимает решение выйти замуж за юношу, объясняется в письме к Н. Гайдукевич: «Встретила я чудесного одинокого мальчика (17 лет) только что потерявшего боготворимую мать и погодка-брата. Потому и «вышла замуж», т.е. сразу заслонила собой смерть. Иначе бы навряд ли вообще «вышла». М. Цветаева превосходно понимала, на каком фундаменте стоит её брак. В письме к В.Н. Буниной она пояснит: «…жалость, с которой когда-то всё и началось». Любопытно, что фразу «вышла замуж» М. Цветаева намеренно берёт в кавычки. Не «вышла замуж», а скорее, взяла за себя мужа. Так будет точнее. Как бы там ни было, одинокая, и уединённая жизнь М. Цветаевой закончилась. Все окружающие против этого брака: Пра, М. Волошин, все три сестры Эфрона, и, надо полагать, знакомые тоже не в восторге. И уж конечно в полном шоке И.В.°Цветаев. Слишком юн жених! Слишком неопределённо его будущее! Открыто высказал свою позицию, на правах друга, М. Волошин. Впрочем, может быть, он сам рассчитывал стать женихом Марины, что, безусловно, могло бы круто изменить судьбу Марины Ивановны. М. Волошин солидный, надёжный человек с именем. Рядом с ним С. Эфрон никто. Первый встречный! «И первое ничтожество возьмёт над тобой верх фраза М. Цветаевой из «Письма к Амазонке». Несомненно, М. Волошину было обидно, что такая талантливая, многообещающая девочка, в которой он первым угадал гениальность, пленилась красивой внешностью инфантильного и заурядного первого встречного юноши. Вероятно, очень сильно огорчённый он уезжает в Париж. В сентябре С. Эфрон и М. Цветаева уже в Москве. Они строят планы, и один из таких планов жить вместе ещё до свадьбы подвергается тяжкому испытанию. Естественно, как любая влюблённая пара, они хотят жить вдвоём. В письме к М. Волошину в Париж Цветаева сообщает: «Лиля серьёзно больна, долгое время ей запрещала даже сидеть. Теперь ей немного лучше, но нужно ещё очень беречься. Из-за этого наш план с Серёжей жить вдвоём расстроился. Придётся жить втроём, с Лилей, может быть даже вчетвером, с Верой, <…>. Не знаю, что выйдет из этого совместного житья, ведь Лиля всё ещё считает Серёжу за маленького. Я сама смотрю за его здоровьем, но когда будут следить ещё Лиля с Верой, согласись – дело становится сложнее. Я бы очень хотела, чтобы Лиля уехала в Париж». Почему незамужние сёстры не могут жить вдвоём, не мешая влюблённой паре? Кому принадлежит инициатива предложить совместную жизнь втроём или даже вчетвером? Ясно одно, что эта инициатива не может исходить от Марины Ивановны. Значит, от С. Эфрона? С его стороны это есть, безусловно, похвальное желание не бросать больную сестру в одиночестве. Но С. Эфрон не может не понимать, что его будущей молодой жене вряд ли нравится этот план. Марине Ивановне приходится согласиться, скрепя сердце. Желание сплавить Лилю любимую сестру С. Эфрона подальше вполне понятное желание. М. Цветаева не хочет, чтобы сёстры Эфрона мешали им. Она хочет С. Эфрона в единоличное владение и права. То, что она пишет М. Волошину, есть завуалированная просьба пригласить Лилю в Париж. А Лиля, вероятно, довольна таким оборотом дела. Ей хочется продолжать контролировать брата. В ноябре 1911 года Марина Ивановна пишет М. Волошину в Париж ещё одно письмо. В нём она описывает их новую квартиру в Сивцевом Вражке, в завтра они переезжают завтра вчетвером. Между делом проскальзывает фраза: «Присутствие Лили и Веры (в общем ненужное)…». Так и переедут в четырёхкомнатную квартиру в доме на Сивцевом Вражке вчетвером. По комнате на человека. Можно только догадываться какую ярость испытывает молодая жена, к которой сёстры Эфрон только что в брачную постель не залезли. Но пока что приходится смиряться. Драма разыгрывается не только между четырьмя родственниками, собирающимися жить совместно, но и между Мариной Ивановной и М. Волошиным. Марина Ивановна упрекает своего друга в том, что он летом в Коктебеле мало внимания уделял С. Эфрону и слова ему не сказал: «Ты, так интересующийся каждым, вдруг пропустил Серёжу, я ничего не понимаю». Понятно, что Марина Ивановна влюблена в юношу и хочет, чтобы все её друзья разделили её восторги. Но она не учитывает, что, во-первых, М. Волошин может её ревновать. Ревновать не только как мужчина, что тоже не исключено, но как человек, понимающий, какой творческий потенциал заключён в её личности и вдруг на её пути мальчишка, от красоты которого она потеряла голову, мальчишка, который ему совершенно не интересен, ибо в нём-то он не видит никакого творческого потенциала. 3-го ноября 1911 года Марина Ивановна сообщает М. Волошину, что в январе она и С. Эфрон венчаются, и настойчиво просит своего друга приехать. С. Эфрон тоже шлёт М. Волошину коротенькое письмо с аналогичной просьбой. По всей вероятности, М. Волошин отказался приехать, чтобы присутствовать на венчании. И высказал своё неодобрение. И как-то неудачно пошутил по поводу предстоящего торжества. Марина Ивановна коротко огрызнулась и поставила друга на место. Впрочем, менее, чем через месяц их добрые отношения наладятся. М. Волошин извинился, поняв, что изменить ничего не может. Немного окрепнув, 3-го декабря 1911 года Е.Я. Эфрон наконец-то сообразила уехать в Париж. Её душа потрясена. В её душе смятение такой силы, какая достойна античной трагедии. Смятение она изливает в письме к брату. Содержание письма Е.Я. Эфрон нам не известно. Мы можем судить об этом содержании по ответу её брата. С. Эфрон, видимо, глубоко смущён письмом сестры, и пытается скрыть смущение шутливым обращением «на Вы»: «Ну, не ожидал я от Вас, Елизавета Яковлевна, моя добрая, хорошая, распрекрасная такого сюрприза, какой Вы мне сделали Вашим глубоко философским письмом. . К чему вся эта философия? Не проще было бы сказать на словах при одном из свиданий наших: «Серёжа, будь моим мужем!» Кажись, ведь Ваша философия к этому сводится? А Серёжа бы поцеловал Вас и, представьте себе, не краснея, отвечал бы Вам: да!». В постскриптуме: «Только не думайте, что я предлагаю Вам кровосмешение». С. Эфрон-то, может, и не предлагал. Но что сказала ему сестра?! Всю её философию С. Эфрон изложил в одной фразе: «Серёжа, будь моим мужем!». Если это так, то становится понятным непомерное и необъяснимое страдание Е.Я. Эфрон. Возможно, в эту тайну была посвящена В.Я. Эфрон и даже М.О. Гордон. Можем ли мы предположить, что Елизавета Яковлевна питала к родному младшему брату отнюдь не сестринские чувства? Можем ли мы предположить, что встревоженная близящейся свадьбой брата она открыла ему свои подлинные чувства, которые С. Эфрон понял и попытался обратить в шутку? Предположить мы можем на основании содержания письма С. Эфрона. Высказывания его не допускают никакого иного толкования. Если Елизавета Яковлевна и правда питала к брату не сестринские чувства, можно только посочувствовать ей. Кстати, она никогда не вышла замуж. И очень настойчиво просила в годы гражданской войны М. Цветаеву отдать ей племянницу Ирину в дочери. И не случайно же Эфрон несколько писем к сестре подписывает: Votre amant (возлюбленный). Елизавета Яковлевна узнав в Париже, что молодые едут в свадебное путешествие за границу, возвращается в Москву. Как только молодые возвращаются в Москву, Елизавета Яковлевна едет снова за границу. Возможно, ей безумно больно и она уклоняется от встреч с братом и его женой. С. Эфрон в письмах делится с сестрой планами. Он уже не хочет сдавать экзамены в кадетском училище. Что-то там сорвалось. Но найден другой выход, облегчающий сдачу экзаменов: «…за два месяца до экзаменов еду в Ялту с письмом отца Марины к директору гимназии. Кроме того, в Ялтинской гимназии мне знаком инспектор. Эти два месяца я буду брать уроки у местных гимназических учителей. Надеюсь, что экзамены выдержу». Между тем Марине Ивановне предстоит новое испытание. Они с С. Эфроном должны поехать сначала к Тьо (Сусанне Давыдовне Мейн, второй супруге дедушки со стороны матери Марины Ивановны) в Тарусу, а затем в Санкт-Петербург, к его старшей сестре Анне Яковлевне Трупчинской знакомиться. Это та самая сестра, о которой с гордостью пишет А. Эфрон, что она, в 1905 году, руководила рабочими кружками и строила баррикады вместе с женой Баумана. Она была замужем за А.В. Трупчинским, присяжным поверенным и воспитывала двух дочерей. А.В. Трупчинский был, кстати сказать, большевиком. Что касается Анны Яковлевны Эфрон, то здесь есть проблемы. В начале декабря М. Цветаева сообщает о предстоящей поездке М. Волошину и прибавляет: «Его старшая сестра очень враждебно ко мне относится». Марина Ивановна знает об этом, ещё ни разу не встретившись с новой родственницей. Откуда эта враждебность к юной Марине сестёр С. Эфрона? На житейском уровне эта враждебность может быть вызвана тем, что Марина Ивановна старше их брата на год и может в их глазах выглядеть «соблазнительницей» юноши. Здесь могут играть роль соображения, что Марина Ивановна хочет их брата у них «отобрать», «женить на себе», а он так молод, он слаб здоровьем, ему нужно продолжать учение, и.т. д. Но есть и другой уровень враждебности. Марина Ивановна для них чужая по духу. Она из благополучной, преуспевающей, обеспеченной профессорской семьи. И.В. Цветаева знает Государь и лично покровительствует ему в его начинаниях. Первым браком профессор был женат на В.Д. Иловайской, дочери известного историка Д. Иловайского, прославившегося своей приверженности монархизму и юдофобством. В семье И.В. Цветаева не пахло революционным духом. Был и третий уровень враждебности. Вся семья Эфронов тяготела к театру. Сёстры учились на актрис. Пётр, старший брат, был актёром. Тянуло к театру и младшего Сергея. Всю жизнь, не учась никогда и нигде на актёра, он будет игрывать в спектаклях. Тяготение семьи Эфронов к революционной деятельности и театру есть то самое тяготение, которое не приветствовалось в определённых общественных кругах, к которым принадлежала семья И.В. Цветаева. Вспомним хотя бы такой эпизод в очерке М. Цветаевой «Мать и музыка». Первым словом младшей сестры Аси было слово – нога. Мать вознегодовала, что именно это слово было первым, и негодование объяснялось тем, что она предположила, что дочь станет балериной: «У нас, слава Богу, в семье никто не танцевал». Впрочем, после мать немного смягчилась. Она рассуждает, что балерина тоже может быть порядочной женщиной. Мать рассказала девочкам, что знавала одну такую балерину, у неё было шестеро детей, и она была отличная мать, настолько образцовая, что даже дедушка (А.Д. Мейн) отпустил Марию Александровну к ней на крестины. Как видно из высказываний Марии Александровны, профессиональное занятие танцем в начале XX века в глазах общества считалось занятием малопочтенным для девушки из хорошей семьи. В.Я. Эфрон, кстати, училась в студии пластического танца. То же отношение было и к профессии актрисы. Это отношение было внушено Марией Александровной дочерям, Марине и Асе. Так что три уровня враждебности сестёр Эфрон к «чужой» Марине Ивановне ей предстояло преодолеть. В конце декабря Эфрон пишет сестре в Париж: «Бедная, дорогая Лилька, почему ты себя так плохо чувствуешь? Хотя спрашивать не буду, так как почти знаю почему. Как бы мне хотелось помочь тебе! Милая, знай, что у тебя есть брат, который любит тебя очень сильно и нежно, и который часто думает о тебе». Прекрасно он всё понимает, но что он может сделать?! В Петербурге состоялись смотрины. Старшая сестра А.Я.°Трупчинская приняла у себя юную пару. 10 января 1912 года М. Цветаева пишет в Париж М. Волошину из Петербурга. С первых фраз она признаётся: «Я не могу любить чужого, вернее, чуждого. Я ужасно нетерпима. Нютя – очень добрая, но ужасно много говорит о культуре и наслаждении быть студентом для Серёжи. <…> Её интересует общество адвокатов, людей одной профессии. Я не понимаю этого очарования. И не принимаю». Понятно, что Анна Яковлевна всеми способами настойчиво даёт понять Марине Ивановне, что не следует портить ранним браком карьеру брату. Чуждость взглядов семьи Эфрон и Марины Ивановны обозначилась резко и навсегда. Но что же Сергей Яковлевич? Какие у него взгляды на мир? Разделяет ли он мировоззрение своих сестёр? Ведь он воспитан ими. Он плоть от плоти этой семьи. Видит ли это Марина Ивановна? Не чувствует ли чуждости своего будущего супруга? Чтобы понять это, нужно вернуться к началу главы, где говорится о том, что Марина Ивановна очаровывалась красотой, а остальное подгоняла, и о том, что в девятнадцать лет она была человеком сложившимся, а С. Эфрон нет, и через двадцать лет сложился в неузнаваемого человека. А через год Марина Ивановна написала: «…что в младенчестве усвоено усвоено раз навсегда». Что раз навсегда усвоил в младенчестве С. Эфрон от отца, матери, старших брата и сестёр, то и проявится через двадцать пять-тридцать лет. Так что, неправа Марина Ивановна, говоря, что её муж сложился в неузнаваемое. Это для неё неузнаваемое, потому что чуждое. И очень узнаваемое, и понятное, и родное для его сестёр. Недаром его духовное тяготение к Е.Я. Эфрон с годами усиливалось обратно пропорционально по отношению к Марине Ивановне. Мало того, что Марина Ивановна «подгоняет» под его красоту долженствующий быть (и не бывший) внутренний мир. Она заполняет пустоты его внутреннего мира своими чувствами и мыслями. Она ведёт юношу за собою, как Орфей Эвридику. Что касается поездки в Тарусу к Тьо, то старушка обласкала молодую пару как могла. Тьо благоволила к Сергею Яковлевичу и даже просила у него хозяйственных советов. Однако он в письме к Е.Я. Эфрон, собравшейся приехать в Тарусу, отзывается о добрейшей старушке не самым лучшим образом: «В Тарусе только тебе придётся устроиться не у Тиё, а в постоялом дворе – мебелированных комнатах. Последнее время Тиё немного ведьмисто настроена. Даже Ася не смогла у неё остановиться. Хотя она от меня в восторге, но жить с ней всё же ужасно. Эта старуха несмотря на свою безграничную доброту может довести человека до дикого бешенства. Она заставляет спать с закрытым окном, бережёт от сквозняков, холодной воды, «тарусский анаршист» и тому подобное с такою неумолимостью и твёрдостью, что … Кормит цыплятами, бульоном, сливками и тому подобное. После обеда часто подаётся шампанское. Обязательно послеобеденное полоскание рта». «Замученный» шампанским и цыплятами, безграничной добротой «этой старухи» и её европейской аккуратностью, молодой человек даёт злой и несправедливый отзыв о человеке, обласкавшем его. «Эта старуха» воспитала мать Марины Ивановны, Марию Александровну, когда умерла первая жена А.Д. Мейна. Он женился на гувернантке дочери. Французский язык Марины Ивановны усвоен от матери, а та усвоила его от швейцарки Сусанны Давыдовны, Тьо, как она себя называла, коверкая русское слово тётя. «Эта старуха», способная «довести человека до дикого бешенства» дала молодой паре денег на собственный особняк, который и был впоследствии куплен. После венчания, состоявшегося 27 января 1912 года, молодые планировали свадебное путешествие. Кстати, М. Волошин к торжеству так и не приехал, а появился в Москве 8-го февраля, т.е. на двенадцатый день после венчания. Временем венчания Марина Ивановна довольна. События своей жизни она проецирует на исторические события, связанные с личностями, к которым чувствует непреодолимое влечение. 1912 год год пребывания Наполеона в Москве, о чём Марина Ивановна сообщает М. Волошину. В свадебное путешествие отправились не сразу, а через месяц (29 февраля) после венчания. Путешествие задумывалось задолго до этого события. В ноябре 1911 года планируется Испания, и, может быть, сначала Швейцария. Но маршрут изменился. Сначала поехали во Францию. О чём они пишут с дороги? Отчитываются то М. Волошину, то сёстрам Эфрон. С. Эфрон первым делом пишет, что побывал на могилах отца, матери и брата и благоустроил их посадил цветы. Конечно, Марина Ивановна спешит показать молодому мужу свои любимые места в Париже, связанные, прежде всего, с именами Наполеона и Сарры Бернар. И, разумеется, они идут смотреть Сарру Бернар в Орлёнке. Сергей Яковлевич отдаёт старой актрисе должное: «Хотя я и не мог всего понять, но всё же был поражён игрой. Сарра с трудом ходит по сцене (с костылём). Голос старческий, походка дряблая и всё-таки прекрасно!». «Не мог всего понять», потому что недостаточно хорошо знал французский язык. Да и с русским проблемы. «Дряблой» походка быть не может. Дряблой может быть плоть. Из Франции молодожёны отправляются поездом дальше через всю Италию на остров Сицилия, в Палермо. Почему такой маршрут? Почему не планируемая ранее Испания? Почему не Греция? Причина выбора маршрута весьма интересна. В комментариях к письму 53 «Истории семьи в письмах» говорится: «Согласно признанию Цветаевой в очерке «Живое о живом», своё свадебное путешествие она распланировала в соответствии с маршрутом свадебного путешествия А.А. Тургеневой и А. Белого в 1909 г.». Составитель комментария ошиблась. Об этом говорится не в очерке «Живое о живом», а в Очерке «Пленный дух»: «От Аси, год спустя, уже не знаю, прилетело письмо: разумное, точное, деловое. С адресами и с ценами. В ответ на мой такой же запрос: куда ехать в Сицилию. И моё свадебное путешествие, год спустя, было только хождение по её Аси, Кати, Психеи следам». Планировать такое важное путешествие по следам другой пары? Почему? Ответ дан в том же очерке. М. Цветаева была влюблена в Асю. Она посвящает описанию внешности Аси Тургеневой, двоюродной внучки Тургенева несколько страниц текста: «Красивее из рук не видала. Кудри, и шейка и руки, вся она была с английской гравюры, и сама была гравёр, и уже сделала обложку для книги стихов Эллиса «Stigmata», с каким-то храмом». В Асю были влюблены А. Белый, С. Соловьёв, племянник В. Соловьёва, и, по предположению М. Цветаевой, О. Нилендер, переводчик, ученик И.В. Цветаева. Марина Ивановна делает заключение: «Да не влюбиться было нельзя». М. Цветаева была влюблена в прелестную Асю, и каждая фраза, посвящённая будущей жене А. Белого, свидетельствует об этом: «Помню, как в общей сизой туче всех дымящих папирос всегда ловила её отдельную струйку, следя её от исхода губ до моря, морей потолка». Сближение произошло, когда Марине Ивановне понадобились услуги гравёра для обложки её второй книги, которую она предполагала издать в «Мусагете». Ася пригласила её для делового разговора к себе домой. Явление Аси с барсовой шкурой на плечах, в дыму папиросы, руку жмущей, по-мужски крепко: «Прелесть её была именно в этой смеси мужских, юношеских повадок, я бы даже сказала – мужской деловитости, с крайней лиричностью, девичеством, девчончеством черт и очертаний». Всю жизнь Марину Ивановну будет привлекать в людях эта смесь мужских и женских черт, которая была и в ней самой. В одной из дневниковых записей у М. Цветаевой есть небольшой набросок к неосуществлённой повести «Красная шляпа». В этом наброске есть фраза: «…для неё нужно быть юношей, т.е. той смесью мужского и женского, которой является каждый юноша и каждый поэт». И вот, хотя о женихе Аси А. Белом не сказано при встрече ни слова, Марина Ивановна ощущает уколы ревности: «И странно (здесь всё странно или ничего) уже начало какой-то ревности, уже явное занывание, уже первый укол Zahnschmerzen im Herzen, что вот уедет, меня – разлюбит, и чувство более благородное, более глубокое: тоска за всю расу, плач амазонок по уходящей, переходящей на тот берег, тем отходящей сестре». Барсова шкура на плечах Аси Тургеневой атрибут амазонки. М. Цветаева, молча, молит, чтобы Ася не выходила замуж за Андрея Белого. Она трижды повторит про себя эту заветную мысль: «Ася, не выходите замуж за Белого, пусть он один едет в Сицилию, и в Египет, оставайтесь одна, оставайтесь с барсом, оставайтесь барсом». Ася приходит к Марине в гости: «Между нами уже простота любви, сменившая во мне верёвку удавку влюблённости». М. Цветаева комментирует: «Я знаю, что она знает, что мы одной породы. Влюбляешься ведь только в чужое, родное любишь». Порода амазонок. Асе нужно уходить, но уходить ей не хочется. М. Цветаева, видя это, с удовлетворением констатирует: «А со мной, в моей простой любви (а есть простая?) в моём весёлом девичьем дружестве, в Трёхпрудном переулке, дом № 8, шоколадный, со ставнями, ты бы всё-таки была счастливее, чем с ним в Сицилии, с ним, которого ты неизбежно потеряешь…». Впоследствии неизбежно и потеряла. М. Цветаева заключает отрезок очерка об Асе Тургеневой следующим высказыванием: «Уже шестнадцати лет я поняла, что внушать стихи больше, чем писать стихи, больше, чем дар Божий, большая богоизбранность, что не будь в мире «Ась» не было бы в мире поэм». Сорокадвухлетняя М. Цветаева даёт совет будущим поэтам в женском облике: «Не хочешь ревности, обиды, ранения, ущерба – не тягайся-предайся, растворись всем, что в тебе растворимо, из оставшегося же создай видение, бессмертное. Вот мой завет какой-нибудь моей дальней преемнице, поэту, возникшему в женском образе». Как сильна была эта любовь, если даже новая любовь к С. Эфрону не отменила её. Именно любовь к Асе Тургеневой побуждает Марину Ивановну ехать по её следам. Это действо напоминает другой эпизод из жизни М. Цветаевой, когда девочкой она полюбила красавицу Надю Иловайскую, и, когда та двадцати лет умерла, ребёнок, гонимый тоской любви, ищет её повсюду, идя по следу назад. Нади она не увидала никогда. И в очерке «Пленный дух» М. Цветаева дважды повторит, что Аси она больше не видала никогда. В 1920 году Марина Ивановна запишет в дневнике: «Женщин я люблю, в мужчин влюбляюсь. Мужчины проходят, женщины остаются». Что думает С. Эфрон о Франции?! «Я в ужасе от Франции. Более мерзкой страны я в жизни не видел. Всё в прошлом и ничего в настоящем (!!!) Я говорю о первом впечатлении. В вагоне из десяти пар девять целовались. Это у них центр всей жизни!», пишет Эфрон в Москву В.Я. Эфрон. Чем ему не угодила Франция? Неужели только тем, что пары в вагоне целовались? Юношеская категоричность, с которой С. Эфрон отказывает Франции в настоящем, следовательно, и в будущем, была бы забавна, если бы исчезла с возрастом. Не исчезла! К сожалению, С. Эфрон не спешил со зрелостью. Современники вспоминают об С. Эфроне как о вечном юноше. Большинство встречавшихся с ним людей отмечают его мягкость, доброту, обаяние, инфантилизм, безответственность, отсутствие силы воли. Некоторым современникам он показался глупым и недальновидным. Живя во Франции в 30-е гг., Эфрон по-прежнему ненавидит приютившую его страну. Молодожёны проехали всю Италию. Миланский собор Сергея Яковлевича не впечатлил. Неаполь не понравился. Сицилия напомнила Коктебель. Впрочем, Рим вызвал живой интерес. Италия С. Эфрону тоже не угодила: «Современные италианцы мне очень не нравятся и с внешней стороны и по д`Аннунцио». Финны у него нехристи, французы мерзкие, итальянцы не нравятся. Ксенофобия? Если это ксенофобия, а, похоже, что это она, то это говорит об ограниченности C. Эфрона, неспособного понять и принять такими, какими они являются, другие народы. Ксенофобией он будет страдать всю свою жизнь. М. Цветаева почти не пишет писем. Ей не до писем. Она поглощена своей любовью. С. Эфрон рассказывает в письме к В.Я. Эфрон, как они были в Вене: «Представь себе, что больше всего поразило Марину: разноцветный гравий в Императорском саду. Она в каком-то экстазе встала на колени и долго рылась в камешках. Вспомнился Коктебель!». Впервые в письмах из-за границы проявляется снимок внутреннего мира С. Эфрона. «…жалко уезжать и вместе с тем тянет обратно. Одним словом: вишу в воздухе, и не хватает твёрдости духа, чтобы заставить себя окончательно решить ехать в Россию. А тоска растёт и растёт!.. У меня сейчас такая грандиозная жажда, а чего я сам не знаю!», пишет он в Москву Е.Я. Эфрон. Неопределённость, туманность, неясность, двойственность, смятение, отсутствие воли. Но рядом с C. Эфроном целеустремлённая, волевая М. Цветаева. Уж она-то знает, что хочет в каждый момент! И никакой тоски! Она умеет радоваться жизни. Тоска С. Эфрона от неопределённости, неоформленности желаний. Хотя, вообще-то, перед ним ясная ближняя цель сдать экзамены. Беда в том, что он к ним не очень-то подготовлен. Слишком долго он не учился. Слишком всё запущено. Это его не может не беспокоить. Беспокоит это и его молодую жену. М. Цветаева принимает решение вернуться в Москву, чтобы присутствовать 31 мая 1912 года на открытии Музея изящных искусств им. императора Александра III Музея, основанного её отцом. С. Эфрон сразу попадает в центр событий. События вскружили ему голову. Кажется, впервые он понял, в какую среду попал. Он гордится тем, что при открытии памятника Александру III стоял рядом с Государем Николаем II. Он шлёт отчёт об этом великом событии своей сестре В.Я. Эфрон. Интересно было бы знать, как народоволка-сестра оценила это событие в жизни брата? Больше всего С. Эфрона занимает, как он выглядел на церемонии открытия. Тон отчёта немножко шутливый, но описание не лишено самолюбования: «На открытии я был во фраке (прокатном!), цилиндре (Ивана Владимировича!), но вид у меня был важный и непринуждённый, что я поместился между графом Витте и оберпрокурором». Место между государственными деятелями, безусловно, почётное, и С. Эфроном не заслужено. C. Эфрон небрежно замечает, что был на открытии, «…как литератор, причём величали меня Ваше превосходительство». И это не заслуженное обращение. Тем не менее, он этим, по-мальчишески, гордится. Понимает ли он, что никогда не попал бы на открытие Музея, никогда не стоял бы рядом с Государем, никогда не поместился бы между сановниками, не будь он зятем И.В. Цветаева? Неудовлетворённый одним письмом об этом событии, С. Эфрон через пять дней шлёт сестре ещё одно, мало отличающееся по содержанию от первого. Он вновь упоминает о том, что стоял в двух шагах от Государя и его матери. Теперь он пишет, что хорошо разглядел Императора. Нашёл, что тот мал ростом, моложав, и у него светлые добрые глаза. Нашёл, что наружность у Государя не императорская. Свита Императора поразила дряхлостью возраста. Самодовольство переполняет Эфрона: «Я был, конечно, самым молодым, в прекрасном, взятом напрокат фраке и шапо-клаке. Чувствовал себя очень непринуждённо и держал себя поэтому прекрасно». С. Эфрон, правда, не упоминает, что, неуклюже повернувшись, опрокинул столик с минеральными водами. К чему портить впечатление от своей непринуждённости?! Кстати, как сильно отличаются письма «литератора» С. Эфрона от писем М. Цветаевой! Письма С. Эфрона коротки, сухи, ему не хватает терпения и слов. Он всё время обещает рассказать подробности при встрече. Письма Марины Ивановны богаты описаниями. Взять хотя бы письмо Марины Ивановны к В.Я. Эфрон с описанием дома Тьо. Сразу и видно, кто из них двоих настоящий литератор. Тем не менее, Эфрон считает себя именно литератором, поскольку написал сборник рассказов «Детство». 2 июня 1912 года он сообщит В.Я.°Эфрон: «Моя книга, как я узнал недавно, расходится довольно хорошо. Маринина ещё лучше». Паритет вроде бы налицо. У жены вышло два сборника стихов. У мужа сборник прозы. Единственно, что этот паритет слегка, а может и не слегка, нарушает, так это отзывы. О сборниках стихотворений Цветаевой отозвались такие мэтры русской поэзии, как В. Брюсов, Н. Гумилёв, М. Волошин, не говоря уж о не-мэтрах. Отзывы благожелательные, хорошие, несмотря на некоторую желчную раздражительность В. Брюсова. Но то, что сам В. Брюсов отозвался, говорит само за себя. Мог бы просто промолчать. Мог бы не заметить. Мог бы пренебречь. Подумаешь, какая-то девчонка написала стихи! Мало ли девчонок, пишущих стихи! Не промолчал. Заметил. Не пренебрёг. А вот о сборнике рассказов «Детство» пока нигде никто ни слова, как будто и не заметили. Конечно, на фоне творений Фёдора Достоевского, Льва Толстого, Антона Чехова и других писателей что такое «Детство» С. Эфрона?! Пустячок! Милая вещица для домашнего пользования. Школьное сочинение на заданную тему. Но ведь это только начало, вероятно, думает С. Эфрон. Все писатели начинали с каких-то пустяков. Не сразу же стали они писать свои гениальные романы, повести и рассказы. И Достоевский, и Толстой, и Чехов с чего-то начинали. У С. Эфрона, как он полагает, всё впереди. Ему только девятнадцать лет. Сестра Вера срочно организует одну рецензию, когда С. Эфрон будет в свадебном путешествии. М. Кузмин напишет её и опубликует в журнале «Аполлон», 1912, № 3 4, С. 106. Что же напишет М. Кузмин? Он похвалит книгу за отсутствие моральных тенденций, искренность и правдивость. Правда, добавит ложку дёгтя, заметив, что «некоторые рассказы слишком незначительны». Но за наблюдательность «известную мелкость письма, а иногда и самого содержания ему охотно прощаешь». И пожелания рассказать что-нибудь не только о детях, но и о взрослых. «Впрочем, если его больше привлекает детский мир, который конечно не исчерпан, мы и за то благодарны». Как говорится, и на том спасибо. Вроде бы и не обругал. Но не слишком-то и похвалил. В общем прав. Мелкость письма и незначительность тем всё-таки это главное. На одной искренности, наблюдательности и правдивости далеко не уедешь. Может, дальнейшие литературные произведения будут значительными? Не будет больше никаких дальнейших художественных литературных произведений. На «Детстве» С. Эфрон выдохнется навсегда. На деньги Тьо куплен особняк в Замоскворечье, на углу Большой Полянки и Малого Екатерининского переулка. В особняке семь комнат, кухня, людская, мезонин в три комнаты. Сообщая В.Я. Эфрон, находящейся летом 1912 года в Коктебеле, о грядущей покупке особняка, С. Эфрон уклоняется от объяснения, кто дал денег на его покупку. Но зато тут же, ещё особняка не купив, предлагает сестре поселиться в их с Мариной Ивановной доме. Похоже, что Сергей Яковлевич не посоветовался с женой и превысил свои полномочия. Через три дня после его письма, 11-го июля Марина Ивановна тоже пишет Вере Яковлевне, с первой строки твёрдо и решительно пресекая надежды сестёр на совместную жизнь: «Я должна просить у Вас прощения: по некоторым обстоятельствам, о которых сразу не подумала, трудно будет устроить, чтобы вы с Лилей жили у нас». В доме из десяти комнат места хватило бы всем. Но Марина Ивановна не хочет превращать свой дом в общежитие. Она делает лёгкий реверанс: «Может быть, Вы даже и не согласились бы, прошу прощения на случай согласия». Перевести это можно так: девочки, если бы вы даже и согласились жить с нами в нашем доме, знайте, я против. Жить с нами вы не будете! Что это за обстоятельства, о которых она не подумала? Она, кстати, не утруждает себя объяснениями, что это за обстоятельства. Может быть, она о чём-то догадалась? Может быть, она не хочет, чтобы в их семейную жизнь вмешивались сёстры мужа? Тем более, что скоро родится ребёнок, которого, тем более, она ни с кем не намерена делить. Знает ли С. Эфрон об этом письме? Дело в том, что он уехал в Петербург к опекуну, оформлять бумаги на дом. В конце письма М. Цветаева выражает надежду, что Вера Яковлевна на неё не сердится. Марина Ивановна уверена, что Вера Яковлевна напишет Елизавете Яковлевне и передаст её решение. Точки над i расставлены. Сёстры Эфрон почувствовали твёрдую руку и непреклонную волю. Непреклонность Марины Ивановны никогда не жить вместе с сёстрами мужа распространяется и на жизнь за городом. Сняв дачу в Иваньково, Марина Ивановна приглашает приехать и Веру Яковлевну: «Мы живём на даче у артистки Художественного театра Самаровой, в отдельном домике. Есть чудесная комната для Вас, с отдельной маленькой террасой и входом». Не будь этой отдельной террасы и, тем более, отдельного входа, вряд ли приглашение имело бы место. В 1912 году Цветаева почти ничего не пишет. Её внимание поглощено мужем, беременностью, устройством дома. Осенью 1912 года родилась дочь Ариадна. Как будто компенсируя отсутствие стихов, Цветаева ведёт дневник. Все записи, естественно, о дочери. Весной 1913 года, забрав мужа и полугодовалую дочь, М. Цветаева едет в Коктебель к М. Волошину и Пра. Между нею, С. Эфроном и М. Волошиным отношения напряжённые, о чём Марина Ивановна докладывает сёстрам Эфрон: «С Максом мы оба в неестественных, натянутых отношениях, не о чем говорить и надо быть милым. Он чем-то как будто смущён, – вообще наше en trios невозможно. Разговоры смущённые, вялые, всё время начеку». М. Цветаева хочет дружить втроём. Она всем навязывает своего мужа, оттого и неловкость. «Может быть это оттого, что он не знает, как относиться к Серёже» сетует в этом же письме Марина Ивановна. Волошин просто не знает, о чём разговаривать с Эфроном. Разные весовые категории. К тому же для М. Волошина втроём дружить невозможно. Когда-то он пришёл к Марине Ивановне в гости без предупреждения. Пришёл, чтобы познакомиться с девочкой, поразившей его явно выраженным поэтическим дарованием. Он хотел дружить с нею, и только с нею. Может быть, у него были далеко идущие планы. Ведь он был свободен. А девочка оказалась такая милая, такая своеобразная, такая талантливая, такая податливая к воспитанию. В июне 1911 года она написала ему: «Ты такой трогательный, такой хороший, такой медведюшка, что я никогда не буду ничьей приёмной дочерью, кроме твоей. <…> Это лето было лучшее из всех моих взрослых лет, и им я обязана тебе. Прими мою благодарность, моё раскаяние и мою ничем не…заменимую нежность». Здесь Марина Ивановна, уже влюблённая в С. Эфрона, чётко обозначила для себя и своего друга его статус: приёмный (в данном случае духовный) отец. Отношение нежность. Теперь во всех письмах М. Цветаевой будет звучать: мы, мы с Серёжей. С. Эфрон делает приписки к письмам и открыткам Марины Ивановны, адресованные М. Волошину. Серёжу, юношу гимназического возраста, совершенно для него неинтересного и заурядного М. Волошину навязали его сёстры, взяв с собой в Коктебель. Но сёстры, по-видимому, вовсе не претендовали на то, чтобы М. Волошин близко подружился с юношей. В доме у М. Волошина перед приездом в Коктебель М. Цветаевой С. Эфрон был на положении гостя, младшего брата приглашённых художником сестёр Эфрон. Сёстры-то понимали, что между их братом и их другом существует и должна существовать дистанция, определяемая разницей в возрасте (шестнадцать лет!) и статусе. «Медведюшке», «приёмному отцу» Марина Ивановна усердно навязывает в друзья своего мужа, как будет позже настойчиво навязывать В. Розанову. Но, по всей вероятности, не хочет М. Волошин этого «мы» из уст Марины Ивановны. Ему интересна она, а не С. Эфрон. И не может М. Волошин не понимать, что, выбрав красивого, но умственно и духовно не развившегося юношу, М. Цветаева выбрала судьбу, подставила себя под удары неведомого рока. Может быть, М. Волошин опасается, что замужество загубит её поэтический дар. А судьба уже намечает контур будущего пока вроде бы в незначительных, но таких значимых мелочах! Небольшой эпизод в письме Марины Ивановны из Коктебеля сёстрам Эфрон в Москву: «…идём домой, Серёжа отгоняя, я подманивая собак. Их здесь очень много: 5 живут на наших террасах, Серёжа швыряет в них камнями, я хлебом». В этой фразе два мироощущения, и они полярно противоположны. Характер человека проявляется в мелочах, и эти мелочи красноречивы. Впору бы и задуматься, а добр ли Эфрон? Великодушен ли? Благороден ли? Милосерден ли? Задумалась ли Марина Ивановна об этом, когда её муж швырял камнями в собак, которых она обожала? Может быть, пока она влюблена, она не задумывается о таких мелочах, о таких проявлениях характера избранника? Ей двадцать лет. В этот период времени она занята вопросами хозяйства, устройством дома, нарядами, материнством и.т. п. Но одновременно она начинает познавать свою душу, осваивать свой внутренний мир. Она делает открытия. Одна из таких открытий – откровение в письме к М.С. Фельдштейну, будущему мужу В.Я. Эфрон: «Я буду счастлива, я знаю что существенно и что не существенно, я умею удерживаться и не удерживаться, у меня ничего нельзя отнять. Раз внутри значит моё. И с людьми, как с деревьями: дерево моё и не знает, также человек, душа его». Здесь прорезался голос будущей, уже близкой Марины Цветаевой. Что-то в ней назревает. Что-то закипает в душе. Нужно душу излить, ибо переполнена. Марине Ивановне требуется благодарный слушатель. С М. Волошиным душевной близости не получается. И М. Цветаева ищет её у М.С. Фельдштейна, тоже временами гостящего с женой у М. Волошина. Почему она не изливает душу мужу? Или Пра? Почему для этого понадобился почти чужой человек? Вопросы риторические. Цветаева вздумала организовать свою жизнь как все, ибо она ещё не знает, что она стихия. Стихия вот-вот покажет, на что она способна. Её внутренний мир богат впечатлениями, чувствами, эмоциями. Внутренний мир богат настолько, что перехлёстывает через край. Её ум неустанно работает. Любой, желающий (и даже не желающий) слушать её душу годится. Фельдштейн? Пусть Фельдштейн! Она пишет вслед уехавшему в Москву Михаилу Соломоновичу письма. В основном, передаётся информация о том, что ежедневно происходит в Коктебеле после отъезда М.С. Фельдштейна в Москву. Но есть строки совершенно исповедального характера. Нужны ли они Фельдштейну? Как он должен на них реагировать? Цветаева объясняет Фельдштейну, оправдывая свою прорывающуюся откровенность: «С Пра я совсем не могу говорить ни о своей жизни (внешне внутренней), ни о своей душе. У нас с ней прекрасные отношения вне моей сущности». С Волошиным не получается. С Пра невозможно. С сёстрами Эфрона немыслимо. А что же Эфрон? Почему Цветаева не изливает душу перед мужем? Может, и изливает. Но стихии мало одного, мало двух, мало трёх. Стихии нужен простор! 30-го августа 1913 года, когда М. Цветаева приехала из Коктебеля в Москву, скончался от инфаркта И.В. Цветаев. Похоронив отца, 7-го сентября Марина Ивановна садится в поезд, идущий в Крым. В этот раз путь её лежит не в Коктебель, а в Севастополь и затем в Ялту. Она настолько расстроена смертью отца, что забывает дома паспорт, и спохватывается только в поезде. М. Цветаева достала мужу путевку в Ялтинский санаторий Александра III (санаторию, как тогда говорили). Он опять что-то неважно себя чувствует. Однако, осмотренный главным врачом санатория, он получает совет сделать операцию аппендицита и ехать домой, в Москву. Санаторное лечение С. Эфрону ни к чему. Он здоров. Это первый врач, который посмел развеять легенду, придуманную сёстрами С. Эфрона легенду, в которую верит его жена, что он, возможно, болен туберкулёзом. Возможно, потому что доказательств нет, а есть только подозрения. На подозрениях строилась легенда. Тем более, что у старшего брата С. Эфрона Петра Яковлевича был этот роковой для тех времён диагноз. Если туберкулёз был у Петра Яковлевича, то постоянная физическая слабость и вечная усталость С. Эфрона наводила именно на эти мысли, но не наводила на мысли о патологической лени и инфантилизме молодого человека, обожающего, чтобы его опекали. Впрочем, в санатории С. Эфрон остался. Не пропадать же путёвке. С ним жена с ребёнком и сестра Лиля. 20 сентября 1913 года плотину прорвало. М. Цветаева пишет новое письмо М.С. Фельдштейну пишет на французском языке. Молодая женщина предлагает своему дорогому другу (cher ami) стать её исповедником. Не больше, не меньше! Речь Марина Ивановна повела о Петре Эфроне, брате Сергея, с которым познакомилась в августе 1913 года. Она говорит о его прекрасных глазах, недуге и недружелюбии. Недружелюбие, очевидно, того же характера, что недружелюбие трёх сестёр Эфрон. Однако это недружелюбие Марина Ивановна намерена преодолеть, в чём признаётся М.С. Фельдштейну: «…его истомлённые глаза <…> могли бы стать моей истинной болью, если бы моя душа так гибко не уклонялась бы от всякого страдания, сама же летя в его распростёртые объятия». Фраза эта чрезвычайно гибка. Пока эта фраза построена в сослагательном наклонении. Марина Ивановна находится в преддверии нового увлечения. Она признаётся, что мечтает об этих прекрасных глазах перед сном. А дальше идёт речь о Байроне, в одно прекрасное утро проснувшемся знаменитым. И рассуждение: «Я только знаю, что ничего не сделаю ни для своей славы, ни для своего счастья. Это должно явиться само, как солнце». Цветаева начала понимать, что обладает выдающимся поэтическим даром, который должен быть воплощён. Она хочет славы. Она мечтает о ней. И она поняла, что ничего не надо делать для своей славы, только писать стихи. Будут стихи слава придёт сама. Она чувствует, что начинает писать всё лучше и лучше. М.С. Фельштейну она шлёт в письмах свои последние стихи. Они значительно отличаются по стилю и смыслу от стихов «Вечернего альбома» и «Волшебного фонаря». Цветаева растёт как поэт. В сентябре 1913 года Марина Ивановна испытала мощное чувство ревности. Маленькая Аля причинила своей матери горькое горе. Ребёнок всё время повторяет: «Лиля, Лиля, Лиля». Она повторяет имя Е.Я.°Эфрон, любимой сестры Эфрона. Цветаева записывает: «Я этим оскорблена в моей гордости, я забываю, что ты ещё не знаешь, и ещё долго не будешь знать, кто я, я молчу, даже не смотрю на тебя и чувствую, что в первый раз ревную». Было, отчего задуматься. Именно Лиля, которая то и дело путается под ногами, то и дело претендует на внимание брата, то и заявляет о своих правах на него. 17 октября внезапно Марина Ивановна срывается из Ялты в Феодосию. Нужно было снять жильё. С. Эфрон, перенёс по совету врача, операцию по поводу аппендицита, и, поправившись, из Ялты отправится ненадолго в Москву. Из Феодосии М. Цветаева пишет В.Я. Эфрон: «Последние дни вижусь с Максом. Он очарователен, как в лучшие дни и я вполне забыла летние недоразумения». Не удивительно, что М. Волошин очарователен. Ведь у него, хотя бы и ненадолго, пообщаться с нею один на один. С. Эфрон приедет в Феодосию. Он планирует готовиться к сдаче экзаменов за гимназический курс. Родились эти планы в 1911 году, но до сих пор не осуществлены. В начале февраля 1914 года М. Цветаева развивает бурную деятельность, чтобы облегчить мужу сдачу экзаменов экстерном. Для начала она идёт к директору феодосийской мужской гимназии С.И. Бельцману. Можно предположить, о чём она ему рассказывает: трудной судьбе семьи Эфронов, о слабом здоровье мужа, о том, какой он замечательный и умный. Директор знал И.В. Цветаева и отнёсся к С. Эфрону «очень мило». Однако Марину Ивановну беспокоит грубый и властный инспектор, который с директором в контрах. Между тем, характер Эфрона снова проявляется во вроде бы незначительных мелочах. Цветаева купила для дочери большого игрушечного осла «настоящего, серого, трогательного, со сгибающимися ногами». Цветаева делает запись в дневнике: «Целый вечер я восторгалась им, целовала в морду и гладила. Серёжа придавал ему какие-то необычайно подлые позы: выворачивал голову на спину, всячески выгибал ноги. Я искренне страдала». Эфрон издевается над осликом, а заодно и над женой. Ведь он видел, что ей неприятно то, что он проделывает над осликом. Видел и продолжал. Случайность? Нет, не случайность. Издевательство, насмешка над людьми черта характера, которая вполне развилась у взрослого Эфрона. Екатерина Рейтлингер-Кист, близко знавшая Эфрона и Цветаеву в Чехии, вспоминает: «Человек с большим шармом, одновременно «страдающие» глаза и рот уже едва сдерживает смех и издевательское настроение». В феврале 1914 года Цветаева шлёт отчёт о событиях сёстрам Эфрон в Москву из Феодосии, что шансы их брата выдержать экзамены очень гадательны, что Пётр Николаевич Лампси, наобещавший связей и удач, виноват во всём, ибо обещаний не выполнил. Она пишет, что влиятельных лиц в Феодосии мало, что хлопочут они неохотно, что к ним противно обращаться, тем более, что все они незнакомые. Видимо, именно в это время у М. Цветаевой созревает план – обратиться за помощью к самому В.В. Розанову, который был знаком с профессором И.В. Цветаевым. 7-го марта 1914 года Цветаева пишет В. Розанову три письма. Между первым и вторым письмом интервал в месяц. Между вторым и третьим – десять дней. Поджимало время. Первое письмо написано 7-го марта. Это подготовительное, так сказать, и восторженное письмо, в котором Цветаева пишет о себе и своей семье. Она напоминает философу, что тот был знаком с И.В. Цветаевым. Марина Ивановна упоминает о книгах В. Розанова, которые читала, в меру льстит философу. Львиную долю письма посвящает своему молодому мужу. Это-то и есть артподготовка. В конце письма М. Цветаева прибавляет, что мечтает о встрече со своим знаменитым корреспондентом. 9-го марта она сообщает В.Я. Эфрон, что лично была у директора гимназии, который принял её весьма радушно. Визит к директору гимназии имел вполне определённую цель навести директора на мысль о знакомстве И.В. Цветаева и В.В. Розанова, благо директор был от философа в восторге. М. Цветаева усердно готовит почву для успешной сдачи мужем экзаменов. Подключены не только директор гимназии и В.В. Розанов, но и брат отца Цветаевой, Д.И. Цветаев, преподаватель латыни Могилевский, узнававший для С. Эфрона темы латинской работы и тригонометрические задачи. Приём запрещённый, но что делать! Ответил ли философ на первое письмо неизвестно. Через месяц Цветаева пишет второе письмо, уже не такое восторженное, но в котором углубленно развивает тему «моя семья» пишет об отце и матери, об их судьбах, об их смерти, и просит В. Розанова прислать две свои фотографии. Цветаева вновь упорно упоминает о своём юном муже Эфроне, о его благородном по линии русской матери происхождении, о том, что его отец еврей. (Она знает пристрастие В. Розанова к евреям). Она признаётся в любви к мужу, восторгается его умом, дарованиями и благородством, а главное, настойчиво пишет, о его болезненности, и она явно держит в уме некую заднюю мысль, которую действительно реализует в последнем письме, по-деловому и без обиняков. Третье письмо от 18 апреля 1914 года - образец делового стиля. Восторги отброшены в сторону. В письме Цветаева настойчиво снова напоминает В. Розанову о «болезни» легких и сердца Эфрона. Она делает это затем, чтобы В. Розанов, чей авторитет огромен, проникся сочувствием к юноше и оказал влияние на результат экзаменов, которые будет держать экстерном её муж в феодосийской мужской гимназии. Цветаева всё продумала. Во втором письме есть упоминание о директоре этой самой мужской гимназии, который «Вас страшно любит его настольная книга Ваш разбор Великого Инквизитора». Цветаева не скупится на лесть Розанову, повторяя в каждом письме мысль о его гениальности. В последнем письме директор гимназии уже не просто любит Розанова, он на него молится. Без дальнейших обиняков Цветаева решительно указывает Розанову план его дальнейших действий. Тон повелительный: «Так слушайте: тотчас же по получении моего письма пошлите ему 1) «Опавшие листья» с милой надписью, 2) письмо, в котором Вы напишете о Серёжиных экзаменах, о Вашем знакомстве с папой и - если хотите – о нас. Письмо должно быть ласковым, милым, «тронутым» его любовью к Вашим книгам, ни за что не официальным. Напишите о Серёжиной болезни (у директора уже есть свидетельства из нескольких санаторий), о его желании поступить в университет, вообще расхвалите. О возможности для Серёжи воинской повинности не пишите ничего. Директор с ума сойдёт от восторга, получив письмо и книгу, Вы для него - Бог. Судьба Серёжиных экзаменов его жизни моей жизни почти в Ваших руках. <…> Обращаюсь к Вам, как к папе». Больше всего Цветаева опасается, что, если Эфрон не получит аттестат об окончании гимназии, он не поступит в университет и будет призван в армию. Принял участие В. Розанов в судьбе Эфрона или не принял, нам достоверно не известно. Повелительный тон Марины Ивановны, диктующей, как именно ему поступить, мог и отпугнуть В. Розанова своей бесцеремонностью. Цветаева, как наседка, старается уберечь мужа от провала. Что только ни сделаешь во имя любви! 5-го мая 1914 года начались испытания. К 22 мая С. Эфрон сдал письменные экзамены. Некоторые «позорно», как он сам определил. Марина Ивановна 1 июня едет с Алей в Коктебель. Теперь она спокойна и уверена, что устные экзамены он сдаст. Испытания Эфрон выдержал. Из двенадцати экстернов один он. Может быть, у остальных одиннадцати экстернов не было столь мощной поддержки? Эфрон достаточно критичен к самому себе. Пишет, что выдержал историю позорно. Другие, кажется, не намного лучше. Но выдержал, и Цветаева отзывается об этом, как о «геройском акте», ибо сдал где-то около 25-ти, или более экзаменов, мало спал. Так или иначе, аттестат об окончании гимназии у Эфрона в руках и ему открыт путь к высшему образованию. Вдохновлённая Марина Ивановна пишет стихотворение, посвящённое мужу, и пересылает его Вере Яковлевне. В этом стихотворении семь строф. Публикуется обыкновенно урезанный и переработанный позже поэтом вариант этого стихотворения, начинающегося строкой «Я с вызовом ношу его кольцо…». Не может быть, чтобы это славословие, посвящённое брату, Вере Яковлевне не понравилось. Но оно очень не понравилось Волошину. Спрошенный Мариной Ивановной, нравится ли ему новое стихотворение, он коротко ответил «Нет». Без объяснений. Именно поэтому Марина Ивановна и пересылает стихотворение Вере Яковлевне в Москву, чтобы узнать мнение о нём, в том числе мнение Елизаветы Яковлевны и Петра Яковлевича. Марина Ивановна несколько обескуражено пишет: «Это было первое нет на мои стихи». Стихотворение яркое, острое, великолепное по техническому исполнению. Что же не понравилось Волошину? И почему не понравилось? Во-первых, Марина Ивановна объявляет, что муж её прекрасен. Во-вторых, объявляет, что она счастлива. В-третьих, предположение, что мать Эфрона до самозабвенья читала Байрона, вот и результат не замедлил сказаться. В-четвёртых, Волошину явно не нравятся поэтические преувеличения. Ничего, что видит в своём муже влюблённая Цветаева, не видит он. Волошин явно не видит, чем это так прекрасен Эфрон. Он не разделяет мнения Марины Ивановны относительно прекрасности молодого человека. Красив да. Но не прекрасен. Прекрасным ему предстоит стать. Или не стать. Волошин знает, что одной только красоты мало, чтобы прослыть прекрасным человеком. Марине Ивановне предстоит узнать об этом позже. Прекрасный человек доказывает прекрасность благородными поступками и делами. Никаких благородных поступков и дел, если не считать сдачу гимназических экзаменов, пока за Эфроном не числится. Что Волошин может возразить на то, что Марина Ивановна счастлива? Может быть, он даже рад, что в настоящий момент она счастлива. Но Волошин, как писала много позже Марина Ивановна, был знающий. И, быть может, ему приходит на ум мысль, что с ним она была бы куда счастливее, чем со смазливым и ничем больше не примечательным мальчиком. Сравнение Эфрона с Байроном вообще никуда не годится, потому что сравнивается красота, т.е. внешние признаки. Но Байрон, прежде всего, талантливый поэт, известный всему миру, а уж потом во вторую, если не в десятую очередь просто красивый мужчина. Воспевать мужчину не за ум, не за подвиги, не за деяния, не за талант, не за труды, не за мужество. За красоту! Этого М. Волошин не понимает и не принимает. И уж никак не обнаруживает в Эфроне будущего Байрона. Но, воспевая мужа, Марина Ивановна уже готова к новым впечатлениям. Новая влюблённость вызревает в ней в это коктебельское лето 1914 года. Она и не думает оказывать этой влюблённости сопротивления. И не пытается её сказывать от окружающих. Даже от мужа. Стихия души просыпается. В июле 1914 года Марина Ивановна пишет стихотворения и письма, посвящённые старшему брату мужа П.Я. Эфрону. Он актёр. Он приехал из-за границы. Он болен туберкулёзом, лежит в московской клинике на Яузском бульваре. Скоро он умрёт, не дожив до августа. Люди, пишущие о Цветаевой, не понимают, что это была за любовь к умирающему человеку, которую она не скрывала, и приходят к выводу, что она не столько любила, сколько делала красивую литературу из своей жизни. Подозревать поэта в том, что, пронзительные письма к Петру Яковлевичу и стихотворения, посвящённые ему, есть ложь, поза, хитрость проще, чем задуматься о природе этой странной любви. Цветаева склонна по своей природе к кариативной, т.е. милосердной, сострадательной любви. Именно эта любовь побудила её выйти замуж за Эфрона. Вспомним: «…жалость, с которой когда-то всё и началось», «Потому и «вышла замуж», т.е. сразу заслонила собой смерть. Иначе бы навряд ли вообще «вышла». Для Цветаевой было естественным, что она попыталась заслонить смерть и в случае с П.Я. Эфроном. Конечно, это неравный поединок. Единственно доступный для неё в данном случае способ писать нежные ободряющие письма, писать стихи, заговорить смерть, попытаться отодвинуть её. Пока человек не умер, надежда на выздоровление есть и у него самого, и у близких людей. В письме к П.Я. Эфрону есть строки: «Мальчики! Вот в чём моя любовь. Чистые сердцем! Жестоко оскорблённые жизнью! Мальчики без матери!». Собственно, вот и ответ, на который никто из людей, пишущих о Цветаевой не обратил внимания. Жалость к братьям, чья мать повесилась, побуждает Марину Ивановну хотя бы частично заменить её. В этой любви нет и намёка на страсть. Нет ни единого намёка на любовную любовь (определение Цветаевой), зато много материнской нежности, которую она и спешит излить в письмах и стихотворениях. Впоследствии Цветаева будет жалеть, и заслонять от смерти, одиночества, от самих себя Н. Гронского, А. Штейгера, и появятся статья «Поэт альпинист», «Стихи к сироте» и проникновенные, блистательные письма к обоим адресатам. Для Цветаевой жить, чувствовать и писать об этом одно и то же, потому что она поэт. Она не замечает разницы между тем и другим, потому что для неё жить, чувствовать, переживать, писать об этом, как дышать. Она пишет П.Я. Эфрону: «Откуда эта нежность не знаю, но знаю куда: в вечность!». Права, по существу. Если бы не Цветаева, сегодня никто не знал бы, кто такой П.Я. Эфрон, ибо ничем особенным он в жизни не отличился, ни как актёр, ни как человек. Цветаева щедра. Она сама принадлежит вечности, и берёт с собою всех, кого жалеет и любит в данный момент. Упрёк в том, что она «делала литературу» из своей и чужой жизни можно адресовать каждому поэту, прозаику и драматургу, ибо литература жизнью питается. Кроме того, не следует забывать, что Цветаева не столько человек, сколько явление природы, стихия. Разве можно приказать ветру не дуть? Разве можно рекомендовать буре не свирепствовать? Разве можно советовать молнии не сверкать? Вот почему она и не знает, откуда эта нежность, это «пламя, что сжигает меня». Тому, кто никогда в жизни не испытывал подобный пожар души, Цветаеву не понять. Эфрон поступает в университет на историко-филологический факультет в возрасте, когда другие молодые люди уже его заканчивают. Цветаева в письме к Берия от 23 декабря 1939 года пишет, что в 1913 году Эфрон поступает в Московский университет на филологический факультет. Эфрон никак не мог поступить в Московский университет в 1913 году, потому что у него не было аттестата. Экзамены закончились 14 июня 1914 года. Возможно, Цветаева перепутала даты. Однако в университете Эфрон проучился недолго. Весной 1915 года он бросает обучение и становится санитаром в поезде № 187. Кстати, его сестра В.Я. Эфрон тоже нанимается в санитарный поезд № 182. Бросать начатое дело, не доводить его до конца в характере Эфрона. Идёт война и, на первый взгляд, поступок его выглядит патриотичным. Однако на второй взгляд поступок его может выглядеть как бегство от реальности. Дело в том, что именно в это время у Цветаевой с поэтом Софьей Парнок разгорелся бурный роман. Всё свободное время Марина Ивановна проводит с нею. Стихия разбушевалась! Положение Эфрона двусмысленное. Он должен что-то предпринять. И он самоустраняется, уклоняется от принятия какого-либо решения. Он предпочитает выжидать. Глядишь, и проблема решится сама собой, как она разрешилась смертью его брата Петра Эфрона 28 июля 1914 года. Тогда Цветаева увлеклась умирающим от туберкулёза молодым мужчиной. Эфрон в то время тоже самоустранился, и порывался уйти на фронт, ибо началась война. На фронт он не ушёл именно потому, что смерть брата разрешила все проблемы. Это черта в его характере самоустраниться, выжидать, пытаться удалиться от проблем проявится ещё не раз. Впрочем, в этой ситуации, что он может сделать? Развестись? Хлопотно. А ведь всё так хорошо устроилось! И потом, что за причина, по которой он может развестись? Жена увлеклась женщиной?! Какой скандал! Вряд ли он хочет скандала. Он предпочитает быть в положении обиженного мужа, ждать, пока всё не утрясётся само собой. В конце концов, всё и утряслось до следующего увлечения жены. Но ждать можно было и иначе, не делая судорожных движений. Стать санитаром в госпитале на колёсах безусловно, судорожное движение человека с оскорблённым самолюбием. Поезд едет к линии фронта. Там опасно. Одно дело пережидать бурю в безопасной Москве, посещая лекции в университете. Другое дело, регулярно бывать у линии фронта, где стреляют. Таким радикальным способом Эфрон пытается переключить на себя внимание жены. Однако она занята своими собственными делами: едет в начале лета 1915 года в Коктебель, затем в Святые Горы. С нею С. Парнок. Словом, внимания на его поступки Цветаева не обращает. Санитаром, так санитаром! Строго говоря, ей нынче не до мужа. На что рассчитывал Эфрон? Что жена раскается, немедленно бросит свою возлюбленную, бросится ему на шею, умоляя не становиться санитаром в поезде, идущем на фронт? Может, он рассчитывал именно на это. Но поскольку никто не раскаялся, не бросился ему на шею, не умолял вернуться в Университет, то ему ничего не оставалось, как сохранять лицо. Надолго Эфрона не хватает. Положение санитара его не устраивает. К тому же работа эта не из легких. Когда он пытается, в письмах к сестре, описать санитарный поезд и свою работу, у него ничего не выходит: «Очень трудно писать о поезде. Легко рассказывать и трудно писать. Мы, вероятно, скоро увидимся и тогда я тебе подробно, подробно расскажу». Для человека, считающего себя литератором, это не первое странное заявление. Писатель он и в поезде писатель. К тому же можно собирать материал для будущих рассказов, повестей или романов, но не видно, что он это делает, ибо не литератор, не писатель. Кстати, Цветаева в этой теме раз и навсегда поставила точку в 1931 году. Она пишет в дневнике: «Моя судьба как поэта в до-революционной России самовольная, а отчасти невольная выключенность из литературного круга из-за раннего замужества с не-литератором». Эфрон-то считал себя литератором, а Цветаева увы! таковым его не считает. И права! Кстати, литераторов (газетчиков, критиков) она ненавидела. К этому же времени относится первая попытка Эфрона управлять женой. Делается это под видом заботы об Але. Эфрон пишет письмо Е.Я. Эфрон: «Мне бы, конечно, очень хотелось, чтобы Аля провела это лето с тобой, но я вместе с тем знаю, какое громадное место сейчас она занимает в Марининой жизни. Для Марины, я это знаю очень хорошо, Аля единственная настоящая радость и сейчас без Али ей будет несносно». Эфрон понимает, что в присутствии Марины Ивановны даже и заикаться нельзя о том, чтобы Аля провела лето с его сестрой. «У меня сейчас появился мучительный страх за Алю. Я ужасно боюсь, что Марина не сумеет хорошо устроиться этим летом и это отразится на Але». Это не вполне понятное беспокойство. Марина Ивановна не в первый раз едет в Коктебель. Она всегда может рассчитывать на помощь и гостеприимство Волошина и его матери. Эфрон продолжает: «…помоги и посоветуй Марине устроиться так, чтобы Але было как можно лучше. Посмотри, внушает ли доверие новая няня (Марина в этом ничего не понимает), если нет, то, может быть, Марина согласится взять Эльвиру. Её очень легко найти в адресном столе. Её зовут Эльвира Богдановна Гризевская. Одним словом ты сама хорошо поймёшь, что нужно будет предпринять, чтобы Але было лучше». Чувствуется слегка завуалированная мысль Але плохо. Об Але нужно позаботиться. Откуда у него предположение, что Але не очень хорошо? Вероятно, он опасается, что Марина Ивановна, увлечённая новой любовью, не будет уделять много времени дочери. Он пишет, выделяя эту фразу курсивом, в виду её важности: «Мне вообще страшно за Коктебель». Не за Коктебель ему страшно, и не за то, что Аля останется совсем без внимания. Марина Ивановна едет в Коктебель в большой компании: она сама, Аля, Алина няня, Анастасия Ивановна с сыном и его няней, Софья Яковлевна и Елизавета Яковлевна (сестра) Парнок. Шестеро взрослых людей на двух детей. Причём двое взрослых приставлены к детям в качестве нянек. Нет, без внимания и заботы Аля точно не останется. Он настойчиво уговаривает сестру посоветовать жене, чтобы она взяла именно ту няню, которую он рекомендует, некую Эльвиру Богдановну Гризевскую. Эфрон настойчиво уговаривает сестру повлиять на Марину Ивановну. Конечно, Эфрон понимает в няньках, а его жена ничего не понимает. Откуда у Эфрона такая уверенность в своём понимании жизни? И почему ребёнку нужно подсовывать ему угодную няню? Почему Эфрон так волнуется и переживает за Коктебель? У оскорблённого мужа есть вполне определённая цель. Он сознательно и целенаправленно настраивает сестру против своей жены, спекулируя ребёнком. Он, наконец, исподволь создаёт ей не вполне лестную репутацию. Он даже не замечает своих противоречий, заявляя, что Аля для Марины Ивановны единственная радость, и тут же выражая сомнение в том, что Але с матерью будет хорошо. А в целом, Эфрон пытается привлечь внимание сестры к своим проблемам и переживаниям, и вызвать к себе сочувствие и жалость. В конце письма главная фраза: «Только будь с Мариной поосторожней она совсем больна сейчас». «Больна» означает безумно влюблена в Парнок. Но есть в выбранном слове и другие оттенки смысла. «Больна», значит, не вполне адекватна, ибо ей даже в голову не приходит скрывать от окружающих свои чувства. «Больна», значит, может выздороветь. Впрочем, совет быть поосторожней вполне дельный. Узнай Марина Ивановна, какой заговор против неё замышляет супруг, не поздоровилось бы ни ему, ни его сестре. Недаром в конце письма Эфрон советует сестре: «Это письмо или уничтожь, или спрячь поглубже». Очень хороший совет! С обывательской точки зрения на вещи, Эфрон прав. Прав в том, что действительно достоин сочувствия и жалости. Всё так хорошо начиналось. Страстная любовь к нему девушки, случайно встреченной, на берегу моря. Её горячее сочувствие к его горю. Её неусыпная забота о его здоровье. Свадьба. Брак. Рождение дочери. Живи, да радуйся! Казалось, что так будет всегда. До конца жизни. И вдруг, как гром среди ясного неба вспыхнувшая внезапно нежность жены к его больному брату. А теперь вспыхнувшая страстная любовь его жены к женщине. И вот он оставлен, отставлен в сторону, почти брошен. Всё внимание, забота, любовь обращены теперь не на него, а на счастливую соперницу. Соперница, к тому же, совсем не красива, но зато талантлива и умна. Соперница уже поэт, а он всё ещё никто. Вряд ли Елизавета Яковлевна выполнила просьбу брата. Скорее всего, она даже и не пыталась. Цветаева никому не позволяла вмешиваться в её дела. Так что шансов у сестры она не было. А этот период жизни Цветаева письма пишет редко. Она вся поглощена новой любовью. А если и пишет, то короткие, сухие, деловые письма с просьбами. Эфрон, напротив, много пишет сёстрам. Рассказывает о местах, где останавливается поезд. Намекает, что фронт близко. Косвенно даёт понять, что страдает: «Мне временами бывает здесь смертельно грустно, но об этом тоже при свидании». Всё чаще в его письмах Эфрона к сестре повторяется фраза «бросить службу». Ему хочется отдохнуть где-нибудь на даче. Заниматься чем-нибудь продолжительное время он не способен. Ему постоянно хочется отдыхать. Он всё время чувствует себя усталым. Это какая-то перманентная усталость. Но на одном месте ему, как всегда, не сидится. Ещё из санитарного поезда он писал сестре, что его «страшно тянет на войну солдатом или офицером», что смерти он не боится, что невозможно оставаться в бездействии, пока идёт война. Казалось бы, чего проще пойти в солдаты. Ну, иди! Но о солдатах сказано для красного словца. Две причины мешают ему, по его собственным словам, уйти в солдаты: страх за Марину и «моменты страшной усталости, которые у меня бывают, и тогда хочется такого покоя, так ничего, ничего не нужно, что и война-то уходит на десятый план». Перманентная физическая усталость Эфрона, наверное, порождена нервными стрессами. В солдаты он так и не решится уйти. А вообще загадка, как можно устать, ничего не делая?! Июль 1915 года ещё не закончится, а Эфрон действительно бросает службу и мчится в Коктебель. На пять месяцев только и хватило служению родине. Его сестра В.Я. Эфрон тоже увольняется из санитарного поезда № 182 и решет заняться театром. Женщина! Ей простительно! В Коктебеле Цветаевой уже нет. Она поехала с Алей и С.Я. Парнок в Святые Горы. Эфрон сообщает В.Я. Эфрон, что в Коктебеле пусто: «Пра осталась одна, усталая от всех летних неприятностей, слабая, ласковая и трогательная». «Летние неприятности» приезд Марины Ивановны с С. Парнок, отношения с которой она ни от кого не скрывала. 30 июля 1915 года Марина Ивановна пишет короткое, но выразительное письмо Е.Я. Эфрон из Святых Гор Харьковской губернии. Почему монастырь? Зимой, кстати, они ездили в Ростов Великий и останавливались в монастырской гостинице. Возможно потому, что С. Парнок была набожна? Известно, что в Святых Горах останавливались они у знакомых Софьи Яковлевны. По всей вероятности фамилия этих знакомых была Лазуренко, потому что адрес и именно эта фамилия указаны в письме Цветаевой из Святых гор – Е.Я. Эфрон Графский участок, 14, Дача Лазуренко. Вероятно, у знакомых был собственный дом. Цветаева поразительно сдержанна в отношении поездки в Святые горы. В уже упомянутом письме она сообщает, что местность чем-то напомнила ей Финляндию: сосны, песок, вереск, прохлада, печаль. Сравнение с Финляндией, в которой Цветаева никогда не была, со слов сестры и мужа, в Финляндии в разное время отдыхавших. У Цветаевой в письме ни слова о чудных пейзажах Святых гор. Ни слова о горах. Ни слова о Донце. Ни слова о монастыре. В дневнике Марины Ивановны об этой поездке тоже ни слова. Дневник полон исключительно записями об Але. Ощущение такое, что Цветаева избегает говорить о себе и своих впечатлениях от поездки. Скорее всего, она настолько поглощена своими отношениями с С. Парнок, что у неё не остаётся времени ни для дневника, ни для писем. Или эти письма нам неизвестны, потому что Марина Ивановна признаётся: «Серёжу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда от него не уйду. Пишу ему то каждый, то через день, он знает всю мою жизнь, только о самом грустном я стараюсь писать реже. На сердце вечная тяжесть. С ней засыпаю и просыпаюсь». Если из Коктебеля и Святых гор Марина Ивановна мужу писала, чуть ли не каждый день, то где эти письма? Без них это самый закрытый период её жизни. Цветаева погружена в свою любовь, Елизавете Яковлевне она признаётся, что и Серёжу она любит, и Соню любит, и Соня её любит, и это вечно, и от неё она не сможет уйти. Радости до глубины – нет: «Разорванность от дней, которые надо делить, сердце всё совмещает». В письме завуалированная просьба понять и не судить. Стихия любви, с которой бороться невозможно. Как долго это может продолжаться? Быть сразу с двумя возлюбленными вряд ли возможно. Впрочем, для Цветаевой нет ничего невозможного. Где они могли гулять в Святых горах? Не сидели же они целыми днями на даче. Несомненно, ходили в монастырь. Посещали службы. Слушали чудное пение монахов. Поднимались на вершину горы. В 1874 году к вершине горы Фавор была устроена лестница, названная Кирилло-Мефодиевской. Лестница насчитывала 511 ступеней и была выполнена в виде крытой галереи с 16-ю площадками, двумя башнями и 22 переходами. Цветаева и Парнок могли подниматься по ней. Теперь этой лестницы нет. Вместо лестницы мощёная бетонными плитами дорога-серпантин. Наверное, они посещали могилу Иоанна. В 1850–1867 годах в одной из келий внутри отвесной скалы совершал подвиг затворничества преподобный Иоанн (Крюков). В келье, где не было ничего, кроме гроба, в котором он спал, распятия и иконы, Иоанн провёл 17 лет. (Интересно, мылся святой или обходился без личной гигиены?). Гроб он смастерил себе сам. В нём Иоанна и похоронили. Может быть, у могильного креста Иоанна Цветаева и Парнок совершили ритуал, который совершают современные паломники прикасаются к кресту, а то и вовсе прижимаются к нему всем телом, и загадывают желания. Считается, что таким образом святой Иоанн не только исполняет заветные желания, но и посылает здоровье всем, кто прикоснётся к его кресту. Верующие да пусть верят! Конечно, Цветаева и Парнок посетили пещеры. Монахи вырубили в меловой горе ходы. В них более чем прохладно, хотя снаружи может стоять жара. Свечами освещали Цветаева и Парнок себе путь или фонарями? Свечами, конечно, романтичнее, но опаснее. Огонь свечи легко задуть движению воздуха, и тогда останешься в кромешной тьме, внутри горы. Впрочем, наверное, у них был монах-проводник. К тому же можно повернуть и идти назад к выходу. Гуляя по территории монастыря, Цветаева не могла не знать, что в монастырской гостинице, останавливался Антон Чехов. Но вряд ли её взволновал тот факт, что Антон Павлович посетил сии места. А. Чехова она с детства не любила. И Ф. Достоевского она не жаловала. И Л. Толстым не увлекалась. Зато боготворила А. Пушкина и А. Блока, С. Унсет и Б. Пастернака. Так что вряд ли Цветаевой польстило, что она гуляла мимо гостиницы, в которой останавливался сам А. Чехов. Скорее всего, она сказала Софье Яковлевне, что эти места когда-нибудь прославятся и тем, что здесь они, поэты, провели месяц. А если не сказала, то подумала. У Марины Ивановны не было комплексов. И если сказала или подумала, то была права. Теперь, когда в рекламных проспектах пишут о красоте здешних мест, не забывают упомянуть, что здесь были А. Чехов, И. Бунин и М. Цветаева с С. Парнок. Неизвестно купались ли путешественницы в Донце или Банном озере, но возможно, и не купались, поскольку Цветаева говорит о прохладной погоде. Может быть, лето не удалось в 1915 году? Но по лесу они гуляли, несомненно. Лес чудный, полный певчих птиц и белок. Восстановившись осенью в университете, Эфрон не столько вступает в роль студента, сколько в роль актёра. Он поступит в Камерный театр на третьи роли. Он будет играть роль 2-го гвардейца в спектакле «Сирано де Бержерак». Играть будет весь сезон с ноября по февраль. Его всегда привлекает театр, что весьма симптоматично. Ему нравится проживать на сцене чужие жизни и произносить чужие речи. Он иронически любуется собою: «…я целую руки у дам направо и налево, говорю приятным баритоном о «святом искусстве», меняю женщин, как перчатки, ношу на руках перстни с громадным бриллиантом». Об обучении в Университете нигде ни слова. Ни слова о студентах и студенческой жизни, ни слова о лекциях, профессорах, ни слова об и интересе к обучению. Зато много о театре. Театр семейное увлечение семьи Эфронов. Вера Яковлевна, Елизавета Яковлевна, Пётр Яковлевич, его супруга играют в театре. Сергей Яковлевич тоже пробует свои силы на этом поприще. Литература остаётся в стороне. Если Эфрон мнил себя литератором, то отчего он не бил в одну точку? Отчего распылял своё внимание? Отчего не писал, оттачивая мастерство? Ответ прост: нечего ему было сказать, вот и не писалось. Есть ли ему что сказать на сцене? А актёр на сцене ничего и не говорит. То есть, он произносит фразы, он играет, но он произносит фразы, написанные драматургом, но он играет так, как угодно интерпретировать пьесу режиссёру. Откуда эта страсть к театру? Страсть к фальши? А оттуда! Когда своего ничего нет, то ищут на стороне. Вот как отзывается об актёрах В.В.°Розанов: «Актёр – страшный человек, страшное существо. Актёра никто не знает. И он сам себя не знает…и почти хочется сказать: когда Бог сотворял человека, то ненавидевший и смеявшийся над Ним дьявол в одном месте «массы» , из которой Бог лепил своё «подобие и образ», ткнул пальцем, оставил дыру, не заполненную ничем. А Бог, не заметив, замешал и эту «дыру» в состав человека, и вот из неё и от неё в человечестве и получились «актёры», «пустые человеки», которым нужно, до ада и нетерпения, в кого-нибудь «воплощаться», «быть кем-то», древним, новым, Иваном Ивановичем, Агамемноном, но ни в коем случае НЕ СОБОЙ, НЕ ПРЕЖНИМ, НЕ УРОЖДЁННЫМ…У настоящего актёра искусство убило всё…У других «талантов» или «призваний» искусство и наука отнимают многое. Поглощают многое; но, в сущности, поглощают только досуг, ум, мысль. У актёра же, ужасно выговорить, поглощено само ЛИЦО, ИНДИВИДУАЛЬНОСТЬ. У него «искусством отнята душа, и вне искусства он…без души!». Природа актёра нечеловеческая. Эфрона тянет сцена, ибо в университете надо кем-то быть, надо быть собой, а он пуст, у него нет мнений, ему нечего сказать, он никто. На сцене он может воплощаться, пусть даже в третьего гвардейца. Мыслить не надо. Текст готов. Осталось нарядиться и воплотиться. Есть ли у Эфрона актёрский талант? Не говоря о том, что у него нет соответствующего образования. Если таланта и нет, то есть отличный рост, приятный баритон, красивое лицо. Вероятно, он полагает, что этого вполне достаточно. Есть в этом поступке, сделаться актёром, что-то женственное. Так прежде женщины шли на сцену, чтобы как-то реализовать свои амбиции и спрятаться от жизненных проблем. Цветаева, говоря о театре, не уступит Розанову в резкости суждений. Что именно не устраивает М. Цветаеву в театре, мы уже обсуждали фальшь! Театр по её определению есть «сердце фальши». Актёры для неё «коробейники строк и чувств». М. Цветаева заявляет, что актёрам она не поклонница. Она считает, что актёры фальшивы до мозга костей, что у них нет ничего своего, поэтому они играют не только на сцене, но и в жизни. Актёры по её мнению самолюбивы, ребячливы, не умны, тщеславны, бесцеремонны, пусты. М. Цветаева даёт свои характеристики актёрам на основе собственных наблюдений. Совершенно очевидно, что М. Цветаева профессию актёра не уважает, в грош не ставит. Она не скупится на определения: «Актёр вторичное, актёр упырь, актёр плющ, актёр полип, актёр для других, вне других он немыслим, актёр из-за других». Актёр для М. Цветаевой полая форма, в которую можно влить всё, что угодно: либо драгоценное вино, либо помои. В 1919 году в книге «Земные приметы». сравнивает ремесло актёров со своим поэтическим, и приходит к выводу, что актёр поэту не соперник ни в каком смысле, ни в творческом, ни в интеллектуальном: «…поэт самоцель, покоится в себе (В Психее)». Поэт существо самодостаточное, поэту не нужны рукоплескания толпы, поэт может творить и для себя самого, и, самое главное, поэт творит. Актёр всё обратное этому. М. Цветаева говорит, что дело актёра час и ему нужно торопиться: «Шекспировский стих, собственная тугая ляжка – всё в котёл! И этим сомнительным пойлом вы предлагаете опиваться мне, поэту? <…> Нет, господа, наши царства – иные. Нам – остров без зверей, вам – звери без острова. И недаром вас в прежние времена хоронили за церковной оградой». Недаром! Актёр ходячая, полая форма страшная, потому, что она живая. М. Цветаева восклицает, что недаром актёров во все времена хоронили за церковной оградой, намекая, что на профессии актёра нет Божьей благодати. М. Цветаева делает исключение для актрис-певиц, растворяющихся в стихии голоса. К актёрам-мужчинам она беспощадна. Актёр видимость естества, поэтому ему не совестно декламировать не своё. От поэта требуется быть самим собою. От актёра требуется как можно меньше быть самим собою. Поэт независим, а если и зависим, то только от Высшего над ним. Актёр зависим от поэта. Посадите, предлагает М. Цветаева, того и другого на необитаемый остров. Поэт и на острове поэт. А какое «…жалкое зрелище: остров и актер!». Актёр на острове перестает быть. Нет, заключает М. Цветаева, наши царства иные: «Нам остров без зверей, вам звери без острова». Когда поэт пытается привлечь внимание читателей (публики) актёрскими приёмами, как например, Есенин цилиндром или онучами, или Байрон ручными леопардами, это вызывает презрение М. Цветаевой. Эти поэты для неё «уже актёры: актёришки». Цветаева людям, с которыми общалась, театр прощала. Прощает она театр и мужу и его сёстрам. Сёстрам мужа, потому, что они – женщины. Мужу прощает театр, потому что мужа любит. Она даже похваливает его. Находит, что на сцене он держится свободно, уверенно, голос звучит прекрасно, находит, что на сцене он очень хорош. Конечно, такая фактура! Но Цветаева всегда аккуратно обходит тему хорошо ли Эфрон играет. Живёт он в это время, между прочим, в мебелированных комнатах на Садово-Черногрязской улице, а не дома с женой. Примирение, видимо, не наступило. Эти мебелированные комнаты считались прибежищем богемы. Он уверяет Е.Я. Эфрон, что война разрывает ему сердце, что нужно поступать в военное училище, потому что только это теперь и нужно, и прибавляет, что если бы он был здоровее, то «давно был бы в армии». «Если бы», да, «кабы»! Он убеждён, что у него слабое здоровье. Проще говоря, он всячески демонстрирует на словах свой патриотизм, но прячется за «слабое здоровье», когда надо от слов переходить к делу. Хочется выглядеть геройски, но Эфрон считает себя больным и надеется, что его комиссуют: «О себе думаю, что вернее всего попаду в Коктебель, что на медицинском осмотре меня признают негодным. Самому же мне хочется только покоя». Так чего же ему на самом деле хочется? Покой и усталость ключевые слова в лексиконе Эфрона. Цветаева всё ещё в тесных отношениях с Парнок и живёт в Борисоглебском. Эфрон не мешает их общению. Выжидает, когда место освободится. Освободится оно не так скоро, как ему хочется. Эфрон разочаровывается в ремесле актёра через месяц после того, как вошёл в спектакль: «Лиленька быть актёром ужас! Никогда больше не буду актёром». Почему ужас, не объясняет. Может быть, потому что ремесло актёра требует большого труда, к которому он не привык. Впрочем, играть в театре ему ещё придётся, несмотря на то, что быть актёром ужас. Примирение состоялось, по-видимому, в декабре 1915 года, потому что Цветаева пишет Е.Я. Эфрон, что: «Серёжа в прекрасном настроении, здоров, хотя очень утомлён, целый день занят то театром, то греческим». Марина Ивановна ходит на спектакли с участием мужа, знакомится с актёрами Камерного театра и театральными деятелями того времени: Алисой Коонен, М.М. Петипа, А.Я. Таировым, и др. С Софьей Яковлевной Цветаева расстаётся в начале 1916 года. Впрочем, расстаётся не по собственному желанию, а потому, что её возлюбленная подруга ей изменила с актрисой Л. Эрарской. Но затишье и семейная идиллия длится недолго. Надежды Эфрона на то, что место возле его жены скоро освободится, потускнели. После романа с Софьей Парнок, последовал мимолётный роман с Осипом Мандельштамом, а весной 1916 года Цветаева увлеклась поэтом Тихоном Чурилиным. Напрасно уверяла Цветаева в письме Розанову, что при Эфроне она может жить так, как живёт совершенно свободная. Брак несовместим с той степенью свободы, которую хочет иметь Марина Ивановна. Ей, самодостаточной, с её установкой на свободу чувств, вообще не надо было выходить замуж. Она это поняла слишком поздно. Но откуда ей было знать в восемнадцать лет, что гениальность, творчество и способность страстно и часто увлекаться идут рука об руку, никогда не расставаясь. Когда она это поняла, возникло ощущение брака, как катастрофы, удара, пагубы. Брак во всех смыслах оказался капканом. Освободиться из него при её уровне совестливости и обострённого чувства долга Цветаева могла только, как лисица, которая, попав в капкан, перегрызает себе лапу. Между тем, Эфрон обычный человек с традиционными взглядами на брак и семью. Вряд ли он ожидал, что его жена с такой невероятной скоростью проявит те черты своего характера, о которых она и сама вряд ли до этого подозревала. В отличие от своего мужа Цветаева стремительно развивается. В одном из своих писем она утверждает, что, когда выходила замуж, «…была человеком сложившимся, он нет». Это правда. И всё-таки не полная правда. Цветаева была сложившимся человеком, но брак, как это ни странно, окончательно раскрепостил её, пробудил в ней жажду свободно выражать свои чувства, которые не обязательно должны были быть адресованы одному только мужу. Понимал ли он в 1914-1915 годы, кто его жена? Да, она пишет хорошие стихи, но пока ещё не вполне видно, что перед вами гений. Вот эти первые экстатические всплески чувств невинные в своей глубине явленные во всём своём блеске в стихах и письмах к М. Фельдштейну, П. Эфрону, С. Парнок, О. Мандельштаму, Т. Чурилину первые ласточки. Неудержимо растёт градус поэтической экзальтации. И Эфрон начинает понимать, что женился не на обычной женщине, а на самой поэтической стихии. Надо отдать Эфрону должное. Он не требует развода, не хватается за револьвер, не требует соперников и соперниц к барьеру. Он стремится на время убежать. Это его способ защиты. А может быть он просто тряпка, тюфяк и трус?! Вот и теперь, услышав о Т. Чурилине, он подаёт прошение на имя ректора университета об увольнении и просит выдать ему соответствующие бумаги, ибо он решил поступить охотником в III Тифлисский Гренадёрский полк. Прошение подано 9 марта 1916 года, а 14 марта, т.е. ровно через пять дней на имя ректора подано ещё одно прошение - принять студента Эфрона назад в университет, тем более, что документов он ещё не забирал. Причина неожиданно обнаружившаяся болезнь печени. Но печень не при чём. Печень в порядке. Цветаева, узнав о решении мужа уйти из университета и отправиться на войну, забила во все колокола. В тот же день, когда он подал прошение об увольнении из университета, она пишет короткое и отчаянное письмо Елизавете Яковлевне в Петербург, где та находится, требуя, чтобы та немедленно приехала. Елизавета Яковлевна немедленно явилась и совместными усилиями, уговорами, пламенными заверениями в любви они убедили Эфрона взять прошение назад. А Цветаева писала Елизавете Яковлевне, что он страшно твёрд в своём решении. Как легко поколебать его твёрдость двум любящим женщинам. Как быстро он уступает. Дело в том, что на самом деле ему не так уж хочется идти на войну. Он даёт себя уговорить. А необходимость пойти на войну подступает буквально через месяц после подачи прошения об увольнении из университета и немедленном возвращении в него. Эфрон был призван, как и другие студенты его года рождения. Вместо того чтобы радоваться, что его намерения неожиданным образом исполнились, Эфрон пишет Елизавете Яковлевне: «О себе думаю, что вернее всего попаду в Коктебель, что на медицинском осмотре меня признают негодным. Самому же мне хочется только покоя. Я измытарен до последней степени». К чему тогда был нужен весь этот фарс в начале марта? Так чего же на самом деле хочется Эфрону? На самом деле ему хочется в Коктебель: «В Москве весна. В комнатах сидеть нет сил. Всё залито солнцем и колокольным звоном. По-старому хочется отъезда и перемен. Вообще настроение птичье перелётное». Единственный человек, с кем Эфрон предельно откровенен Елизавета Яковлевна. Он постоянно обменивается с нею объяснениями в любви и преданности. Она самый близкий для него человек. Две недели Эфрон проходит медицинскую комиссию в Московском военном госпитале. Его тщательно и всестороннее обследуют. Каким же было его удивление, когда комиссия признаёт его абсолютно здоровым, и годным к военной службе. Самое удивительное то, что обследовалось тридцать человек, и двадцать семь из них получили отсрочки. Но не Эфрон. В письме к Вере Яковлевне он шутливо комментирует: «Я начинаю с чрезвычайным почтением относиться к своему чудовищному здоровью. <…> Мало осталось на Руси таких дубов a la Собакевич». Легенда о нездоровье Эфрона, которая бродит до сих пор из статьи в статью, и из книги в книгу это всего только легенда, т.е. сознательная выдумка. Врачи не нашли в его здоровье ни малейшего изъяна. Цветаева в это время находится в Коктебеле. Узнав, что Эфрон призван и годен к военной службе, она очень обеспокоена. Пишет Елизавете Яковлевне в Петербург, что впервые в жизни чувствует себя бессильной. Пишет, что умеет с людьми, но с законами – нет. Эфрона должны куда-то отправить для того, чтобы он прошёл военную подготовку. Эфрон полагал, что его отправят в Одесское военное училище. Цветаева полагает, что его могут отправить куда угодно – в Чугуев, в Иркутск, в Тифлис. В конце мая выясняется, что Военный госпиталь затерял бумаги, и Эфрон никак не может получить назначение. Начальник требует, чтобы каждые пять дней призывник являлся в контору, чтобы справиться не нашлись ли бумаги. Эфрон в бешенстве: «Всё это время я мог бы пробыть в Коктебеле! Проклятье!!!». В точно таком же положении ещё человек пятьдесят. Летом 1916 года Марина Ивановна снимает дачу в Александрове с сестрой. Сергей Яковлевич навещает их. 3 июня он отчитывается перед Елизаветой Яковлевной: «Прожил несколько дней с Асей Цветаевой и с Мариной в Александрове под Москвою (80 вёрст). Но теперь сбежал оттуда и живу один в Москве. Захотелось побыть одному. Я сейчас по-настоящему отдыхаю. Читаю книги мне очень близкие и меня волнующие. На свободе много думаю, о чём раньше за суетой подумать не удавалось». О чём он думает, и какие книги читает не сообщает. Признаётся сестре: «Лиленька, ты мне близка и родственна сама не знаешь, в какой мере. Мы разными путями и при совсем разных характерах приходим к одному и тому же. Я чувствую, что могу говорить с тобой захлёбываясь о самых важных вещах. И если не говорю, то это только случайность». До конца жизни Елизавета Яковлевна, а не Марина Ивановна, останется для Эфрона самым близким человеком. 10 июня 1916 года Эфрону удалось всё-таки вырваться в Коктебель. Марина Ивановна в этот период никем не увлечена, но не любить она не может, поэтому в её душе всплывает старая нежность. Она пишет Елизавете Яковлевне: «Я недавно видела во сне Петю, и узнала во сне это прежнее облако нежности и тоски. Он был в коричневом костюме, худой, я узнала его прелестную улыбку. Лиля, этого человека я могла бы безумно любить! Я знаю, что это неповторимо». Вряд ли Елизавета Яковлевна была в восторге от этих признаний своей невестки. Из Коктебеля Эфрон пишет Елизавете Яковлевне, что ему её не хватает, уверяет её, что многое может сказать только ей. Он делится с нею мечтами. Мечты Эфрона о том, чтобы поскорее кончилась война, и устроиться жить в деревне. Он сетует на то, что его жена деревню терпеть не может, а то бы он давно там устроился. Разница мироощущений Эфрона и Цветаевой пока что сказывается в мелочах. Позже она обнаружится на уровне жизненных, глобальных принципов. Хотя в каждом письме к сестре Эфрон выказывает ей своё доверие и нежность, Елизавета Яковлевна всё чаще выражает сомнение в том, что ему нужна её любовь. Видимо, она продолжает ревновать брата к его жене. Ей хочется снова и снова выслушивать его горячие уверения в любви. Брат уверяет сестру в своей горячей любви и пишет: «Наше раздельное житьё для меня противоестественно. Если каким-либо чудом меня освободят от воинской повинности – приеду непременно к тебе на остаток лета. Люблю тебя горячо и на всю жизнь и от тебя требую того же». Понятие противоестественности и естественности у Эфрона весьма специфическое. Противоестественно не жить в одном доме с родной сестрой. Естественно подписывать письма к ней Votre amant. Хорошо, что всё это не знает и не слышит его жена. Для Эфрона противоестественно делиться с нею самыми сокровенными мыслями. Вряд ли она когда-нибудь узнает об этом. И, слава Богу, что не узнает. Для Цветаевой противоестественно, чтобы в её семье жила сестра брата. Признание Эфрона, что сестра ему самый близкий человек, что он хочет, чтобы сестра была рядом не просто рядом, а жила бы с ним в одном доме бальзам на душу Елизаветы Яковлевны. Цветаева, как известно, решительная противница жизни втроём или вчетвером. В начале июля назначение Эфрону приходит, и его немедленно требуют к начальнику. Но Эфрон в Коктебеле. Вместо него к начальнику идёт Цветаева. Ей удалось всё уладить. Начальник сказал, что он сам вызовет её мужа из Коктебеля. Эфрон едет в Москву. Проведя некоторое время с женой, он спешит в Ессентуки, где в это время находится Елизавета Яковлевна. Вообще, трое сёстры и брат в некоем заговоре против Марины Ивановны. Эфрону почему-то кажется, что Аля в Москве плохо питается. Вера Яковлевна несёт ей котлеты, которые девочка охотно уплетает. Удовлетворённый брат и отец после письменного отчёта Веры Яковлевны замечает в письме к ней: «Представляли себе с Лилей твой ужас, когда ты заметила недовольство Марины. Для Марины, верно, это предприятие выглядело очень нелепо. Но с твоей лёгкой руки Марина начала покупать мясо и поэтому можно считать цель достигнутой». Эфрон всё время укрепляет в сёстрах мнение, что Цветаева плохо ухаживает за дочерью: не та няня, не так кормит, всё не так. Наверное, сёстры радуются, что брат постоянно привлекает их на свою сторону. Остаётся только гадать, почему его немедленно не отправляют в школу прапорщиков, хотя назначение получено. Более того, пока Эфрон общается в Ессентуках с сестрой, Цветаева в Москве подыскивает ему работу по военному ведомству, привлекая к этому делу своего дядю, Дмитрия Владимировича, который должен дать рекомендательное письмо в Промышленный Комитет. Лишь бы не в школу прапорщиков! Лишь бы не на фронт! Пусть другие ; на фронт! К концу сентября Эфрон вернулся из Ессентуков весёлый и поздоровевший, как пишет Цветаева. Всласть наговорился с сестрой! Он пытается устроиться на то место, о котором хлопотала его жена, но что-то не складывается. Марина Ивановна беременна вторым ребёнком. Чувствует себя хорошо, о чём докладывает в письме к Е.Я. Эфрон. Мечта Эфрона о деревенской жизни вполне может осуществиться. Ему предлагают купить за бесценок имение графа Шувалова барский дом в 30 комнат, десять десятин фруктового сада. Дом на горе над рекой. От Москвы 130 вёрст. От железнодорожной станции ещё 30. Неизвестно, как отреагировала на это предложение его жена, хотя легко предположить, что оно ей совсем не понравилось. Неизвестно, сказал ли Эфрон жене об этом предложении. Во всяком случае, она нигде об этом не упоминает. Зато в Кисловодск, где находится в это время Елизавета Яковлевна, летит письмо Эфрона, в котором есть фразы: «Но без тебя я не решаюсь действовать. Говорят, очень дорого стоит содержать. Я бы не раздумывал, если бы не нужно было держать квартиры в Москве». Советуется он о предполагаемой покупке с сестрой, а не с женой. Квартиры в Москве и усадьбу под Москвой не потянуть. М. Цветаева жить в имении если и согласится, то только летом и недолго. Без квартиры в Москве не обойтись. Какую заднюю мысль мог лелеять С. Эфрон, покушаясь купить это поместье? Он надеется, что в тридцати комнатах сестре, а может и обеим сёстрам найдётся место. Он забыл, что ей не нашлось места в девяти комнатах. Не найдётся и в тридцати. Понимает он или нет, что никогда Цветаева не согласится ни жить в деревне, пусть даже в имении, ни жить с его сёстрами? Имение куплено не будет. Возможно, Марина Ивановна положила конец этой мечте мужа. Суета и неопределённость закончатся для Эфрона к январю 1917 года. Его отправляют в Нижний Новгород для прохождения начального этапа военной службы. В Нижнем Новгороде Эфрону сделали прививку против тифа. В феврале его переводят в Петергофскую школу прапорщиков. Здесь ему делают ещё одну прививку против тифа. Эта информация важна и нам скоро понадобится. 13 апреля 1917 года у Цветаевой родилась вторая дочь Ирина. Несчастливое число и несчастливый год! В конце июля Эфрон уже в Москве. В августе прапорщик он занимается строевой подготовкой солдат, дежурит в Кремле. Службой Эфрон сильно тяготится. Вновь проявляется яркая черта его натуры – непоседливость, неспособность долго заниматься одним и тем же делом, склонность к лени. Муштровать солдат занятие, конечно, не слишком увлекательное, но и это надо кому-то делать. Если, будучи санитаром, Эфрон находил солдат милыми и даже прекрасными, то теперь он их терпеть не может. Принимая во внимание революционное время, не приходится удивляться этому. Солдаты хлебнули «свободы» и соответственно упала дисциплина. Эфрон, как всегда, устаёт от работы, и жена, тоже как всегда, хлопочет, чтобы облегчить ему жизнь. Марина Ивановна пишет в Коктебель Волошину, у которого есть кое-какие связи среди военных в Крыму. Она просит похлопотать за мужа, чтобы его перевели в Феодосию, в тяжёлую артиллерию. Вся семья хочет перебраться в Феодосию, потому что в Москве всё труднее и труднее жить. В конце письма Эфрон сделал приписку: «Милый Макс, ужасно хочу, если не в Коктебель, то хоть в окрестности Феодосии. Прошу об артиллерии (легкая ли, тяжёлая ли – безразлично), потому что пехота не по моим силам. Уже сейчас – сравнительно в хороших условиях – от одного обучения солдат – устаю до тошноты и головокружения». Опять загадка! Отчего абсолютно здоровый, признанный комиссией военных врачей годным к строевой службе молодой человек двадцати четырёх лет устаёт до тошноты и головокружения?! А как же другие молодые люди его возраста? Ведь они-то выполняют свой долг, свою работу. И только Эфрон снова готов к отступлению, снова жалуется, снова ноет. Не хочет он работать! Ни санитаром! Ни актёром! Ни офицером! И не потому, что он барин. Настоящий барин хозяин и работник. Странное противоречие есть в этой приписке. Эфрон жалуется Волошину на усталость, но пишет, что «опростился и оздоровился». Эфрону хочется сочетать приятное времяпровождение с неизбежной необходимостью. Если уж надо служить, то лучше в артиллерии, где служба легче, чем в пехоте, и в Крыму, где рядом заботливый Волошин, любимый Коктебель, тепло, море, и все радости, какие может предоставить южная природа. Тем более что и домочадцы собираются жить в Феодосии. Цветаева забрасывает Волошина письмами с просьбами содействовать скорейшему устройству семьи в Крыму. 24 августа 1917 года Цветаева сообщает, что недели через две будет с детьми в Феодосии. На следующий день в Коктебель летит письмо теперь с просьбой убедить Эфрона взять отпуск и поехать в Крым: «Он этим бредит, но сейчас у него какое-то расслабление воли, никак не может решиться. <…> Отпуск ему конечно дадут. Напиши ему, Максинька! Тогда и я поеду, - в Феодосию, с детьми. А то я боюсь оставлять его здесь в таком сомнительном состоянии». Да не сейчас у него расслабление воли. У него перманентное расслабление воли. И все дела даже житейские он перекладывает на кого угодно, лишь бы не заниматься ими самому. Марина Ивановна, как всегда, в роли няньки и опекуна своего собственного мужа. При этом у неё на руках двое детей, прислуга уволилась, Марина Ивановна всё должна решать сама. В Москве всё труднее жить. В этой же открытке она пишет, что страшно устала. Ещё бы! Ведь для неё-то расслабление воли недопустимая, непозволительная роскошь. Но и её силы имеют предел. 13 сентября М. Цветаева пишет В.Я. Эфрон: «Я сейчас так извелась, что или уеду на месяц в Феодосию (гостить к Асе) с Алей, или уеду совсем. Весь дом поднять трудно, не знаю, как быть. Если Вы или Лиля согласитесь последить за Ириной, в то время как меня не будет, тронусь скоро. Я больше так жить не могу, кончится плохо». Что именно, или, вернее, кто именно извёл Цветаеву догадаться нетрудно. Она готова ехать одна, точнее, с Алей, без Ирины и мужа и это означает, что она на пределе. Свет на события проливает письмо Эфрона Волошину, посланное через два дня, в котором он пишет, что рвётся в Коктебель всей душой, но всё дело за текущими событиями: «К ужасу Марины я очень горячо переживаю всё, что сейчас происходит настолько горячо, что боюсь оставить столицу. Если бы не это давно был бы у Вас». В Москве в эти дни кипят бурные события, которые гонят Цветаеву подальше от столицы, но магически притягивают Эфрона, задерживающего отъезд семьи. В этом же письме он напишет фразу, которую стоит запомнить, как запомнила её Цветаева: «Я сейчас так болен Россией, так оскорблён за неё, что боюсь Крым будет невыносим. Только теперь я почувствовал, до чего Россия крепка во мне. <…> С очень многими не могу говорить. Мало кто понимает, что не мы в России, а Россия в нас». Видимо Марине Ивановне так худо, она так устала от переменчивых настроений мужа, что она во второй половине сентября срывается в Феодосию. 19 октября она пишет Эфрону, чтобы он подготовил свой отпуск, и, когда она приедет в Москву, он поедет в Крым. Однако отпуск у Эфрона всё не получается и Цветаева продолжает жить в Крыму, хотя уже скучает по дому. В ночь с 24 на 25 октября происходит н переворот, инспирированный большевиками. Цветаева немедленно садится в поезд, идущий в Москву. До Москвы она добирается три дня. Находясь в Крыму, Цветаева насмотрелась на бесчинства взбесившейся черни, нюхнувшей «свободы». Марина Ивановна теперь по опыту знает как это страшно. Сообщение о событиях в Москве и Петербурге мобилизует все её силы для спасения семьи. Утром 3 ноября Цветаева уже дома. К этому времени всё в Москве улеглось. Уличные бои закончились. Юнкеры и офицеры, защищавшие Кремль, сдались. Те, кто уцелел, разошлись по домам. Эфрон жив. Вечером этого же дня Цветаева, Эфрон и его сослуживец Гольцев, садятся в поезд, отходящий в Крым. Марина Ивановна опасается за мужа, принимавшего участие в боях против большевиков. Толком собраться не успели. Боялись расправы. У М. Разумовской в её книге о Цветаевой есть фраза: «В суматохе этого спешного отъезда забыли одно: взять с собою детей». Забыть можно зонтик, носовой платок, калоши, очки, но чтобы родители забыли в суматохе детей! Это совершенный нонсенс! Нет, не забыли детей, а не взяли с собою. И этому есть доказательство в письме Цветаевой из Коктебеля, адресованное В.Э. Эфрон. Прося сестру мужа при малейшей возможности привезти детей, Цветаева восклицает: «…не выживу здесь без детей, в вечном беспокойстве. <…> Я сделала всё, что могла, я так просила Серёжу взять Алю». Тогда, это когда они спешно уезжали в Крым. Значит, Цветаева хотела взять с собою хотя бы Алю, но Эфрон воспротивился этому. Какие аргументы он мог выдвинуть? Трудности пути? Неизвестность? Цветаева, кстати, в этом же письме говорит, что ехали не страшно. Возникает естественный вопрос: зачем Цветаева едет в Крым вместе с мужем и его другом? Логичнее было бы Цветаевой остаться дома с детьми, а не мчаться в тот же день, как она приехала из Крыма, назад в Крым, даже толком не передохнув. Быть может, она обеспечивала мужу необходимый уровень безопасности. Он ехал, конечно, не в качестве офицера, а в качестве мужа. Меньше подозрений. Семья муж и жена едут в Крым отдыхать. Цветаева в роли прикрытия. Можно только приблизительно представить себе как она терзалась, оставляя детей. По меткому выражению В. Швейцер, Цветаева сама отвезла Эфрона на юг. Она везёт его в Коктебель. Кстати, описывая биографию Эфрона в письме к Л. Берия от 29 декабря 1939 г. Цветаева пишет, что после боёв в Москве Эфрон тут же отбывает в Новочеркасск одним из первых. Но это, мягко говоря, не соответствует действительности. Впрочем, эти детали не имели значения для Л. Берии. Привезя Эфрона в Коктебель, Цветаева не сразу возвращается в Москву. По какой-то причине она остаётся с мужем. Планы меняются. 16 ноября она пишет письмо В.Я. Эфрон, в котором просит её привезти детей и их няню Любу в Крым. Далее в письме Цветаева подробно пишет, что делать с имуществом, что привезти. Везти нужно много вещей: одежду летнюю и зимнюю, одеяла, постельное бельё, драгоценности, документы, продукты, кухонные принадлежности, детскую одежду. Во всяком случае, надеялись переждать зиму в Крыму, пока всё не придёт в норму. Квартиру в Москве Цветаева просит сдать на полгода. К комнате Эфрона проявлено особое внимание. Марина Ивановна просить сдать её какому-нибудь знакомому, так чтобы можно было бы в неё неожиданно въехать. На следующий день Цветаева вновь отправляет В.Я. Эфрон письмо, в котором сообщает, что сняла в Феодосии квартиру в две комнаты с кухней, потому что зимовать в Коктебеле с детьми невозможно. Феодосия всё-таки город, там есть цивилизация. Цветаева вновь пишет, что привезти из вещей, ибо у неё ничего нет. Настойчиво она повторяет, что низ квартиры можно сдать, но её Цветаевой комнату и комнату Эфрона сдавать не надо, а если и сдать, то с предупреждением, что могут неожиданно въехать. Об Эфроне ни слова, возможно, из конспиративных соображений, хотя вряд ли кто-то в это время станет интересоваться прапорщиком Эфроном. Собирается ли он на Дон? Пока он сидит в Коктебеле. Цветаева интересуется у сестры Эфрона как там в Москве? Если всё утряслось и устроилось с молоком, то выезжать не надо, предупреждает Цветаева. Она приедет сама в Москву. 25 ноября Марина Ивановна садится в поезд. Цель её поездки проверить на месте, можно ли вернуться в Москву мужу, безопасно ли? 28 ноября Цветаева пишет в Коктебель Эфрону. Тон письма обнадёживающий. Некто С., с кем советовалась Марина Ивановна, даёт совет Эфрону отдохнуть с месяц, что означает надо переждать. На радостях, что Эфрону пока что ничто не угрожает, Цветаева записывает его кандидатом в какое-то экономическое общество. Она подыскивает ему работу с хорошим заработком. То же касается и Гольцева, у которого за плечами 9 лет службы. «Это серьёзно», обнадёживает Цветаева. О Доне ни слова. Напротив, Дону есть альтернатива возвращение в Москву, где есть место работы с хорошим жалованием. Всем кажется, что большевики это только эпизод, что они – ненадолго. В декабре Эфрон всё еще в Коктебеле, А Цветаева всё ещё в Москве. Цветаева полна оптимизма: «Я думаю, Вам уже скоро можно будет возвращаться в Москву, переждите ещё несколько времени, это вернее. Конечно, я знаю, как это скучно и хуже! – но я очень, очень прошу Вас». Цветаева уговаривает Эфрона переждать, как капризного подростка, который того и гляди, выкинет какой-нибудь фортель. В письме она сообщает об обысках у знакомых и о грабежах, которыми эти обыски сопровождались. Уже декабрь, но Эфрон пока и не помышляет о Доне. Что произошло во второй половине декабря 1917 г.? Сообщение между севером и югом прерывается. Цветаева не может выехать из Москвы. Эфрон не может приехать в Москву. Все планы рухнули. Начинается гражданская война. Ленин и Дзержинский основали ЧК по борьбе с контрреволюцией. Вот только теперь, когда отступать некуда, Эфрон присоединяется к Белой Армии. Через три месяца он напишет в Коктебель Волошину и его матери, что он только что вернулся из похода, что Гольцев убит под Екатеринодаром, что от армии Корнилова, вышедшей из Ростова, почти ничего не осталось, но он, Эфрон, жив, ему повезло. Эфрон пишет, что потерял связь с Москвой и боится, что его считают убитым. Он просит известить жену о том, что он жив. Теперь он в чине подпоручика и прикомандирован к чрезвычайной миссии при Донском правительстве. В конце письма самое главное: «Может быть, придётся возвращаться в Армию, которая находится отсюда в верстах семидесяти. Об этом не могу думать без ужаса, ибо нахожусь в растерзанном состоянии. <…> Наше положение сейчас трудное что делать? Куда идти? Неужели все жертвы принесены даром? Страшно подумать, что это так». Он пишет Волошину, что ужасно устал и мечтает только об одном сидеть в креслах и писать мемуары. Это конечно шутка. Какие мемуары в 26 лет! Но в этой шутке есть доля правды. Эфрону всегда хочется покоя. Его идеал – жить где-нибудь барином в имении под Москвой и ничего не делать. Осуществлению этой мечты помешали политические события. Ведь Эфрон уже присмотрел под Москвой прекрасное имение, но не успел или не смог купить. Из письма ясно, что тысячеверстовый поход отбил у Эфрона охоту возвращаться в Армию. Эфрон уже готов к отступлению. Эфрон был не один в Добровольческой армии, кто устал, был измучен и готов был пойти на попятный. Деникин пишет: «Первый кубанский поход оставил глубокий след в психике Добровольцев, наполнив её значительным содержанием, – отзвуками смертельной опасности, жертвы и подвига. Но вместе с тем вызвал невероятную моральную и физическую усталость. Издёрганные нервы, утомлённое воображение требовали отдыха и покоя». Среди тех, кто дрогнул, был и Эфрон. Ему уже надоело быть белым «героем», как быстро надоедало всё, за что бы он ни брался. В следующем письме к Волошину его нежелание продолжать борьбу совершенно очевидно: «Меня судьба опять бросила в самый центр будущего переворота. Но,…я потерял вкус к ним тем более, что последний переворот будет очень невкусным». Ах, эти гастрономические сравнения! Как их презирала Цветаева! Эфрон имеет в виду под переворотом, очевидно, смену руководства в армии. В этих настроениях Эфрона, принявшего участие в Белом движении не по велению сердца, не по глубокому убеждению, что с большевизмом нужно бороться до конца, а по стечению обстоятельств, не оставившему Эфрону выбора, кроется зерно его будущей метаморфозы. Не останься Эфрон на это время в Крыму, вряд ли он принял бы решение присоединиться к Белой армии. Будь он в это время в Москве, он бы приспособился к новым обстоятельствам, как приспосабливались миллионы Бросила судьба» – это симптоматичная фраза в его письме к Волошину. Не «сам пошёл», а судьба заставила. В книге В. Дядичева и В. Лобыцина «Доброволец двух русских армий: Военная судьба Сергей Эфрона. 1915-1921 годы» говорится: «Эфрон намеревался выехать в Коктебель в отпуск по болезни, который после похода распорядился предоставлять офицерам командующий Добровольческой армией генерал А.И. Деникин». Болезнь возвратный тиф. О том, что у Эфрона был возвратный тиф, авторам книги известно из его письма, на которое ссылаются Дядичев и Лобыцин. Но здесь есть ряд вопросов. Почему не подействовали две прививки против тифа, которые делали Эфрону в Нижнем Новгороде и Петергофе? Существуют ли какие-либо документы, подтверждающие, что Эфрон действительно болел возвратным тифом? Кто поставил ему диагноз? Лежал ли Эфрон на лечении в госпитале? (ведь болезнь была инфекционной). Сохранились ли какие-то записи? Но самый главный вопрос почему Эфрон едет в Коктебель, будучи больным? Он мог заразить Волошина и Елену Оттобальдовну. И был ли тиф на самом деле? В Коктебель Эфрон приедет и семь месяцев проведёт в доме Волошина, ничего не делая. Эти семь месяцев психологическая загадка. Предположить, что предоставленный ему отпуск мог длиться полгода, невероятно. Сколько мог продлиться отпуск по болезни? Может быть, полгода длилась болезнь? В любом медицинском справочнике можно прочесть, как и сколько времени протекает возвратный тиф. Курс лечения занимает 5-7 дней. Повторный, примерно столько же. Двадцать пять дней больной наблюдается у врача. Если больной лечится, через месяц он выздоравливает. Если не лечится, то может умереть. Поскольку от возвратного тифа Эфрон не умер, следовательно, он лечился и через месяц мог и должен был выздороветь. Через месяц-другой он мог вернуться в армию. Но он не вернулся. Видимо, он придумывал благовидные предлоги, чтобы не возвращаться в армию. Формально у Эфрона было на это право. Непонятно только, почему об этом умолчали в своей книге Лобыцин и Дядичев? Дело в том, что когда происходило формирование Добровольческой армии, каждый доброволец «… давал подписку прослужить четыре месяца». Об этом пишет Деникин. Если, как пишут Дядичев и Лобыцин, Эфрон в декабре 1917 года оказался в Новочеркасске, где генерал М.В. Алексеев формировал Добровольческую армию, то к апрелю, как раз к окончанию Первого Кубанского похода («ледяного») четырёхмесячный срок подписки Эфрона истёк. Деникин пишет: «Для многих это был только повод нравственного обоснования своего ухода, для некоторых – действительно мучительный вопрос совести». Был ли это для Эфрона «мучительный вопрос совести» мы увидим далее. Эфрон уехал к Волошину в Коктебель и в армию не возвращался на протяжении полугода. Во Втором Кубанском походе, начавшемся 9-10 июня 1918 года он участия не принял. Кое-какой свет на загадку, что он делал полгода в Коктебеле, проливает сам Эфрон. 26 октября 1918 года он напишет Цветаевой в Москву: «Как я не хотел этого, какие меры против этого не принимал – мне всё же приходится уезжать в Добровольческую Армию. <…> Я ожидал Вас здесь до тех пор, пока это было для меня возможно. <…> Денег не осталось ни копейки. Кроме этого и ждать-то Вас у меня теперь нет причин Троцкий окончательно закрыл границы и никого из Москвы под страхом смертной казни не выпускает. <…> Вернее всего, что Д.А. начнёт движение на Великороссию. Я постараюсь принять в этом движении непосредственное участие это даст мне возможность увидеть Вас». Эфрон принимал меры, чтобы не возвращаться в армию. Письма Эфрона и его поведение ясно указывают на его нежелание быть в рядах Белой Армии, нежелание принимать дальнейшее участие в военных действиях, а то, что он в них всё-таки оказался и принимал участие, является вынужденной мерой, о чём он сам красноречиво свидетельствует. Одна из причин возвращения в Белую армию – нет денег на пропитание. В армии – прокормят. Слышит ли Цветаева эти интонации? Нет, пока не слышит. Письма из Крыма в Москву не доходят. Не следует преувеличивать энтузиазм Эфрона и его веру в Белое движение. Не было ни энтузиазма, ни особенной веры. Скорее наоборот. Потом он этому движению отплатит сполна за всё: за тяготы походной жизни, за близость и страх смерти, за то, что события, судьба, обстоятельства неудержимо влекли его туда, куда он не особенно хотел идти. Но он был всегда чрезвычайно податлив и гибок, как «ветви мальмэзонских ив». Цветаева, между тем, гордится тем, что Эфрон в Добровольческой Белой Армии. Она воображает мужа героем, рыцарем-освободителем, Георгием-победоносцем. Она пишет свой «Лебединый стан» гимн Белому движению. Сообщая в письме Эфрону о смерти их дочери, Цветаева утешает мужа: «У нас будет сын, я знаю, что это будет, чудесный героический сын, ибо мы оба герои. О, как я выросла, Сереженька, и как я сейчас достойна Вас!» [7, 284]. Героизм Эфрона, не желающего, но вынужденного воевать, под большим вопросом. Героизм Цветаевой, одинокой, голодной, потерявшей младшую дочь, пережившей ужасы революционного времени, не потерявшей присутствия духа, выигравшей схватку со смертью, продолжающей творить – есть подлинный героизм! Цветаева великодушно ставит Эфрона на пьедестал и поклоняется ему. Ирония судьбы! Цветаева за эти годы настолько выросла, что Эфрон больше никогда её не догонит. 3 декабря Эфрон присоединяется к 1-му Офицерскому полку генерала Маркова. Приказ № 221 о зачислении Эфрона в полк, якобы сохранился, как утверждают Дядичев и Лобыцин. Отчего было не опубликовать в книге копию этого документа? После разгрома Белой армии Эфрон оказался в Галлиполи. Кстати, он никогда нигде не упоминает, каким образом он там оказался. Что здесь было скрывать? Дядичеву и Лобыцину это тоже неизвестно: «Как именно попал в Галлиполи С. Эфрон, неизвестно». Что делал Эфрон в Галлиполи? Чем занимался? Как добывал себе пропитание? Об этом нам почти ничего неизвестно. Он говорил, что занимался французским языком с офицерами. Затем сдал экзамены какой-то комиссии и отбыл в Прагу, где был принят в Карлов университет. В Праге его и найдёт по просьбе Марины Ивановны Илья Эренбург, свободно курсирующий между Россией и Европой. Цветаева с радостью выедет из Советской России. В оставляемой, чуждой ей стране, где она страдала от несвободы, голода, холода и одиночества ей всё ненавистно. Цветаева едет за границу не только потому, что ей ненавистен установившийся в России режим большевиков, но ещё и потому, что уверена: без неё Эфрон зачахнет просто от неумения жить. Цветаева ошибалась. Эфрон и не думал чахнуть, живя вдалеке от неё четыре года. Прекрасно приспособился. Учился, имел маленькую комнатку в общежитии, получал стипендию. Встреча мужа, жены и дочери состоялась в Берлине. Между Москвой (сёстры) и Прагой налаживается связь – летят письма. Надо полагать, что Эфрон счастлив, соединившись с семьёй и связавшись с сёстрами, особенно с Е.Я. Эфрон. Правда, в этой бочке мёда есть ложка дёгтя. Цветаева в Берлине, ожидая приезда мужа из Праги, успела влюбиться в издателя А. Вишняка (Геликона). Эфрон, конечно, обижен. Какие чудесные письма, полные любви писали они, когда нашли друг друга. Но Эфрон, видимо, подзабыл, что женат не на обычной женщине, а на поэте гениальном поэте. Он женат даже не на поэте, а на самой поэтической стихии! Ибо Цветаева, как я уже сказала – это стихия! Эфрону неведомо, что поэтическая гениальность каким-то таинственным образом зависит от стихии любви, когда душа поэта кипит и волнуется в восхищении от очередного предмета своего обожания. Чтобы появились стихи, прежде, чем появятся стихи, поэт непременно должен пережить острое, бурное волнение души, кипение страстей. Без этого стихи о любви не родятся. Чем выше накал страстей, тем больше вероятности появления стихов. В любовном переживании для поэта важна только первая, романтическая стадия. Именно она даёт ту восхитительную экзальтацию, тот подъём душевных и творческих сил, который длится недолго, но столь плодотворен. Считать, что Цветаева ложилась в постель со всеми, кого любила и кем восхищалась (недолго) может только законченный пошляк и циник. Поэты-мужчины, более склонные, чем поэты-женщины к физическому обладанию теми, кого любят, знают, что удовлетворение страсти ведёт к быстрому охлаждению чувств. Цветаева ценила в любви только её первый, романтический этап. Остальные этапы в её глазах ценности не имели, как неплодотворные, и, следовательно, не нужные для творчества. Цветаева всегда говорила, что её любил бы Платон. Глубоко привязана Цветаева была только к Эфрону, как к мужу. От него она зачинала детей. Но, увы, романтический этап их любви был далеко позади и никогда более не возвращался. Эфрон Цветаевой был нужен для жизни, для рождения детей. Те, кого она пылко и недолго обожала для рождения поэзии. Так устроен поэт. Сделать с этим ничего нельзя. Изменить этого нельзя. Вот почему поэт стихия. Если принудить поэта быть, как все, поток стихов остановится. Поэт умрёт. Человек останется жив. Но поэт, которого принудили быть только человеком, никогда более не будет счастлив, как он мог быть в экстатические минуты творчества. Смысл существования поэта творить. Если искусственно лишить его этого смысла, то и человек недолго протянет, ибо находить смысл существования только в тех простых радостях, которыми довольствуется подавляющая часть человечества, нет для поэта удовлетворения. Разве только он не начнёт писать прозу. Но проза не есть адекватная замена поэзии. Ничего этого Эфрон не знает, потому что сам никогда этого экстатического творческого состояния не переживал. Тем, кто укажет на «Детство» Эфрона скажу, прозаик создан из другого теста. При создании прозы действуют иные законы. Эфрон видит перед собою стихию, переживает, удивляется, обижается, недоумевает, но в одном ему не откажешь он интуитивно угадывает, что иной, как все остальные женщины, Цветаева быть не может. Вне кипения страстей она немыслима! Обиженный Эфрон уезжает назад в Прагу. Цветаева и не подумает следовать за ним. В Берлине у неё не только увлечение, но и дела надо издать сборники стихотворений. Спустя несколько недель она выедет в Прагу. Семья воссоединяется. Но соединение это скорее формальное, чем духовное. Пока, правда, это мало заметно. Но трещина есть, и трещина свежая. Эфрон, будучи в Добровольческой армии, вёл дневники, которые намерен использовать. Часть из них пропала. Оставшаяся часть наводит его на мысль написать книгу о Добровольчестве. Елизавета Яковлевна издалека поощряет брата: «Мне говорили, что ты пишешь и пишешь хорошо. Очень сдержанно и сильно. Мне очень интересно, гораздо больше чем интересно конечно. Я очень верю в тебя. У нас за это время в литературе ничего яркого». Это вера любящего человека. В советской литературе ничего яркого, вот Эфрон напишет о Добровольчестве и сразу появится яркое стоящее произведение! Это письмо Е.Я.°Эфрон, написанное я январе 1923 года полно любви и размышлений о природе этой любви: «Кажется к тебе любовь к Коту, к Пете, к Глебу, к папе с мамой, ко всему меня объединилась прошлому, такому горячему любовью». В конце письма Е.Я.°Эфрон объясняет, почему пошла в актрисы от голода. Это была единственная профессия, которая оплачивалась лучше других. Кроме того, сестра сообщает брату, что с его женой их пути разошлись навеки. В мае 1923 году Эфрон пишет Волошину, что готовится к докторскому экзамену. Нет, это не докторская степень, как это мы теперь понимаем. Это дипломная работа, которую Эфрон должен написать, чтобы получить диплом и выйти из университета специалистом. Никакого энтузиазма его дипломная работа в нём не вызывает. Чем дальше, тем больше он охладевает к ней. Он пишет сестре, что он не человек науки. Осенью 1914 года дипломная работа всё ещё не написана. Эфрон до такой степени охладел к ней, что пишет Е.Я. Эфрон, что может быть придётся бросить эту затею защиту дипломной работы, ибо надо искать заработок. Эфрона не огорчает, что дипломная работа так и не окажется написанной. Не всё ли равно, будет он доктором или не-доктором! В письме Эфрона к сестре проскакивает любопытная фраза. Любопытная потому. Что принадлежит не ему, а его жене: «Аля с каждым днём все более и более опрощается. Как снег от западного солнца растаяла её необыкновенность». Как будто сговорившись, родители в один день пишут об Але одно и то же: «Аля растёт, пустеет и простеет», это уже Цветаева. У необыкновенного человека поэта, дети должны быть необыкновенными. Таково мнение Цветаевой. Аля-ребёнок – гордость и радость Марины Ивановны, потому что это ребёнок-вундеркинд. Как этот ребёнок рассуждает! Как ведёт дневник! Какие пишет письма! Цветаева когда-то написала в стихотворении, посвящённом Але, что дочь будет лучше своей матери писать стихи. Но с течением времени обнаруживается, что Аля – другая, что Аля пошла не в породу Цветаевых, а в породу Эфронов, что Аля теряет свой дар писать и рассуждать, как взрослый человек. Обнаруживается, что Алю влекут обычные развлечения обычных детей её возраста. Цветаеву это раздражает. Цветаева максималистка. Её ребёнок должен блистать талантами. Её ребёнок должен наследовать талант матери. Эфрон скоро переменит своё мнение об Але. Он присмотрится и обнаружит, что его дочь чем-то напоминает ему его сестёр. Он обнаружит, что Аля девочка с золотым сердцем, что она прекрасно пишет, что она прекрасно рисует. Единственно, что огорчает отца, так это то, что Алю не тянет ни к тетради, ни к карандашу. Нет воли, как он полагает. Его огорчает, что девочка слишком полна, что её приходится много помогать матери по хозяйству. Чем больше Эфрон открывает для себя подрастающую дочь, чем больше он открывает в ней талантов, чем больше он видит в ней эфроновскую породу, тем ближе становится он к дочери, сочувствуя ей, жалея ей, гордясь ею. Чем ближе Аля к отцу, тем больше отдаляется от матери. Вполне логично: отец ничего не требует, просто любит. Мать всё время требует держать планку высоко. Огорчается, раздражается, сердится, если Аля не достигает той высоты, которую ей мать определила. Для Али это стало утомительно. Цветаева это прекрасно осознаёт. Она огорчается, что Аля в десять лет играет в куклы. Цветаева, никогда в детстве в куклы не игравшая, глубоко задета и огорчена несходством дочери с собою. Больше того, она чувствует равнодушие дочери к себе. Вернёмся в 1923 год. Тихое и мирное течение жизни в деревушке под Прагой неожиданно для Эфрона прерывается новым увлечением Цветаевой его другом Константином Родзевичем. Ничего особенного не было в Родзевиче, чтобы так безумно им увлечься. Внешне он намного уступает Эфрону. Родзевич мал ростом. Хитёр, лукав, себе на уме. Биография полная лакун. Позже Цветаева обнаружит, что он труслив и нечистоплотен в отношениях с женщинами. Репутация маленького Казановы. Но стихия не спрашивает плох или хорош избранник на час, первый встречный. Стихии всё равно! Она ослепляет и толкает вперёд. Ей, стихии, нужно воспламенить поэта, чтобы родились стихи, или поэмы. Она, стихия, своё дело сделает и ненадолго утихнет. Стихии важен конечный результат. Что там – в промежутке, пусть люди сами разбираются. Узнав о связи своей жены и друга, Эфрон в шоке. А ведь следовало ожидать этого взрыва, когда ты женат на поэте. Потрясённый Эфрон пишет в Россию Волошину, жалуясь на судьбу, прося совета. Что может посоветовать Волошин?! Кто вообще может что-нибудь посоветовать?! Нет таких! Надо ждать и претерпевать. Эфрон ждёт и претерпевает. Взгляд на ситуацию дан под двумя углами зрения. По словам Эфрона, в какой-то момент он принимает решение – разойтись. Цветаева, услышав об этом, якобы объявляет, что не может уйти от Эфрона, что сознание одиночества мужа не даст ей ни минуты покоя и уж конечно не принесёт счастья. Оставшись с мужем, она раздражена и даже озлоблена на него. «Я одновременно и спасательный круг и жёрнов на шее», горько признаётся Эфрон. Интерпретация событий, данная Цветаевой, резко отличается от трактовки Эфрона. Она пишет, что Эфрон уговаривал её не рушить семью, что он уверял, что они с Алей погибнут без Цветаевой. И поэтому она осталась. Много позже Цветаева признавалась, что зря сделала жертву. Но ведь есть ещё и третий угол зрения на события. Цветаева пишет в дневнике, что ушла от Родзевича и вернулась к мужу не потому, что её Эфрон уговорил вернуться, а потому, что Родзевич бросил в больнице умирающую любовницу. Она его звала, а он не пришёл. Она умерла. И именно в это время у него завязались отношения с Цветаевой. Потребительское и нечистоплотное отношение Родзевича к женщине, которая в течение двух лет была его любовницей, настолько потрясло Цветаеву, что это подействовало охлаждающе на её чувства. «Поэма горы» и «Поэма конца» поэтические произведения, которые не потерпели бы таких житейских подробностей. Видимо всё, вместе взятое – отчаяние и страдание Эфрона, потребительское отношение к женщинам Родзевича остановило Цветаеву от рокового шага. Но метафизически, этот роковой шаг не был и запланирован, потому что роковой шаг замужество был уже сделан в 1912 году. Цветаева и Эфрон остаются вместе. Но это уже не совсем и семья: семейное счастье окончательно отравлено. Никогда уже не будет так, как прежде. Как Цветаева пытается загладить свою вину? Как она пытается скрепить трещину? Ребёнок! Сын, которого она когда-то Эфрону обещала. Эфрон, по его признанию сёстрам, ребёнка не хотел. Да и до детей ли было ему с такими переживаниями! Цветаева простодушно напишет Борису Пастернаку, что её сын – не дитя услады. Не поможет и сын! Эфрон сразу полюбит ребёнка, и будет удивляться, что он его не хотел. Цветаева будет боготворить сына. Но скрепой семьи сын не станет. Потрясение, которое испытал Эфрон в конце 1923 года не пройдёт для него даром. Ему кажется, что фундамент, на котором покоится его брак с Цветаевой, слишком непрочен. Что любая последующая буря может окончательно разрушить с трудом устоявший дом. Эфрон не знает, что фундамент построен свыше именно в расчёте на такие бури. Дом должен устоять до того мгновения, когда невидимая дирижёрская палочка не укажет – финал! И всё рухнет именно в этот момент, но никак не раньше. Не является ли этот бурный эпизод в жизни Эфрона той самой причиной, по которой ему захотелось назад в Россию? Ибо в письме к Волошину от февраля 1924 года Эфрон пишет: «В последнее время мне почему-то чудится скорое возвращение в Россию. Может быть потому, что раненый зверь заползает в свою берлогу (по Ф.°Степуну). А в России у меня только и есть одна берлога ; это твой Коктебель». В России, как ему кажется, есть сочувствующий ему Волошин, любящая сестра, берлога Коктебель. В апреле того же года в письме к сестре проскакивает фразы: «когда вернусь», «В Россию страшно как тянет». Мысль о возвращении появилась у Эфрона уже в тот период его жизни, когда он ещё не стал отступником. Эфрон заглянул в бездну, которая разделяла его и Цветаеву. Она, стремительно и неудержимо растёт как поэт. Её произведения печатают. Ею восхищаются. Её критикуют. Он, несмотря на своё университетское образование, всё ещё в стадии подготовки к чему? Как и в юности, ему трудно дать на это ответ. Мы уже знаем, как мучительно страдало его мужское самолюбие. Страдало ли его человеческое самолюбие, когда он видел, что его жена стремительным шагом удаляется вперёд и выше, в то время как он топчется на месте? Думаю, что страдало. Нет, он был рад за жену, он не опускался до пошлой зависти. Но не задумываться о том, что происходит, он не мог. Он, может, надеялся, что всё наверстает, ничего не упустит, всё к нему придёт. Но что ему мешает? И он начинает склоняться к мысли, что мешает ему жизнь на чужбине, жизнь в эмиграции. Он, по-видимому, начинает склоняться к мысли, что, коль скоро семейная жизнь не очень-то удалась, коль скоро между ним и его женой разверзлась бездна отчуждения, может быть, вернувшись в Россию, он обретёт покой души. Он будет общаться с Елизаветой Яковлевной, которая беззаветно его любит, он найдёт себя, начнёт писать и печататься, и всё наладится. Как-то ему не приходит в голову, что эта не та Россия, которую он покинул, что той России больше нет. Цветаева рассказывала ему об ужасах, которые претерпела во время революции, гражданской войны и нэпа. Он склонен думать, что жизнь в России потихоньку наладилась. Правда, Елизавета Яковлевна и Волошин пишут, что жизнь скудна. Да что, ему много надо? Ведь того голода, что был в годы гражданской войны, больше нет. И ещё он как-то не думает, хочет ли вернуться вместе с ним в Советскую Россию его жена. С ней или без неё, она хочет вернуться. Он созрел в начале 1924 года. В том же письме от 6 апреля 1924 года он развивает некую мысль, которую, видимо, вынашивал уже давно: «Ведь все люди делятся на хищников и не-хищников. И не-хищники в громадном большинстве пожираемые овцы. Для последних спасением единственным является религия. Нет веры гибель, есть вера только трагедия, но не гибель». Философ Эфрон никакой. Как будто хищники не станут пожирать верующих овец! Хищникам всё равно, верует овца или не верует. Лишь бы было мясо и сало. К кому причисляет Эфрон самого себя? К хищникам или к пожираемым овцам? Поскольку высказывание делается в адрес сестры Веры, которая с точки зрения брата есть овца, нуждающаяся в религии, чтобы не быть сожранной хищниками, Эфрон причисляет себя к хищникам, ибо: «Я на Веру не похож»? заявляет он. Время покажет. Ему хочется быть хищником. Но на всякого мелкого хищника всегда найдётся крупный хищник. Так заведено не в философии, а в природе. «…в Россию страшно как тянет. Никогда не думал, что так сильно во мне русское. Как скоро, думаешь, можно мне будет вернуться? Не в смысле безопасности, а в смысле моральной возможности», спрашивает Эфрон сестру. Как будто она знает! Что означает фраза в смысле моральной возможности? Надеется, что ему простят белогвардейское прошлое? Он, видимо, ещё не знает, и не догадывается (или уже догадывается?), что моральную возможность у большевиков надо заслужить. Надо им послужить. Безопасность у Эфрона на втором месте. А напрасно. Именно безопасность должна быть на первом месте. И никакой нет гарантии, что безопасность будет. Что это? Легкомыслие? Непонимание политической ситуации? Прекраснодушие? Или всё вместе взятое? Не понимает он что ли, что его, мелкого хищника, тут же сожрут крупные хищники и не подавятся? В конце письма Эфрон сообщает сестре, что работает над книгой. И добавляет, что это не литература. А что? «Часть её (первая глава, а глав 15) скоро будет напечатана. А осенью, надеюсь, и вся она появится целиком. Ты многое из неё обо мне узнаешь. Книга о прошлом, о мёртвых». Следовательно, это воспоминания. Мемуары. Да, теперь ему есть о чём вспомнить. Эфрон назвал их «Записки добровольца». Первая часть «Октябрь (1917)» была опубликована в сборнике «На чужой стороне», книга XI, Прага, «Пламя», 1925. Другие 14 частей опубликованы не были, поскольку не были написаны. Как всегда ; брошено, не доделано, не закончено. Опубликованная глава в 33 страницы написана в манере, которую хочется назвать кинематографической. Один эпизод сменяется другим. Сюжет: большевики взяли в городе власть. Офицеры Александровского училища, узнав, что министром Прокоповичем подписана капитуляция, решают по одиночке пробираться на Дон, где формируется Добровольческая армия. Училище оцеплено большевиками. Эфрон с Гольцевым находят у ротного каптенармуса рабочие полушубки, папахи и сапоги, переодеваются и под видом рабочих покидают училище. Большевики пропускают их. Много диалогов. В общем, написано живо. Есть шероховатости стиля. Остаётся пожалеть, что Эфрону не хватило усидчивости, или времени, или материала, или воли (или чего-то ещё) написать книгу до конца. Осенью 1924 года Эфрон начинает редактировать журнал «Своими путями». Что это за свои пути? Эфрон поначалу как бы отмежёвывается от всех в эмиграции: правых и левых. Он как бы ни с кем. Сам по себе. У него нет никакой политической программы, никаких явно оформившихся взглядов на мир. Название журнала не слишком удачное. Почему «Своими путями»? Почему множественность путей? Сколько их? Какие они? Чем отличаются от других не своих? И главное куда они ведут? Почему не «Свой путь»? Покушение на независимость своих путей мнимое. Эфрон просит сестру прислать что-нибудь из России о театре, о последних прозаиках и поэтах, об академической научной жизни, если власти против ничего не будут иметь. Всё будет хорошо оплачено, уверяет Эфрон. И естественный вопрос откуда деньги? Он предлагает Елизавете Яковлевне что-нибудь написать о современном театре или о «покойном Вахтангове». О покойном Вахтангове вряд ли можно что-нибудь написать за неимением информации с того света, а вот о живом можно было бы и попробовать. «Журнал чисто литературный», уверяет Эфрон. Ну, да, только театр, проза и поэзия, о которых он просит прислать материалы, не просто из России, а из Советской России, следовательно, советские. И Эфрону почему-то не вспадает на ум, что они советские, и им не место на страницах эмигрантского издания. В мире, расколотом на два лагеря, всё политика. Эфрон делает небольшой шаг в сторону Советов. Одна из статей Эфрона, опубликованная в этом журнале называется «О путях к России». Вот куда все эти свои пути ведут. Лиха беда начало! Впрочем, журнал «Своими путями» просуществовал очень недолго. Лопнул журнал, как мыльный пузырь. Всё, за что ни берётся Эфрон, быстро околевает. В парижском журнале «Современные записки» (1924, кн..21) была опубликована статья Эфрона «О Добровольчестве». Добровольчество Эфрон определил в самом начале статьи как добрую волю к смерти. Вряд ли добровольцы начинали поход с мыслью о смерти. Начинали они его с надеждой победить и войти в Москву. Всем погибшим выживший Эфрон приписывает упаднические настроения, которые сам испытывал задним числом. Это бесчестно по отношению к тем, кто погиб, надеясь на победу, и вовсе не рассчитывая умереть. А если и умер, то с сознанием выполненного долга. Вся статья Эфрона пронизана его сегодняшними сиюминутными настроениями, теми, что владели им, когда он эту статью писал. Через всю статью проходит лейтмотив смерти. Страницы переполнены фразами: «чувство распада», «умирание», «дуновение тлена», «смертное томление», «гробовая крышка», «могилы», «разложение», «дух тлена», «гангрена», «смерть». От статьи веет могильным холодом. Но ведь осталось много живых белогвардейцев! И вряд ли все они разделяли точку зрения Эфрона на происшедшее. Ещё один лейтмотив народ. Сказалось воспитание родителей-народовольцев! Поражение добровольцев Эфрон видит в том, что их не поддержал народ. А ведь в 1920 году Эфрон писал Волошину, что жители относятся к Белой Гвардии великолепно, что жители ненавидят коммунистов, а Добровольцев называют «своими», что они оказывают большую помощь, что чем дальше продвигается Армия, тем лучше её встречают. Которому Эфрону верить? Эфрону 1920 или 1925 года? Тому, кто находится непосредственно в гуще событий, или тому, кто задним числом готовит путь к отречению от прежних взглядов? Что говорят об отношении народа к добровольцам более авторитетные, чем Эфрон, люди. Что такое народ в понимании Эфрона? Народ в понимании Эфрона – крестьянство и рабочий класс. Как будто офицерство и солдаты, дворянство и купечество, мещане и интеллигенция – не народ. Такое узкое понимание «народа» и было типично народовольческим. Эфрон, воспитанный родителями-народниками, впитал именно народническое понятие о народе. Народники отождествляли народ с простонародьем, с крестьянством, c пролетариатом. Как пишет Н. Бердяев, наш культурный и интеллигентный слой не имел силы сознать себя народом и с завистью и вожделением смотрел на народность простого народа. Бердяев называет это самочувствие болезненным. Народники полагали, что центр тяжести духовной и общественной народной жизни в простонародье, а, между тем, этот центр везде, в глубине каждого русского человека, в каждой пяди русской земли и нет его в каком-то особенном месте. Народная жизнь общенациональная жизнь, взятая не в поверхностном, а в глубинном пласте. Цветаева правильно понимала народность, когда заявляла, что она сама народ. Бердяев говорил, что народ прежде всего он сам, его глубина, связывающая его с глубиной великой и необъятной России. Ещё один лейтмотив в статье Эфрона чёрная плоть, налипшая на белую идею, то, что Эфрон называл «белогвардейщиной». Чёрная плоть контрразведка, погромы, расстрелы, сожжённые деревни, грабежи, мародёрство, взятки, пьянство, кокаин, и пр. Это были как раз те явления, о которых Эфрон поведал Цветаевой как об обратной стороне Добровольчества. Белых Эфрон поделил на «Георгиев» и «Жоржиков», т.е. героев и негодяев. В самом себе Эфрон обнаружил и Георгия и Жоржика. Что касается его самого, то ему, конечно, виднее. Тот же самый Эфрон в 1920 году писал из Армии Волошину: «…несмотря на громадные потери и трудности, свою задачу мы выполнили блестяще. Всё дело было в том у кого у нас, или у противника окажется больше «святого упорства». «Святого упорства» оказалось больше у нас, и теперь на наших глазах происходит быстрое разложение Красной армии. Жители ненавидят коммунистов, а нас называют «своими». <…> Чем дальше мы продвигаемся, тем нас встречают лучше. Наша армия ведёт себя в занятых ею местах очень хорошо. Вообще можно сказать, что если так будет идти дальше, мы бесспорно победим. <…>Красная армия вся разбита и с первыми морозами её остатки разбегутся». Возникает ощущение, что пишут два по-разному настроенных человека. Но, увы, и то, и другое пишет один человек Эфрон. Только Эфрон 1920-го года думал о том же самом совсем иначе, чем Эфрон 1924 года. Оказывается, в 1920-м году Красная армия разлагалась. А в 1924-м разлагалась уже не Красная, а Белая. И, конечно, вызывает улыбку самонадеянность и недальновидность Эфрона, пытающегося анализировать настоящее и прогнозировать будущее. От этих прогнозов веет махровой глупостью. Эфрон образца 1924 года это некий промежуточный этап между Эфроном 1920 и Эфроном 1935 года. Эфрон 1924 года медленный, но неуклонный поворот в сторону Совдепии, в угоду которой он готов очернить своё собственное недавнее прошлое и отречься от него. Статья «О Добровольчестве» подготовка к отречению. В его статье любопытны несколько фраз. Например, эта: «Зло олицетворялось большевиками. Борьба с ними стала первым лозунгом и негативной основой добровольчества. Положительным началом, ради чего и поднималось оружие, была Родина. Родина, как идея. <…> «За Родину, против большевиков» было начертано на нашем знамени. <…> С этим знаменем было легко умирать и добровольцы это доказали, но победить было трудно». Объяснить логику этого высказывания я не берусь, ввиду отсутствия оной. С точки зрения Эфрона, неправильный был лозунг! Нельзя было идти против большевиков! Вдумаемся, что это за любопытная логика: большевики есть зло со злом надо бороться добровольцы вступили в борьбу со злом (большевиками) борьба добровольцев с большевиками имеет негативную основу (т.е. сама является злом). Добровольчество стоит, по Эфрону, на негативной основе. Это логическое построение выглядит изрядно извращённым. Эфрон пытается доказать, что борьба со злом большевизма породила зло добровольчества. Воистину, это какая-то сатанинская логика, уничтожающая смысл Белого движения, ставящая его на одну доску с большевизмом. Несомненно, что большевизм вызвал к жизни Белое движение, но ставить их на одну доску невозможно. Большевизм безнравственное, безблагодатное, безбожное, сатанинское явление; Добровольчество явление глубоко нравственное и благодатное. У большевизма и Добровольчества были прямо противоположные цели и средства достижения их. Логика Эфрона непредсказуема: белые боролись против большевиков, поэтому они не могли победить, а могли только умирать. По Эфрону, стоило сменить лозунг «За Родину, против большевиков» на лозунг «С народом, за Родину» и победа белых была бы обеспечена. Есть какое-то неосознанное лукавство в этом запоздавшем во времени предложении. Если с народом и за Родину, то против кого? Большевики из лозунга, предложенного Эфроном, как бы испарились. Тысячу раз права была Цветаева, говорившая, что в детстве усвоено, усвоено раз-навсегда. Устами Эфрона, пишущего статью, говорит не белый офицер, твёрдо знающий против кого и за что он боролся, а революционер-народоволец, для которого существует только расплывчатый культ абстрактного народа. Уроки родителей Эфрона даром не прошли. С какой именно частью народа он собрался идти неведомо куда и зачем? Или те же большевики были космические пришельцы, а не часть народа? А мужики, бессмысленно и жестоко громившие и жёгшие барские усадьбы? А солдаты-дезертиры? А наглые матроcы, выбрасывающие за борт офицеров в открытом море? А комиссары чрезвычайки, вырезывавшие ремни из кожи живых белых офицеров? А толпа, совершающая на улицах Петербурга самосуд? А рабочие-делегаты, загадившие драгоценные вазы в Зимнем Дворце? А русские эмигранты в Европе? А жадные крестьяне и мещане, чей портрет блистательно живописан Цветаевой в «Вольном проезде»? Все, все они – народ. И даже «…это животное Ленин с типичными чертами лица классического преступника» (И. Бунин) он тоже часть народа, породившего это чудовище. По логике Эфрона получается, что народ это те, кто в России. Следовательно, если он продолжает считать большевиков врагами на данный момент, то большевики и белые в понятие народа не вмещаются? Они не народ? А кто они? О большевиках Эфрон в своём новом лозунге промолчал. А белых вовсе вычеркнул. И Добровольчество перечеркнул и поставил на нём могильный крест. И этот вампирский призыв в конце статьи «…ожить и напитаться духом живым» к кому он обращен? К мёртвым? Или к живым, которые, по мнению Эфрона, потеряли вкус к жизни? Да разве не он сам произнёс фразу «не мы в России, а Россия в нас», которую так любила повторять Цветаева? А раз Россия в нас, то откуда этот назойливый дух мертвечины в его статье? Не потому ли, что пишет её духовный мертвец? И почему Эфрон взял на себя смелость говорить от имени мёртвых и от имени живых? «Чёрная плоть», о которой пишет Эфрон, это не есть сущность Добровольчества. Генерал А.И. Деникин в «Очерках русской смуты» писал: «Главной своей опорой я считал добровольцев. С ними я начал борьбу и шёл вместе по бранному пути, деля невзгоды, печали и радости первых походов. <…> Я верил, что тяжкие испытания, ниспосланные нам судьбою, потрясут мысль и совесть людей, послужат к духовному обновлению армии, к очищению белой идеи от насевшей на неё грязи». Всё! Одно слово «грязь», которая действительно была, но это не было главным, а главным было – вера в духовное обновление и вера в белую идею. И первое, и второе утрачено Эфроном. Он, говоря о добровольцах, акцентирует внимание на их гибели и их недостойном поведении. Он намеренно забывает, кто сделал революцию и развязал гражданскую войну. Он намеренно забывает рассказать о зверствах большевиков в отношении населения и добровольцев, попавших к ним в плен. Большевики убивали всех добровольцев, захваченных ими, предавая перед этим бесчеловечным мучениям. Корнилов приказывал ставить караулы к захваченным большевистским лазаретам. Большевики, захватив лазареты белых, вытаскивали раненых на улицу, где добивали их. Эфрон намеренно забывает сказать о том, что жестокость добровольцев была реакцией на жестокость большевиков. Деникин рассказывает историю, свидетелем которой он был. Начальнику станции за то, что его два сына были в Добровольческой армии, большевики порубили ноги и руки, вскрыли брюшную полость и закопали ещё живым в землю: «Здесь же были два его сына офицеры, приехавшие из резерва, чтобы взять тело отца и отвезти его в Ростов. Вагон с покойником прицепили к поезду, в котором я ехал. На какой-то попутной станции один из сыновей, увидев вагон с захваченными в плен большевиками, пришёл в исступление, ворвался в вагон и, пока караул опомнился, застрелил несколько человек». Жестокость большевиков первична. Эфрон закрывает глаза на это. Ему важно оплевать Добровольческое движение, и он его не только оплёвывает он поливает грязью живых и мёртвых добровольцев. А.°Деникин пишет? «Был подвиг, была и грязь. Героизм и жестокость. Сострадание и ненависть. Социальная терпимость и инстинкт классовой розни. Первые явления возносили, со вторыми боролись. И вторые отнюдь не были преобладающими». У Эфрона вторые преобладают. Он жаждет духовного оживления, а не духовного обновления. Он жаждет духовного оживления не для осуществления белой идеи, а для целей весьма далёких от неё. Потому что новый лозунг Эфрона «С народом, за Родину» без околичностей означает «На Родину, к народу». А народ для него теперь – пролетариат и крестьянство. И большевики, надо полагать, потому что и они, ничего не попишешь часть народа. В новом лозунге Эфрона враг не обозначен. Нет врага. Генерал Кутепов в один из самых драматических эпизодов гражданской войны телеграфировал Деникину: «Если в настоящее время борьбу временно придётся прекратить, то необходимо сохранить кадры Добровольческого корпуса до того времени, когда Родине снова понадобятся надёжные люди». Позже это и было исполнено. И вот один из «надёжных» людей, сохранённый генералами для Родины, пишет буквально следующее: «Сброшенные в море, изрыгнутые Россией, добровольцы очутились на пустынном Галлиполийском побережье». «Изрыгнутые» слово продуманное, не случайное. Изрыгают негодное, вредное, ядовитое. Генералы добровольцев эвакуировали. Генералы считали добровольцев ценнейшими опытными кадрами. Эфрон посчитал добровольцев блевотиной России. Не Россия «изрыгнула» добровольцев, а большевики столкнули их в море. Но в сознании Эфрона в 1924 году Россия уже ассоциируется с большевиками, что тоже весьма симптоматично. Собственно говоря, ради чего написана статья Эфрона? А вот ради чего ради одной идеи, которая уже завладела всем его существом: «И первейший наш долг перед Родиной, и перед теми, кто похоронен тысячами в России, и перед самими нами, освободиться, наконец, в себе и во вне, от этого тупого, злого, бездарного Жоржика, застилающего нам глаза запоздавшими на столетия прописями, затыкающего нам уши своими надсадными воплями, всеми способами мешающего нам всматриваться и вслушиваться в то, что нарождается там, в России». А что там, в России, нарождается? Во что там хочет вслушиваться и всматриваться Эфрон? А нарождается там диктатура самого страшного в мировой истории диктатора и тирана Сталина. Нарождаются невиданного размаха репрессии и ГУЛАГ. Нарождается зверское истребление лучшей части крестьянства. Буржуазию (интеллигенцию) и духовенство уже истребили. Много там чего страшного нарождается. Но Эфрон не в это собирается вслушиваться и всматриваться. Он собирается всматриваться в народ, который, по его мнению: «Возненавидев большевиков, он не принял и нас, хотя и жаждал власти, порядка и мира. Он пошёл своей дорогой ; не большевистской и не белой. И сейчас в Росси со страшным трудом и жертвами он пробивает себе путь, путь жизни от сжавших его кольцом большевиков». Кто это пишет? Сын народовольцев. Их духовный наследник. Интересно, народовольцы столько же «знали» о настроениях народа, сколько «знает» их духовный наследник? Поражает пафос и апломб, с которым Незнайка-Эфрон рассуждает о народе, якобы «пошедшим своим путём народе, который из страха, принуждения и добровольно давно уже легшим под большевиков. Эфрон не только недальновиден и незнаком с настроениями народа. Его пафос смешон, а апломб глуп. Эфрон в своей статье предложил новую надпись на знамени добровольцев, но в этой новой надписи исчезла цель против большевиков. Исчезла случайно? Ничего случайного в этом мире не бывает. Г-н Фрейд сказал бы о данном случае, что подсознание Эфрона выкинуло из лозунга упоминание о большевиках. А выкинуло потому, что и подсознание и сознание его готовится уже принять этих самых большевиков вместе с их чёрной плотью и террористической идеологией. Морально готовится, неуклонно и неудержимо. Симптоматично то, что в одно и то же время Эфрон пишет полную пафоса статью о добровольцах, а в частных письмах сестре мечтает и надеется, что большевики простят ему его добровольческое прошлое и пустят в Совдепию. Так что пораженческий и отступнический, мертвенный дух статьи – не случаен. Кто дал право Эфрону делать такие обобщения? Приписывать всем добровольцам своё весьма специфическое видение проблемы бестактно, жестоко, самонадеянно. Объявить павших добровольцев героями и тут же объявить их негодяеми подло. Следует ли удивляться жалобам Эфрона в письмах к сестре, что ему в Праге плохо, что он чувствует себя под колпаком, что близких нет совсем. Общаться он смог только с теми добровольцами-эмигрантами, кто разделял его взгляды на Добровольчество, а позже на Советскую Россию. Его тянет к людям, но тянет к себе подобным. Эфрон самонадеянно пишет сестре в Москву: «Работаю сейчас над рассказами о «белых» и «белом». Я один из немногих уцелевших с глазами и ушами. На эти темы пишут, чёрт знает что. Сплошная дешёвая тенденция. Сахарный героизм с одной стороны – зверства и тупость с другой. То же, что с вашими «напостовцами». У нас есть свои эмигрантские «напостовцы». Очень трудно здесь печатать из-за монополии маститых. Но кой что удаётся». Среди «чёрт знает чего»: проза о Белом движении А. Куприна, основанная на дневниковых записях добровольцев и кадровых офицеров; записки Генерала А.И. Деникина, статьи философов И.А. Ильина, Г.П. Федотова, политика Г. Милюкова, писателя М. Арцыбашева, и.т.°д. Но все они не в счёт, потому что у одного Эфрона глаза и уши, и он один знает, как правильно освещать эту тему! Разве большинство уцелевших добровольцев были слепы и глухи? Конечно, не были. Но у них была, кроме глаз и ушей, были сердце и совесть, которые не допускали делать обобщающие публичные высказывания, не допускали приписывать другим свои мысли и чувства, не допускали навязывать другим свою интерпретацию событий, не допускали поучать с высоты своей колокольни, не допускали гадить на своё недавнее прошлое. Воспоминания добровольца-подпоручика Эфрона безусловно имеют право на существование, но они только тогда могут претендовать на философские обобщения, когда пишущий воспринимает детали и частности действительности не только глазами и ушами, но сердцем и духом, которые одни только могут обнаружить в действительности глубинные корни и извлечь наружу скрытые пружины, всё приводящие в действие. Только сердце и дух могут постичь высший смысл происходящего. Этот высший смысл Эфрону был недоступен. Сомневаюсь, чтобы серьёзные историки, политологи и философы, изучающие этот период времени, сочтут труды Эфрона по этому вопросу заслуживающими внимания и доверия. Единственно, для кого они могут представлять интерес, так это для психолога или психоаналитика, изучающего феномены самооплевания, природной глупости и ренегатства. Возвращаясь к идее Д.°Галковского, скажу жаль, что ни один из бывших добровольцев, прочтя опус Эфрона, не надавал ему пощёчин, не вызвал на дуэль, и не пристрелил. А следовало бы! Видно, прочтя, посмеялись и махнули рукой: что, мол, взять с дурака! А дурак-то опасен! Чтобы понять психологию этой подготовки к отступничеству, нужно прочесть страстную статью И.А. Ильина «Родина и мы» (1926 г). Она тоже о Родине, о народе, о продолжении борьбы с большевиками, о чести и достоинстве русского офицера. Статья Ильина полна не пафоса смерти, а пафоса борьбы и жизни. В ней нет абстрактных призывов идти куда-то с абстрактным народом, а поставлены вполне конкретные и предельно чёткие задачи, что нужно делать в эмиграции, как не потерять себя, свою честь и достоинство, как сохранить свои силы для России и борьбы с большевиками. Ильин писал: «Мы не должны поддаваться никогда и никому, кто пытается ослабить в нас стойкость белого сердца или скомпрометировать белую идею. Что бы они нам ни говорили, чем бы они нас ни смущали, какие бы «открытия» или «откровения» нам не преподносили». Это высказывание прямо относится к Эфрону, компрометировавшему белую идею. Побеждённым добровольцам нужно было не нытьё и копание в грязи, не разоблачительный пафос и не туманно-абстрактные призывы, а чёткая, твёрдая и положительная оценка их деятельности, пусть и обернувшейся неудачей, ясные задачи на ближайшее будущее, и столь же ясно очерченную перспективу. Цель была одна – избавление родины от заразы коммунизма. В отличие от Эфрона, предлагающего «ожить и напитаться духом живым родины», Ильин говорит: «Да, я оторван от родной земли, но не от духа, и не от жизни, и не от святынь моей родины и ничто и никогда не оторвёт меня от них!». У Эфрона родина «изрыгнула» белых, а у Ильина сказано: «от Родины оторваться нельзя! <…> кто раз имел её, тот никогда её не потеряет, разве только сам предаст её». Эфрон пишет о потере вкуса к жизни в эмиграции, а Ильин говорит: «Эмиграция», «изгнание» меняют наше местопребывание и м. б., наш быт, но они бессильны изменить состав и строение, и ритм моего тела и моего духа». Эфрон зовёт присоединиться к народу, идущему, якобы, своим путём, а Ильин говорит: о возвращении к «новому строительству нашей России», «к возврату и возрождению нашей государственности», и возродить Россию должна Белая армия орден чести, служения и верности и белая идея». Ильин утверждает: «У человека безверного и безыдейного нет и верности, в нём всё неясно, сбивчиво, смутно в нём смута и шатание, и поступки его всегда накануне предательства». В корень смотрел Ильин! Это сказано о таких, как Эфрон. Он и был накануне предательства. Ильин настойчиво повторяет: «…нам надо всегда помнить, что главная беда в красных, в тех, для кого покорённая Россия не отечество, а лишь плацдарм мировой революции». И о народе, о котором так пёкся Эфрон, Ильин не забыл: «…красные это те, кто разжёг и возглавил собою дух бесчестия, предательства и жадности; кто поработил нашу родину, разорил её богатства, перебил и замучал её образованные кадры и доныне развращает и губит наш по-детски доверчивый и неуравновешенный простой народ». Эфрон призывает добровольцев почувствовать собственную вину, собственные ошибки, собственные преступления. Ильин говорит: «Белая армия была права, подняв на них свой меч и двинув против них своё знамя, права перед лицом Божиим. <…> Не от нашего выбора зависело стать современниками великого крушения России и великой мировой борьбы; мы не повинны в том, что злодейство создало это крушение и распаляет эту борьбу; не мы насильники и не мы ищем гибели и крови; насладимся тем благодатным успокоением и равновесием, которые даются чувством духовной правоты». Кстати, одной из наипервейших задач, которые предлагает офицерам-эмигрантам решить Ильин: «…во что бы то ни стало стать на свои ноги в смысле трудового заработка». Мудрейший совет, который прямо касается Эфрона. Ведь человека, нетвёрдо стоящего на своих ногах, легко соблазнить и подкупить. Ильин призывал соблюсти трудовую и бытовую независимость, как внешний оплот своего достоинства. Ильин призывал офицеров ни на кого не надеяться, кроме Бога, вождей и себя; укреплять свои душевные силы для борьбы; искать людей, которым можно доверять; не поддаваться никогда и никому, кто пытается скомпрометировать белую идею; побороть в себе жажду власти; углублять и утончать разумение революции, и её разрушительного действия в России в особенности, помнить, что час возвращения в Россию ещё не настал, что он придёт для всех белоэмигрантов одновременно. Какие из этих заповедей исполнил бывший белый офицер Эфрон? Ни одной! Наконец самое главное. Ильин в 1926 году предупреждает, что не следует слушать тех, кто уговаривает белоэмигрантов возвращаться: «Знают ли они, что предстоит возвращающемуся белому, если он не унизится до сыска и доносов? Не могут не знать. Значит, сознательно зовут нас на расстрел. <…> И если мы услышим ещё этот лепет, что «сатана эволюционировал» и что «теперь можно уже ехать работать с ним, договориться с ним, служить ему…вот только бы он сам захотел пустить нас к себе» будем спокойно слушать и молча делать выводы: ибо говорящий это сам выдаёт себя с головой». Прозорливость Ильина поразительна. Горе тому, кто вовремя не прислушался к его мудрым советам. Когда в феврале 1925 года родился сын Эфрона и Цветаевой, Эфрон пишет сестре: « Можете поздравить меня с сыном». Не нас с женой, а меня! Как будто он один причастен к рождению ребёнка. Всё чаще в его письмах будет звучать: «я» «мне» «мой» «моя», и никогда «наше»: Весной 1925 года Эфрон вышел из университета получив специальность «Христианское средневековое искусство». Что с такой специальностью делать дальше? Работать в музее? Преподавать в университете? Но кто эмигранту без имени предложит работать в университете? Заниматься научными исследованиями? Но Эфрон не чувствует себя способным заниматься наукой. Очень непрактичную специальность получил Эфрон. Она никогда ему не пригодится. В июле Эфрон едет в санаторий, где проведёт полтора месяца. Нет, он не болен, но, считается, что он переутомлён. Из санатория Эфрон пишет обстоятельное письмо Елизавете Яковлевне. Странное признание делает он ей: «Когда я был в Константинополе, без копейки в кармане, и, питаясь чем попало и, живя вместе с какими-то проходимцами – я чувствовал себя свободнее, острее и радостнее воспринимающим жизнь, я чем теперь, когда я не голодаю и нахожусь в «культурной обстановке». Мне приходилось и приходится заниматься десятками дел и предметов, которые ничем кроме обузы для меня не являются. Потом у меня нет своего угла, а, следовательно, и своего времени. Я живу на кухне, в которой всегда толкотня, варка или трапеза, или гости. Отдельная комната одно из необходимейших условий работы». Не первое это признание, что он тяготится несвободой. Осенью 1924 года он писал сестре, что тащит воз, нагруженный камнями, и не хватает ни сил, ни жестокости разбросать камни и понестись налегке. Нет, теперь, когда детей уже двое, налегке не понесёшься. Что касается десятков дел и предметов, отнимающих время, то их Эфрон взваливал на себя добровольно, хотя денег они не приносили. Не хватало воли отказаться от них? Но, может быть, он специально взваливал эти дела себе на плечи, чтобы у него было формальное оправдание, что он не успевает писать? Ведь он к этому и подводит, что нет своей комнаты для успешной работы. А разве у Цветаевой, которая писала каждый день, занимаясь ещё неотложными домашними делами и детьми, была отдельная комната для работы? Отнюдь, нет! Она писала на кухне, на краешке стола, отодвинув локтем грязную посуду. Отдельная комната, безусловно, нужна каждому человеку, а писателю и подавно. Но если её нет, писатель или поэт всё равно пишет, пусть даже в туалете, потому что не может не писать, потому что есть давление изнутри, потому что талант не ждёт, когда ему предоставят благоприятные условия. Эфрон не мог писать не потому, что у него не было благоприятных условий. Просто он не мог писать ни при каких условиях. Цветаева не могла не писать в любой обстановке. Однажды она записала в дневнике: «Поэт в любви. Ты будь поэтом в помойке. Да». Ну, помойка это крайности. Но поэтом она оставалась в любой ситуации, в любом положении, даже без отдельной комнаты. Эфрону как-то невдомёк, что необходимейшим условием работы над произведением является талант и труд. А отдельная комната как получится. Поскольку Елизавета Яковлевна связала свою жизнь с театром, Эфрон обстоятельно развивает тему театра в письме. Его рассуждения полны апломба и категоричны. Как всегда, ему кажется, что он лучше всех всё знает. Он утверждает, что театр, по его глубокому убеждению, умирает. Что русского театра сейчас нет, зато есть в изобилии режиссёры, художники, актёры. Что единственная русская вещь, которую он знает это «Царь Максимилиан». И, наконец, появляются слова, ради которых всё это сказано народ, народный. Слова из лексикона его родителей народовольцев. Эфрон утверждает, что театр умер, ибо единственный творец театра народ. Вот поэтому Эфрон и отошёл от театра. Вновь проявляются такие черты характера Эфрона, как: категоричная самоуверенность, не имеющая под собой никакого фундамента, недальновидность, незнание предмета, о котором он берётся рассуждать и глупый апломб. Театр не умер и продолжает благополучно жить и процветать, невзирая на траурные речи Эфрона. Цветаева, утомлённая жизнью в чешской деревне, принимает решение переехать во Францию в Париж. Париж – центр культурной эмигрантской жизни. Там есть эмигрантские издательства и Цветаева надеется, что жить в Париже и издавать поэтические произведения будет много легче, чем в Праге. Эфрон остаётся пока во Вшенорах. Впрочем, на Рождество он тоже собирается в Париж, чтобы разведать, не удастся ли устроиться на работу. «Изо всех сил буду стараться раздобыть работу не-физическую. Боюсь её небольшой досуг будет отравлен усталостью», пишет Эфрон сестре. Работа не-физическая может быть: работа швейцара, водителя такси, привратника, и.т.°п. Готов ли к такой работе Эфрон? Вообще-то в Париже очень трудно найти работу. Эмигранты-князья и графы нанимаются официантами в кафе. Эмигрантки-фрейлины открывают швейные мастерские. Надо приспосабливаться. Надо хвататься за любую работу. Стоит вопрос выживаемости. У Эфрона семья. Но он в первую очередь думает о своём досуге. Есть ли досуг у его жены, успевающей вести дом, ходить на базар за продуктами, воспитывать двоих детей, и писать, писать, писать в промежутках между домашними делами? До этого ему дела нет. Взваливая на себя десятки чужих и ему не нужных дел, Эфрон забывал делать главное дело заниматься материальным обеспечением семьи, где появился маленький ребёнок. Позже, когда Эфрон станет платным агентом НКВД и начнёт получать за свою работу хорошие деньги, он выскажется вполне определённо, чем была для него семья: «Все мои друзья один за другим уезжают, а у меня семья на шее». Ну, это он сильно преувеличивает. Семьи на шее у него, положим, не было. Скорее, это он был на шее у жены. Но жена позволяла ему сидеть на своей шее. Ребёнок ведь! Ни одной минуты вплоть до 1934 года семья не была у него на шее. С самых первых дней замужества Цветаева взвалила на свои плечи ношу. Этот человек, Эфрон, был обаятелен. Он умел поставить себя таким образом, что за него надо было дрожать. Впрочем, он делал это инстинктивно. Непроизвольно. За него говорила его красота. А он был при этой своей красоте нахлебником. Во второй половине жизни красота увянет, и что останется? Современники называли Эфрона обаятельным бездельником. Таким он оставался всю жизнь. При этом он постоянно что-то как бы делал, но быстро уставал от своей деятельности и ничего не доводил до конца. Цветаева жаловалась О.Е. Колбасиной-Черновой, что Эфрон несёт на себе множество бесплатных обязанностей. Эти бесплатные обязанности отнимали много времени, которое Эфрон мог бы потратить с большей пользой для семьи в смысле заработка, что существенно облегчило бы жизнь Цветаевой. Больно читать письма Цветаевой к друзьям и знакомым, в которых она вымаливала хоть какую-нибудь материальную помощь. Этих писем так много! Ален Бросса замечает: «Непрактичность Марины была притчей во языцех, но рядом с этим вечным юношей, бездельником, мечтателем она олицетворяла некий минимум «земного начала». Не одна только Цветаева столь покровительственно относилась к мужу. Он умел обворожить многих обходительностью и учтивостью, и ему не только прощали инфантилизм, но даже восторгались им. Весьма примечательны два отзыва об Эфроне 1915 и 1929 гг. Первый принадлежит Цветаевой. Она пишет Е. Эфрон: «С. в прекрасном настроении, здоров, хотя очень утомлён, целый день занят, то театром, то греческим. <…> В театре его очень любят, немного как ребенка, с умилением». Второй принадлежит Л. Карсавину, правда, мы знаем о нём со слов Цветаевой, рассказавшей в письме к А. Тесковой о деятельности Эфрона в Евразийском обществе и о расколе этого общества: «Его так и зовут «Евразийская совесть», а профессор Карсавин о нём: «золотое дитя евразийства». «Дитя» имеет за плечами 36 лет. О 22-х летнем ребёнок, о тридцатишестилетнем дитя. Этот человек не взрослел. И почти все современники (особенно дамы) в своих воспоминаниях называли Эфрона Серёжа. Поразительно, но некоторые дамы, пишущие о Цветаевой в наши дни, продолжают фамильярно именовать Эфрона «Серёжа», забывая, что сама Цветаева называла мужа по имени-отчеству, или по имени-фамилии и на «Вы». Милые дамы, очнитесь, какой он вам Серёжа! Некоторые современники говорили об Эфроне, как о человеке прекрасной души, правда, не поясняя, в чём конкретно эта прекрасность проявлялось. И эти же люди говорили об его безответственности, об удивительной способности увлекаться и развлекаться. Многим запомнилась его мягкость, деликатность, вежливость, наивность и доверчивость. Были и такие, кто считал его глупым. И, похоже, они не были далеки от истины. Предвижу возмущенные вопли наших дам, влюблённых в Эфрона. Дамы, успокойтесь! Беру свои предположения назад. У Эфрона было достаточно ума прожить свою жизнь альфонсом! Чувствую, что дамы продолжают возмущаться. Главный аргумент этих дам: «Разве могла гениальная Цветаева избрать мужем никчёмного человека?!». Утверждаю, могла! Именно, гениальная и могла! И даже сделала это! Это был её выбор. Если мог гениальный Пушкин избрать в качестве жены, по выражению Цветаевой, пустое место, то отчего это же самое не могла сделать сама Цветаева? Избрала именно пустое место и усердно его заполняла. Её хватило бы на множество таких пустых мест, как Эфрон. Эфрон, имея кое-какие актёрские навыки, всегда умел расположить к себе людей. Это качество было использовано его хозяевами из НКВД, сделавшими из него впоследствии вербовщика. Ему казалось естественным, что его лелеют и оберегают, как ребёнка. Цветаева, отказывая себе во всём, старается ни в чём не отказывать мужу. Она пишет О.Е. Колбасиной-Черновой: «Да (между нами!) содержание мне на три месяца сохраняют, но жить на него не придётся, т. к. С. не может жить на 400 студенческих крон в месяц. Ему нужна отдельная комната (д<окто>рская работа), нужно хорошо есть разваливается нет пальто. Много чего нужно и много чего нет. <…> Вся надежда на вечер и на текущий приработок сейчас зарабатываю мало». Через несколько лет Цветаева пишет другому адресату, С.Н. Андронниковой-Гальперн: «…в городе я не бываю никогда, предоставляя прогонные С.Я., которому нужнее ибо ищет работы и должен видеть людей». Эфрону всегда всё нужнее. В этом вся Цветаева. Кто-то скажет, а как же иначе, жена должна заботиться о муже. Конечно, должна. Но и муж, в свою очередь, должен заботиться о жене и детях. Редкое письмо Цветаевой к С.Н. Андронниковой-Гальперн не начинается с просьбы о денежной помощи. Как уже упоминалось, подобного рода просьбы были и к другим людям. Иногда это были не просто просьбы, а вопли о помощи, ибо наседали кредиторы, квартирные хозяйки, лавочники, и.т.°д. Эти просьбы и вопли длились из месяца в месяц годами! Что делает для выживания домочадцев Эфрон в качестве мужа, отца, хозяина, главы семьи? А ровным счётом ничего. Марина Ивановна пишет очередному адресату, что С. Я. человек не домашний, он в доме ничего не понимает, подметёт середину комнаты и, загородясь от всего мира газетой, читает или пишет, а ещё чаще <…> гоняет до изнеможения по Парижу. Гоняет, по-видимому, в поисках работы, но без видимого результата. А, может, и не гоняет? Кто видит, чем он занят в Париже? В письме к А. Тесковой Цветаева удивляется: «Я дожила до сорока лет, и у меня не было человека, который бы меня любил больше всего на свете. <…> У меня не было верного человека». Это пишет женщина, которая вот уже свыше двадцати лет замужем. Эфрон не включён в число любящих и верных людей. Эту мысль Цветаева неоднократно выскажет в разных формах разным адресатам. Эфрон переезжает в Париж в начале 1926 года. Работу с постоянным заработком он найти не может или не хочет. Живёт семья на деньги, что Цветаева получает от чешского правительства, на её гонорары и на деньги, которые она получает, читая свои стихи на поэтических вечерах. Эфрон знакомится с новыми людьми. Он находит единомышленников, т.е. людей, которые разделяют его влечение к Советской России. Эти люди литературный критик Д.П. Святополк-Мирский и музыковед П.П. Сувчинский – люди блестяще образованные, проповедующие идеи евразийства. Они предложили Эфрону основать литературный журнал «Евразия». В журнале предполагаются печатать поэтов и прозаиков эмигрантов, и перепечатывать произведения советских авторов. Правда, и этот журнал долго не протянет. Эфрон как-то фатально обречён на неуспех во всём, за что берётся делать. В апрельском письме сестре Эфрон сообщает, что создатели журнала берут очень резкую линию по отношению к ряду здешних писателей. Эфрон высказывает предположение, что выход журнала будет встречен баней. Эфрон, как в воду глядел. Просоветскую настроенность журнала тотчас почувствовали все, кто ненавидел большевиков и советскую власть. В апрельском письме 1926 года Эфрон рассказывает сестре о новостях в его жизни. Во-первых, ему: «предложили редактировать вернее основать журнал большой литературный, знакомящий с литературной жизнью в России». Журнал будет называться «Вёрсты». Кто предложил основать журнал, Эфрон не указывает. А жаль! Направленность журнала в условиях эмиграции весьма специфическая. Хочет ли эмиграция знакомиться с литературной жизнью Советской России? Слово «советская» Эфроном не упоминается. Но самое-то главное именно в этом слове. Кому из белоэмигрантов не было понятно, что советские писатели будут описывать советскую действительность именно так, как это угодно советской власти? Эфрона это не смущает. Напротив, он полон энтузиазма. Эфрон сообщает сестре, что начал работу в сообществе двух близкими по духу людьми: литературным критиком Д.°Святополком-Мирским и теоретиком музыки П.°Сувчинским. Забегая вперёд скажу, Святополк-Мирский в 1932 году при содействии М.°Горького уехал в СССР. В 1934 году стал членом Союза советских писателей. В 1937 году арестован по статье «шпионаж», а в 1939 году умер в лагере под Магаданом. в этом же письме обращается к сестре с просьбой выправить отношения с Цветаевой, которая о Е.Я.°Эфрон и слышать ничего не хочет. Отношения разладились после смерти Ирины. Цветаева обвинила сестёр Эфрона в её гибели и разорвала с ними отношения. Эфрон стремится уговорить сестру наладить отношения с Цветаевой, ибо, заглядывая вперёд, видит себя и свою семью в Москве. Ему хочется, чтобы все жили в дружбе. Эфрон не надеется, что Цветаева смягчится и первая протянет руку сестре Эфрона. Но он надеется, что это сможет сделать Е.Я.°Эфрон. Он пишет: «Верю, что нам предстоит ещё длинный совместный путь и нужно к нему приготовиться». Эфрон уверен, что вернётся в Москву. В июне 1926 года Эфрон, Цветаева и дети едут отдыхать в Вандею. Эфрон сообщает сестре, что живётся ему прекрасно, что он хорошо отдыхает. Планирует пробыть на океане четыре месяца. Между делом сообщает, что пописывает. Он пробудет три месяца в Вандее, пописывая. Кто содержит отдыхающего Эфрона эти три месяца? Догадаться нетрудно. В начале сентября Эфрон сообщает сестре, что возвращается в Париж продолжать редакционную работу. А вот и итог писательской деятельности: «Я пишу очень мало и всё какая-то дрянь получается. Хоть бросай. Может быть от океана, который действует одуряюще». Ну, конечно! Прежде плохие жилищные условия были виноваты. Теперь океан во всём виноват! А вот Цветаева на одуряющее действие океана не жалуется. Пишет стихи, прозу, поэмы. Хорошая идея приходит в голову Эфрона бросить писать, ибо не писатель. Редакторство его потолок. Да ведь не бросит! Он думает, что в Париже не будет океана и всё наладится, и пойдёт не дрянь. Да откуда же взяться не-дряни? А вот теперь главное: «К Марине, ко мне, к нашим друзьям и сотрудникам за границей громадное большинство относится враждебно. Это не огорчительно, ибо так и должно было быть». Эфрон настроил эмигрантов против себя, публикуя в журнале «Евразия» произведения советских писателей. Зачем он и его соратники по журналу это делали? Эмиграция могла совершенно спокойно обойтись без этих публикаций. Лучшие русские писатели были в эмиграции, и их произведений хватило бы на десяток таких изданий. Цветаева попала под раздачу, во-первых, как жена этого подозрительного в своих симпатиях к советской литературе и кинематографу Эфрона, и, во-вторых, как автор, который публикует свои произведения в подозрительном, т.е. розовом, если ещё не красном, издании. Позиция Цветаевой прозрачна поддержать Эфрона в его начинаниях. Позицию Эфрона эмиграция сразу раскусила. Заискивание перед Совдепией! Публикуя на страницах эмигрантского журнала произведения советских писателей, Эфрон как бы говорит всем: Смотрите, в Советской России не погибла литература! Смотрите и читайте: это хорошая литература! А тут рукой подать до вывода: раз литература там есть, значит не всё так плохо в Советской России. А раз не всё так плохо, то, значит, почти хорошо. Жизнь наладилась. А дальше можно делать разные выводы. Эфрон эмиграцию, в особенности ту её часть, которая колебалась, провоцирует. Там пишут, там печатают, там можно творить и жить. Сам Эфрон стремится заработать на этих публикациях дивиденды. «В любом государства есть хорошая литература Советская Россия государство. В Советской России есть хорошая литература» вот силлогизм, но главная мысль прячется за силлогизмом: «Я открыл для эмиграции этот силлогизм. Пустите меня в Советскую Россию за эту заслугу». Эфрон не знает, что за такую мелочь в Советскую Россию не пускают. Надо сделать что-нибудь посущественнее. В сентябрьском письме Эфрона есть удивительное высказывание удивительное по своей наивности, граничащей с глупостью: «Думаю, что когда вернусь в Россию, то первое время, если будет возможность, объезжу и обойду всё что можно. Я совсем не знаю русского севера». Эфрон представляет своё возвращение в Россию как увеселительную прогулку. Он не думает, где будет работать, как зарабатывать на жизнь. Он совершенно не знает советских реалий. Он не понимает элементарных вещей. Продолжение высказывания ещё поразительней: «Только находившись по России (я сделал не менее 3 тысячи вёрст пешком) я понял, до чего мы мало её знали и знаем. Теперь, конечно, всё иначе. Горожане стали другими. Деревня приблизилась вплотную (смычка!)». Эфрон повторяет фразу об изменившихся горожанах, деревне и смычке, как попугай, не вдумываясь даже в её абсурдный смысл, веря тому, что говорят и пишут в советских газетах, которые он теперь с увлечением читает. В мае 1927 года семья переехала на новую квартиру. Эфрон пишет сестре: «Я переехал на новую квартиру». Не «мы» переехали «Я» переехал. В каждом письме Эфрон повторяет, что материально семья живёт худо, кое-как перебиваются. Конечно, худо. Деньги добывает одна Цветаева и кормит четверых. Эфрон рассуждает о политике: «Париж и весь Запад только и говорят эти дни, что о предстоящем разрыве между Англией и СССР. Большая часть эмиграции радуется, а я и мой круг людей переживаем это, как и подобает русским с болью и волнением». Вся остальная эмиграция, радующаяся разрыву отношений между Англией и СССР, конечно, ведёт себя не так, как подобает русским. Один Эфрон русский. Это с еврейской-то фамилией. Теперь в 1927 году совершенно ясно: есть Эфрон и его группа людей и вся остальная эмиграция. Правильно ведёт себя по отношению к СССР, разумеется, только Эфрон и его группа. Все остальные неправильные и нерусские. Наверное, именно с 1926-1927 года товарищи из НКВД и стали присматриваться к Эфрону и соображать, как и когда его правильно использовать в своих целях. В письме от 30 июня 1927 года Эфрон сообщает сестре, что нашёл себе непыльную работу: «Презреннейший из моих заработков, но самый лёгкий и самый выгодный». Эфрон нанялся статистом на съёмку кино. Надо будет прыгать в Сену не то с моста, не то с лодки. Своих случайных коллег, таких же статистов, как он, Эфрон облил презрением: «И большие и маленькие кинематографические актёры человеческие отрепья проституция лучше». А лучше ли проституция, ему, конечно, виднее. Или скоро будет виднее. А с русским языком у него явно проблемы. Словосочетание «человеческое отребье» превратилось у него в «человеческие отрепья». Он комментирует свой заработок статиста: «За одну съёмку я получаю больше, чем за неделю уроков». Эфрон снова пишет сестре о стене ненависти, которой окружена его группа: «Я к этому так привык, что перестал чувствовать обычное в таких случаях стеснение. Но зато те, с кем я общаюсь, ; люди такого дара и такого творчества, что заслоняют собою всё шипение и всю злобу, на нас направленную». Кто там, среди «шипящих и злобствующих»? Это Мережковский, Гиппиус, Бунин, Бердяев, Карсавин, Ильин, Булгаков, Зайцев, Ремизов, Деникин и.т.°д. Куда всем этим писателям, философам и генералам до таких даровитых соратников Эфрона, как музыковед Сувчинский и преподаватель, и критик Святополк-Мирский! Именно они «заслоняют шипение и злобу, на них направленную». Кто в глазах всех этих великих писателей, философов и белых офицеров есть какой-то Эфрон, расколовший движение евразийцев, и его группа? Ренегаты, отступники, предатели белой идеи, готовые на любое унижение, лишь бы большевики пустили их в Совдепию. Выяснилось впоследствии, что не только шли на любые унижения, но и готовы были на любое преступление! Походя, Эфрон обливает грязью писателей, на вечере которых он побывал: «Пожалуй, литературно сильнее других был Эренбург, но вещь гнилая, как гнил и сам автор. Форш читала пустячки a la Зощенко, Лидин преподнёс пошлятину в духе Л.°Андреева, а Слонимский какую-то тенденциозную манную кашу». Чего здесь больше: злобы или зависти? Эренбурга-то мог бы пощадить из чувства благодарности. Именно Эренбург нашёл Эфрона в Праге. Был Эфрон на французской постановке. Резюме: французский театр плох, пьеса плоха, последние стихи Волошина ужасны таков приговор Эфрона в этом письме. И уж совсем гадким выглядит пассаж, в котором Эфрон упоминает Волошина: «Видела ли ты перед отъездом Макса? Каков он? Боюсь, что сейчас он должен казаться жалким. У него нет зацепок ни за сегодняшний день, ни за завтрашний. Последние его стихи ужасны. Но в Коктебель мне всё-таки хочется. В Россию въеду через Коктебель». И этого человека Цветаева называла благородным и великодушным?! Волошину Эфрон был многим обязан. Хотя бы тем, что Волошин в течение полугода в гражданскую войну содержал его в своём доме. Злоба, зависть, желчь брызжет со страниц писем Эфрона. Его суждения жалки и смешны. Самое смешное то, что ровно через тринадцать дней Эфрон шлёт в Коктебель «родному» Волошину поздравительную открытку. Оказалось, что Волошин совсем не кажется жалким, и, более того, вполне уверен как в сегодняшнем, так и в завтрашнем дне. Он принят во Всероссийский союз писателей. Эфрон находит в себе силы послать открыточку с поздравлением. Волошин член Всероссийского союза писателей очень даже может пригодиться. И в Коктебель очень хочется! 1-го апреля Эфрон сообщает сестре, что получил скромное место, которое занимает у него время с раннего утра до позднего вечера. Что это за место работы он скромно умалчивает. Надеется отработать на няню, которую они хотят нанять для сына. А в июле того же года Эфрон едет в отпуск с семьёй в прекрасное место у океана, около Бордо. И загадочная фраза в письме к сестре: «Кажется (тьфу, не сглазить!) моё материальное благополучие зимой должно улучшиться». Материальное благополучие должно, по мнению Эфрона, улучшиться до такой степени, что он планирует помогать сестре: высылать ей деньги, потому что Е.Я.°Эфрон получает от советской власти пенсию в 10 рублей. Эфрон удивляется, как она сводит концы с концами. Эфрон отчитывается перед сестрой, что посетил в Париже спектакли театра им. Евг.°Вахтангова. Встречался с П.°Антокольским. Разумеется, всё плохо! Спектакли, конечно, с точки зрения Эфрона, устарели, театр Вахтангова театрально-безыдейное учреждение, у театра собачья старость. Антокольский произвёл на Эфрона жалкое впечатление. Антокольский подарил Эфрона книгу своих стихов. Разумеется, стихи никакие. Снова желчь и зависть, желчь и злоба. В конце письма замечательная по категоричности и апломбу приписка: «Я горд тем, что мне главное из происходящего в Москве, и в России вообще, известно лучше, чем многим приезжающим из Москвы гражданам. И не только относящееся к литературе и искусству». Тут впору только руками развести: всё знает лучше всех, раздаёт всем сестрам по серьгам. Эфрон не понимает, что именно он-то и жалок в своём самодовольстве и глупости. Досталось от Эфрона мыслителю и романисту Ф.°Степуну. Последнего пригласили в Германию (Дрезден) возглавить кафедру социологии в Высшей технической школе. Эфрон злобствует: «К нему никакого вкуса не чувствую. «Взрыв всех смыслов» при чрезвычайном благополучии. Талантливая пошлятина философствующего тенора». Чужое благополучие, чужой талант, чужая востребованность возбуждают в Эфроне самые низкие чувства. 27 апреля 1929 года Эфрон шлёт короткое письмо сестре. Большая его часть посвящена «моему сыну»: «Всё время требует, чтобы его везли в Россию. Французов презирает». Интересно, кто внушил четырёхлетнему ребёнку, что ему непременно нужно в Россию?! И кто внушил ему презрение к французам, с которыми ребёнок в силу своего возраста не общался?! Конечно, этого ребёнок набрался не от матери. Эфрон внушает сыну эти мысли и чувства. Тем более, он не оставляет своим вниманием дочь, внушая ей любовь к Советской России. Вряд ли Цветаевой нравится это стремление сына. Но что она может поделать? Как она может оградить сына от влияния отца? Впоследствии Георгий запишет в дневнике, что родители разрывали его: мать внушала отвращение с советскому режиму, отец внушал противоположное. Цветаева и не подозревала о новых настроениях мужа. Ей и в голову не приходило, что в его душе и сознании происходил переворот, что его взор устремлён на Советскую Россию, куда он мечтает уехать. Через некоторое время второй звоночек. В январском письме 1929 года Цветаева пишет А. Тесковой, что у евразийцев раскол, что профессор Алексеев и другие утверждают, что Эфрон чекист и коммунист. Услышать о своём Белом лебеде, что он чекист и коммунист для Цветаевой страшный удар. Она воспринимает услышанное как ложь, и клевету, профессора Алексеева назовёт в письме негодяем, и уверяет, что, встретив его, не ручается за себя. Другими словами, может и пощёчину дать, и на дуэль вызвать. Нравственное падение Эфрона совершилось. Он начинает делать последовательные шаги в попытке морально заслужить возвращение. Пока что он делает, что может. Эфрон тоскует не только о России, но и о сестре. Чем дальше, тем больше. Чем глубже и шире трещина между ним и женой, тем больше он ощущает зов родной крови. Елизавета Яковлевна для Эфрона самый близкий человек, с которым он делится самыми заветными мыслями, самыми сокровенными мечтами. Он мечтает, как приедет и встретится с сестрой. Желание увидеть Россию и сестру с каждым днём становится всё острее. Желание постепенно превращается в тоску, в манию. С женой духовной связи нет и уже быть не может. «Никто никогда не может заменить кровной связи», пишет Эфрон сестре. Никто и никогда! К 1927 году Эфрон ненавидим эмиграцией. Он это осознаёт и чувствует. Его считают продавшимся большевикам. К середине 1927 года что-то случилось в жизни Эфрона, о чём он не смеет сказать даже сестре. Он туманно намекает, что не может писать о «большом» в его жизни. Скорее всего, его приметили те, кто являлся «ловцом душ» от НКВД. Приметили и начинают заманивать в свои сети. Заманить Эфрона легко. Он сам идёт навстречу судьбе теми путями, которые должны приблизить его ко дню отъезда в СССР. Он надеется, что это произойдёт скоро. Ждать ему ещё десять долгих лет. Сначала «ловцы душ» должны убедиться в его полной лояльности к советской власти, а потом выжать из него всё, что возможно. Начинают с малого. Эфрону с его единомышленниками удастся расколоть единство евразийского движения на правое и левое крыло. Сам ли он это делает, или с подачи своих новых хозяев? Наиболее вероятно последнее. Агентура НКВД за границей использует старый, как мир принцип – разделяй и властвуй. Евразийское движение не было политическим, но носило культурный характер. Эфрон внёс в это движение политику. Наверное, его похвалили за успешно проведённую операцию. Наверное, что-то пообещали. Может быть, даже пообещали жалование. Эфрон пишет летом 1928 года, что его материальное положение зимой должно улучшиться до такой степени, что он обещает помогать сестре присылать деньги. Нетерпение Эфрона усиливается: он жаждет уехать: «С моими теперешними взглядами жить здесь довольно нелепо». Ему не приходит в голову, что люди живут где угодно, с какими угодно взглядами, но Эфрону подавай полное соответствие: официальной идеологии страны, взглядов индивидуума и места проживания. То, что принимает за нелепость Эфрон, само по себе есть самая нелепая нелепость. В 1929 году Эфрон сообщает сестре, что отношения с русскими становятся всё враждебнее. В декабре 1929 года Эфрон уезжает в Савойю в санаторий. Болен ли он? Считается, что у него открылся процесс в лёгких. А. Бросса в своей книге «Групповой портрет с дамой» утверждает, что болен Эфрон не был, но ему было выгодно, чтобы его считали таковым. В санаторий он и его единомышленники сбегали от проблем, чтобы отдохнуть от семейной жизни. У Эфрона появляется новое увлечение – кинематограф. Правда, пока что, на уровне киномеханика. Эфрон поступает на кинематографические курсы. Он надеется, что новая специальность даст ему возможность найти работу. О новом своём увлечении Эфрон сообщает сестре и просит присылать ему «синематографическую» литературу: журналы, пособия, и.т.°п. Курсы Эфрон закончил в феврале 1931 года. Весной ему удалось получить место в литературной «Новой газете» заведование киноотделом. Сестре он выслал «с тяжёлым сердцем» свои воспоминания «Октябрь (1917 г.): «Я их терпеть не могу». Эфрон стыдится своего белогвардейского прошлого. Снова он делает намёки в письмах сестре, что последние два года в его жизни произошли события, о которых он не может писать, но расскажет при личной встрече. Понятно, что события эти связаны с возможным возвращением в Россию. Тем более, что следующая фраза такова: «Мой Мур всй время рвётся в Россию, не любит французов, говорит запросто о пятилетке (у него богатая советская детская библиотека, присланная Асей), о Днепрострое и прочем. Ко мне привязан предельно». Привязанность сына Эфрон использует в своих целях. Внутри семьи ему нужны союзники. Отец терпеливо выращивал в сыне желание увидеть Советскую Россию. Внутри семьи шла борьба за души детей. Цветаева вкладывала традиционное, старое, устоявшееся. Эфрон соблазнял новым, неведомым, заманчивым, современным. Молодость падка на своё время, на современность. Ничего нет удивительного в том, что дети соблазнились новизной. Сын стал, как и дочь, союзником отца. Нет сомнений в том, что и это был страшный удар для Цветаевой: «Уже сейчас ужас от весёлого самодовольного… недетского Мура ; с полным ртом программных общих мест». Дочерью Эфрон поначалу не очень доволен. Всё её детство она провела с матерью и очень к ней привязана. Но постепенно тяжесть быта, необходимость постоянно помогать матери по хозяйству начинает подрастающую Алю раздражать и происходит то, что предвидела Цветаева в дочери разгорается неприязнь. Она уходит из дома. Этой возникшей неприязнью к матери воспользуется отец. Дочь, как и сын, стали его союзниками. Внутри семьи началась борьба: трое против одной Цветаевой. С 1930 года в письмах к сестре Эфрон всё время подчёркивает, что он изменился: «Я всё пугаюсь, когда встречаю людей после очень длительной разлуки. Они всё те же, а я изменился страшно», «…от прежнего меня ни крупицы не осталось». 29 июня 1931 года Эфрон подал прошение о советском гражданстве. Плод созрел. Эфрон торопится сообщить об этом событии сестре. Он сообщает: «Не думай, что я поеду, не подготовив себе верной работы». Это весьма любопытное заявление. Как в Париже он намерен подготовить себе работу в Москве? Или у него уже появились покровители? Эфрон просит сестру найти Б.Г.°Закса. Закс должен обеспечить поддержку заявления Эфрона в ЦИКе. Да, это тот самый коммунист Закс, который был подселён в квартиру Цветаевой в годы гражданской войны. Тот самый Закс, о повешении которого (и других коммунистов) мечтала Цветаева, когда Белый полк войдёт в Москву. А теперь Эфрон, как провинившийся мальчишка, пишет: «Передай ему, что обращаюсь к нему с этой просьбой с лёгким сердцем, как к своему человеку и единомышленнику. Что в течение пяти последних лет я открыто и печатно высказывал свои взгляды и это даёт мне право так же открыто просить о гражданстве. Что в моей честности и совершенной искренности он может не сомневаться». Метаморфоза состоялась! Бывший доброволец, бывший белый офицер, как глупая бабочка полетит в огонь. Хотя Цветаева, по её высказыванию, вышла замуж за не-литератора, тем не менее, она пытается поощрять мужа, когда он пытается что-нибудь написать: Цветаева понимает, что энергию Эфрона, которую он тратит на что попало, следует тратить целенаправленно: «В эту его деятельность (писательскую) я твёрже верю, чем в кинооператорство: он, отродясь, больной человек. <…> Главное же русло, по которому я его направляю, – конечно, писательское. Он может стать одним из лучших теоретиков. <…> Будь он в России, – непременно был бы писателем. Прозаику (и человеку его склада, сильно общественного и идейного) нужен круг и почва: то, чего здесь нет, и не может быть». Марина Ивановна беспредельно добра и столь же беспредельно великодушна. В Париже в это же время живут и продолжают писать русские прозаики: М. Осоргин и Б. Зайцев, А. Ремизов, Е. Замятин, А. Куприн, В. Набоков, Д. Мережковский, И. Бунин и многие другие. Всем им тоже нужна Россия, круг и почва, но это не мешает им творить свои произведения, как творила свою прозу сама Цветаева. Нет, не Россия, круг и почва нужны были Эфрону, чтобы писать, а воля к творчеству, навык постоянной работы и самое главное – талант. Их не было. Были средние журналистские способности. Идёт 1933 год. На кинематограф надежд нет. Во Франции кризис. Работы нет. Семье живётся трудно. Хотя когда ей жилось легко?! Эфрон пытается воздействовать на Цветаеву. Пытается убедить её в необходимости покинуть Францию и уехать в СССР. Цветаева уезжать не хочет: «Отъезд для меня связан с целым рядом трудностей порядка главным образом семейного. Будь я помоложе – насколько бы мне всё это было бы легче. В ужасный тупик я залез. И потом с детства у меня страх перед всякими «роковыми» решениями, которые связаны не только с моей судьбой. Если бы я был один!!!!!». Это прямо вопль души! Тут же он пишет: «В Россию я поеду один». Один, потому что Цветаева ехать не хочет. Не семья теперь «висит у него на шее», как он однажды выразился, а жена, которая ехать не хочет ни под каким видом. Дома началась лобовая атака на Цветаеву, которая не мыслит себя в СССР. Её позиция тверда и неизменна. Она не едет. Туда, куда её тянут домашние, ей не надо. Там она была, там ей не место. Она знает это из собственного опыта. Это чужая и враждебная ей страна. Пусть все уезжают, даже сын. Она – остаётся. Цветаева повторит это своё решение неоднократно в разных письмах, разным адресатам: А. Тесковой, С. Андрониковой-Гальперн, В. Буниной. Твёрдая позиция Цветаевой Эфрона ужасно раздражает. По какой-то причине ему не хочется, чтобы она оставалась. По какой-то причине он не может уехать без неё. Не исключено, что это было одним из условий, которые поставили ему его новые хозяева из НКВД. Возможно, он опасается, что его загрызёт совесть, если Цветаева останется одна в Париже. На что она будет жить? Кому она нужна в Париже? Наверное, он в спорах пускает в ход все эти аргументы. Правда, пока это всё разговоры. Эфрон хочет получить принципиальное согласие жены – ехать, но получить его не может. Ему самому ещё долго потребуется служить новым хозяевам, чтобы заслужить право въехать в СССР. Проходит ещё десять месяцев. Эфрон сетует в очередном письме: «Почти все мои друзья уехали в Советскую Россию. Радуюсь за них и огорчаюсь за себя. Главная задержка семья, и не так семья в целом, как Марина. С нею ужасно трудно. Прямо не знаю, что и делать». Ничто не может сдвинуть Цветаеву с её позиции. Не для того она уезжала из Советской России, чтобы возвращаться. Слишком хорошо знает Цветаева, куда её тянут. Слишком хорошо она представляет, что её там ждёт. Видимо к 1935 году Эфрон получил конкретное задание от новых хозяев возглавить «Союз возвращения на родину». Эфрон становится Генеральным секретарём «Союза». Союзы возвращения на родину возникли в США, Франции, Болгарии после издания декретов ВЦИК от 3.11.1921, ВЦИК и СНК от 9.6.1924 об амнистии участников белого движения. Союзы помогали вернуться тысячам эмигрантов. Первая волна эмигрантов, вернувшихся в Советскую Россию, насчитывала 121343 человека, а всего в период с 1921 по 1931 год вернулось 181432 человека. Дальнейшая судьба вернувшихся за немногими исключениями была трагической: бывшие офицеры и военные чиновники расстреливались сразу по прибытии, а часть унтер-офицеров и солдат оказались в северных лагерях (существовавших ещё до создания ГУЛАГа). Обманутые люди обращались к русским эмигрантам с призывами не верить гарантиям большевиков. Не может быть, чтобы их голоса не слышал Эфрон. Слышал, и отправлял людей либо на верную смерть, либо прямиком на мучения в лагеря. Русская белая эмиграция стала категорическим противником возвращения эмигрантов в Советскую Россию и вступила в идейную борьбу против агитации Союзов возвращения на родину, выдвинув в качестве антипода возвращенчества идею непримиримости. Наиболее активно с позиции непримиримости выступил Русский Обще-Воинский Союз (РОВС) крупнейшая организация русского зарубежья, основанная генералом П.Н. Врангелем. Нечего и говорить, что когда Эфрон стал агитировать за возвращение эмигрантов, ненависть к нему в среде нормально мыслящих, осведомлённых о реальном положении вещей, адекватных людей троекратно возросла. В марте 1935 года Эфрон пишет сестре: «Все мои друзья один за другим уезжают, а у меня семья на шее. Вот думаю отправить Алю. <…> С Мариной прямо зарез». И отправит Алю на семнадцать лет на Крайний север, в Туруханск. А Марина Ивановна твёрдый орешек. В июне Эфрон спрашивает сестру, как она смотрит на то, что он вернётся с Алей. Дочь, как и сына, он уже склонил к мысли, что надо ехать в СССР. Осенью 1935 года он пишет, что у него масса работы, но всё не то, что ему бы хотелось: «И всё потому, что я здесь, а не там», заключает Эфрон. Ему кажется, что в СССР будет то! Ему кажется, что с переездом в СССР вся его жизнь переменится к лучшему – он найдёт работу по душе. За протекшие четыре года, с тех пор, как Эфрон подал прошение о советском гражданстве, ему не удалось склонить Цветаеву уехать в СССР. Он рассчитывает уехать вместе с Алей. Видимо на жену он махнул рукой и решил ехать либо один, либо с дочерью. В его отношениях с Цветаевой появляются непривычные настораживающие интонации. Нехорошие интонации: «Марина много работает. Мне горько, что из-за меня она здесь. Её место, конечно, там. Но беда в том, что у неё появилась с некоторых пор острая жизнебоязнь. И никак её из этого состояния не вырвать. Во всяком случае, через год-два перевезём её обратно, только не в Москву, а куда-нибудь на Кавказ. <…> К весне думаю устроить Алину выставку, а затем издать часть её рисунков». «Перевезём» о Цветаевой, как о мебели. Настораживает то, что Эфрон практически ставит жене диагноз «острая жизнебоязнь». Это у неё-то, выжившей в страшные революционные годы! У жены «жизнебоязнь», потому что она не хочет уезжать в СССР, боится, новой, прекрасной жизни в замечательной советской стране. Настораживает и то, что Эфрон категорически уверен, где Цветаевой будет лучше. Похоже, что её мнение – не в счёт, что бы она ни думала по этому поводу. Он, как ему всегда кажется, знает лучше. Что даёт Эфрону право на эти самодовольные, издевательские интонации? Почему он явно чувствует себя хозяином положения? Эфрон теперь при деньгах. Он зарабатывает. Совсем недурно зарабатывает, если может позволить себе устраивать выставку произведений дочери и даже издать альбом её произведений. Каким способом он зарабатывает, теперь мы знаем. Он платный агент НКВД. Наконец-то он чувствует себя значительным человеком. Наконец-то он может взять верх. С дочерью всё ясно. Она целиком и полностью на стороне отца и собирается уехать. Подрастающий сын живёт, по высказыванию Цветаевой: «…разорванным между моим гуманизмом и почти что фанатизмом отца». Фанатизм отца возьмёт верх над гуманизмом матери. М. Слоним вспоминал: «У него (Мура) одно было на уме уехать в Советский Союз, он с упорством одержимого требовал этого от матери и сыграл большую роль в её окончательном решении». Цветаева знала, что ей нельзя ехать в СССР: «Не в Россию же мне ехать?! Где меня раз (на радостях!) и два! упекут. Я там не уцелею, ибо негодование моя страсть (а есть на что!)». Хочет ли каторжник возвратиться добровольно на каторгу? Именно так ставила Цветаева вопрос о возвращении. Она не едет, потому что уже уехала. В отличие от Эфрона Цветаева знает, что делает. Цветаева пишет в 1934 году С. Андронниковой-Гальперн: «С.Я. разрывается между своей страной – и семьёй: я твёрдо не еду, а разорвать 20-юю совместность, даже с «новыми идеями» трудно. Вот и рвётся». Между 1934 и 1936 годом позиция Цветаевой в вопросе возвращения неизменна. Но её усердно продолжают склонять к отъезду. Вся семья будет её склонять к отъезду! Будут соблазнять уверениями, что её произведения будут печатать, у неё будут читатели. А увезти хотят почему-то на Кавказ. В Тифлис. Она в Тифлис, а Эфрон куда прикажут, ибо, по его мнению, он перед родиной давно в долгу. Значит и в СССР одна. Наверное, Эфрон уверяет, что будет помогать материально. А что хочет сама Цветаева? Она пишет А. Тесковой: «Больше всего бы мне хотелось к Вам в Чехию навсегда. <…> А лес!!! А Вы!!! Дружба с Вами! (Меня ни один человек по-настоящему не любит.)». Не из чувства любви её хотят везти с собою, а из каких-то иных соображений, нам неведомых. Интонации Эфрона, когда он говорит о Цветаевой с сестрою в письмах, становятся всё более самоуверенными и даже страшными. Если бы она знала, что он пишет!!! Вот кусочек его письма от 1936 года. Похоже, что к этому времени семья убедила Цветаеву ехать. «Очень может случиться, что Марина с Муром приедут раньше меня. Боюсь этого, т.к. Марина человек социально совершенно дикий и ею нужно руководить, как ребёнком. А с другой стороны – это может быть и к лучшему. Человек, привыкший к руководству, часто ведёт себя благоразумнее, чем когда предоставлен сам себе». «Острая жизнебоязнь», «социально дикий человек»… Этот заботливо-издевательский, высокомерный, наглый и тон Эфрона невыносим. В этом тоне есть что-то предательское по отношению к Цветаевой. Эфрон говорит о ней, как о больной, чуть ли не сумасшедшей, слабоумной, которой надо руководить. Цветаева глубоко права, её никто не только не любит, но не понимает и не желает понимать. Её взяли за горло, и говорят, что когда придушат чуть-чуть, то ей станет легче дышать. Понимает ли она это? Несомненно! Почему она всё-таки уступила домогательствам семьи? Ведь она была так тверда все эти годы. Её мнение о режиме в Советской России не переменилось. Но когда все – против неё, когда она кругом одна, что ей остаётся?! Главное, чем её могли убедить: если они все уедут, а они уедут, даже сын не желает жить во Франции, она останется совершенно одна, без средств к существованию, без собственного жилья, без помощи, никому не нужная, стареющая, не печатающаяся. Возможно, они говорили, что она будет просить подаяние и умрёт под мостом. Цветаева ищет, за что бы ей зацепиться. Едет в Бельгию к приятельнице в надежде найти дружбу, но дружба не получается. Брюссель Цветаевой нравится: «В Брюсселе я высмотрела себе окошко (в зарослях сирени и бузины), над оврагом, на старую церковь – где была бы счастлива. Одна, без людей, без друзей, одна с новой бузиной». Мысли Цветаевой мечутся от Праги к Брюсселю, лишь бы не в СССР, куда её насильно выталкивают. Ей везде – лучше, лишь бы не в СССР. Но в Цветаевой неистребимо чувство долга. Этим чувством однажды Эфрон уже воспользовался. Наверное, он убеждает её, как в случае с Родзевичем, что без неё они пропадут. Хотя Цветаева знает цену этим заявлениям, она человек долга. Если родные говорят ей, что без неё пропадут, то это самый мощный аргумент в их руках. Они знают, что здесь её «слабое» место. Куда бы ни «перевёз» её Эфрон, Цветаева верна себе и ушедшей навеки России. С горечью и гордостью пишет она Тесковой: «Оборот назад вот закон моей жизни. Как я, при этом, могу быть коммунистом? И достаточно их без меня. (Скоро весь мир будет! Мы последние могикане)». Именно этот оборот назад так раздражает домочадцев, воображающих, что они ревнители прогресса. Для Цветаевой есть три России, три Москвы детства, юности, революции, и все разные. Ехать в СССР, для неё всё равно, что ехать за границу, настолько там всё чужое. Не незнакомое чужое, а знакомое и ненавистное чужое. Цветаева видела большевизм вблизи. Она заглянула в лицо смерти. Иначе, чем Эфрон в Белой армии, но лицо смерти страшно всегда и в любом месте. Эфрон с большевизмом вблизи не встречался. Только издалека. О жизни в СССР он знает понаслышке. Умные люди предупреждают о коварстве большевиков волков в овечьей шкуре. Эфрон их не слушает. Он слушает только таких людей, которые сладко поют ему о великой социалистической стране, и об ожидающих его и его детей возможностях. Ему кажется, что все эти ужасы, о которых рассказывала Цветаева: голод, холод, разруха, террор давно прошли и теперь возрождённая Россия строит новое светлое будущее. Он хочет принять участие в этом строительстве. Он чувствует себя в долгу перед родиной. Он не понимает, что происходит на самом деле. Многие, слишком многие люди в то время ослеплены и оглушены пропагандой, которая усердно и успешно ведётся руководителями и средствами массовой информации СССР. Когда говорят об эволюции Эфрона, о его перерождении от белого офицера до агента НКВД, мне кажется это натяжкой. Заглянем в корень. Что мог усвоить с младенчества Эфрон от своих родителей? Мать Эфрона революционерка-народоволка, презревшая и предавшая своё происхождение, семью, христианские заповеди. Отец Эфрона революционер-народоволец, террорист, на счету которого были «мокрые» дела. Послушаем Цветаеву: «Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья сидит: мать в Петропавловской крепости, старшие дети – Пётр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон по разным тюрьмам. У старшего сына, Петра – два побега. Ему грозит смертная казнь, и он эмигрирует за границу. В 1905 году Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. В 1908 году Елизавета Петровна Дурново-Эфрон, которой грозит пожизненная крепость, эмигрирует с младшим сыном. В 1909 году трагически умирает в Париже, кончает с собой её 13-летний сын, которого в школе задразнили товарищи, а вслед за ним и она». В сущности, Эфрон родился и воспитывался в семье государственных преступников. Это не его вина, а его беда. Цветаева пишет Л.П. Берия, пытаясь выгородить перед советскими вельможами Эфрона, арестованного сотрудниками НКВД. Она припоминает все заслуги семьи Эфрон перед большевиками, которым путь к власти расчищали народовольцы. Цветаева в отчаянии обращается к советской власти, которая как Хронос пожирает, порождаемых ею детей. Несчастная Цветаева напоминает царя Приама, целующего руки Ахиллесу, руки, убившие столько его сыновей и соотечественников. Что мог усвоить в такой семье Эфрон, в семье государственных политических преступников, с упорством маньяков вовлекающих в свои преступные дела даже собственных детей?! Нет, Эфрон не в ответе за дела своих родителей, но от них, он, несомненно, усвоил многое. Оказавшись в Белой армии поневоле, Эфрон подсознательно подмечает, копит в памяти негативные явления, чтобы впоследствии выплеснуть свои впечатления о белом движении на страницах своих статей. Оказавшись в эмиграции поневоле, ибо его несло, как щепку по волнам событий, Эфрон делает то же самое, но уже вполне сознательно. Он недоволен эмиграцией и белоэмигрантами, он не может найти с ними общего языка, потому что не разделяет их идеалов, мыслей и чувств. Кроме того, Эфрон не может состояться как профессионал ни в каком виде деятельности. Он перебирает театр, кинематограф, журналистику, редакторство, писательское дело. В любом из них он только любитель, дилетант. Любое дело, любая профессия требует усидчивости, терпения, настойчивости, времени, чтобы был успех. Эфрон не обладает ни одним из этих качеств. По характеру он чересчур зыбок и переменчив, чтобы длительно заниматься чем-то одним и всерьёз. У него есть амбиции и претензии, удовлетворить которые он не в состоянии. И, может быть, в глубине его души всколыхнулось то, что было усвоено в младенчестве. Осуществилась мечта его родителей. В России как бы пришёл к власти как бы освобождённый народ. «Как бы», потому что ни одна из этих посылок не соответствовала действительности, но советская пропаганда всё это за действительность выдавала. Эфрон не внезапно решает, что его место в Советской России. Он исподволь готовился к этому шагу. Возможно, Эфрон рассчитывает, что в Советской России с таким солидным революционным багажом деятельности его родителей он может сделать общественную карьеру, или карьеру журналиста. Он жаждет вырваться поскорее в СССР, чтобы поскорее начать новую жизнь. Не обходится, разумеется, без пафоса: «долг перед родиной», «исправить ошибку», «служить родине», «куда пошлют», «искупить вину» и.т.°п. Добровольчество Эфрона на всём этом фоне выглядит проходным эпизодом. Его отречение от него, его отступничество закономерность. Эфрон жаждет подчиниться новой власти, новым авторитетам. О таких людях, как он, Цветаева сказала в очерке о В. Брюсове «Герой труда», заметив, как охотно последний подчинился советской власти: «Первая примета страсти к власти – охотное подчинение ей. Чтение самой идеи власти, ранга. Властолюбцы не бывают революционерами, как революционеры, в большинстве, не бывают властолюбцами. Марат, Сен-Жюст по горло в крови, от корысти чисты. Пусть личные страсти, дело их надличное. Только в чистоте мечты та устрашающая сила, обрекающая им сердца толп и ум единиц. Орудие властолюбца – правильная война. Революция лишь как крайнее и этически-отвратительное средство. Почему, властолюбцы менее страшны государству, нежели мечтатели. Только суметь использовать. В крайнем случае властолюбия нечеловеческого, бонапартовского новая власть. Идея государственности в руках властолюбца в хороших руках». Вспомним характеристику, данную Эфрону дочерью, «мечтатель в крылатом шлеме». А мечтатель опасный, ибо властолюбивый. Вспомним новые властные и категоричные интонации в голосе наконец-то нашедшего себя и свой путь Эфрона тайного агента НКВД. Как спешит Эфрон отречься от своего недавнего прошлого, как спешит выслужиться перед большевиками! Получив известие из Москвы, что Закс, на помощь которого он надеялся для получения советского гражданства, умер, Эфрон пишет сестре: «Сильно огорчён смертью Закса. Дело в том, что мне так хотелось явиться к нему в качестве побеждённого и убеждённого после нашей длительной разлуки. Мой случай, мне казалось, был бы ему подарком». Да, хороший был бы подарочек! Интересно, Закс своей смертью умер? Шёл март 1937 года. Воистину жаль, что большевик Закс не дождался этого подарочка. Он бы очень порадовался. Как было бы не порадоваться, если бывший белый офицер, как мальчик, готов рапортовать, что он исправился, что он теперь хороший, что он свой, свой, свой в доску! Это даже не ирония судьбы, а какой-то чудовищный фарс, издевательство над чувствами Цветаевой, проще говоря, плевок ей в лицо от бывшего добровольца. Остаётся надеяться, что эти строки из письма Эфрона она никогда не увидела. Первой в СССР уезжает в 1937 году Ариадна Эфрон. Нечего и говорить, что это удар для Цветаевой, которая не может не понимать, что теперь очередь за остальными. Отъезд Али первая упавшая костяшка домино, которая последовательно уронит вес остальные. А потом разразилась катастрофа убийство Игнатия Рейсса, и Эфрон бежит из Франции, поскольку его ищет французская полиция. В мгновение ока Эфрон оказался там, куда так страстно рвался. Но вряд ли он ожидал того, что произошло в дальнейшем. А произошло именно то, что и должно было произойти. Он был арестован и расстрелян, как французский шпион. Эфрона в СССР наконец-то пустят. Правда, не так скоро, как он надеялся. И не через ту дверь, через которую входят порядочные люди. Как пишет А. Бросса: «…в Дом Сталина Эфрон попадёт через самую грязную из дверей. Просачивалась ли на Запад информация о том, что происходило на самом деле в Совдепии? Не просачивалась, а текла довольно-таки широким потоком. Те, кто уже уехал в СССР, пишут оттуда (или почему-то совсем не пишут!) сдержанные письма, из которых трудно понять, как им там на самом деле живётся. Но правда о голоде на Украине, о большом числе «вредителей» и «врагов народа», отправленных в лагеря, о странных судебных процессах, на которых судят вчерашних революционеров, об истеричных собраниях трудящихся, требующих смерти, смерти, смерти врагам, доходит через заградительные фильтры советской пропаганды. Во всех крупных городах Европы есть эмигрантские издания, где публикуются публицистические, философские и исторические труды, в которых авторы анализируют те события, которые происходят в СССР. Этих изданий много. Самые известные из них: «Путь», «Современные записки», «Вестник РСХД», «Числа», «Православная мысль», «Новый град», «Знамя России», «Новая Россия». О чём в них пишут? Что они противопоставляют сладкоречивой и лживой советской пропаганде, распространителем которой был «Союз возвращения на родину» генеральным секретарём которого был Эфрон? Чьи голоса предостерегали белоэмигрантов от ошибочных мнений и поступков. В 1925 году философ И.°Ильин писал: «И пусть не говорят, что мы боимся вернуться. Нет, мы не боимся и не прячемся, мы только продолжаем борьбу. Нас не страшила смерть ни в кубанских степях, ни в одиночках «особого отдела», не устрашит и впредь. И именно поэтому мы будем хладнокровно и впредь выжидать благоприятного момента для нашего возвращения! Те, кто уговаривает нас «возвращаться», морально обязаны ехать первыми, и ехать немедленно. Право уговаривать они получат только там, и пусть они говорят оттуда. Но они сами не едут и предпочитают уговаривать отсюда. Им естественно ехать туда, ибо, как они сами уже признают, между ними и большевиками различие не качественное, а только в степени и оттенках. Но они не едут, а зовут только нас. Знают ли они, что предстоит возвращающемуся белому, если он не унизится до сыска и доносов? Не могут не знать. Значит сознательно зовут нас на расстрел». Именно так поступал через десять лет Эфрон. Не ехал сам, но уговаривал уезжать других. Не мог не знать, что звал людей на расстрел! Зарабатывал право себе вернуться. И не надо говорить, что он не знал. Все знали, а он нет?! Это вздор! Знал и старался уговорить, как можно больше людей. От числа им соблазнённых эмигрантов зависело его право вернуться. Вот чего он точно не подозревал, что его самого расстреляют. Выжали, как отслужившую половую тряпку, и выбросили на помойку. Логика большевиков! Философ Г. Федотов напечатал в тридцатые годы ряд разоблачительных статей, в которых вскрыл сущность большевизма, сталинократии, социализма, партийности. В статье 1933 года «Правда побеждённых», напечатанной в «Современных записках», Г. Федотов пишет: «…партия давно уже убила всякую возможность морального отношения к товарищу. Нужно быть всегда готовым раздавить слабого, предать доверчивого, уничтожить самого честного и стойкого борца, когда он стоит поперёк «генеральной линии». Г. Федотов пишет об изумительном организационном аппарате, при помощи которого вожди искусно играют на человеческой низости; о лжи, которой пропитана вся жизнь советского гражданина; о целенаправленном развращении советской интеллигенции. Федотов показывает, что большевики добиваются от интеллигенции не сочувствия советскому режиму, но безусловной покорности в выполнении директив. Федотов не обольщается темпами и размахом небывалого строительства, но показывает, что Европа обманывается, принимая большевистскую энергию за волю к созиданию. Он правильно указывает на то, что в основе этого полубезумного строительства всегда лежит пафос борьбы, но борьба не создаёт ценностей, а разрушает. Большевизм уничтожил в себе все источники созерцания, радости, любви, то есть все источники творчества. Он родился в войне и до сего дня остаётся воякой на самых разнообразных источниках фронта: хозяйства, техники, быта, искусства, науки, религии. Всегда и везде уничтожение врага – главная цель. Трудно найти себе более точную и исчерпывающую характеристику советского режима. Если бы эмигранты, стремящиеся заслужить право на возвращение, прислушивались к трезвому и здравому голосу своего замечательного мыслителя! В статье 1936 года «Сталинократия» Г. Федотов даёт блестящий анализ сталинского режима. В этой статье он приводит факты: «Начиная с убийства Кирова (1 дек. 1934 года), в России не прекращаются аресты, ссылки, а то и расстрелы членов коммунистической партии». Эмигрантам, читающим эти строки, следовало бы задуматься над тем, что если внутри страны происходят кровавые разборки между большевиками, то какая судьба ожидает «запятнавших» себя белых офицеров, вернувшихся на родину. В этом же году в «Современных записках» выходит ещё одна статья Г.П. Федотова «Тяжба о России», в которой он пишет: «Трупным воздухом тянет сейчас из России. <…> Это заражение началось давно. Имморализм присущ самой душе большевизма, зачатого в холодной, ненавидящей усмешке Ленина. Его система – действовать на подлость, подкупать, развращать, обращать в слякоть людей, чтобы властвовать над ними дала блестящие результаты». Лгут все, говорит Федотов. СССР это страна, где никто не может сказать правды. Поэты, учёные, художники соревнуются, выступая с унизительными покаяниями, клеветой и доносами друг на друга. Они клянутся в верности деспоту и отрекаются от идей, которым служили прежде. По всей стране разлита атмосфера злобы и предательства. Рабство развращает, говорит Федотов: «Есть степень насилия, которая при отсутствии героического или святого сопротивления, уничтожает личность человека, превращает его в лохмотья, лоскутья человека». Все статьи Г.П. Федотова это предупреждающие удары колокола. Это набат, предупреждающий о ловушке, о страшной смертельной опасности, которой подвергают себя эмигранты, собирающиеся возвратиться. Федотов пишет специальную статью «О чём должен помнить возвращенец?». Философ предупреждает, что момент политического возвращения не наступил ни для одной из общественных групп эмиграции. Он предостерегает, что если возвращенец не окончательно одурел от чтения «Известий», он должен помнить, что едет не в свободную страну, а в тюрьму: «Никакая лояльность, никакая законопослушность не спасут его от неожиданного ареста, ссылки, каторжных работ – без всякой вины и даже видимого основания». Кроме жертвы и страдания возвращенцу придётся пройти через унижения, через отречение от Бога, если он верующий, от взглядов научных и профессиональных, если они не соответствуют советской идеологии. Возвращенец должен пожертвовать честью. Но ему придётся не только лгать и унижаться. «Весьма возможно, что он должен будет стать и предателем, потому что он должен искупить своё прошлое. И нельзя наперёд давать зарок. Кто может поручиться за свои нервы в условиях научно организованных, хотя бы «моральных» пыток? <…> Глубочайший имморализм советской системы – не в терроре, а во лжи и предательстве, которые стали нормой, будничным фактом. <…> У советского гражданина нет выхода, кроме петли. Поэтому даже иудин грех отсюда мы не судим. Но свободный человек, который добровольно и заранее соглашается жить в условиях, которые могут его принудить стать Иудой, не заслуживает снисхождения. Никакое служение родине не оправдывает предательства. Никакая родина не стоит этой жертвы. <….> Если представить себе, что может ожидать там юношу, хотя и глупого, но чистого, который, не подозревая правды, хочет ехать служить родине, то всякая слабость и снисхождение с нашей стороны, а тем более умиление перед его энтузиазмом просто отвратительны. Не раскрывая ему глаза, мы сами становимся соучастниками в возможном растлении его души». В свете всего вышесказанного вспомним, какую работу поручало НКВД Эфрону зрелому мужчине, который знал, что творил, и был готов на любые жертвы, ради того, чтобы оказаться в СССР. Он вербовал эмигрантов для войны в Испании. Понятно, что они должны были воевать на стороне республиканцев. За это, в качестве награды, им было обещано, если уцелеют, возвращение на родину. Разве не знал Эфрон всё то, о чём писал Г.П. Федотов (не только Федотов)! Нет сомнений, что знал. В 1937 году в «Новой России» вышла ещё одна статья Г. Федотова «Тяга в Россию», в которой автор предостерегает, что Россия окутана кровавым туманом, что надо быть безумцем, чтобы стремиться туда на собственную погибель. Федотов сравнивает Россию с костром, в огонь которого летят бабочки. Самое странное и поразительное то, что возвращенцы не смущаются казнями в России, о которых все эмигранты знают. Федотов называет возвращенчество болезнью русского национального чувства. Болезнью, потому что русский национализм имеет основой какой-то животный или растительный натурализм. Растение, вырванное из почвы, погибает. Русский человек, по мнению Федотова, ещё слишком похож на растение. Для русского, родина, прежде всего не мысль, не слово, а узкая природная среда. В этом Федотов усматривает слабость и неразвитость русских. К этому можно ещё прибавить русскую привычку к коленопреклонённой позе. Понятно, что Федотов говорит так не обо всех русских, а только о тех, кто не смог адаптироваться за границей. Весь пафос статьи направлен на выражение одной главной мысли: человек, едущий в Россию, рискует не только своей головой, но и головами других людей, что он рискует оказаться предателем и соучастником их гибели. Эту мысль Федотов выделил в тексте графически, подчёркивая её ключевое значение. На что надеялись такие, как Эфрон? На то, что чаша сия их минует? На чём основаны были их надежды? На том, что они нужны своей новой родине? Всякий, говорит Федотов, несёт ответственность за свой выбор. Выбор был свободным, и чёрный шанс нужно было предвидеть. А если человек выбирает чёрный шанс, значит, он заранее согласился стать предателем и послать в подвалы НКВД неизвестного Х, чтобы подышать перед смертью воздухом России. Есть и варианты: послать в подвалы не Х, а родных и близких. И очутиться в этих подвалах самому. Федотов заключает, что у советского гражданина нет выхода, кроме петли. Это относится к тем советским гражданам, которые осознали всю безысходность, весь ужас своего положения. Всё, о чём писал Федотов, Цветаева знала, поэтому ехать в Советскую Россию не хотела. Она чувствовала, что погибнет там. Эфрон не мог не знать то, о чём писал Федотов. Цветаева была с Федотовым знакома. Знаком был и Эфрон. Не может быть, чтобы они не разговаривали на эту тему – тему возвращения. Но Эфрон, по всей вероятности, не верил тому, о чём его предупреждали. Не хотел верить! Эфрон мог распоряжаться своею жизнью, как ему было угодно. Это был его выбор. Но он посчитал себя вправе распорядиться жизнью жены и детей. Соблазн малых сих – один из страшных грехов. Эфрон своих детей соблазнил. И. Кудрова правильно заметила, что семья отняла у Цветаевой право выбора. То, чем занимался Эфрон с 1934 года, выглядит малопочтенным, если не сказать резче, презренным делом. Вербуя людей, Эфрон посылал их на смерть. Те, кого он соблазнял ехать в Испанию, имели мало шансов выжить. Те, кого он соблазнял уехать в СССР, гибли в застенках НКВД, или в ГУЛАГе. «Вот думаю отправить Алю» и отправил собственную дочь на пытки, муки и ссылку. То, что не хотел этого – дела не меняет. Сколько на совести Эфрона искалеченных судеб и истреблённых жизней? Ровно столько, сколько он навербовал. Главная беда Эфрона была в том, что он был орудием в руках своих хозяев из НКВД. Он слепо и тупо выполнял их приказы, не задумываясь, по-видимому, о последствиях и о нравственном законе. Цветаева, между тем, в 1939 году писала Тесковой, поздравляя её с Новым годом: «Дай Бог всего хорошего, чего нету, и сохрани Бог то хорошее, что есть. А есть всегда, хотя бы тот моральный закон внутри нас, о котором говорил Кант. И то звёздное небо!». Не во всех людях внутри есть моральный закон. У Эфрона его не было. В феврале 1938 года из Москвы в Париж летит коротенькое письмо Георгию. Эфрон мало пишет о себе. Совсем мало. Зато заботливо напоминает сыну, как совсем недавно они вместе посещали коммунистический ресторанчик, в котором подавали говядину по-бургундски, так полюбившуюся мальчику, как вместе ходили на демонстрацию Народного фронта. И далее следует тупая деревянная фраза, как будто переписанная из передовицы газеты «Правда»: «Теперь французский пролетариат стал не только передовым классом, но и единственным представляющим и защищающим французскую нацию». Деревянные, заимствованные из марксизма фразы, «украшают» и письма к жене. На одну из этих фраз «Бытие определяет сознание», Цветаева возражает: «…бытие не определяет сознания, а сознание бытие. <…> Мой быт всегда диктовался моим сознанием (на моём языке душою), поэтому он всегда был и будет один: т.е. всё на полу, под ногами – кроме книг и тетрадей, которые в высокой чести». Марксистские догмы для Цветаевой догмы тупые. Она сама мыслитель, и никогда не будет бездумно повторять чужие мысли. Прибывший через самую грязную дверь в СССР, Эфрон принят в Москве радушно. Его хозяева отправляют его в июне 1938 года в один из Одесских санаториев, поскольку сердце Эфрона не в порядке. К нему внимательны врачи, он окружён их заботой. Эфрон пишет из Одессы сестре в Москву: «…медицинская помощь мне была оказана мгновенно и очень тщательно». Врач два часа просидела возле его постели, после того, как была сделана инъекция. Письмо недлинное, поскольку Эфрон плохо себя чувствует. Но когда почувствует себя лучше, то напишет подробнее: «Кормят великолепно. Предельно внимательны. Сплю на открытом воздухе. И вот уже два дня, как начал совершать сравнительно большие прогулки. < ..> Живу я уединённо и тихо. На море хожу (которое в 3-х минутах от меня) хожу в сопровождении моего очень милого сожителя и сижу там в тени часа по два». «Милый сожитель» пасёт Эфрона, а тому и невдомёк. С ним играют, как кошка с мышью. Так гуся хорошо откармливают перед Рождеством, чтобы потом зарезать. В письмах Эфрона из Одессы, где он был в санатории, и из Болшево, куда он вернулся в сентябре из Одессы, повторяется фраза, что живёт он уединённо и тихо, так тихо, что словно и не живёт. Тишина перед грозой! Хозяева не торопятся, видимо, поручать ему какую-нибудь работу. Хуже того, его поставили на место. Болшево это, по сути, домашний арест. Пока ещё домашний. Когда Цветаева приедет в СССР, прибудет в Болшево, она обнаружит больного и морально сломленного человека. И она поймёт, что он ничего не может. Ловушка захлопнулась. Цветаева с сыном после поспешного бегства Эфрона из Франции ещё два года оставалась в Париже. Почему она всё-таки выехала в СССР? Принудили ли её при помощи шантажа, обычного метода воздействия НКВД? Не исключено. Но даже, если принуждение и было, то было, кроме этого, ещё одно обстоятельство. Цветаева, трезвомыслящая, дальновидная, умная прекрасно понимала суть затеянной не ею игры. Она знала и понимала, что муж и дочь находятся в опасности. В начале июня 1939 года Цветаева написала А. Тесковой о своём предполагаемом скором отъезде: «…выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась». Однажды она сказала про Наполеона на св. Елене, что будь он женат на Марии-Антуанетте, то: «…Мария-Антуанетта, как Аристократка, следовательно безукоризненная в каждом помысле, не бросила бы его, как собаку, там, на скале». Как истинная дворянка, как аристократка духа, следовательно, безукоризненная в каждом помысле, Цветаева не могла бросить мужа на произвол судьбы. Она должна была разделить свою судьбу вместе с ним. Она и разделила. Эфрон сам выбрал свою судьбу. Но вся беда в том, что цепь его поступков последовательно и неотвратимо привела к гибели великого поэта, Цветаеву. Именно в этом была его главная вина. Быть может, судьба послала ему гения Цветаеву затем, чтобы он выполнил своё предназначение оберегать её от житейских дел, создать для неё хорошие условия для творческой работы, заботиться о материальном благополучии семьи, закрывать глаза на «причуды» гения, быть терпеливым и толерантным, скромным и заботливым. Он должен был быть кольцом, оправой для бриллианта. Но он не выполнил своего предназначения. Уголь сам захотел стать алмазом, но остался углем. Не сжигала ли Эфрона тайная (даже сестре не поведанная) страсть? Тайная, потому что постыдная. Как гордится он, двадцатилетний юнец, что его почтительно именуют литератором за сборник слабеньких рассказов. А после он ничего уже не сможет написать. И он бросается в театр на вторые и третьи роли. Но и актёром он был посредственным. Идёт в санитары. Но это тяжёлая работа и поэтому она ему быстро надоедает. Муштрует солдат, и здесь труд кажется ему тяжёлым. В армию, нехотя, идёт, но и здесь старается увильнуть, если предоставляется возможность. Он бросается в журналистику. Выходит какая-то дрянь. Пишет дипломную работу об искусстве, но в процессе работы понимает, что учёным ему не быть. Затем в киноактёры, но теперь уже статистом. Потом кинематограф, писание статей о советском кино. И из кинематографа ничего не вышло. И, в результате, разлюбил литературу, разлюбил театр, разлюбил военное дело, разлюбил науку, разлюбил журналистику, потому что ни в одной из областей применения творческих сил не чувствует себя состоятельным. Ничего не получается. И, наконец, опасные игры в «политику», до которой, впрочем, Эфрон не дорос. Так, вот, не сжигала ли Эфрона тайная и постыдная страсть, в которой он признавался только самому себе, страсть под названием ЗАВИСТЬ? Не зависть ли побуждала его бросаться то к одному, то к другому делу? Он признавал, что его жена пишет замечательные стихи, поэмы, статьи, пьесы, эссе. Но ему хотелось тоже что-нибудь создать, чтобы и о нём говорили: какой талантливый человек! А поскольку ничего создать он не мог, никто не говорил ему то, что он жаждал услышать. Он хотел, он стремился стать таким же талантливым, как его жена. Но таланта ему не было дано. Никакого. Ибо судьба готовила его к другому поприщу смиренно служить гению. Этого он либо не понял, либо не захотел понять. Он пальцем не пошевелил, чтобы облегчить финансовую и бытовую сторону жизни своей гениальной жены. Напротив, он сделал всё, чтобы затруднить её жизнь. Я уверена, в глубине души он мучительно завидовал Цветаевой. Отсюда его торжествующе-издевательские интонации, когда ему показалось, что наконец-то он взял над женой верх, что он ей равен. «Не суждено, чтобы равный с равным//Соединились бы в мире сём», писала Цветаева. В юности он писал сестре, что когда он разовьётся умственно и физически, тогда он покажет, что Эфроны что-нибудь да значат. Вот и показал! А теперь последний штрих к портрету Эфрона. На допросе в застенках НКВД на вопрос о жене он отвечает: «Никакой антисоветской работы моя жена не вела. Она всю жизнь писала стихи и прозу. Хотя в некоторых произведениях высказала взгляды несоветские». Последнюю фразу Эфрон не должен был произносить. Одной последней фразы, тем более произнесённой в кабинете следователя и зафиксированной в протоколе, достаточно было в те времена, чтобы погубить человека. Почему Эфрон, который, как утверждают, держался стойко на допросах, произнёс эту фразу, которую он не должен был произносить ни под каким видом?! Он произнёс это добровольно. И совершенно ясно, что для следователя важна эта, последняя фраза, которая уничтожает смысл сказанного перед этим. Работа поэта писать. А раз высказала в поэтических трудах несоветские взгляды, значит, антисоветскую работу вела именно в этой форме. После этой фразы арест Цветаевой был лишь делом времени. И, возвращаясь к эпиграфу, скажу: Ах, господин Галковский, не согласна я с Вами. Глупого человека, хоть ногами бей, хоть кулаками, не поможет! ИРИНА: ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ПИСЬМАМ И ДНЕВНИКАМ М.°ЦВЕТАЕВОЙ «Марина Ивановна Цветаева была плохая мать». В последний раз, эта мысль прозвучала совсем недавно с экрана телевизора из уст госпожи Толстой, писательницы, и ведущей программы «Школа злословия» (очень мною не любимой программы). Татьяна Толстая высказалась на многомиллионную аудиторию, что если Марина Ивановна была неважной матерью, то за это ни она, ни её творчество не заслуживают должного уважения. Я объясню, почему я с госпожой Толстой и остальными дамами не согласна, но, прежде всего, я хочу задать вопрос. Интересно, думает ли писательница Татьяна Толстая то же самое о Цветаевой, что думает о ней ведущая телепрограммы «Школа злословия» госпожа Толстая? Разве ведущая телепрограммы госпожа Толстая не есть писательница Татьяна Толстая? Разве это не один и тот же человек? Отвечу. С моей точки зрения профессия писателя на несколько порядков шире и глубже профессии телеведущего. Телеведущими могут быть много людей при соответствующей профессиональной подготовке. Писателем не может быть каждый человек. Писатели штучное производство. Писатель это даже не профессия. Это призвание. Это, если угодно, миссия. Так вот, с моей точки зрения, писательница Татьяна Толстая не могла бы ни при каких условиях сказать о Цветаевой то, что сказала телеведущая программы «Школа злословия» госпожа Толстая. Конечно, я понимаю, надо оправдывать название телепередачи. За это денежки платят. Но надо знать и меру. Ах, госпожа Толстая! Вы так остроумно и великолепно, и блистательно высмеяли мистификатора Малевича, притворившегося живописцем! Вы показали, что король голый. Вы столь язвительно и остроумно и гневно высмеяли телепередачу «Поле чудес» и её ведущего Леонида Якубовича! Правда, о Малевиче продолжаются искусствоведческие «глубокомысленные» дискуссии, хотя, на мой взгляд, после Вашего очерка о нём, пора всем рассмеяться и прекратить городить весь этот вздор вокруг чёрного квадрата. Правда, Якубович продолжает вести телепередачу и его юбилей вылился во «всенародный» телевизионный праздник, каким удостаивают не очень многих действительно выдающихся людей. Чем «выдался» Якубович, мне, к слову, не вполне понятно. Малевича, в конце концов, разоблачат сами искусствоведы, а Якубовича сменит кто-то другой с менее кислым и усталым выражением лица человека, пресытившегося славой. Ваши эссе, писательица Татьяна Толстая, останутся. Вас слушают. Вас читают. Вас любят. К Вашему мнению прислушиваются миллионы неискушённых в литературе и искусстве читателей и слушателей. Вот поэтому каждое Ваше слово должно быть продуманным и взвешенным. Человек Татьяна Никитична Толстая за вечерним чаем может высказать друзьям, членам семьи и знакомым любую мысль, какую пожелает. Ведущая телепередачу госпожа Толстая не может высказать любую мысль в эфир, когда это касается чести и достоинства другого человека, тем более, что этот человек, хочет того госпожа Толстая или нет, великий и гениальный русский поэт XX века, каковым навеки и останется. Не удивлюсь, что много людей простодушно будут повторять вслед за Вами, Татьяна Никитична, что Цветаева не достойна уважения ни как человек, ни как поэт, потому что она была плохая мать. Они будут повторять это, даже ни разу не открыв томика стихотворений Цветаевой. Они будут повторять это, ни разу не заглянув в дневники великого поэта. Они будут повторять это, не прочтя ни одного письма страдающего человека Цветаевой. И за это их попугайное повторение ответственны будете Вы, госпожа Толстая, ведущая телепередачи «Школа злословия». Вы позлословили на славу! Вы привели в пример какую-то женщину, сохранившую в тяжёлые годы испытаний четверо детей. Какими способами не спрашиваю. Не моё это дело, про такое спрашивать. Честь и хвала этой женщине! Низкий поклон! Всякая жизнь бесценна и священна. Кто же с этим спорит? Кроме жизни блох, вшей и тараканов. Этих исключаю. Этих лучше бы не было. Хотя Природа зачем-то и их создала. Наверное, чтобы указывать на нашу нечистоплотность. Какое прекрасное слово чистоплотность! Она должна быть не только для тела. Разве чистоплотность в мыслях и высказываниях не менее важна, чем чистоплотность тела? Ответ очевиден. Так вот, в Ваших высказываниях я усматриваю нечистоплотность мысли, чувства и дела. Можно ли бросить на одну чашу весов жизнь ребёнка, а на другую чашу творчество? И при этом, кому не понятно, что чаша с ребёнком должна, просто обязана перетянуть! Но правомерно ли, правильно ли, адекватно ли сравнивать жизнь ребёнка и творчество? Кого предпочесть? Кошке понятно, что предпочтение должно быть всегда отдано котёнку (ребёнку). Тут и спорить не о чем. Мы всегда смеёмся, когда сравниваются сапоги с самоваром, ибо несопоставимы и несравнимы. Ребёнок и творчество те же сапоги и самовар. Тут нечего сравнивать. Разве только с той стороны, с какой сравнила сама Цветаева, сказав: «Каждый стих дитя любви». Каждый стих да! Неоспоримая истина! Замечу, что далеко не каждый реальный ребёнок дитя любви. Сколько их, детей похоти, нелюбимых и нежеланных! Стихов похоти не бывает. А если бывает, то это уже Барков, и этим всё сказано, потому что это диагноз. Так что же бросить на другую чашу весов, если не творчество? На одной чаше весов жизнь ребёнка, на другой чаше его смерть. И только так взвешивать можно. Только такое взвешивание (сравнение) адекватно. А если на одной чаше весов творчество, то на другой может быть всё, что относится к творчеству, или противоположно ему, но никак не ребёнок. Я прекрасно понимаю, что хотят сказать те, кто пытается положить на одну чашу весов ребёнка, а на другую творчество. Они хотят сказать, что творческий человек должен отдать всё своё время, внимание, заботу, любовь ребёнку, если уж он у творческого человека появился, а не творчеству. Мол, творчество подождёт. Творчество можно отложить на другое время. Вся беда в том, что творчество не подождёт. Его нельзя отложить на другое время. Оно не подчиняется нашей воле. Оно, если угодно, процесс неуправляемый. Особенно такое творчество, как стихи. Писательница Татьяна Толстая должна знать, что такое давление изнутри, когда в груди что-то давит, пытаясь высвободиться, воплотиться в словах, когда это давление изнутри побуждает тебя бросить всё, чем ты до этого занимался, будь то стирка, вязание, беседа с друзьями, ребёнок! Да, да! И ребёнок! Этот процесс похож на роды, которые невозможно отменить силой воли, отложить, чтобы вернуться к нему потом, когда появится свободное время. Впрочем, нет, этот процесс не похож на роды. Потому что рождение ребёнка состоится непременно. А вот отложенный творческий процесс прекратится, и ничто не родится. И останется сожаление и пустота в сердце художника, что он смог, нашёл в себе волю отложить процесс, а потом выяснилось, что отложенный творческий процесс необратимо и неотвратимо погиб. Творение погибло, не родившись. Сделайте что-нибудь, чтобы ребёнок подождал родиться, когда ему подошёл срок. И вы получите мёртворождённого ребёнка. Так и творение имеет свой срок, чтобы родиться именно здесь и сейчас. То, о чём я говорю, может не знать ведущая телепередачи госпожа Толстая, но писательница Татьяна Толстая знать должна, или она не писательница. Плохая ли была мать Цветаева? Скажу сразу она была сумасшедшая мать. Сумасшедшая в том смысле, что безумно, но не бездумно любила своих детей. Безумно и бездумно любит животное, самка. Есть женщины любящие безумно и бездумно не только детей, но и мужчин. Таких женщин бьют мужья, на них поднимают руку сыновья. И они терпят, как бессловесные животные. Повторяю, Цветаева любила своих детей безумно, но не бездумно. Но об этом позже. Она всегда хотела детей. Девочкой она писала: Я женщин люблю, что в бою не робели, Умевших и шпагу держать, и копьё, Но знаю, что только в плену колыбели Обычное женское счастье моё. Став взрослой, она писала: «Ребёнок зачинается в нас задолго до своего начала. <…> Ибо Ребёнок это нечто врождённое, он присутствует в нас ещё до любви, до возлюбленного». Откройте «Письмо к амазонке». Это гимн ребёнку! Ребёнку, которого страстно жаждет всякая женщина, если только она не чудовище. Но Цветаева считает, что среди женщин не бывает чудовищ. Потому что изначально в них заложен материнский инстинкт. Бывают, конечно, исключения. Но исключения редки, и, как водится, подтверждают правило. «Письмо к амазонке» гимн Ребёнку, которого некоторые женщины жаждут больше, чем любви. Цветаева пишет: «Та, что желает иметь ребёнка больше, чем любить. Та, что любит своего ребёнка больше, чем свою любовь». Это Цветаева говорит, несомненно, о себе. Это она любила своих детей больше, чем любовь. Больше скажу, любовь для Цветаевой была лишь средством, но никак не целью. Это касалось не только детей, но и стихотворений, к появлению которых также вела любовь. Вспомним: Каждый стих дитя любви. И в этом случае любовь была только средством. А иначе, зачем она нужна, сама по себе? Какой в ней смысл, если она сама по себе? Сама для себя? Может быть, для собственного наслаждения и удовлетворения? Для мужчины, которого любишь? Такая постановка вопроса для Цветаевой немыслима. Любовь для неё средство, а не цель. И любящий мужчина тоже средство. Хотя Кант этого бы не одобрил. Но у Канта не было детей. Откуда ему было знать, что или кто в любви средство, а что или кто цель. И что такое для женщины муж, мужчина, в конце концов? Для любой женщины это средство для достижения цели. Цель ребёнок. Цель создание семьи. Что бы там ни говорил Кант, все мы, в какой-то степени, средство для других людей, стремящихся к своей цели. Для мужчины женщина, жена, прежде всего, средство для сексуального наслаждения. Говорю не обо всех мужчинах. Говорю о тенденции. Ребёнок для мужчины всё-таки вторичная цель. Что бы ни говорили о половой любви, как бы ни прикрывали её романтическим флёром, цель её одна-единственная дать новую жизнь. Первым об этом написал германец Артур Шопенгауэр, сдёрнув романтический флёр с половой любви бестрепетной рукой философа, любящего истину. Цветаева была наделена от природы мощнейшим материнским инстинктом. Это он, не до конца исчерпанный и не до конца удовлетворённый побуждал её заботиться (прежде всего, в духовном смысле) о юношах-поэтах Николае Гронском, Анатолии Штейгере, критике Александре Бахрахе. Мы уже знаем, что Цветаева была сумасшедшей матерью по отношению к Ариадне, первой дочери. Как можно сказать, что Цветаева была плохая мать по отношению к Ариадне? Сказать так, значит заведомо солгать! Ведая истину, солгать! Это была настоящая сумасшедшая любовь, с ревностью, слезами, стихами. К кому Цветаева ревновала Алю? К няне. К Лиле, сестре мужа. Видите ли, ребёнок повторяет: «Лиля, Лиля, Лиля…». Этого достаточно для ревности. Откройте дневники Цветаевой 1912 года. В них всё о дочери: как выглядит, на кого похожа, как одета, что её ждёт в будущем, каким будет её призвание, будет ли красавицей, как относится к сказкам, будет ли понимать людей, кто будет её первой любовью? Не всякая мать ведёт такой дневник. Нынче всё фотографиями обходятся да видео. А это только внешнее, только тело, только облик. Цветаева думает о будущем внутреннем мире ребёнка. Как он сложится? Что в нём будет доминировать? Записывается каждая фраза ребёнка, начавшего говорить. Каждое связное высказывание комментируется. Аля впервые поцеловала живое существо. Это тоже фиксируется в дневнике. Первое живое поцелованное существо в жизни Али кот Кусака. Цветаеву это умиляет. Меня, сказать по чести, это тоже умиляет. Кот первого поцелуя ребёнка несомненно достоин. Проходит два года. Цветаева наслаждается счастливым материнством. Цветаева наслаждается осознанием в себе поэтической мощи. Ах, какое прекрасное время 1914 год! Как гармонично сочетаются в Цветаевой этого времени материнство и творчество. Цветаева удивлённо записывает в дневнике: «Я не знаю женщины, талантливее себя к стихам». И тут же поправляется: «Нужно было бы сказать человека». Правильно поправляется! Женщина для любви и материнства. Человек для творчества. В двадцать один год Цветаева отчётливо это поняла. Материнство её очаровывает не меньше, чем творчество. Она записывает в дневник: «Если бы у меня было много денег, так, чтобы не слишком часто считать, ещё, по крайней мере, троих. Если у меня будет ещё дочь, я назову её Мариной, или Зинаидой, или Татьяной. Если сын Глебом, или Алексеем. Я бы больше хотела для себя дочь, для Серёжи сына. Впрочем, никто не предвидится». Троих хотела, троих и родит. Несмотря на то, что деньги всё-таки приходилось считать. До 1917 года Цветаевой было, что считать. Был капитал в банке, унаследованный от родителей. С капитала шли проценты. Материально обеспеченным человеком она была. Но вот что интересно. Цветаева тщательно взвешивает свои материальные возможности. Понимает, что два ребёнка точно потянет. Сможет обеспечить им достойное воспитание и образование. Сможет нанять няню и гувернантку. Сможет дать детям всё, что получила от родителей сама. Два ребёнка для неё оптимальное число. Идеальное число. И, заметим, Цветаева для себя хочет ещё одну девочку. Впрочем, родиться может и мальчик. Имена на выбор заготовлены. Женщина, думающая о судьбе родившегося ребёнка, и о появлении будущих детей, по определению не может быть плохой матерью. Это заботливая, разумная и предусмотрительная мать. Что примечательно в натуре молодой Цветаевой? Однажды её спросили, любит ли она детей. Цветаева ответила нет. Как это понимать? Есть люди, которые уверяют, что любят детей вообще. Всех! Любых! Наверное, если это действительно так, то эти люди святые. Но, поскольку святых людей единицы, то, когда люди так говорят, они вызывают подозрение: либо они врут, либо они неискренни. Эти люди напоминают тех, кто говорит, что любят всё человечество. Джонатан Свифт, которого современники подозревали в мизантропии, говаривал, что не может любить всё человечество. Зато может любить отдельного конкретного человека: Мэри, Джона, и.т.°д. Не был Джонатан Свифт мизантропом. Он был честным и откровенным, и нелицемерным человеком. По-моему, он был прав. Нельзя любить всё человечество вкупе. Это вздор. Любить человечество со всеми его прекрасными мыслями и героическими поступками, со всеми его злодеяниями и мерзостями может только Бог. Человеку это не под силу. Любить детей, всех без разбору тоже под силу только Богу, если он есть. В посёлке четверо двенадцатилетних мальчиков из благополучных семей увели в лес восьмилетнюю девочку, изнасиловали и убили живьём утопили в выгребной яме. И ничего им не было, потому что уголовная ответственность наступает только в четырнадцать лет. Любить этих детей?! Они вызывают только омерзение. Крайний случай? Но вы говорите, что любите всех детей! Значит, и этих тоже? И у вас нет тошноты, когда вы думаете о том, что они сделали с несчастной девочкой? А если бы это была ваша дочь? Нет, не под силу нормальному человеку любить таких детей. Пусть их любит Бог, если он есть, в чём я сильно сомневаюсь. Пусть он их наказывает или прощает. Пусть их любят родители, если могут. Бедные родители, породившие чудовищ! Цветаева нормальный трезвый и искренний человек с нормальными реакциями. Не любит она всё человечество в целом. Она однажды сказала, что Бог создал мир в восторге. И прибавила, что человека Бог создал в меньшем восторге, чем всё остальное. И, по-моему, она права. Так вот, дети это тоже часть человечества, пока ещё не ставшая взрослой частью его. И дети отнюдь не ангелы. Это человеческие дети со всеми достоинствами и пороками, какие есть и у взрослых людей. Любить всех подряд? Повторяю, мы не боги. Так вот, Цветаева делает добавление к своему ответу, что она не любит детей: «…не всех, также, как людей, таких, которые, и.т.°д. <…> Но, зная, как другие говорят это «да» определённо говорю: «нет». Знала она цену людям, которые говорят «да» на вопрос, любят ли они детей! Может быть, это высказывание оказалось случайным? Цветаева ещё раз записывает в дневнике: «Не люблю (не моя стихия) детей, простонародья, пластических искусств, деревенской жизни, семьи. Моя стихия всё, встающее от музыки. А от музыки не встают ни дети, ни простонародье, ни пластические искусства, ни деревенская жизнь, ни семья». Нет, не случайное это высказывание. У Цветаевой ничего случайного вообще нет. Всё глубоко продумано. Она всегда знает, о чём говорит и чего хочет. Никакой неопределённости! Никакой расплывчатости! Всё изложено предельно ясно и точно, искренно и откровенно, нравится кому-то это или нет! Цветаева знала о детях то, чего некоторые люди знать не хотят. Дети жестоки. Пока в них не проснулась душа (в некоторых так никогда и не проснутся ни ум, ни душа, одни только гениталии проснутся), они не понимают, что другое существо страдает, что ему больно. Отсюда полное отсутствие жалости, ненависть и жестокость, с которой дети могут дразнить, травить и преследовать других детей и животных, а иногда и взрослых. При этом обычные дети, (каждый из них по отдельности может быть вполне милым ребёнком) легко сбиваются в стаю, чтобы травить и дразнить другого ребёнка. Не один ребёнок преследует другого, а обыкновенно стая преследует одного. Вспомните Илюшечку у Достоевского в «Братьях Карамазовых». И стая, как правило, беспощадна. Дети ненавидят тех, кто не ординарен, кто не похож на всех остальных, не поступает, как все. А разве взрослые поступают не так же? Взрослые получаются из детей и переносят во взрослый мир нравы своего детства. Цветаева была неординарным ребёнком. Она с раннего детства знала, что она другая, не такая, как её сестра Ася, как остальные дети. Юная Цветаева писала в стихотворении «Разные дети», что есть тихие дети, любящие дремать на плече у матери. Есть дети, как искры, смело хватающие огонь. А есть странные дети. Они дерзки и храбры, но осторожны, и, подойдя к огню, они бегут прочь от него. Вот такой она и была, странной, не похожей на других детей. Обычные дети живут внешними впечатлениями. Странные дети, другие дети погружены себя, вслушиваются в себя и в мир. Это созерцатели с младых ногтей. Внешний шум их раздражает. Он мешает им сосредоточиться, углубиться. Мешает созерцать. Мешает размышлять. В Цветаевой рано проснулись ум, душа и сердце. В ней рано началась кропотливая тайная работа роста души, неуклонного и неустанного движения ввысь, к тем высотам духа, о которых слишком многие люди и не помышляют и даже не догадываются об их существовании. Ум, душа и сердце рано просыпаются в гении, чтобы он успел осознать своё призвание, и успел сделать то, к чему призван. Гениальному ребёнку с обычными детьми скучно. Играть с ними он не умеет. Разговаривать с ними на интересующие их темы, ему дико. Цветаева вспоминает, что в детстве она всегда рвалась от детей к взрослым, 4-х лет от игр к книгам. Не любила стеснялась и презирала кукол. Единственная игра, которую она любила aux barres (бегать наперегонки), чтобы прибежать первой, чтобы показать героизм выносливости. Обычные дети чувствуют чужака. Обычные дети чужака ненавидят. Цветаева, что называется, на своей шкуре испытала жестокость детей. «Дети меня жестоко ненавидели в детстве. Я не простила детям». Ненавидели за то, что она была другая, не такая, как они. Ненавидели за то, что она предпочитала их играм книги и общество взрослых. Ненавидели за то, что с нею не о чем было посплетничать. Ненавидели за то, что она их опережала в беге. Они ненавидели её за незаурядность. Как они проявляли свою ненависть? Об этом Цветаева нигде не упоминает. Но она однажды заметила в дневнике, что ненавидит, когда дразнят детей. Константин Родзевич как-то в её присутствии стал дразнить её восьмилетнего сына Георгия и говорить ему глупости, вроде той, что Георгий должен проколоть стеклом глаз обидевшему его Ларику и обрезать верёвку, на которой тот качался. Родзевич обзывал Георгия «девчонкой», оттого, что он показал матери свою окровавленную руку и просил перевязать её, боясь заражения крови. Руку, кстати, Георгию разбил всё тот же Родзевич. Не удивительно, что Цветаева пришла в бешенство от поведения Родзевича и устроила ему скандал, называя его «идиотом». Дети из детства Цветаевой вряд ли били Марину из ненависти. Она была крепкой, могла постоять за себя, могла дать сдачи. Но они, наверное, травили и дразнили её. Так проявлялась их жестокость. Они могли придумывать обидные прозвища, прыгать перед лицом врага с визгом, выкрикивая эти прозвища, показывая языки, корча страшные рожи. Они могли визгливо с выкриками хохотать за спиной. Могли исподтишка толкнуть. Наверное, обзывали Марину очкариком и подслеповатой. Недаром она, в конце концов, отвергла очки. На всякие мелкие гадости их фантазии хватало. Но ведь так можно отравить человеку жизнь. И, похоже, отравили. Нравы детей описаны в книге сестры Марины Ивановны А.°Цветаевой «Воспоминания»: «…то, что случилось со мной, когда я в первый раз с гувернанткой зашла за Мусей в переднюю гимназии, ; меня потрясло. Сколько я ни слыхала о том, как дразнят там новичков, (…) это всё было рассказ о где-то там, о ком-то…Но когода я оказалась окружена толпой девочек в коричневом и чёрном, заплясавших вокруг меня, дёргающих меня, кричащих, строящих мне рожи, ; я была ошеломлена и готовилась к рёву». И, скорее всего, это были девочки из заграничных пансионов, в которых учились сёстры Цветаевы. А потом были благовоспитанные девочки из московских гимназий. Кстати, почему-то считается, что Цветаева переходила из гимназии в гимназию из-за своего трудного характера. Думаю, что одной из причин тому был не её дурной характер, а тяжёлые взаимоотношения с одноклассницами. Ведь по мере взросления одноклассниц менялись и методы их воздействия на другую девочку, так не похожую на них. Методы становились изощрённее и жесточе. Переходя в другую гимназию, Цветаева могла просто спасаться от милых московских девочек из приличных семей. Мне скажут, что в воспоминаниях гимназических соучениц Цветаевой этого нет. Было бы странно, если бы они в этом публично признались. Любовь Цветаевой к людям, в том числе к детям, в том числе к своим детям, была избирательна и требовательна. Что она требовала от детей? От любых детей, и в первую очередь от своих собственных детей? Она требовала того же, что и от взрослых. Души! Души она требовала! Что такое душа? Что такое требовать души в ребёнке, в человеческом существе? Душа, по Цветаевой, это способность человека чувствовать боль другого человека, как свою собственную. Боль любую: физическую и душевную. В христианстве это называется: возлюби ближнего своего, как самого себя. Но христианство требует идеала. Иной раз возлюбить ближнего (а тем паче врага!) своего просто нереально. Вообразите себе диалог насильника с девушкой. Насильник валит девушку на землю, а она ему: Я люблю тебя, насильник, враг мой, как самоё себя! Что бы ты со мною ни сделал, я тебя заранее прощаю! А я потом тебя ещё и убью, обещает насильник. А я тебя всё равно, прощу, отвествует девушка. Есть в этом что-то глубоко противоестественное, чудовищно извращённое. Никакая нормальная девушка в подобной ситуации любить своего ближнего не будет, а будет ненавидеть и презирать, что вполне естественно. Цветаева, с первого взгляда, требует вполне возможного. Она требует не абстрактной любви к ближнему, а души в человеческом существе. Наличие души уже и предполагает способность сочувствия, сострадания, милосердия. А и Цветаева неправа! Как можно требовать от человеческого существа то, чего у него может быть нет. Может, человеку душу Бог, если он есть и если он её даёт не дал? Или, по меткому выражению самой Цветаевой Бог сталь забыл некоторых людей снабдить магнитом. Я думаю, что душа даётся всем людям и животным. Но животным даётся сразу развитая душа способность любить, ревновать, бояться, ненавидеть. А вот человеку даётся душа в зачатке. Даётся пшеничное зерно души. А вырастет ли эта душа, зависит от самого человека, от его природных наклонностей, от среды, в которой он обитает. Всё зависит от его выбора. Главное, вовремя сказать человеку, что душе надо расти. Но Цветаева как раз наклонности ребёнка и не учитывает. Будучи когда-то другим ребёнком, странным ребёнком, ребёнком, за плечами которого с рождения стоит гений, она думает, что такой же, как когда-то она, должна быть и её дочь. А её дочь, нравится это Цветаевой или нет (не нравится!) способный, но не гениальный ребёнок. Вот скачет по двору шестилетняя Аля в толпе (своре, стае) других детей. В руке у Али палка. Аля бессмысленно выкрикивает: Ва-ва-ва! Ва-ва-ва! и хлещет палкой по листве деревьев, по кустам, по земле. Ещё немного и попадёт кому-нибудь из детей по голове! Марина Ивановна с недоумением наблюдает за своим ребёнком из окна и размышляет: «Куда пропадает Алина прекрасная душа, когда она бегает по двору с палкой?». А пропадает ли? Марина Ивановна ещё не ведает, что в двадцать лет Аля, не дрогнув, будет говорить ей, что она стерва и сволочь. Куда пропадала прекрасная Алина душа, когда она это говорила матери? Куда пропадала прекрасная Алина душа, когда, глазом не моргнув, Аля в двадцать лет ушла из дома? И где была Алина прекрасная душа, когда Аля, ничтоже сумняшеся, бросила мать и укатила в СССР? И вот вопрос, который так и хочется задать, а была ли душа Али такой прекрасной, как казалось матери? И второй вопрос хочется задать, а была ли вообще душа молодой Ариадны развита настолько, чтобы чувствовать боль матери? Но вернёмся к Марине Ивановне, которая отошла от окна и села к письменному столу. Она записывает в дневнике: «Почему я люблю веселящихся собак и не люблю (не выношу) веселящихся детей?!». Это она о детях, за которыми наблюдала только что из окна. Это она о веселящейся Але с палкой в руках. Но Цветаева не только сама себя спрашивает. Она всегда отвечает на собственные вопросы: «Детское веселье не звериное. Душа у животного подарок, от ребёнка (человека) я её требую и, когда не получаю, ненавижу ребёнка». Вот так-то! Чувствую, как торжествующе напряглись некоторые дамы: «Что мы говорили?!» Если бы все женщины, как Цветаева, требовали от своих детей души, не было бы у нас многих гадостей. Все наши беды оттого, что не развита во многих людях душа. Мало сострадания и милосердия в людях. Между тем, Цветаева продолжает развивать мысль: «Люблю (выношу) зверя в ребёнке, в прыжках, движениях, криках, но когда этот зверь переходит в область слова (что уже нелепо, ибо зверь бессловесен) получается глупость, идиотизм, отвращение. Зверь тем лучше человека, что никогда не вульгарен». Мысли её снова обращаются к Але: «Когда Аля с детьми, она глупа, бездарна, бездушна, и я страдаю, чувствую отвращение, чуждость, никак не могу любить». Любит она свою Алю. Но любит её тогда, когда Аля адекватна: умна, рассудительна, серьёзна. И не может Цветаева любить в Але проявление глупости, бессмысленности, тупости. Да, Цветаева требовательна к своему ребёнку и категорична. Она не из тех женщин, кто сюсюкает над своим дитятей: что бы ни сделал, что бы ни сказал всё хорошо! Не хорошо, когда Аля глупа, бездарна и бездушна. Такая Аля вызывает в Цветаевой отвращение. Цветаева не хочет, чтобы её дочь была такой. Но что она может поделать, если Аля, напротив, хочет быть, как все?! Ни-че-го! И доносится с улицы бессмысленный вопль Али: Ва-ва-ва! Ва-ва-ва! Цветаева знает себе цену, как поэту. Но она также знает себе цену, как матери. Она любит своего ребёнка. Что такое любовь к ребёнку? Это вовсе не объятия и поцелуи. Это усилие дать ребёнку всё лучшее, что ты знаешь сам о жизни, о людях, о вселенной. В этом смысле Цветаева идеальная мать. Она учит ребёнка добру и состраданию к ближнему, французскому языку и истории, литературе и географии, и.т.°д. А откуда, по-Вашему, высокий интеллект, талантливость взрослой Ариадны Сергеевны и её энциклопедические познания, когда она почти не училась в школе? От матери, господа! От Цветаевой! Через два года после того, как Цветаева обнаружила, что Аля обычный ребёнок, как все, не вундеркинд, как казалось, и совсем не похожа на неё маленькую, Цветаева записывает в дневнике: «Любовь к ребёнку существу, ребёнку сущности, отсутствие самки в материнстве моя порода! не женщина, а существо». Это она не о себе пишет, а о жене Константина Бальмонта. Это она о себе пишет, потому что её порода! Порода не самок, а существ. Это очень важный момент для понимания Цветаевой. Трижды родив, она ни секунды не была и не стала самкой. Не было в ней слепой самочной любви к своим детям. Она смотрела на них критически и трезво. Она хотела, чтобы они были достойны её. Цветаевское чувство к детям было человеческим и духовным, но не животным чувством. После того как мы всё это выяснили, давайте поговорим об истории. Что происходит в России в начале 1917 года? 23-го февраля 1917 года по старому стилю свершилась февральская революция. Историки называют буржуазно-демократической. 2-го марта Николай II отрёкся от престола. Было образовано Временное правительство во главе с князем Г.Е. Львовым. 3-го апреля в Россию въехал Троянский конь Владимир Ульянов с бандой единомышленников. Второй ребёнок Марины Ивановны родился тринадцатого апреля 1917 года. Ребёнок был наречён Ириной. Марина Ивановна вначале хотела назвать дочь Анной в честь Ахматовой, но не назвала, потому что судьбы не повторяются. Почему Ирина? Почему не Татьяна, Марина, Зинаида, как намеревалась когда-то? По святкам 16 апреля день Аквилейской Ирины, 13 мая день Ирины Константинопольской, 5 мая день Ирины Македонской. Так что кругом выходила Ирина. А поскольку шла война, то имя Ирина было очень кстати, ибо Ирина в переводе с греческого языка значит мир. Правда родилась тринадцатого числа. Не очень удачный день. Честно говоря, и год неудачный. Но что поделаешь?! Может, это был знак? Появление Ирины доказательство свершившегося примирения Цветаевой с мужем после всех этих историй с П.Я. Эфроном, Т. Чурилиным, С. Парнок. Эфрон, вероятно, полагает, что рождение второго ребёнка утихомирит жену, сделает её менее увлекающейся посторонними людьми. Да разве можно укротить стихию?! Он ещё не знает, кто на самом деле его жена. Только его жена догадывается, кто она. Она будущий великий поэт. А пока Марина Ивановна лежит в клинике Воспитательного дома, во Временном правительстве кризис. Министр иностранных дел Временного правительства П.Н. Милюков, кадет, выступил с нотой, обращённой к Антанте. В ноте заявление о том, что Россия готова продолжать войну. Начались волнения, к которым толпу подстрекали большевики. Они начали отрабатывать германские денежки. В результате П.Н. Милюков и А.И. Гучков потеряли свои министерские портфели. Вместо этих министров в состав Временного правительства были введены эсеры и меньшевики В.М. Чернов, А.Ф. Керенский, И.Г. Церетели, М.И. Скобелев. Марина Ивановна от всех этих политических передряг далека. Роды осложнились её болезнью. Цветаева пока ещё не подозревает, что с дочерью А.И. Гучкова Верой она встретится во Франции. Пока она ничего ещё не знает о том, что Вера Гучкова (в первом замужестве Сувчинская, во втором Трайл) сыграет роковую роль в судьбе её мужа С.Я. Эфрона. Вера станет любовницей Эфрона и агентом НКВД во Франции. С А.Ф. Керенским Цветаеву тоже ждёт встреча во Франции. Но это всё впереди. Цветаева провела в родильном доме три недели. Почему так долго? Ответ находим в письме Цветаевой к Е.Я. Эфрон от 29 апреля. Цветаева пишет его из больницы, что чувствует себя хорошо, что вчера её лёгкие выслушал врач. В лёгких ничего нет. Есть простой бронхит. Итак, объяснение найдено. З-го мая Цветаева с ребёнком уже дома. О ребёнке пока только внешние впечатления. Ирина кричит, как и полагается младенцу. У неё тёмно-серые большие глаза, короткие русые волосы, прямой нос, она худа. У Цветаевой мало молока и она ещё из больницы за день до выписки письменно просит В.Я. Эфрон, чтобы та записалась на Детское Питание. Так посоветовал врач. С.Я. Эфрона в Москве нет. Он в Петергофе учится в школе прапорщиков. Так что Цветаевой надо со всем хозяйством справляться самой. Сестры мужа летом также отсутствуют в Москве. В.Я. Эфрон отдыхает в имении Жуковских, Е.Я. Эфрон живёт на даче у Фельштейнов. Первым делом Цветаева нанимает кормилицу, потому что, видимо, Детское Питание, рекомендованное врачом, молодой матери не очень-то нравится. К июню, а может быть и в конце мая кормилица будет найдена. Прислуга Маша от Цветаевой уйдёт. Может, «новой жизнью заболела коростой этой»? На руках у двадцатипятилетней Марины Ивановны двое детей плюс в доме шестимесячный Валерий – сын кормилицы. Кормилица очень мила, и с домашними делами, как пишет Цветаева Е.Я. Эфрон «мы справляемся». Цветаева пишет стихи, встречается с приятелями и приятельницами, старыми знакомыми, среди которых зубной врач Лидия Александровна Тамбурер и философ Николай Александрович Бердяев. Кстати, вместе с Лидией Александровной Цветаева чуть было не вляпалась в пренеприятную историю. Случилось это в июне 1917 года. Вечером Цветаева с Тамбурер была на Тверской. Огромная толпа стояла и свистела, пытаясь разогнать большевиков. В толпе слышались выкрики: «Долой большевиков!», «Подкуплены!», и.т.°п. Мимо мчались грузовые автомобили, полные солдат и матросов. Автомобили были похожи на ежей, поскольку из каждого кузова к небу торчали штыки винтовок. Вдруг в толпе кто-то что-то крикнул. Толпа обезумев побежала. Люди ломились в магазины. Тротуар, где стояли Цветаева с Тамбурер, вмиг опустел. Испугавшись, что сейчас начнётся стрельба, Цветаева и Тамбурер бросились ниц на мостовую. Тревога оказалась ложной. Цветаева испытала, кроме сильного испуга, состояние, близкое экзальтации. Наутро она писала о происшествии Е.Я. Эфрон, что Москва какой она вчера её видела была прекрасной. А политика, прибавила Цветаева, может быть страстнее самой страсти. В первый и последний раз скажет Цветаева так удивлённо и восторженно о политике. Скоро, очень скоро эта самая политика покажет своё подлинное лицо. Нет, не лицо! Дьявольскую, гнусную харю! О чём Цветаева думает в эти месяцы? Что пишет? В её дневнике появляются размышления о Христе, об О. Уайльде, умирающей Сарре Бернар, об Ахматовой, о Казанове, о Башкирцевой, о поэте, о любви. О многом пишет. В дневнике Цветаевой появляются удивительно глубокие для е ё возраста мысли. Например, о том, что не женщина дарит мужчине ребёнка, а, напротив, мужчина дарит ребёнка женщине. Отречение Николая II наводит Цветаеву на размышления о роде Романовых. Цветаева пишет, что этот род зажат между двумя Григориями, что между падением первого и падением второго вся история этого рода. Первый чернец, второй старец. И одинаковый полёт, полёт из окна и полёт с моста. Вот такая причуда истории. Любопытное наблюдение. О чём бы ни размышляла Цветаева, мысли её глубоки. Любая из них сделала бы честь любому мыслителю. Цветаева как-то внезапно созрела. Эта духовная зрелость заметна и в стихотворениях 1917 года. Цветаева пишет о Царе, о Цесаревиче, о Керенском, о Москве, о революции, которую, по её мнению, создал Чорт. Конечно, Чорт создаёт только гадости. Записей об Ирине мало. Но пока о ней нечего сказать. Ест, спит. Что ещё? Ирина, судя по всему, очень беспокойный ребёнок. Постоянно вопит. Это изматывает молодую мать. Цветаева волнуется за мужа. Он возвратился к августу в Москву, приписан к 56 пехотному полку 10-я рота. Чин прапорщик. Эфрону не нравится быть в пехоте. Эфрон обучает солдат и эта работа (как всякая другая!) утомляет его до тошноты. Цветаева пытается через Волошина устроить его в тяжёлую артиллерию в Феодосии. Там после смерти второго мужа Минца и сына Алёши поселилась сестра Марины Ивановны А.И. Цветаева. Вообще возникает идея переехать жить на время в Феодосию. Вместе легче переживать тяжёлое время. В Москве всё тревожнее, начинаются трудности с добыванием продуктов. 24-го августа Цветаева пишет в Крым Волошину, что в Москве голод, поэтому она собирается с детьми в Феодосию. А.И. Цветаева ищет в Феодосии подходящую квартиру. Хлопоты М. Волошина насчёт перевода Эфрона в артиллерию в Феодосии успехами не увенчались. По всей вероятности, Эфрон доводит жену до белого каления своим нескончаемым нытьём, как ему плохо, как он устаёт, работая с солдатами, как он хочет к Волошину в Коктебель, как он хочет из пехоты в феодосийскую артиллерию. Цветаева предлагает мужу взять отпуск и отправляться в Коктебель. Но у Эфрона «какое-то странное расслабление воли», он себя «отвратительно чувствует», и Цветаева в письме уговаривает Волошина, чтобы тот уговорил Эфрона взять отпуск и уехать к нему в Коктебель. Цветаева давно бы уже уехала, но она боится оставлять мужа одного. По её мнению, он в каком-то «сомнительном состоянии». Что это за сомнительное состояние? Перевод в Феодосию не удался. Значит, хандра. Как всегда усталость. Нежелание заниматься делом. Конечно, муштровать солдат занятие не из лёгких. Но кому-то надо этим заниматься. А поскольку Эфрон не есть штабс-капитан, не есть полковник или генерал, то его прямое дело дело прапорщика муштровать солдат. Не хочет он муштровать солдат. К тому же в Эфроне обнаружился горячий интерес к «текущим событиям». Из-за этих «текущих событий» Эфрон, желая быть в Коктебеле, не желает уезжать из столицы. Он, так сказать, горячо переживает «текущий момент». Что там «течёт»? «Течёт» вот что! В начале июля кадеты решили выйти из правительства. Большевики науськивают солдат на «стихийные» выступления. Полмиллиона демонстрантов рабочих, солдат и матросов науськанных большевиками, отправились к Таврическому дворцу с требованием передать власть в руки Советов. Демонстрация была разогнана силой. Временное правительство объявило Петроград на военном положении. Большевики Ульянов и Зиновьев убежали от ареста в Финляндию. Генерал Л.Г. Корнилов начал движение войск на Петроград 25 августа 1917 года. Л.Г. Корнилов требовал отставки Временного правительства и требовал, чтобы А. Керенский явился в Ставку. В ответ А. Керенский объявил генерала мятежником и отстранил его от должности Верховного главнокомандующего. К концу августа всё было кончено. Корнилов был остановлен. Начались аресты мятежных генералов. Корнилов в это время в Белоруссии. (Оттуда в декабре он отправится на Дон, чтобы принять участие в организации Белого движения). Первого сентября Россия была провозглашена демократической республикой. Большевики не дремали. 10 октября их главари приняли решение о вооружённом восстании. Эфрон вникает во все эти политические перипетии, горячо переживает их. Эфрон задерживает отъезд жены в Феодосию. Цветаева, между тем, хлопочет по дому, ухаживает за детьми, раздобывает пропитание, уговаривает и утешает «расслабленного» Эфрона. Как знать, может быть, если бы не это препятствие к отъезду муж с его нытьём, судьба сложилась бы иначе. И Ирина не умерла бы. И уехали (уплыли!) бы за границу все вместе. И не было бы этих четырёх мучительных лет в советской чумной Москве. Но Провидение решило иначе. К 13 сентября Цветаева настолько измотана физически и морально (ей-то ныть некогда, на ней весь дом!), что она принимает решение (она всегда принимает решения за себя и других). Она пишет В.Я. Эфрон, что или уедет на месяц в Феодосию с Алей к А.И. Цветаевой или уедет совсем. Совсем, это значит, возьмёт обоих детей, кормилицу с её ребёнком, кучу вещей, и вперед. А муж, если ему угодно, пусть остаётся в Москве. Он её изрядно измотал. Зная, что Марине Ивановне тяжело, В.Я. Эфрон предложила кормить Алю. Цветаева до того устала, что, махнув на всё рукой, оставив Алю и Ирину на попечение сестёр Эфрона и няни Любы, едет одна в Феодосию к сестре, потерявшей мужа и младшего сына. Сестра ведь тоже нуждается в утешении. В октябре в Феодосии Цветаеву настигает весть о восстании в Москве. В Феодосии Цветаева с сестрой переживают свой первый революционный ужас. Он описан в стихотворении: Ночь. Норд-Ост. Рёв солдат рёв волн. Разгромили винный склад. Вдоль стен По канавам драгоценный поток, И кровавая в нём пляшет луна. Взбесившаяся чернь разгромила царские винные погреба и принялась лакать драгоценное вино, лившееся из бочек на землю. Цветаева заканчивает стихотворение строками: А по городу весёлый слух: Где-то двое потонули в вине. Страшная это была ночь! Сёстры стояли у окна, вглядываясь в тьму и вслушиваясь в отдалённый рёв пьяной толпы. А потом была дорога назад, в Москву. Двое с половиной суток ни куска хлеба, ни глотка воды. И страшные слухи, расползавшиеся по вагону, будто бы взорван Кремль, будто бы взорваны все памятники, будто бы взорваны здания с юнкерами и офицерами, отказавшимися сдаться. В вагоне Цветаева пишет письмо Эфрону, о судьбе которого Цветаева ничего не знает. Всё, как будто страшный сон! Эфрон, слава Богу, жив, он дома. Цветаева, не успев отдохнуть с дороги, немедленно везёт Эфрона и его друга Гольцева назад в Феодосию. Спасать. А из Феодосии немного передохнув она едет назад в Москву, за детьми. Активность беспримерная. Почему они не взяли детей сразу? Цветаева хотела взять хотя бы Алю, но этому воспротивился Эфрон. Слишком было всё неопределённо. Вернувшись в Москву, Цветаева стала собираться назад в Феодосию с детьми и багажом. Но выехать из Москвы она не успела. Л. Троцкий закрыл границы между севером и югом. Началась гражданская война. Так Цветаева застряла в Москве, одна, с детьми. Она записывает в дневнике: «Судьба: то, что задумал Бог. Жизнь: то, что сделали (с нами) люди». Люди сделали безобразие! Интересно, что задумал Бог и почему не остановил это безобразие? Пришла зима, а с нею настоящая катастрофа. 14 декабря произошла национализация банков. Прикиньте, любезный Читатель, что у Вас в банке лежит капитал хороший капитал, позволяющий Вам прилично жить на проценты. И вдруг приходит чужой дядя и росчерком пера лишает Вас этого капитала, и Вы остаётесь без копейки денег. Вам не на что купить хлеба для детей. Что Вы станете делать? Что стала делать Цветаева? То же, что и другие, лишившееся денег продавать всё, что было ценного в доме. А поскольку она была непрактична и не знала, как приступить к делу, то давала свои драгоценности так называемым «друзьям», чтобы они их продали. И «друзья» навсегда исчезали из её жизни. Вместе с драгоценностями. Тогда она стала продавать, то, что ещё осталось, сама. Но драгоценности закончились. Наступила очередь платьев. Но и хорошая одежда тоже закончилась. Оставались отрезы ситца, которые в деревне можно было обменять на сало и пшено. Но и запасы ткани тоже закончились. Продавать стало нечего. А ведь надо было ещё обогревать комнаты. Цветаева раздобыла «буржуйку». Научилась рубить топором мебель, пилить пилой. Кончилась мебель, в ход пошли балки с чердака. Всё вместе это называлось выживание. Между тем Ирина подрастала. Когда Цветаева обнаружила, что ребёнок отстаёт в развитии? Очевидно тогда, когда ребёнок начинает учиться говорить, ходить, проситься на горшок. Ходить Ирина научилась. А вот говорить нет. Она произносила отдельные слова, но в осмысленные фразы эти слова не складывала. Часами могли качаться, сидя в кроватке, повторяя бесконечно понравившуюся фразу. И проситься на горшок не научилась. Ходила под себя. И Цветаевой приходилось по несколько раз на день отмывать ребёнка. «Голова точно пробкой заткнута», писала Цветаева об Ирине. Что это было? Синдром Смит Медженис? Синдром Прадер Вилли? Сегодня определить трудно, практически невозможно. На сто процентов можно исключить синдром Дауна. Достаточно взглянуть на фотоснимки Ирины нормальное младенческое лицо. Вроде бы разумный взгляд. Но есть поведенческие проблемы: умственная отсталость, гиперактивность, застревание на одном и том же, нечистоплотность, жадность. Конечно, Марину Ивановну удручало, что Ирина обнаружила признаки неполноценности. Конечно, Марина Ивановна размышляла о причинах умственной неполноценности своего второго ребёнка. Что это могло быть? Предположить, что в этом повинна революция и лишения, вряд ли правомерно. Ирина была зачата до революции. Беременность Цветаевой протекала в благоприятных условиях. Не было недоедания, отсутствия витаминов. Но были ли успешными роды? Цветаева нигде не упоминает, были ли роды успешными или было вмешательство врачей использование щипцов, и.т.°д. Поскольку никаких сведений о протекании родов нет, то можно думать, что они были нормальными. Цветаева сделала два предположения. Одно из них чистые эмоции. В Цветаевой говорило чувство вины. Второе предположение весьма серьёзно. Итак, предположение первое, эмоциональное. Уже после смерти дочери Цветаева записывает в дневнике: «Ирина, вот они, мои нарушенные законы!». Цветаева обвиняет себя. О чём это она? В эти дни Цветаева размышляет о притяжении однородных полов. Размышляет, но делает оправдательную приписку: «Мой случай не в счёт, ибо я люблю души, не считаясь с полом, уступая ему, чтобы не мешал». Конечно, нарушенные Цветаевой законы, это любовь к С. Парнок. Ребёнок был зачат вскоре после разрыва отношений с подругой. Цветаева склонна думать, что Бог наказал её за эту беззаконную любовь наказал неполноценным ребёнком. Принимать эту версию за истину? Доказать это невозможно. И потом, неужели Бог так жесток? Если уж ему было угодно наказать «виновную», то отчего он отыгрывается на ребёнке? Ребёнок-то чем виноват? И неужели он наказывает всех, кто осмелился любить существо одного с собою пола? Нет, эта версия порождена чувством вины, но не имеет под собою прочного фундамента. Вторая версия заслуживает внимания. «Ирина была очень странным, а может быть вовсе безнадёжным ребёнком, всё время качалась, почти не говорила, может быть, рахит, может быть вырождение, не знаю. Конечно, не будь Революции Но не будь Революции ». Рахит? Вполне возможно. Рахит провоцируется недостатком определённых витаминов. Витаминов в гражданскую войну, конечно, не хватало. Еды не хватало, что там витамины! Но при рахите поражаются внутренние органы и кости. Рахит вряд ли провоцирует умственную неполноценность. Цветаева предположила, что в умственной неполноценности Ирины виновата наследственность. А вот это вполне возможный вариант. Вспомним о происхождении С.Я. Эфрона. Его отец еврей, и не секрет, что среди евреев нередки генетические нарушения из-за частых случаев близко родственных браков (инцест). Цветаева не учла ещё один вариант. Курение! Сегодня учёные доказали, что курящая мать бедствие для плода и для родившегося младенца. Среди возможных негативных последствий рождение младенца с недостаточным весом и умственная отсталость. Но, с другой стороны, Цветаева курила с подросткового возраста, и это никак не отразилось, ни на старшей дочери, ни на сыне. Их умственные способности были блестящими. Может быть, не повезло именно Ирине? А может быть сыграли роль оба фактора: дурная наследственность со стороны отца и курение матери? Достоверно установить сегодня истину невозможно. Когда умственная неполноценность ребёнка обнаружилась, Цветаевой было не до установления её причин. Была гражданская война, разруха, голод, и каждый день мог оказаться последним. Ужасно было то, Ирина была постоянно голодна. А что могла предложить ребёнку Цветаева? Сушёную воблу, которая не всегда перепадала. Гнилую картошку. Хлеба, сахара, масла не было. Иногда перепадали казённые обеды, которые давала «добрая» советская власть. Сначала отняла сто тысяч в банке, а взамен иногда выдавала пустой супчик. Иногда сердобольная соседка приносила суп. Но у соседки были свои дети, и не могла она постоянно недокармливать собственных детей?! Нянька от Цветаевой ушла. Уехала к родственникам в деревню, где пока что было сытнее, чем в городе. Прислуга ушла ещё раньше. Друзья и знакомые растворились. Каждый выживал, как мог. Им было не до Цветаевой. Цветаева осталась совершенно одна. Одна, как перст, как дуб в поле. Позже, размышляя о своей участи, Цветаева сделала запись в дневнике: «Я так мало женщина, что ни разу мне в голову не пришло, что от голода и холода 19-го года, есть иное средство, чем продажа на рынке. Порядочная женщина не женщина». О чём это она? О каком средстве? Да о проституции! Когда детям нечего было дать поесть, ей даже в голову не пришло, что можно заработать на хлеб проституцией. Вы и в этом её обвиняете, господа? Есть женщины, которым это не придёт в голову, даже если их ребёнок будет умирать от голода. Цветаева не женщина, потому что, прежде всего, человек и поэт. Человек и поэт в Цветаевой женщину перебарывали, и поэтому женщиной она себя не чувствовала. Женщина в ней была в последнюю очередь. А точнее, женщина она была тогда, когда с нею был мужчина, да и то, не со всяким мужчиной чувствуешь себя женщиной. Чаще всего рядом с мужчиной Цветаева чувствовала себя нянькой, мамкой, сестрой милосердия, психотерапевтом, выражаясь современным языком. Чтобы добывать пропитание, продавать вещи, Цветаева должна была уходить из дома. Она брала с собой Алю. Но Ирину за собой таскать она не могла. Ирина не просилась на горшок. Как можно брать с собой такого ребёнка? Цветаева была вынуждена оставлять Ирину дома одну. Не выходить из дома Цветаева не могла. Кто бы принёс ей пропитание? И однажды, придя домой, Цветаева обнаружила, что Ирина, ползая по комнате, нашла в углу кочан сырой капусты и съела его. Прикиньте, что стало с голодным ребёнком, который съел кочан сырой капусты! Конечно, понос, боль в животе. Да ведь от этого и умереть можно! Ирина не умерла, но, наученная горьким опытом Цветаева, стала, уходя из дома, привязывать ребёнка за ногу к кровати, или к ножке стула. А что бы сделали Вы в подобной ситуации? Когда я слышу обвинения в адрес Цветаевой, что она привязывала ребенка и уходила, я бешусь. А что, лучше было бы, чтобы Ирина в её отсутствие выпала из окна? Или съела бы что-нибудь несъедобное и умерла? Да мало ли что может случиться с ребёнком, который не понимает, что делает?! Цветаева могла оставлять с нею Алю, ответствует строгий Обвинитель. Оставляла. Но Аля нужна была Цветаевой в её походах по Москве. Постоять в очереди, помочь что-то принести. Цветаевой нужен был спутник. Обвинять, осуждать проще всего. Поставьте себя на место этой хрупкой мужественной женщины. Зимой 1920 года Цветаева пишет своей знакомой В. Звягинцевой: «Милая Вера, я совсем потеряна, я с т р а ш н о живу. Вся, как автомат…». Это не преувеличение. Она действительно страшно живёт. Годами страшно живёт в беспросветной нищете, в голоде, холоде и одиночестве. Вот запись в дневнике: «Со вчерашнего дня ничего не ела кроме стакана поддельного чая, во рту не было. В кошёлке старые сапоги, которые несу продавать». Ах, господа Обвинители! Что у вас было во рту со вчерашнего дня? Что вы несёте продавать, чтобы купить кусок хлеба? Молчали бы вы лучше! В том же письме к В. Звягинцевой: «…я одинокий человек одна под небом (ибо Аля и я одно), мне нечего терять. Никто мне не помогает жить, у меня нет ни отца, ни матери, ни бабушек, ни дедушек, ни друзей. Я вопиюще одна, потому на всё вправе. И на преступление!» На преступление Цветаева не пошла. Но человек был доведён до отчаяния. Она и о самоубийстве подумывала. Кстати, а где в это время, пока Цветаева бедствовала и голодала, были сёстры Эфрона, Вера и Лиля? Где были любящие своего брата сёстры? Почему они, не обремененные собственными семьями, не пришли на помощь племянницам и жене их брата? Но об этом чуть позже. Зимой 1919 года Цветаевой была подана спасительная мысль. Тогда она думала, что спасительная. Соседка сказала Цветаевой, что в открывшихся советских детских приютах детям дают хлеб, суп, кашу, мясо, шоколад, и посоветовала отдать детей на время! – в приют. На время! Не навсегда! Пока жизнь не наладится, пока не кончится голод, организованный большевиками. Видите, как заботливы были большевики. Сначала заботливо сделали революцию и развязали гражданскую войну, в которой погибали люди, а потом заботливо открывали приюты для сирот, сиротство которых сами и породили. Дают шоколад! Ирина сахару-то не пробовала. Цветаева уцепилась за эту спасительную мысль. Но принимали-то сирот. И вот, наконец-то, Цветаева идёт на «преступление» перед советской властью. Да подождите вы руки-то потирать в предвкушении! Цветаева решила выдать дочерей за сирот, а себя за постороннюю тётку, подобравшую их на улице. Иначе детей, узнав, что у них есть мать, в приют не возьмут. Но ведь надо было ещё уговорить Алю поехать в приют. Ирину никто и не спрашивал из-за её малолетства. Алю уговорить удалось. Чем умирать от голода дома, лучше объявиться сиротой и пожить в советском приюте, где дают даже шоколад. Интересно, какой садист пустил слух о шоколаде?! Цветаева уговаривает дочь воспринимать всё это, как игру игру в приютских детей. Это, говорит она Але романтическая игра, Авантюра! Цветаева собирает детей в приют. Помочь отвезти их вызвалась Лидия Александровна Тамбурер, старинный друг семьи. Марина Ивановна напутствует Алю есть в приюте как можно больше. «Объедай их, вовсю!» советует Цветаева. «Их», значит большевиков, советскую власть. «Да, они враги а я буду их объедать!» воодушевлённо соглашается Аля. Пришла Лидия Александровна. Вышли с чёрного хода, сели в сани. Метель. Тронулись. Закутанная Ирина на коленях Тамбурер, бессмысленно повторяет: «Тюдесно сидеть!», и поёт: «Ай-ду-ду!». Приют расположен в Кунцево. Ехать далеко, мимо Поклонной горы. Приехали. Лидия Александровна объясняется с тощей приютской надзирательницей. Собственно, Тамбурер и взята на эту роль, рассказать, что дети сироты, а это какая-то тётка. Она детей и подобрала на улице. Цветаева не умеет лгать. Она тотчас бы раскрыла себя, и дело бы провалилось. Не то, чтобы Тамбурер умеет лгать. Но постороннему человеку легче признаться, что дети сироты, чем собственной матери. Язык бы у Цветаевой не повернулся это сказать. Пока Тамбурер ведёт переговоры с надзирательницей, Але понадобилось в туалет. Цветаева ходит с Алей по коридорам в поисках туалета. Все двери, ведущие в предполагаемые туалеты, заперты. Оказывается, надо выйти во двор и там, где-то за дровами, в снег можно сделать то, что необходимо на данный момент. Цветаеву это открытие обескураживает. Цветаева и Аля возвращаются в здание. Переговоры прошли успешно. Дети приняты. Обеденное время. Цветаева радуется за детей. Выходят с Тамбурер, садятся в сани. «Вы заметили, сколько супу подали?» спрашивает Тамбурер Цветаеву. Она имеет в виду, что достаточно подали. «И как будто не плохой запах», осторожно замечает Тамбурер. «Не плохой» ещё не означает «хороший». Ах, напрасно не заглянули Цветаева и Тамбурер в котлы. Они обнаружили бы, что там за суп. Зинаида Гиппиус в своём дневнике нам рассказала, какой там был суп кипячёная вода, в которой плавали редкие кусочки капусты и капли жира неизвестного происхождения. А про хлеб, кашу, мясо и шоколад полные бредни! Чушь! Ахинея! Вздор! Хлеб, может быть, иногда и давали. Может быть, иногда и кашу давали вместо супа. Но мясо и шоколад! Фантазии! Но Цветаева отъезжает в санях от приюта со смешанным чувством тоски (разлука с детьми!) и удовлетворения (будут сыты!). Некоторое время Марина Ивановна спокойна. Дети, как она полагает, хорошо устроены, сыты. Много ли надо для счастья! Однажды, как бы случайно, происходит встреча с заведующей приютом, приехавшей в Лигу Спасения Детей за продуктами. Цветаева мчится домой, лихорадочно собирает гостинцы для детей: игрушечного льва, иконку, письмо, сломанный автомобиль, лейку, пустую клетку для белки. Мчится назад с узлом, боясь, что заведующая приютом уедет. Но лошадь, запряжённая в сани с соломой, стоит у здания, где расквартирована Лига Спасения. Цветаева суёт узел с гостинцами в руки приютской девочки, и разыскивает заведующую поговорить. Аля скучает. Ирина поёт, кричит, никому не даёт покоя. «Это определённо дефективный ребёнок», заявляет заведующая, не подозревая, что говорит это матери Ирины. Для заведующей Марина Ивановна посторонний человек, не имеющий отношения к этим детям. «Подхватит какое-нибудь слово, и повторяет без конца совершенно бессмысленно. И всё качается, всё поёт», сокрушается заведующая. «Ест ужасно много и всегда голодна. Всё время кричит. Её надо было отдать в специальное заведение». Есть ли в то время какие-то специальные заведения для таких детей? Что на это может ответствовать бедная мать? Она соглашается, да надо было бы отдать в специальное заведение. «А Аля чрезмерно развита», заявляет заведующая. «Я нарочно с ней не разговариваю, стараюсь приостановить развитие. Всё читает, пишет, такая тихенькая». Бедная советская заведующая, бедная Настасья Сергеевна! Как нельзя двинуть вперёд развитие Ирины, так нельзя приостановить развитие Али! А Настасье Сергеевне надо чтобы дети Цветаевой были, как все усредненные дети, дети со средними способностями. Марина Ивановна договаривается встретиться с Настасьей Сергеевной через два дня на этом же месте, чтобы заведующая отвезла её в приют встретиться с детьми. Заведующая садится в сани и уезжает. А через два дня Цветаева узнаёт от заведующей, снова приехавшей в Лигу, что Аля заболела. Заведующая почему-то в приют Цветаеву с собой не взяла. На другой день Марина Ивановна мчится в Кунцево, где живёт Тамбурер. От Тамбурер мчится в приют. То, что она там видит не для слабонервных людей. В комнате, где живёт Аля, множество кроватей. На каждой кровати по двое-трое детей. Многие больны. На кровати, где лежит больная Аля, лежит рядом с ней пятилетняя девочка. Она всё время делает под себя, неустанно стонет и мотает головой. Дети покрыты грязным страшным нищенским ватным одеялом. Постельного белья нет. Подушек нет. Воды нет. Водопровод испорчен. Кругом безумная грязь. Полы, как сажа. Дети не гуляют, потому что нет тёплых вещей. Лютый холод, потому что отопление испорчено. Врача нет живёт далеко не дозовёшься. Аля горит. Градусника нет. Время обеденное. И вот тут-то Цветаева догадывается заглянуть в тарелки: вода с листиками капусты. Это называется суп. На второе ложка чечевицы. Хлеба нет. Где рис? Где мясо? Где шоколад? И только теперь Цветаева догадывается, что дети в приюте голодают! Утром на завтрак дают воду с молоком и полсушки. Вечером суп без хлеба. Хлеб дают, но редко. Поев, дети плачут хотят есть. Покормив Алю, Цветаева возвращается к Тамбурер. Рыдает. Прислуга Тамбурер подаёт ужин. Цветаева не может есть. Рассказывает Лидии Александровне, что творится в приюте. Тамбурер в ужасе. Цветаева читает письма, которые ей написала в приюте Аля. Она пишет о своей тоске по дому, о любви к матери, о том, что Ирина, с которой она спала в одной постели, по несколько раз в ночь ходит по-большому под себя. Аля пишет, что Ирина отравляет ей жизнь, что дома у матери Аля ела лучше и наедалась больше, чем «у этих». Ирина не даёт спать. Надзирательница разорвала книгу, которую Аля читала. Останавливала развитие! Никто из детей не читает, и Аля не читай! Аля пишет, что повесится, если мать не приедет к ней. Одн-а-ко! Наутро Цветаева опять идёт из Кунцево в приют 3 версты. Цветаева перекладывает Алю на свободную кровать, меняет её грязное бельё. Даёт Але кусочек сахару подарок Тамбурер. Ирине ничего не достаётся. Но Ирина, с точки зрения Цветаевой, здорова, а Аля больна, поэтому Але нужнее. Между кроватями мотается Ирина в розовом грязном платье. Бросается на пол и злобно колотится головой об пол. Надзирательница советует не обращать внимания. У Али тяжело болит голова, жар. Цветаева принимает решение увезти Алю из приюта, иначе дочь здесь умрёт без врачебной помощи. Наутро Цветаева увозит Алю из приюта. Она везёт её не домой в Борисоглебский переулок там слишком холодно и нечем топить. По утрам в комнате 3-4 градуса тепла, если конечно это можно назвать теплом. Везёт к своей знакомой Асе Жуковской в Мерзляковский переулок. У Аси тепло, и Ася поможет выходить Алю. Ирина остаётся в приюте. Цветаева, по её собственному выражению, вся ушла в Алину болезнь. Первостепенная задача поставить Алю на ноги. У Али малярия, температура зашкаливает за сорок. Цветаева вызвала врача и выхаживает Алю. Ирину Цветаева твёрдо решает из приюта забрать, как только Але станет лучше. Более того, Цветаева договаривается со своей знакомой, что она привезёт Ирину. Врач советует отвезти Алю в санаторий для полного выздоровления. Цветаева в ужасе. Ей кажется, что санаторий по условиям ничуть не лучше приюта. Тем не менее, она решается, и в начале февраля 1920 года идёт в Лигу Спасения Детей на Собачьей площадке, чтобы договориться о путёвке для Али. Тут-то её и настигает ужасная новость. В Лигу в это же время приехала заведующая из приюта. Она-то и сообщила Марине Ивановне о том, что 3-го февраля Ирина умерла. Умерла без болезни, от слабости. Почему она умерла? Это был страшный удар, которого Цветаева никак не ожидала. Ведь Ирина, когда Марина Ивановна увозила из приюта спасать Алю, была совершенно здорова. Если это была смерть от голода, то почему все дети в приюте не умерли по той же причине? Разумеется, «суп» вода с листиками капусты, сушка и вода с молоком, не ахти какая еда, но она поддерживала жизнь. Может быть, Ирину перестали кормить в приюте? Может быть, решили, что дефективный ребёнок никому не нужен, что его не хватятся, что ему лучше умереть, чем возиться с ним? Может быть, она настолько надоела надзирательницам, что они тихо уморили её голодом? Мысль эта кажется чудовищной, но вполне правдоподобна, иначе как объяснить эту неожиданную смерть вполне здорового (физически) трёхлетнего ребёнка? А может быть, произошёл какой-нибудь несчастный случай? Упала с лестницы? Ушибли до смерти старшие дети? Кто в те времена стал бы проверять, от чего в приюте умер ребёнок? Кто стал бы вести следствие? Позже, размышляя о смерти Ирины, Цветаева спросит себя, от чего дочь умерла? И ответит, сама себе, что никогда не узнает. Стало быть, в версию смерти дочери от голода Марина Ивановна не очень-то верит. Цветаева ошеломлена. Она не верит в смерть дочери. Всё происходящее кажется ей дурным сном. Она не поехала на похороны. Не поехала потому, что у Али в этот день была температура выше сорока градусов. Потерять ещё и Алю?! Это было свыше сил Цветаевой. Но вдумайтесь, какие похороны, если после смерти ребёнка уже прошло четыре дня? Наверное, на следующий день после смерти Ирину и похоронили. А, может быть, в день смерти похоронили. Кто там стал бы церемониться с «сиротой». Так что, какие похороны?! В лучшем случае, если бы Цветаева смогла поехать в приют, она приехала бы к свежей могиле. Держать свои чувства в себе Цветаева не в силах. Она снова пишет письмо своей приятельнице В. Звягинцевой, той самой, которой три дня назад писала о своём бедственном положении и ужасающем одиночестве. Цветаева пишет, что в смерти Ирины виновата она сама. Виновата, потому что целиком и полностью переключила внимание на тяжелобольную Алю. Так что, очень-то не старайтесь, госпожа Толстая! Цветаева сама целиком и полностью признаёт свою «вину». Но вины-то её, положим, никакой не было. Если уж искать виновного, то революция и виновна, господа, которая поставила человека в нечеловеческие условия существования. Много на совести революции и большевиков вот таких смертей! Цветаева настолько потрясена, что не верит в смерть Ирины. Живёт со сжатым горлом, на краю пропасти. Цветаева считает, что её наказал Бог за её собственное железное здоровье и чудовищную выносливость. Нелепое предположение, но в таком состоянии чего не придумаешь! Цветаева недоумевает, что другие женщины забывают своих детей из-за балов любви нарядов, и ничего, Бог их не наказывает, не отнимает детей. А она, Цветаева, Ирину никогда не забывала, всегда о ней помнила. И не из-за стихов праздника своей жизни! не взяла Ирину из приюта. Цветаева уже два месяца не пишет стихов. До стихов ли ей, когда Аля при смерти и её надо спасать! Бог, если он есть, отнимает ребёнка именно в тот момент, когда Цветаева собралась забрать дочь из приюта. Или это Чорт постарался? («Чорт» пишу, как Цветаева пишет через «о»). Почему всё так несправедливо?! Почему это случилось именно с ней?! Вопросы, на которые нет ответа. Цветаева умоляет Веру Звягинцеву забрать её и Алю. Звягинцева держит квартирантов. Цветаева и просится на квартиру. Цветаева уверяет, что болезнь Али не заразна. Что кормить Алю помогут родные мужа. (А что же раньше-то не помогали?). Ведь Вы же меня любите, заклинает Цветаева. Нам неизвестно, что ответила Марине Ивановне Вера Звягинцева. Только Цветаева с Алей от Аси Жуковской вернулись в Борисоглебский переулок. Судя по дальнейшим добрым отношениям с Звягинцевой, видимо, та не отказала в помощи, но Цветаева приняла решение ехать домой. Через некоторое время Цветаева записывает в дневнике, вспоминая Ирину, что никогда не любила её в настоящем, только в мечте. Ах, как встрепенулись господа Обвинители! Нет, не могла Цветаева одинаково любить блистающую умом и талантами Алю и тупую, нечистоплотную, жадную Ирину. Жалеть жалела! Если мне кто-то скажет, что можно одинаково любить двоих таких разных детей, никогда в это не поверю. Цветаева честно признаётся, что любовь к Ирине у неё бывала вспышками, когда ребёнок был здоров и весел, но любовь остывала, как только начинались проблемы, а проблемы были тяжёлыми. Цветаева понимала, что Ирина была существо без будущего. Какое будущее может быть у дефективного ребёнка? Растительное существование. Цветаева честно признаётся, что Ирину не знала и не понимала. Как она могла пробиться к тёмной непонятной сущности этого ребёнка? Да и было ли время пробиваться, когда каждый день надо было добывать неизвестно где и как пропитание? Цветаева честно признаётся самой себе, что этой смерти могло бы не быть, если бы не болезнь Али и будь немного больше денег. Цветаева не знала, где могила дочери, не видела её мёртвой, поэтому смерть ей была для неё такой же ирреальной, как и жизнь. «Чудовищно?» спрашивает Цветаева, предвидя, как её могут обвинять родные и знакомые. И отвечает: «Да, со стороны». О, со стороны нам всё понятно и видно в чужой судьбе! Со стороны мы все знаем, как надо было поступить Цветаевой в той или иной ситуации. Чужую беду рукам разведу! Цветаева знает, что бесполезно оправдываться перед людьми. Поэтому она обращается к Богу: «Но Бог, видящий моё сердце, знает, что я не от равнодушия не поехала тогда в приют проститься с ней, а оттого, что НЕ МОГЛА». Ну, вы-то, господа Обвинители и Судьи, как вам кажется, будь на месте Цветаевой, всё бы смогли! Только вы, слава Богу, не были никогда в такой ситуации, и не дай вам быть в ней никогда! Честная Цветаева пишет: «История Ирининой жизни и смерти: На одного маленького ребёнка в мире не хватило любви». Мысль, что Ирину можно было спасти, долго будет преследовать Цветаеву. Душа её болела, всё время нетерпимо ныла. Но надо было жить для Али. И была надежда, что жив муж. Цветаева пишет Эфрону письма, которые некуда отправить. Она пишет, что живёт в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что он жив. Пишет и о смерти Ирины. Говорит правду, какой Ирина была. Просит делать, как она сама: не помнить. Это защитная реакция. Потому что, если всё время помнить, значит, всё время терзаться. Одеревенеть, это возможность жить. Страшно то, что забыть-то Цветаева как раз и не может! Ей постоянно снятся сны. Она видит Ирину живой. Кудрявая Ирина в розовом обхмызганном платье, улыбается. И, проснувшись, Цветаева не хочет жить. И тогда нет утешения, кроме смерти. И хорошо, что у Цветаевой есть Аля и надежда, что муж жив. Это держит её на плаву. Чтобы понять, почему на Ирину не хватило любви, надо знать психологию Цветаевой. Она делит всех женщин на три породы: 1) светящиеся, 2) блистающие, 3) жгущие. Цветаева забыла упомянуть об ещё одной породе женщин породе самок. Себя Цветаева относила к породе блистающих женщин. Что это значит? «Блистающая» от слова «блеск». Цветаева считала, что всё, что она делает, должно быть сделано мало того, что на высшем уровне, но и с блеском. Блеск ума! Блеск таланта! Это прежде всего! Но ведь всё, что она делает в сфере интеллекта и творчества отмечено особым блеском блеском гениальности. И она знает о своей гениальности. Знает приблизительно с семнадцати-восемнадцати лет. И права! Вся история жизни и творчества Цветаевой убедительное доказательство её правоты. Она гений! Блистательный гений! Таких в столетие рождается один-два, не больше. Два в столетие это уже исключение. Так вот, Цветаева искренне считает, что блеск ума и гениальности должен распространяться не только на творчество, но на всё, что исходит от неё. Следовательно, и на производимых ею детей. Аля, гордость Цветаевой, в нежном возрасте обещает так много! Проблески гениальности видит Цветаева в своём ребёнке. Это вундеркинд! Цветаева считает, что это в порядке вещей. От гениальной матери должны рождаться гениальные дети. Цветаева сумасшедшая мать не только потому, что она любит Алю. Она любит Алю, прежде всего, за красоту, врождённый аристократизм, ум и талант. Но когда Аля, подрастая, обнаруживает свою обыкновенность вундеркиндство нередко имеет свойство заканчиваться, когда заканчивается детство Цветаева в недоумении отшатывается. Обыкновенного ребёнка она любить не может. То есть, она, конечно, любит Алю, заботится о ней, но именно тогда, когда обнаруживается обыкновенность Али, между матерью и дочерью проляжет узкая трещина, которая будет с годами становиться шире и шире. Но пока она ещё не пролегла, пока Аля надежда и гордость Цветаевой, обнаруживается умственная неполноценность второй дочери Ирины. Это открытие, надо полагать, было мощным ударом по самолюбию Цветаевой. У неё, такой блистательной, гениальной женщины рождается неполноценный ребёнок! Есть женщины, относящиеся к породе самок, которые любят любое своё произведение, будь оно полноценным или неполноценным. Эти женщины любят своё чадо даже тогда, когда, вырастая, оно становится чудовищем: убийцей, или сексуальным маньяком, или садистом. Примеров тому немало. Эти женщины всегда найдут оправдание своему чаду. В некоторых случаях, они идут навстречу преступным намерениям и желаниям своих детей. Но это крайний случай. Обыкновенность или неполноценность ребёнка для таких женщин значения не имеет. Они любят, не рассуждая. Цветаева любит всё красивое, необыкновенное, блистательное, умное, гениальное. Но она не способна любить: обыкновенное, серое, ординарное, усредненное. И тем более она не способна любить неполноценное, убогое, уродливое. (А что, есть кто-то, кто это любит?) Обвинять её в этом? Судить её? Это всё равно, что судить реку за то, что она течёт на север, а не на юг. Это всё равно, что судить тучу за то, что она проливает дождь. Это всё равно, что судить ветер за то, что веет, где хочет. Цветаева есть то, что она есть. Цветаева, если угодно, уникальное и дивное явление природы. И не надо требовать от Цветаевой, чтобы она во всём была, как все. Если Цветаева будет, как все, у нас не будет Цветаевой. Через год после смерти Ирины Цветаева написала М. Волошину в Коктебель. Есть в этом письме упоминание и об Ирине и о сёстрах Эфрона: «Лиля и Вера в Москве, служат, здоровы, я с ними давно разошлась из-за их нечеловеческого отношения к детям, дали Ирине умереть с голоду в приюте под предлогом ненависти ко мне. Это достоверность. Слишком много свидетелей». Когда Эфрон нашёлся в Праге и Цветаева и Аля уже выехали к нему, Е.Я. Эфрон написала брату в январе 1923 года: «От Марины ты уже вероятно знаешь, что мы с ней разошлись. Когда я с нею встречаюсь, то всегда очаровываюсь и осуждать не могу, но того, что было, уже никогда не будет, наши отношения раскололись навеки». И, замечу, это всё. Ничего об Ирине. Ничего о том, что послужило причиной разрыва. Так что же, всё-таки, случилось? В этом же письме Е.Я. Эфрон сообщает брату, что позапрошлую зиму уехала в провинцию. От голода сделалась актрисой. Уехала не одна, а с художницей М.М. Нахман, той самой, которая когда-то написала портрет Эфрона. Провинция село Долоссы Витебской губернии. В Народном доме этого села Е.Я. Эфрон предполагала организовать самодеятельный театр. М.М.Нахман должна была эти спектакли оформлять. 9 июня 1920 года М.М. Нахман написала из села в Москву своей подруге Ю.Л. Оболенской письмо, в котором рассказывала о жизни и деятельности в селе Долоссы. Из письма явствует, что работается обеим женщинам трудно, «к Лиле отношение ужасное». А вот почему ужасное, дальше объясняется: «Жалуются на её болезненность (не веря ей), на её характер, что она отталкивает людей, что слишком мало постановок. Всё это несправедливо, хотя при большей сдержанности с её стороны было бы много лучше». Это письмо нам важно вот почему: у Е.Я. Эфрон, и Магда Нахман об этом свидетельствует, характер был не сахар. Главное здесь несдержанность Елизаветы Яковлевны, которая портила и без того непростые отношения с сельской администрацией. Итак, зимой 1920 года, когда умерла Ирина, Елизаветы Яковлевны в Москве не было. Из письма Елизаветы Яковлевны к брату в Прагу выясняется следующая картина. Лето 1918 года Ирина провела с тёткой в деревне Быково. (Кстати, когда ещё был жив отец Яков Константинович Эфрон, в этой деревне он снимал дачу для домочадцев). Так что, по старой памяти тянет Елизавету Яковлевну в знакомые места. Елизавета Яковлевна пишет о своих житейских трудностях, и, между делом, вставляет следующие фразы: «Она стала как бы моей дочкой», «…я упивалась её присутствием, её жизнью, её развитием», «Моей мечтой было взять её совсем и растить». Стоп! Что это за покушение на чужого ребёнка, пусть даже этот ребёнок племянница! Мечты Елизаветы Яковлевны, очевидно, стали известны Марине Ивановне. Или она догадалась о них. За лето Елизавета Яковлевна написала Марине Ивановне три письма с просьбой оставить Ирину у неё на зиму. Елизавете Яковлевне предложили место сельской учительницы, и она намеревалась ехать в глушь, но только с ребёнком: «Уезжать в глушь одной я была не в силах. Ирина бы заполнила всю мою жизнь». К осени приехала Марина Ивановна и забрала дочь. Объяснила, что теперь в Москву привозят молоко и оставлять Ирину в деревне нет нужды. Безусловно, Елизавета Яковлевна помогла Марине Ивановне летом 1918 года. Не вызывает сомнений также и то, что Елизавета Яковлевна сильно привязалась к ребёнку. Своей семьи, своих детей у неё не было. Ей в 1918 году 33 года и, видимо, никаких надежд на создание своей семьи у неё нет. Или она по каким-то причинам не хочет её создавать. Её чувства к племяннице понятны и объяснимы. Однако не вполне понятны притязания Елизаветы Яковлевны на ребёнка, которого она хочет в собственность при живой матери. У Елизаветы Яковлевны есть козырь: её система воспитания лучше, чем у Марины Ивановны. Чем лучше не объясняется. То есть, всё объяснение построено на эмоциях. Не нравится Елизавете Яковлевне, как Цветаева воспитывает детей, и точка. Несомненно, Цветаеву встревожили притязания сестры мужа на ребёнка. Одно дело, взять на время и помочь. Другое дело, взять навсегда. Цветаева приезжает и забирает ребёнка к большому неудовольствию Елизаветы Яковлевны. А, между тем, как выясняется, у Елизаветы Яковлевны материальное положение не было столь хорошим, чтобы брать на воспитание Ирину. Елизавета Яковлевна сама признаётся, что три месяца не видала кусочка хлеба, и когда находила обглоданные хозяйской девочкой хлебные корки, съедала их. Марина Ивановна присылала Елизавете Яковлевне деньги на молоко для Ирины, крупу, и просила приучать ребёнка к картофелю, потому что крупу в Москве нельзя достать, а картофель можно. Цветаева принципиально не хотела, чтобы Елизавета Яковлевна тратила на Ирину «хотя бы копейку». Больше того, Цветаева обещает платить за комнату, если Ирина останется с Елизаветой Яковлевной ещё на какое-то время. Таким образом, летом 1918 года Цветаева содержала своего ребёнка, жившего у своей тётки. В том, что Цветаева приехала и забрала Ирину, нет ничего удивительного. Любая нормальная мать поступила бы точно так же. С какой стати будет она дарить своё дитя, пусть любящей, но тётке?! К тому же Цветаева объясняла в письме, что ей трудно жить сразу на два дома. Денег было в обрез. К сожалению, я вынуждена сказать, что при всей любви Елизаветы Яковлевны к ребёнку, в её притязаниях на него, как собственность, слышится нотка потребительского отношения. Рассуждения примерно таковы: я одна, мне тоскливо одной, я поехала бы в глушь сельской учительницей, но без ребёнка не поеду, иначе, чем я заполню свою жизнь. Мне плохо, мне тоскливо, я должна иметь смысл моей жизни. Ирина, как средство от одиночества Елизаветы Яковлевны и как средство от её тоски. Наверное, применяется и такое соображение: Марина не одна, у неё есть Аля, Марине трудно прокормить второго ребёнка, поэтому пусть Ирина будет со мной и будет моей. Есть и ещё одна причина. Нельзя о ней не сказать. Согласись Цветаева отдать ребёнка в дочери тётке, у той сложилась бы иллюзия: это ребёнок любимого брата и её! Принимая во внимание неординарную любовь Е. Эфрон к брату, вполне объяснимое желание присвоить ребёнка. И вот, когда Марина Ивановна забрала Ирину, Елизавета Яковлевна принимает решение больше никогда Ирину не брать, потому что Елизавета Яковлевна «была в звериной тоске», и целых три дня «не заходила в комнату, где стояла пустая кроватка». Весь ужас в том, что Елизавета Яковлевна не хочет помогать Марине Ивановне бескорыстно. То есть, она помогает, но за эту помощь хочет получить с Марины Ивановны по полной программе всего ребёнка в собственность! Какая же нормальная мать на это согласится? А если не отдаст в собственность, то и помогать больше не стоит! Это, миль пардон, похоже на шантаж. Не отдашь ребёнка, помощи больше не получишь! И снова на первом месте: «я хочу», «мне надо», «мне тоскливо», «я себя хотела защитить от боли». Всё для себя, любимой! Правда, к чести Елизаветы Яковлевны надо признать, что своё решение она в 1923 году признала ошибочным. Но слишком поздно приходит к нам осознание своих ошибок! А что Вера Яковлевна? Вера Яковлевна была в этот период больна. Кстати, Вера Яковлевна снимала квартиру вместе с Асей Жуковской, племянницей поэта А.К. Герцык, и ещё двумя дамами. Именно на эту квартиру и привезла Цветаева из приюта Алю. Именно к Вере Яковлевне привела Ирину Цветаева зимой 1918 года, когда у неё ушла прислуга, и ей стало трудно справляться одной со всем хозяйством. Вера Яковлевна была для Цветаевой безопаснее Елизаветы Яковлевны, поскольку она не имела притязаний на ребёнка. Цветаева знала, что Вера Яковлевна больна, но не знала, насколько сильно. Елизавета Яковлевна, зная, что Вера Яковлевна, больна, решила облегчить её участь, пришла (она жила отдельно) и увела Ирину к себе. Надо полагать, без согласия на то Марины Ивановны, которую никто и не спрашивал. Но квартирная хозяйка воспротивилась тому, чтобы ребёнок ночевал у Елизаветы Яковлевны. Поэтому вечерами Елизавета Яковлевна приводила Ирину на квартиру, где жила Вера Яковлевна, и ночевала с ней у сестры. И опять звучит мотив боли: «Я взяла Ирину к себе, с отчаянной болью, так как девочка всё потеряла, что имела, и опять я не могла отделаться от своей любви к ней». Значит, пыталась от любви к Ирине «отделаться», как будто речь идёт о котёнке. Можно любить, когда мне это выгодно, а можно попытаться от любви отделаться, когда это не выгодно. От любви отделаться не удалось, и данное себе обещание, не брать Ирину, Елизавета Яковлевна не выполнила. Что потеряла Ирина, что имела у тётки? Ну, разумеется, всё, что такими усилиями вложила в неё тётка. По её словам, когда Ирина жила у неё в Быково, она и разговаривала, и бегала, и была полненькой. Раздражение Елизаветы Яковлевны против Цветаевой нарастало. Порождено оно было, по всей вероятности, отказом Цветаевой отдать ребёнка совсем. Когда Цветаева пришла навестить Ирину, Елизавета Яковлевна выпустила раздражение наружу. Она сама признаётся, что говорила очень резко, грубо и очень раздражённо. Итак, какие претензии выдвинула Елизавета Яковлевна Цветаевой? Первая претензия: оскорбительное отношение к Вере. Но почему оскорбительное, если Цветаева не знала, настолько Вера Яковлевна больна, что признавала и сама Елизавета Яковлевна? Другое дело, что Елизавету Яковлевну оскорбляет, что в этот раз Цветаева предпочла привести Ирину не к ней, а к сестре. Елизавета Яковлевна понимает, что Цветаева стала её опасаться. Претензия вторая: Цветаева не подпускает родных тёток к детям, хочет оградить их от детей китайской стеной, видеть детей не позволяет и не считается с тёткиными чувствами. Эта претензия чудовищно несправедлива. Разве не жила Ирина лето 1918 года у Елизаветы Яковлевны? Разве не привела сама Ирину к Вере Яковлевне? Разве это называется не подпускать детей? Оградить их китайской стеной? Не позволяет видеть? Полная ахинея раздражённой женщины, которой отказали, и теперь она несёт Бог весть что! И с чувствами, что значит, не считается? Как это считаться с чувствами? Отдать ребёнка по первому требованию тётки на тех основаниях, что она его любит и ей больно, когда его забирает родная мать? Но ведь и это тоже полная ахинея! А дальше Елизавета Яковлевна произносит то, чего вообще-то не должна была произносить: что не хочет любить Ирину и привыкать к ней. Как будто можно себе приказать: любить, или не любить. Позиция Веры Яковлевны в этом вопросе не ясна. Либо она целиком и полностью на стороне сестры, либо она так больна, что ей всё равно. Кстати, позже выяснилось, что врачи в отношении её здоровья ошибались и напрасно предсказывали ей скорую кончину. Болезнь оказалась не опасной. Вера Яковлевна ещё выйдет замуж и родит сына. Нам не известна реакция Марины Ивановны на все эти раздражённые претензии и на грубый тон. Однако, зная характер Марины Ивановны, следует предположить, что ни словечка она не забудет. Следует предположить, что грубостью на грубость Цветаева не ответила. Следует предположить, что её реакция была высокомерной и сдержанной. Если бы она могла, она тотчас бы забрала Ирину, но почему-то она не могла сделать это сразу. Может быть, дома было чересчур холодно, и нечем было натопить. Может быть, не было в этот момент достаточно еды. Может быть, Цветаевой позарез нужно было отлучаться из дома, а сидеть с Ириной было некому. Так или иначе, Ирина остаётся на попечении Веры Яковлевны и Елизаветы Яковлевны ещё несколько дней. А дальше происходит вот что. Сестрицы звонят Цветаевой домой, обнаруживают, что прислуга дома (не то старая вернулась, не то удалось новую нанять), быстренько одевают Ирину и ведут в Борисоглебский. Выглядит это примерно так: на тебе назад твоего ребёнка и на нас больше не рассчитывай, раз ты такая! Цветаева обиделась? Нет, оскорбилась! А вы бы, не оскорбились? Вот тогда-то и возникла фраза: «Вышвырнули моего ребенка в мороз, на улицу…». Преувеличение, конечно. Не на мороз, не на улицу, но выставили! Справляйся, мол, сама, как знаешь! На следующую зиму Елизавета Яковлевна, как выше упоминалось, уехала с М.М. Нахман в село Долоссы Витебской области. «Я решила взять Ирину», пишет Елизавета Яковлевна брату в Прагу. Что значит решила? А решила ли Цветаева отдавать Ирину? Об этом речи нет. После того, как сестры Эфрон демонстративно привели девочку домой, фактически отказавшись больше помогать Цветаевой, вряд ли отношения между Цветаевой и сёстрами Эфрон хороши. Скорее всего не хороши. Нет больше никаких отношений. Теперь Елизавета Яковлевна, перечёркивая собственную решимость больше Ирину не брать, пишет, что хотела Ирину взять к себе. Не является ли эта фраза в письме к брату попыткой самооправдания? Мол, хотела, но не успела. Почему тянула, если хотела? Не было комнаты. Потом комнату дали, и, по словам Елизаветы Яковлевны, она написала Вере, чтобы та привезла Ирину. Почему Вере? Почему не Марине Ивановне? Разве Вера распоряжалась, везти Ирину или не везти? Или Вера должна была передать просьбу Елизаветы Яковлевны Цветаевой. Но имя Марины Ивановны здесь как-то странно выпадает, будто бы не она мать, решающая, где будет жить её ребёнок в данный момент. Вера и Ася Жуковская отписали Елизавете Яковлевне, что она с её намерениями опоздала, что Ирина умерла в приюте. Причём Ася Жуковская описала, что умирала Ирина долго и, совсем одна. Как могла Ася Жуковская описать смерть Ирины, если даже сама Цветаева не знала, как именно это произошло?! По словам Елизаветы Яковлевны, перед отъездом в Долоссы, она, якобы, договорилась с какой-то Тусей устроить Ирину в детском саду, где кормили порядочно, и Ирина могла бы быть под присмотром этой самой Туси. Ну, как «порядочно» кормили в детских советских учреждениях в то время, мы уже знаем. Туся, вероятно, и явилась к Цветаевой с предложением от Елизаветы Яковлевны, но реакция Марины Ивановны на подобное предложение была предсказуема. Ничего не хотела она больше от сестёр Эфрон. Раз сказали, справляться самой, раз отказали в помощи, то, что теперь-то предлагать?! Сама, так сама! И Цветаева отдала девочек в приют. Что из этого вышло, мы уже знаем. Когда Цветаева приехала в Прагу и рассказала Эфрону обо всём, он поверил ей. Потрясённый, он пишет старшей сестре Анне Яковлевне: «То, что я узнал было чудовищно, так чудовищно, что связать с Лилей и Верой узнанное, мне было не только трудно, а просто невозможно. Когда я думаю о происшедшем, то появляется туман, сумбур, чувство нелепости. Приходится отвлечённо строить своё решение, но чувство молчит». Кстати, о чувствах. Эфрон безумно любит сестёр. Он пишет Анне Яковлевне специально, чтобы услышать версию о происшедшем Елизаветы Яковлевны и Веры Яковлевны. Он хочет восстановить отношения с ними. Следовательно, он не верит жене. Не считает её версию единственно возможной. А, между тем, Цветаева ничего не исказила. Ну, разве только маленькое преувеличение насчёт того, что – вышвырнули на улицу в мороз. Поэт! Что с неё возьмёшь! Но Цветаева так это воспринимала. Эмоционально! И Эфрон дождался письма от Елизаветы Яковлевны. И немедленно восстановил отношения с сёстрами. Объяснение Елизаветы Яковлевны его вполне удовлетворило. В коротеньком письме от 3 октября он просит считать, что письма к Нюте (А.Я.Эфрон) не было. Что этим всё сказано. Вся эта переписка происходит за спиной Цветаевой. Что всё это значит? Это значит, что, какой бы ни была роль его сестёр в этом деле, он их не винит. Анализировать и делать выводы он не желает. Ему достаточно получить объяснительное письмо, и довольно об этом. Восстановив отношения с сестрами, Эфрон вполне доволен. И волки сыты, и овцы целы! Конечно, он поверил сёстрам. И никого не винит. Эфрон добавляет фразу, которая делает ему честь: «Не мне, да и вообще «не человекам» быть судьями в происшедшем». И в этом он прав. Но возвратимся к госпоже Толстой. Кстати, у неё есть «напарница» Дуня Смирнова, которая Татьяну Толстую поддерживает в её ненависти к Цветаевой. Правда, подтявкивание из подворотни занятие малопочтенное, но, очевидно, Дуню устраивает. Обе дамы так ополчились на Цветаеву, что пригласили на передачу известную петербургскую писательницу Ирму Кудрову, чтобы поизмываться над великим русским поэтом. Ирма Кудрова написала немало прекрасных книг о Цветаевой, но она петербургского воспитания интеллигент, так что замысел Татьяны Толстой был понятен, и отчасти удался. Как ни пыталась Ирма Викторовна отвлечь внимание обеих ведущих от бабских тем и бабского их обсуждения, те наседали, как бульдозеры. Тонкое воспитание их не обременяло. Дуня Смирнова в своём рвении угодить Толстой так зарвалась, что назвала письма Цветаевой к Пастернаку позорными. Какое непередаваемое выражение лица было у Дуни, когда Кудрова, крайне удивившись, спросила, да отчего же позорные? Дуня смешалась, не знала, что отвечать, но слово она уже уронила, и она только повторила позорные! Вот тут-то совершился позор Дуни Смирновой! И она не могла этого не почувствовать. Кстати, кое-кто после этой передачи побежал читать письма Цветаевой к Пастернаку. Разумеется, ничего позорного не нашёл. Нашёл глубокие мысли и прекрасный стиль. Итак, Дуня Смирнова не смогла объяснить Кудровой, в чём она обнаружила позор этих писем. Тут подоспел конец передачи, и Дуня была спасена от окончательного провала. Так уж сразу и покончим с Дуней Смирновой. Её роль во всей этой истории второстепенная. Скажу, имя Цветаевой останется в истории русской культуры и литературы навеки. А вот имя Дуни Смирновой забудут через неделю после того, как она перестанет мелькать на экране телевизоров. И написанные ею сценарии не спасут. Кто только нынче не пишет сценарии! Зададимся вопросом, откуда у Татьяны Толстой столько злобы и ненависти к Цветаевой? И ответим на этот вопрос. Во-первых, пошлая зависть. Это касается и Дуни Смирновой. На одной чаше весов эссе и сомнительной актуальности роман «Кысь» Татьяны Толстой советской писательницы по поределению, а на другой гениальная поэзия, великолепная проза, талантливая драматургия, и глубокие философские письма русского гения Марины Цветаевой. Чаша весов с произведениями Татьяны Толстой и пяти граммов не потянет против наследия Цветаевой. В воздухе висит чаша с произведениями Толстой. Как тут не обозлиться! Завтра прекратятся телешоу с участием советской писательницы, и что?! Большая часть телезрителей забудет. Ну, кое-кто будет почитывать рассказы и очерки. Ну, скажут: Занятно! Ну, скажут: Умная и злая тётка! Но не скажут то, что умной и злой Толстой хочется. Никогда! Хоть на левую сторону вывернись! Во-вторых, месть! Да, месть! Месть – Цветаевой! Генетическая память и генетическая ненависть! Вспомним, кто были дедушки Татьяны Толстой. Дед по линии матери известный литературный переводчик Михаил Лозинский. Дед по линии отца Алексей Николаевич Толстой, советский писатель. Вот Алексей Толстой нам-то и интересен. Все знают, что Алексей Толстой в 1918 году покинул Россию, ибо враждебно отнёсся к октябрьскому перевороту. Все знают, что в 1922 году Алексей Толстой опубликовал «Открытое письмо Н.В.°Чайковскому», в котором признаёт советскую власть единственной силой, способной спасти Россию. С программой «укрепления нашей великодержавности» Алексей Толстой вернулся из эмиграции в 1923 году. Все знают, что Алексей Толстой был обласкан Сталиным. Писатель, в числе других таких же, обласканных подписывал нужные Сталину письма. В них были требования смерти «изменников, шпионов и убийц» и.т.°п. Всем известно, что Алексей Толстой получил, помимо других премий, три Сталинских премии, был усыпан почестями за то, что прославлял «мудрого Сталина». На Малой Никитской у писателя был дом, ему были предоставлены две автомашины: одна ЦК партии, другая ленинградским Советом, в посёлке Барвиха у него была роскошная дача, где собиралось множество гостей известные в те времена люди. Словом, всем известно, что Алексей Толстой жил при Сталине, как у Христа за пазухой. Это я к тому веду, что Цветаеву, к примеру, затравили и погубили, ибо Цветаева никогда не была литературной проституткой. Она никогда не продавала своё перо даже за кусок хлеба. Она всегда была внутренне свободным человеком и писала не то, что от неё хотели и ожидали власть имущие, а то, что хотела она сама. И, к слову сказать, благоденствующий Алексей Толстой палец о палец не ударил, когда Цветаева металась по Москве в поисках жилья и работы. Вот, почему палец о палец не ударил, об этом особый разговор. Писательница Татьяна Толстая тоже оказалась обласканной советской властью. А почему советской власти было не обласкать потомка «советского графа»? Против советской власти Татьяна Толстая не выступала, ничего предосудительного против неё не писала. Есть такие творцы литературы и искусства, кто уживётся при любой власти. Но вернёмся к идее мести. Мало кто знает, что 3 июня 1922 года Цветаева написала открытое письмо Алексею Толстому и письмо это возмущённое. Оно опубликовано в берлинской газете «Голос России» 7 июня 1922 года. Дело в том, что Алексей Толстой в редактируемом им «Литературном приложении» к берлинской газете «Накануне» опубликовал частное письмо к нему Корнея Чуковского, содержание которого представляло собою политический донос на некоторых русских литературных деятелей, группировавшихся вокруг «Дома Искусств» в Петрограде. Чуковский писал Алексею Толстому о недовольстве этих литературных деятелей советской властью и перечислял имена тех, кто именно ворчал и выражал недовольство вслух. Повторяю, это было частное письмо. Алексей Толстой в следующем номере «Литературного приложения» Толстой поместил редакционную заметку, в которой признался, что напечатал письмо Чуковского, не спрашивая последнего, можно печатать письмо или нет. Другими словами, это была двойная подлость: Толстой подставил Чуковского и тех писателей, о которых писал Чуковский. Именно подлость и возмутила Марину Цветаеву. Она пишет: «Если Вы оглашаете эти строки по дружбе к Чуковскому (просьбе его) – то поступок Чуковского ясен: не может же он не знать, что «Накануне» продаётся на всех углах Москвы и Петербурга! Менее ясны вы, выворачивающий такую помойную яму. Так служить подводить. <…> Или Вы на самом деле трёхлетний ребёнок, не подозревающий ни о существовании в России Г. П. У. (вчерашнее Ч. К.), ни о зависимости всех советских граждан от этого Г. П. У., ни о закрытии «Летописи Дома Литераторов», ни о многом, многом, многом другом… <…> Алексей Николаевич, есть над личными дружбами, частными письмами, литературными тщеславиями круговая порука ремесла, круговая порука человечности. За 5 минут до моего отъезда из России (11-го мая сего года) ко мне подходит человек: коммунист, шапочно-знакомый, знавший меня только по стихам. «С вами в вагоне едет чекист. Не говорите лишнего». Жму руку ему и не жму руки Вам». Цветаева ещё не знала, что Алексей Толстой намерен уехать в Советскую Россию. Он готовил почву. А для этого все средства, с его точки зрения, были хороши. Даже донос. Цветаева права, иногда лучше пожать руку идейному врагу, сделавшего для тебя доброе дело, чем пожать руку коллеге, совершившему подлость по отношению к своим же людям. Татьяна Толстая, мёртвой хваткой вцепившаяся в идею «Цветаева никудышная мать, и поэтому…», мстит великому человеку за дедушку, которому Цветаева не пожелала пожать руку, посчитав его поступки подлыми. Чего добивается Татьяна Толстая? Сформировать общественное мнение относительно Цветаевой-человека, да так, чтобы это общественное мнение предало бы анафеме имя Цветаевой? Не будет этого! Есть высшая правда о наших поступках, но эту высшую правду Татьяна Толстая в упор видеть не хочет. Она не хочет видеть страданий одинокой женщины, брошенной в пасть гражданской войны! Она не хочет слышать отчаяния и слёз одинокой женщины, потерявшей ребёнка из-за рокового стечения обстоятельств! А ведь Татьяна Толстая читала дневники Цветаевой. Не могла не читать, если собралась говорить о ней. А, впрочем, может, и не читала. Зачем, если цель и так ясна. Месть! Месть за дедушку! А ведь самое время для любящей внучки замаливать грехи дедушки, а не расточать силы по пустякам. Самое время покаяться и за себя и за того парня. Самое время заметить в своём глазу бревно. Плохое это телешоу «Школа з л о с л о в и я»! Сидят две тётки, воображающие себя безгрешными, самыми умными, самыми-самыми, сидят и по-бабски перемывают косточки ближним, и им даже в голову не приходит, что зависть и злоба суть смертные грехи, за которые придётся отвечать перед Богом. Если, конецно, он есть. ПОДБИТЫЙ ОРЛЁНОК По сей день гуляет по миру сплетня, что Георгий Эфрон не сын Сергея Эфрона, а сын Константина Родзевича. Вероятно, сплетники лучше знают, чем сам Эфрон и Цветаева. Нет никакого свидетельства, что Сергей Эфрон не есть отец мальчика. Напротив, с самого рождения младенца, Эфрон многократно повторяет «мой сын». Нет ни малейшего свидетельства, что Цветаева сомневается в том, кто есть отец ребёнка. Мотивы сплетников понятны. Им подавай интригу! Им хочется лишний раз «опустить» великого поэта, навязать своё видение фактов, сказать вот ведь она какая, эта Цветаева! Сплетникам отвечу. Во-первых, даже если бы отцом ребёнка вдруг был Родзевич (не был!), вы что, спокойнее бы спали? Вам не всё равно? Ах, вы хотите правды! Спросите Сергея Эфрона. Спросите Марину Цветаеву. Они давно ответили, что Георгий их общий сын. На этом можно было бы поставить точку. Но ведь сплетники никогда не успокоятся. Их мечта подглядеть в замочную скважину, что делается в чужой постели. И если это не удаётся, они начинают сочинять фантазии. У этих людей больное воображение. Во-вторых, то, что я сейчас скажу, приведёт в замешательство не только сплетников, но и тех людей, которые думают, что Цветаева и Родзевич любовниками были. Говорю: Цветаева и Родзевич никогда не были любовниками! В обычном, житейском смысле не были. Ничего, кроме поцелуев. Без доказательств. А где ваши доказательства, господа? У вас их нет! И быть не может. Вам хочется думать, что у Цветаевой всё было, как у всех в таких случаях. А я говорю, что у Цветаевой не могло быть как у всех. Поэтому и я обойдусь без доказательств. Вы же обходитесь. Но если вам так уж необходимы доказательства, читайте со вниманием «Поэму горы» и «Поэму конца». Там гора сводня, но, между прочим, она ещё и гора заповеди седьмой. Цветаевой хотелось родить сына. Почему не дочь? Какова мотивация? Цветаева уже родила двух девочек. Третий непременно должен быть сын. Какая женщина не хочет сына?! Любая женщина, мечтает родить сына. Любая женщина мечтает, что её сын, возмужав, будет защитником, покровителем, другом, опорой в старости. Другой вопрос, что из этого получается на самом деле. Любая женщина мечтает родить мальчика будущего мужчину. Даже такая женщина, как Цветаева, ставившая женщину выше мужчины, мечтала родить сына, и вложить в него всё самое лучшее, что знала, умела и могла она сама. Зная недостатки мужчин, она, наверное, мечтала, что воспитает своего сына так, чтобы не было этих недостатков, чтобы её сын был совершенен и прекрасен. Даже такая женщина, как Цветаева, слегка презиравшая мужчин за то, что у них нет души, как она полагала, а есть пол и затем сразу без переходов интеллект и дух, написала, что для природы девочка обходной путь. Стремясь наверстать какое-то упущение, природа создаёт мальчика. Ах, если бы природу можно было спросить, почему да как! Цветаева пишет С.Я. Эфрону из Москвы в Прагу, что у них родится героический сын. Почему непременно героический? Цветаева считает мужа героем, добровольцем Белой гвардии. Хотя если хорошо вдуматься, то на самом деле Эфрон отнюдь не герой. Он просто жертва обстоятельств, а обстоятельства таковы, что он вынужден был бежать из Москвы на Юг, поскольку оказался на стороне офицеров, выступивших против большевиков. Опасаясь репрессий, Цветаева, только что приехавшая из Крыма, тут же сажает мужа и его приятеля Гольцева в вагон, и снова пускается в путь назад в Крым. Собственно говоря, Эфрон не успел опомниться после большевистского переворота, как оказался на Юге. Цветаева развила воистину бурную деятельность. Как знать, как сложилась бы судьба Эфрона, если бы не энергия и решительность его жены. Цветаева тотчас поняла антинародную и антигуманную сущность переворота, совершённого большевиками. Она почувствовала опасность, угрозу жизни. Как ей это удалось? Да разве не знала она, как протекала Французская революция?! Разве не знала, сколько крови пролилось в конце XVIII-го века во Франции?! Разве не знала, на какие низости и преступления способна взбесившаяся чернь?! Знала! Потому и торопилась спасать мужа, хотела укрыть его в Коктебеле, где был надёжный Макс Волошин, где можно было переждать трудные времена. Кстати, многим, слишком многим тогда казалось, что большевики ненадолго, что это страшный сон, который надо досмотреть до конца, а потом всё вернётся на круги своя. И, конечно же, Цветаева видела героическое будущее своего мужа защитника устоев погибающей Российской империи. Конечно, с её точки зрения, он должен был быть в первых рядах белых Добровольцев. Таким образом, вдохновив мужа на героические дела, она возвращается в Москву за детьми и багажом, чтобы ехать в Крым, поближе к мужу вместе пережить трудные времена. Но Троцкий закрывает границу между севером и югом. Начинается гражданская война. Цветаева остаётся в Москве с двумя детьми на руках. Так вот, возвращаясь к теме, что было бы, если бы Цветаева не увезла Эфрона в Крым? Что, если бы он остался в Москве? Как развивались бы события? Конечно, его бы не расстреляли осенью 1917 года. В то время большевикам было не до репрессий, которых так опасалась Цветаева. Большевики захватили власть, и все их заботы были направлены на удержание власти в своих руках. Репрессии начнутся позже, когда их уверенность, что власть не уплывёт из рук, возрастёт настолько, что они почувствуют свою безнаказанность. Убийство Урицкого ещё впереди. Красный террор будет объявлен после убийства этого сморчка с большим револьвером за поясом. У Эфрона было бы время всё обдумать, и решить, на чьей же он стороне, ещё до объявления красного террора. И нет никакой уверенности в том, что Эфрон не принял бы власть большевиков. Надо помнить, что он сын народовольцев-террористов, воспитанный народ почитать. А поскольку большевики неустанно будут промывать мозги людей, что их власть подлинно народная, то, в конце концов, Эфрон мог бы в это поверить, как поверили миллионы других обманутых людей. Именно этот сдвиг произошёл в его сознании в начале 20-х гг., когда Эфрон начнёт ревизию своих политических взглядов. Власть большевиков и власть народа сольются в его сознании в единый процесс, который он одобрит и примет. Ах, всё могло бы повернуться иначе! И Цветаева прозрела бы в отношении политических взглядов мужа много раньше! Но пока что она думает, что они с мужем одной белой, или, если угодно, голубой! крови, одноколыбельники. Не голубая кровь победит в Эфроне! Как не победила голубая кровь в его матери революционерке-народнице. У такого отца, как Эфрон, и у такой матери, как она, считала Цветаева, должен быть героический сын. Что она имеет под этим в виду? Сын, которому они с мужем передадут по наследству понятие чести, долга, верности присяге. Сын, который продолжит дело отца дело борьбы с красной заразой. Обстоятельства конца 1923 года складывались таким образом, что никакого сына могло бы не быть. Было вихревое безумное увлечение Цветаевой Родзевичем, человеком двойственным, скользким, хитрым, практичным, себе на уме. Впоследствии оказалось, что Родзевич работал в Париже на НКВД. Разумеется, Цветаева ничего этого не знала. В ней вспыхнула любовь, Родзевич ответил. Позволю себе здесь небольшое отступление. Если природе угодно ради рождения младенца столкнуть двух людей и вызвать в них любовь друг к другу, то точно так же она безотчётно поступает, во имя рождения духовных детей живописных полотен, симфоний, романов, поэм. Природа воспламеняет людей, чтобы достичь своей цели рождения младенца. Она воспламеняет души людей, чтобы достичь своей цели рождения произведения искусства, которое может родиться только при наличии вдохновения. Родзевич на пути Цветаевой орудие. Природа манипулирует первым встречным, чтобы возжечь в груди поэта страсть, из жара которой, как саламандра из огня, родится поэма (две поэмы-двойняшки). Родзевич временно необходимый, третий лишний в любви Цветаевой и Природы. Отслужив, по замыслу Природы, Родзевич из жизни Цветаевой исчезает. Он больше не нужен. Из него больше ничего выжать нельзя. Но это, так сказать, метафизическая сторона дела. А на житейском уровне всё выглядит довольно-таки пошло, замужняя женщина увлекается другим мужчиной. Возникает любовный треугольник: муж жена и её возлюбленный (друг мужа по совместительству, что усиливает пошлость ситуации). Муж узнаёт обо всём и переживает. Ребёнок, сын, появляется, как символ, как плод перемирия между мужем и женой. То же самое было, когда родилась Ирина символ и плод перемирия между мужем и женой после увлечения Цветаевой Софьей Парнок. Эфрон откровенно признаётся в письме к сестре, что не хотел никакого ребёнка. Но когда сын родился, Эфрон тотчас полюбил его. Цветаева откровенно написала Борису Пастернаку, что сын её не дитя услады. Это говорит о многом. Прежде всего, о том, что Цветаева, ещё полная воспоминаниями о недавней любви к Родзевичу, уступает мужу, желая мира в семье. Это, со стороны Цветаевой, компромисс. Но и после рождения сына семейная жизнь быть восстановлена полностью не может. Наивно предполагать, что Эфрон забывает о нанесённых ему обидах. Его мужское самолюбие вновь страдает, как страдало и прежде. Любопытна его позиция, как в случае с Парнок, так и в случае с Родзевичем. Эфрон в письме плачется в жилетку Волошину, просит совета. Впрочем, какой тут может быть совет? Позиция Эфрона самоустраниться и выжидать. Как он выразился в письме к Волошину, надо ждать, пока гнилая ветка не обломится сама собой. Муж не устраивает жене скандал. Он не идёт к Родзевичу выяснять отношения. Он не идёт убивать его из-за угла. Он не идёт бить ему морду, на худой конец. Он терпеливо ждёт, когда жена сама решит проблему. Но на всякий случай, муж предупреждает жену, что, если она уйдёт к Родзевичу, то он умрёт, погибнет один, без неё ему не жить. Цветаева остаётся. Впрочем, не только из-за этого, а ещё и из-за малодушия Родзевича, бросившего на произвол судьбы умирающую женщину, с которой жил до встречи с Цветаевой два года. Сын, родившийся 1 февраля 1925 года крепок, здоров и красив, развивается нормально. Мать и отец души не чают в ребёнке. Цветаева хотела назвать сына Борис, в честь Бориса Пастернака, с которым её связывает заочная дружба-любовь. Но Цветаева вынуждена уступить мужу, который желает назвать сына Георгий, в честь святого Георгия-победоносца. Почётная уступка. Впрочем, Цветаева находит компромисс, дав сыну домашнее имя: Мур. Мур Барсик Борис сложная цепь ассоциаций от Гофмана до Пастернака. Домашнее имя отца – Лев, Цветаевой – Рысь. У Рыси и Льва родился Барс, по имени Мур. От Барса рукой подать до Бориса. У мальчика льняные локоны и синие глаза. Цветаева гордится, что Георгий пошёл в цветаевскую породу. Но черты лица Георгия ничем не напоминают доброе русское лицо Ивана Владимировича. Судя по фотографии, не похож Георгий и на мать. Не похож он и на отца. Борису Пастернаку послана фотография Георгия. «Твой Наполеонид», скажет Пастернак. Действительно, таинственным образом красота Георгия очень напоминает красоту Наполеона Бонапарта. Что удивительного! Даром что ли юная Цветаева была влюблена в Наполеона! Ничто не проходит беспоследственно. Георгий крупный ребёнок. Цветаева гордится маленьким русским богатырём. Французские дети, сверстники Георгия, рядом с ним кажутся мелкими. Цветаева много гуляет с малышом, благо лес, скалы, ручьи всё под рукой. Однако жизнь в чешской деревне тяжела. Цветаева всё больше задумывается о переезде во Францию. Она пишет О.Е. Колбасиной-Черновой в апреле 1925 года: «Боюсь для Барсика Чехии: слякоти снаружи, сырости в комнатах, то раскаляющихся, то леденеющих печей. Не уберечь. С ним мне будет везде хорошо (абсолютно люблю), в нём моя жизнь, но важно возможно лучше обставить его жизнь. <…> Я не хочу на его устах чешского, пусть будет русским – вполне. Чтобы доказать всем этим хныкальщикам, что дело не где родиться, а кем». Воспитать сына русским программа, которую Цветаева будет неукоснительно выполнять. Один из пунктов программы крестить Георгия в русской православной церкви, что и было исполнено 8-го июня 1925 года. Крестил Георгия о. Сергий (Булгаков). Цветаева учит подрастающего сына молитвам, ходит с ним в церковь. В 1931 году она пишет Р.Н. Ломоносовой, что в 6 лет Мур был впервые у заутрени. Стояли, правда, не внутри, а снаружи, потому, что церковь была переполнена. К десяти годам сына Цветаева замечает в нём внутреннее сходство с собою. Она пишет своему адресату А.Э. Берг: «Мур – чудный <…> коротко острижен, вот только глаза, совсем беспощадные на этой бронзе. Страстный купальщик, <…> И ходок отличный. <…> Это в меня – моё. Душевно томится без дела, скучает по школе, читает <…> Я ему – ни к чему, да я и слишком (словесно и душевно) уязвима, требую всё обратное – веку, а он весь – свой век: весь свой век». Воспитывая сына, Цветаева рассказывает ему об его утраченной родине России. Не о советской России, разумеется, а о той, которой больше нет. Отец, напротив, усердно рассказывает о новой, советской России: о пятилетке, о Днепрострое, о замечательных успехах в промышленности, технике, науке, искусстве. Мать советскую Россию не любит, не признаёт. Рассказы отца Георгию слушать интересней. Отец смотрит вперёд, в будущее. Мать в прошлое. Впрочем, настоящего она тоже не отрицает, ибо «из истории не выскочишь». Революция, хочешь, не хочешь, была и от этого факта никуда не деться. Старшая сестра поддерживает отца. Георгий тоже смотрит в будущее. Молодости свойственно смотреть в будущее. Это закономерно. Своего мнения у Георгия пока ещё нет. Да и какое своё мнение может быть у десятилетнего мальчика! Мать и отец рассказывают о том, чего Георгий и в глаза не видел. Но мать есть мать. Она так убедительно рассказывает о своём детстве и юности, когда она была беспечна и счастлива. Рассказывает мать и об ужасах, что ей пришлось пережить в годы революции и гражданской войны. Но гражданской войны давно нет. Там, в далёкой советской России народ строит справедливое государство, счастливое социалистическое будущее. Мало ли что было прежде! Но так трудно мать и отец по-разному оценивают прошлое и будущее. Кто прав? Кого слушать? Цветаева никак не может победить в этой борьбе мнений. Она с тоской видит, что беседы сына с отцом вдохновляют Георгия, который всё чаще и чаще говорит матери и своём желании уехать в СССР, куда собирается уехать отец. Но мать ехать не хочет. Говорит, не затем уехала, чтобы возвращаться. Странная! Странная мать! Жизнь в СССР так прекрасна! Так деятельна! Мать рассуждает, как пещерный человек. Она такая отсталая! Отец тайком водит сына на коммунистические собрания, на демонстрации трудового фронта. Там так весело, так интересно! После собраний они вдвоём заглядывают в коммунистический ресторанчик, где подают дивную говядину по-бургундски. Иногда к ним присоединяется Аля. Трое против одной Марины Ивановны! Цветаева с горечью видит плоды столь различных в семье методов воспитания. Но что она может поделать?! Она пишет А.А. Тесковой в 1935 году: «Мур живёт разорванным между моим гуманизмом и почти что фанатизмом – отца. <…> Ум – острый, но трезвый: римский. Любит и волшебное, но – как гость. По типу – деятель, а не созерцатель, хотя для деятеля и сейчас умён. Читает и рисует – наподвижно – часами, с тем самым умным чешским лбом. На лоб вся надежда. Менее всего развит – душевно: не знает тоски, совсем не понимает. Лоб – сердце – и потом уже – душа: «нормальная» душа десятилетнего ребёнка, т.е. – зачаток. (К сердцу – отношу любовь к родителям, жалость к животным, всё элементарное. – К душе – всё беспричинное и болевое.) Художественен. Отмечает красивое – в природе и везде. Но – не пронзён. (Пронзён – душа. Ибо душа = боль + всё другое.) Меня любит как свою вещь. И уже – понемножку – начинает ценить…». Конечно, Георгий ценит мать. О ней говорят, что она прекрасный поэт. Жаль только, что она такая несовременная, отсталая. Газет не любит и не читает. О политике и слышать не хочет. Коммунизм для неё хуже горькой редьки. Цветаева записывает в дневнике, что на устах Георгия постоянным стало высказывание: «Это сейчас очень современно». Цветаева констатирует, что Георгий душевно менее всего развит. Что же удивительного?! Она родила мальчика, будущего мужчину. И не она ли записывала в дневнике, что души у мужчин – нет, то есть, нет болевого, милосердного, сострадательного начала, отличающего женщину. Есть чувственность, есть ум, есть – дух, но нет – души в том смысле, в каком она это понимала. Другому адресату В. Буниной Цветаева сообщает в 1935 году: «Дома мне очень тяжело. <…> Всё чужое. <…> А бедного Мура рвут пополам, и единственное спасение – школа. Ибо наш дом слишком похож на сумасшедший». Отбилась от рук повзрослевшая Ариадна, на которую когда-то возлагалось столько надежд. Постоянные разногласия с мужем. Всё вместе взятое показывает, что семьи нет. Есть сожительство разных по убеждениям людей. Легко вспыхивают ссоры. К промеру, из-за газет, которые пачками приносит домой Сергей Яковлевич. Георгий хватает эти мерзкие газеты и погружается в их чтение с головой, совсем, как его отец. Цветаева пишет о Георгии А.Э. Берг: «Учится отлично. Но убивает меня страстью к газетам и к событиям – такой не моей!». Да почему она решила, что сын будет её копией? Он мужчина, а мужчинам свойственно интересоваться: политикой, спортом, рыбалкой, охотой, техникой, т.е. всем тем, что Цветаевой совершенно не интересно. Когда Цветаева под напором троих мужа и детей прикидывает, что будет, если она согласится ехать, то приходит в ужас от перспективы, ей открывающейся. Она пишет А.А. Тесковой в 1936 года: «Буду там одна. Мура – мне от него ничего не оставят, во-первых, п.ч. всё – во времени: здесь после школы он – мой, там он – их, всех: пионерство, бригадирство, детское судопроизводство, летом – лагеря, и всё – с соблазнами, барабанным боем, физкультурой, клубами, знамёнами, и.т.д., и.т.д. <…> Может быть – так и надо. Может быть – последняя (-ли?) проба сил. Но зачем я тогда с 18 лет растила детей? Закон природы? – неутешительно». Вопрос, который задают себе все матери мира – зачем они растили детей, если мир их всё равно отнимет?! Да, закон природы, и необходимо с ним смириться. Некуда от него деваться! Ничего нельзя изменить! В июне 1936 года Цветаева с сыном едет в Бельгию. Пишет А.А. Тесковой с недоумением: «Ездила с Муром, и только там обнаружила, насколько он невоспитан (11 лет!). Встречает утром в коридоре старушку-бабушку – не здоровается, за обед благодарит – точно лает, стакан (бокал, каких у нас в доме нет) берёт за голову, и.т. д. Дикарь». Впрочем, хотя перед окружающими Цветаевой стыдно за невоспитанного сына, она оправдывает его, мол, всё это временное, потом всё придёт в норму. В общем, Цветаева права, потому что может быть это возрастное, подростковое смущение, строптивость, и.т. п. А разве она в его возрасте была не такой же букой?! Всё это со временем пройдёт и обнаружится, что Георгий уроки матери хорошо усвоит, и будет производить впечатление отлично воспитанного человека. Девушки, с которыми он познакомится в СССР, будут в восторге от его галантности и раскрепощённости. Но сам Георгий в свои пятнадцать лет довольно-таки критично относится к себе: «Я знаю, что ещё недостаточно отёсан. И, вообще, какой интерес я могу представлять? Ничего блестящего нет ни в моём разговоре, ни в моей наружности». И это говорит очень красивый юноша с разносторонними интересами, очень хорошо образованный. Георгий знает, чего ему не хватает: «Чего мне недостаёт: мне недостаёт опыта в обществе, авторитета, ловкости и манер. Я слишком угловат и откровенен. В 15-16 лет нельзя быть человеком во всеоружии». 15 марта 1937 года Ариадна Эфрон уехала в СССР. А в начале сентября был убит под Лозанной Игнатий Рейсс. В убийстве участвовал С.Я. Эфрон, которого тотчас принялась искать французская полиция. Найти его не удалось, поскольку он бежал в СССР. Так двое членов семьи оказались там, куда так страстно стремились. Цветаева с сыном остались вдвоём. Они продолжали жить в Ванве. Затем в Париже. Во Франции они проживут до лета 1939 года. Георгия попросят из гимназии за то, что он рассказывал старшеклассникам о преимуществах коммунизма. Похоже, что воспитание отца оказалось сильнее воспитания матери. Георгий вероятно удивляется, почему они ещё во Франции, почему немедленно не выедут в СССР к отцу и сестре. Но теперь уже ничего не зависит от Цветаевой. Её держат в неизвестности. Ей скажут когда. И как только скажут, они окажутся на борту парохода «Мария Ульянова», который поплывёт к берегам неведомой и желанной для Георгия страны под названием СССР. Нечего и говорить, что он ужасно доволен и рад. Пароход уже частичка этой самой страны. И пока мать, страдая от морской болезни, лежит в каюте, Георгий носится по пароходу, заглядывая во все уголки. В каюту он забегает на секунду: «…еле стоит (в каюте) нога на отлёте. Хорошо, что уже сейчас, что сразу показал…моё будущее», пишет Цветаева в дневнике. Мальчику четырнадцать лет. Как все подростки мальчики он жаждет независимости, самоутверждения, свободы. И Цветаева понимает, что сына уже не удержать подле себя, что он вырос, и, следовательно, хотя она и едет в СССР ради будущего её сына, ей в этом сыновнем будущем уготовано так мало места. Птенец рвётся из гнезда. Не физического одиночества страшится Цветаева. К физическому одиночеству она привыкла. Да творчество и требует одиночества. Она страшится того одиночества, которое порождено отсутствием единомышленников. Ей, с её мироощущением, что делать в СССР? С кем она поделится сокровенными мыслями? Кому в СССР нужны её сочинения, в особенности те из них, в которых её мироощущение так противоречит мироощущению советских людей? Ни сын, ни дочь её взглядов не только не разделяют, но ещё и снисходительно посмеиваются над ними, мол, что с неё возьмёшь?! Пещерный человек! Мать по своему мироощущению осталась где-то там, далеко в прошлом. Что может думать четырнадцатилетний Георгий, бегая по закоулкам советского парохода? Он может думать о том, что начинается новая прекрасная жизнь! Что он будет жить в Москве, любовь к которой с пелёнок внушила ему мать. Что он поедет в Коктебель, любовь к которому внушили ему и отец и мать. Что он пойдёт учиться в советскую школу, и уж конечно он будет отлично учиться. У отца, матери будет замечательная работа. Получила же хорошую работу сестра. Будут деньги. Как всё отлично складывается! Где они будут жить? Сестра живёт в крохотной квартирке у тётки. Ну, неужели им не дадут квартиру?! Отец так много сделал для CCCР. Был генеральным секретарём Союза возвращения на родину. Отец так предан коммунизму! Всё будет хорошо! Не оставят же их на улице! Вряд ли Георгий глубоко задумывается, что именно сделал его отец, раз его разыскивала французская полиция. Мать говорит, что всё это неправда, что отец не участвовал в убийстве Рейсса. Но Рейсс стал врагом Сталина, и, следовательно, врагом народа, а врагов народа надо убивать. Пока что Георгий полон надежд и радуется переменам в судьбе. Но скоро, очень скоро, ему придётся задуматься. Цветаева научила своих детей вести дневник. Ариадна вела дневник, когда была ребёнком. Георгий начал вести дневник в Болшево. Остаётся только сожалеть, что он утрачен. Было бы интересно посмотреть на болшевские события глазами четырнадцатилетнего подростка. Что подумал Георгий, когда, прибыв в Ленинград, узнал, что они будут жить не в Москве, как он надеялся, а в Болшево? Вряд ли и сама Цветаева прежде слышала название этого посёлка. По пути в Болшево Георгий увидел кусочек Ленинграда и кусочек Москвы. Что он подумал, увидев эти русские города, после Парижа? Что он думал, когда пригородный поезд нёс их в Болшево? Наверное, думал о нём, как о перевалочном пункте, как о чём-то временном на пути к прекрасной жизни в Москве. Что он подумал, когда увидел длинную бревенчатую избушку среди сосен? Шокировало ли его отсутствие ванны или душа, и деревенский сортир, во дворе? И что он подумал, увидев отца? Изменился ли отец внешне? Что они сказали друг другу? Как объяснил отец то, что он не ходит на службу? Как объяснил, что они не живут в Москве? Осенью на болшевской даче сначала была арестована старшая сестра. А потом был арестован отец. Георгий возобновил дневник в Голицыно, где они, в конце концов, оказались с матерью. В Болшево они жить одни не смогли. В Москве жить было негде. В Голицыно был Дом творчества. В посёлке они сняли комнату. В Дом творчества ходили обедать и общаться с писателями. Новый дневник начинается 4 марта 1940 года. 1 февраля Георгию исполнилось пятнадцать лет. Возраст Керубино. Половое созревание протекает бурно, как и положено в этом возрасте. Керубино, естественно, мечтает о женской ласке, женском теле, прикидывает, когда это может случиться. Познакомившись с девушкой, но, понимая, что близости между ними не будет, Георгий приходит к выводу: «…если это знакомство с Майей мне ничего не сулит, то зачем его продолжать». Керубино весьма практичен. Георгий размышляет: «…интересно, в каком возрасте я себе достану девушку». О девушке, как о предмете необходимости, как потребитель. Ничего не поделаешь! Это девушки в пятнадцать лет мечтают о любви, а юноши о половой близости с девушкой. Разница менталитетов и приоритетов! Но мечты о близости с женщиной, конечно, не самое главное, хотя и важное для Георгия. Советскую действительность Георгий начал познавать с мелочей: «Купил также 10 листов нотной бумаги – для дневника (потом что тетрадей нельзя достать)». Надо же! Цветаева в гражданскую войну тоже не могла достать ни тетрадей, ни чернил. Идёт уже двадцать второй год советской власти, а тетрадей всё не достать. Дефицит! А при Царе – всё было в продаже: и бумага, и тетради, и ручки, и чернила, и многое другое! Надо было делать революцию, чтобы всё пропало? Что, прежде всего, бросается в глаза, когда читаешь дневник Георгия? Прежде всего, тщательность фиксации событий. Некоторые мысли настойчиво повторяются. В частности, мысль о том, что отец и сестра непременно будут скоро освобождены за отсутствием состава преступления. Георгий твёрдо верил в их освобождение. Если мы встанем на точку зрения Георгия, то увидим его логику. Отец рвался в СССР и всё делал для того, чтобы попасть в эту страну, которую он не знал, но заочно любил. Знал-то он дореволюционную Россию. Отец участвовал в уничтожении Рейсса врага Сталина, и, следовательно, врага народа. Поскольку задание, порученное отцу органами госбезопасности, было выполнено, то, следовательно, цель была достигнута. Отец предан советской власти, раскаялся в своём «белом» прошлом. Следовательно, его взяли по ошибке и скоро выпустят. Сестра? С сестрой было сложнее. Георгий не знал, давали ли ей органы госбезопасности какое-нибудь задание? Следовательно, сестру взяли тоже по ошибке. Скоро всё выяснится, справедливость восторжествует, и отец и сестра окажутся на свободе. К арестованным сподвижникам отца, соседям по болшевской даче Львовым (Клепининым) Георгий суров: «Я полагаю, что Львовых осудят, а отца и сестру выпустят (отец и сестра – честные люди, а те двое, да и Алёша, отъявленные лгуны)». Ну, сажать людей в тюрьму только за то, что они лгуны, это, конечно, несерьёзно. Всё дело в том, что Георгий не знает в точности, какие обвинения предъявлены Львовым (Клепининым) и отцу с сестрой. Его рассуждения насчёт вины Львовых по-детски наивны. Что-то они там, на даче в Болшево, строчили, наверное, доносы. Но в какой-то степени Георгий ещё ребёнок. Отец и сестра честные люди! Георгию не приходит в голову оценить поступки отца с точки зрения общечеловеческой или христианской морали. Отец поступил так, как должно, считает сын в 1940-м году. Бросается в глаза острый интерес Георгия к международной политике. Он каждый день читает газеты, следя за каждым шагом фашистской Германии. Георгий не просто следит за событиями. Он пытается делать прогнозы, даёт оценки. Иногда его оценки и прогнозы весьма точны. Иногда эти оценки наивны, как например, в отношении Франции, которую Георгий считает погибшей, и в отношении генерала де Голля, которого якобы ожидает политическое поражение. Сознание Георгия замутнено коммунистическими идеями, внушёнными ему его отцом. Георгий считает, что только коммунисты и коммунизм спасут Францию. Он точно предсказал, что Гитлер нападёт на СССР, и оказался отчасти прав, предсказав, что СССР в будущей войне победит и коммунизм распространится по всей Европе. Ну, по всей Европе коммунизм не распространился, а только в её восточной части. Ещё до войны с Германией СССР начали экспансию коммунистического режима на запад. «Советские войска оккупировали важнейшие города Литвы, Латвии и Эстонии. В Литве сформировано советофильское правительство, которое заявило. Что нужно переменить социальный строй в стране и осуществить реформы, желанные народом. Выпустили из тюрем политзаключённых. Как видно, коммунизм за 30-40-гг. распространяется, после Западной Украины и Западной Белоруссии, некоторых частей Финляндии, на Литву, Латвию, Эстонию». Это запись принадлежит Георгию. Запись сделана 19 июня 1941 года. Через месяц 22 июля 1941 года Георгий делает ещё одну запись, касающуюся стран Прибалтики: «Литва, Латвия и Эстония объявили себя советскими союзными республиками и присоединились к СССР. Вот это здорово!». Радость советского мальчика! Советские менталитет, который нельзя отменить указом президента, мешает признать, что мы оккупировали прибалтийские страны в 1940 году, а Георгий так простодушно и пишет оккупировали. Так думали в то время советские люди, и радовались этой оккупации, как в 1945-м радовались и американской атомной бомбе, сброшенной на Хиросиму и Нагасаки. Забавно! Советский менталитет устроен таким образом, что, если Германия захватывает другие страны, то это оккупация. А если СССР захватывает другие страны, то это добрая воля этих стран быть захваченными. Логика завоевателя отражена в эпосе «Песнь о Роланде». Победив мавров-мусульман, христиане-католики обращают всех, кто попал в плен, в христиан. А те якобы и рады! Рады, с точки зрения христианского создателя этой поэмы. Когда поступило сообщение, что убит Троцкий, Георгий пишет: «Так ему и надо!». Слишком многие советские люди в то время полагали, что так ему и надо. Наверное, Георгий полагал, что и Рейссу, которого помогал убивать его отец тоже так и надо. Не иди против Сталина! Не иди против режима! Убийство врага подлое, из-за спины, исподтишка норма в глазах советских людей. Вряд ли Цветаева, с отвращением писавшая в дневнике в годы гражданской войны об устрашающей харе Троцкого, глядящей с плакатов, разделяла радость сына. Цветаевское дворянское благородство не было замутнено коммунистическими идеями, и не позволяло радоваться гибели пусть даже врага. Учила же своих детей Цветаева: «Не торжествуйте победы над врагом. Достаточно – сознания. После победы стойте с опущенными глазами, или с поднятыми – и протянутой рукой». Услышана не была. Бросается в глаза тоска Георгия по другу и по кругу общения с умными, интеллигентными, образованными людьми. Митьку (Дмитрия Сеземана, младшего сына Н.Н. Клепининой от первого брака) Георгий сначала другом не считает, а так компаньоном, который норовит жить «на халяву». Дмитрий, как компаньон, не очень-то устраивает Георгия, но никого другого у него нет. В общем, Георгий, сам того не подозревая, повторяет свою мать, которая то и дело жаловалась в письмах, что у неё нет постоянного друга, жаловалась на одиночество. И причина отсутствия друга, и одиночество имеют и у матери, и у сына одну и ту же причину, о которой Георгий имеет отчётливое представление: «У меня нет «общего круга», нет среды, нет постоянного общения с людьми. Может быть, я не располагаю иметь друзей, потому что я ненавижу шаблон, банальность и не похож на других. В общем наплевать – я никогда не нуждался в друзьях, просто меня всегда удивляло, что я не имел настоящего, постоянного друга (очень возможно, что такая дружба редка)». Если бы не мужской род, можно было бы подумать, что это пишет Цветаева, настолько похожи по стилю и содержанию высказывания матери и сына насчёт одиночества и отсутствию своего круга. Драматизм ситуации в том, что мать и сын не «узнали» друг друга. Ведь для Георгия его мать могла бы стать лучшим другом и собеседником. Но ему и в голову не приходит, что друг, это не обязательно «чужой», и не обязательно ровесник, и не обязательно существо одного с ним пола. Сын мог бы стать для матери лучшим другом и собеседником. И может быть, она это чувствует, и она этого хочет, ибо старается брать Георгия с собою на прогулки. Ведь они оба прекрасные ходоки. Но Георгий эти совместные прогулки с матерью терпеть не может. Ему кажется, что его всё ещё держат за маленького, водят гулять чуть ли не за ручку. «Самый ужас для меня заключается в том, что придётся гулять с матерью: какая скука, и я люблю гулять один!», «Я люблю гулять только один, когда можно по-настоящему думать и хапать приятные ощущения от природы, а со спутником всегда, рано или поздно, начинаешь нести белиберду», рассуждает Георгий. Он жаждет чужого, который мог бы стать своим. Цветаева не может перестать считать Георгия ребёнком. И есть, по-видимому, глубокая трещина в их отношениях приверженность Георгия коммунизму, приверженность, внушённую его отцом. Если бы не воспитание отца! Любви сына к политике, газетам, коммунизму Цветаева разделить не может. От этого всего она отвращается. Но они могли бы разговаривать о многом о литературе, об искусстве, да просто о жизни. Однако, Георгий считает мать отсталой не только в политике, но и во всём остальном. Георгия больше интересует политика, коммунизм, светлое будущее СССР, а от этих тем Цветаеву тошнит. И, конечно, Георгий не может разговаривать с матерью о своих сексуальных переживаниях. Эта тема табу и для неё, и для него. Между тем, Георгий недоволен, что мать не разговаривает с ним на эти темы. Видимо, он считает, что она должна сделать первый шаг: «…мать совершенно меня сексуально не воспитала. Нельзя же считать половым воспитанием то, что она мне сообщила сущность элементарного полового акта и сказала, что нужно опасаться «болезней»? – Что за чушь! Почему мать не говорит мне о половой зрелости и о стремлениях, которые появляются в связи с появлением этой зрелости». Георгий сетует на то, что нет переводов ни Эллиса, ни Фрейда. Он имеет в виду книгу Эллиса Гевлока «Психология секса» в шести томах. Это действительно превосходный труд, который пролил бы свет на многие вопросы, интересующие подростка. Вообще-то сексуально просвещать Георгия должен был бы отец. Было бы больше пользы, если бы он, вместо того, чтобы рассказывать сыну о коммунизме, рассказал бы ему о взаимоотношениях мужчины и женщины. Мать и сын не «узнали» друг друга. А ведь они были одной крови, из одной стаи. Как знать, если бы жизнь потекла иначе, если бы не война, если бы повзрослевший сын обнаружил, что он и его мать одной породы, отношения между ними могли бы стать прекрасными, и мать обрела бы в сыне друга и опору, а сын в матери друга и советника. Но увы! Им была предназначена другая судьба! Георгий хорошо образован для своего возраста. Уж над этим-то постаралась мать. У него есть тяга к литературе, философии, но он не знает, имеет ли в этом смысле какие-нибудь способности, так что «…будущее моё как-то неопределенно». Он хорошо знает французский язык. Это тоже благодаря матери. Французский язык Георгий находит красивым и элегантным. Он любит Париж, но и в Москве он чувствует себя легко. Он довольно критичен по отношению к себе. Он любит читать и читает хорошую литературу. Некоторым произведениям и их авторам Георгий даёт оценки. Так, Бодлеровы «Цветы зла» он называет замечательной книгой. «Братья Карамазовы» Достоевского: «Местами очень интересная и увлекательная книга». Но общий тон романа Георгий находит исступлённым и приправленным религиозной истерией. Однажды он заметит, что совсем не религиозен. Прочтя произведение Стендаля «О любви», Георгий находит писателя холодным, умным и блестящим, а книгу устаревшей. Георгий очень точно характеризует страну, в которую так рвался из Франции: «СССР – страна без романтизма, оттого читать « О любви» довольно парадоксально чувствуешь себя». С такой матерью, как Цветаева, трудно не любить литературу, невозможно любить плохую литературу. Круг чтения Георгия широк и разнообразен: Гофман, Хаксли, Франс, По, Чехов. Бодлер, Пушкин, Верлен, Лермонтов, Расин, Маяковский, Чуковский. Он аккуратно вносит в дненик, что он читает. «Сейчас читаю полное собрание сочинений Козьмы Пруткова – есть неплохие вещи», «Читаю «Путешествия Сэмюэля Гулливера Свифта – крайне занимательная книга», «Читаю «Кима» Киплинга», «Я прочитал «Отлив» Стивенсона и начал читать» Тома Джонса» Филдинга». Читает Георгий постоянно. Цветаева поддерживает в сыне любовь к чтению: «С большой радостью получил вчера от матери том избранных произведений Расина, одного из моих любимейшиъ поэтов». Георгий стремится записаться в библиотеку иностранной литературы, и когда ему это удаётся, он очень радуется. Книги он достаёт также из других источников: «Был сегодня у одной старушки, приятельницы матери, которая одолжила мне почитать интересную и оригинальную книгу А. Грина «Дорога никуда». Читаю также «Исповедь дитя века» Мюссе и «Гроздья гнева» Стейнбека». Цветаева следит, какие книги читает сын. Она считает, что в его возрасте можно читать не любую книгу. У Цветаевой на этот счёт есть свои соображения. Она считает, что не всякую книгу можно давать в руки детям. «Что думают учителя, давая 14-летнему (-ней!) в руки «Евгения Онегина», где для 14-летнего (-ней!) – только письмо. Зачем так огорчать (от: горечь) омрачать девочку, так разжигать – мальчика? Именно давая, ибо, если ребёнок сам берёт! Страстно! Из рук рвёт! – то мы уже имеем дело не с ребёнком (возрастом), а с сущностью (вне), с особой особью любве- или стихолюбов, с Байроном в возможности или в будущем, т.е. существом всё равно обречённым, с тем – которого – спасти – нельзя. Но как могут учителя, давая «Евгения Онегина» в руки среднему 14-летнему, ждать в ответ!) хорошего сочинения 20 разумного поведения. Давать ребёнку поэта (верней – поэму) то же самое, что прививать тифозному – чуму. Двойное безумие: исконное и навязанное. Но дети мужрее, разумнее – безнадёжнее – чем я о них думаю: Онегин – в парту, «Лизочкино счастье» Чарской – на стол». Цветаева полагает, что давать ребёнку надо не Пушкина (сама начала читать Пушкина с шести лет!), и не Чарскую, а Лескова, Лагерлёф, Диккенса, Андерсена, Дюма, Скотта, т.е. тех авторов, которые описывают благородные поступки. Но только не давать любовь «в голом виде», или, как в Евгении Онегине, если не в голом виде, то «силой дара покрывающей и быт и рассуждения и природу». Достоевского тоже нельзя давать: «Никаких Неточек Незвановых и бедных Людей, ибо Неточка – уже Сонечка Мармеладова, княжна Катя – уже Аглая». Давать надо книги, в которых есть подвиги, путешествия, звери, как можно больше зверей: Киплинга, к примеру. Тогда будут здоровые дети, и, следовательно, здоровые люди. Один из любимых писателей Цветаевой Марсель Пруст. Георгий тоже хочет прочесть книги Пруста. Однако Цветаева не хочет, чтобы сын читал книги этого автора. Она считает, что сыну читать Пруста пока ещё преждевременно. «Мать говорит, чтобы я ни в коем случае не брал Пруста, постарше будешь…» и.т.°п. Значит, когда пойду в читальный зал, непременно возьму Пруста». Конечно, притягательно то, что под запретом. Отчего же читать Георгию Пруста нельзя? По всей вероятности Цветаева не хочет, чтобы сын прежде времени познакомился с описанием гомосексуальной любви, которое есть на страницах книг Пруста. Разумеется, сыну Цветаева не говорит об истинной причине. Георгий недоумевает: «Мать почему-то не хочет, чтобы я читал Пруста». Судя по всему, романы Пруста Георгий в библиотеке не нашёл, потому что на страницах его дневника нет никакой информации о том, что он эти романы читал. Есть ещё один источник добывания книг букинисты. Георгий и Дмитрий Сеземан «шатаются» по букинистам, выискивая хорошую литературу. Георгий жаден на книги, и это прекрасная жадность книголюба и вдумчивого читателя. Но литература не единственный интерес Георгия. Он обожает слушать музыку. Он слушает её по радио и ходит в оперу, в концертные залы. Мейербер, Чайковский, Бизе, Верди, Мендельсон, Оннэггер, Прокофьев, Штраус, Лист, Скрябин, Моцарт, Бетховен, Вагнер вот композиторы, чьи имена и сочинения Георгий упоминает на страницах своего дневника. Ему не нравится музыка Шостаковича. И он обожает музыку Чайковского. Чайковский настолько захватывает внимание Георгия, что он покупает абонемент на 7 симфонических концертов любимого русского композитора. Оперу Георгий любит, но не жалует балет. Посмотрев в Большом театре «Лебединое озеро» с Семёновой, Георгий замечает: «Я не люблю балета. Музыка Чайковского прекрасна». Чайковский изумительный мелодист, и за это его ценит Георгий. Цветаева тоже не любила танец и ставила этот вид искусства не слишком высоко. Любовь к литературе и музыке могли бы сблизить мать и сына. Не сближают. И ничего удивительного. Цветаева в молодости тоже любила одна, не желая делить свою любовь ни с кем. Цветаева не могла любить вкупе. Она несколько раз в разные годы говорила об этом. Вот и Георгий не любит любить вкупе. Правда, он берёт с собою слушать музыку Дмитрия Сеземана. У того частенько нет денег, и Георгий покупает ему билеты в оперу или концертный зал. В этом смысле он не жаден. Он готов доставить приятелю удовольствие. Кстати, иногда они с приятелем посещают кафе. «Я люблю угощать, когда у меня есть деньги», замечает Георгий. Но брать с собой на концерт или в оперу мать, нет! На это он не способен. Георгий ревниво оберегает свой внутренний мир. И это не только психология подростка. Здесь есть и более глубокие причины. Он ходит с матерью в гости к её знакомым. Нельзя сказать, что он ходит охотно. Скорее, неохотно. Ему скучно со «стариками». Единственно, что может примирить его с очередным «походом» в гости, это возможность взять у хозяина или хозяйки хорошую книгу, («…зато у Тарасенковых возьму Олдингтона или Хаксли») или, если в доме есть симпатичная девушка или молодая красивая женщина, пусть даже она – жена хозяина («Хочется радости, веселья, умной и красивой молодёжи…»). Кстати, в гостях могут вкусно и хорошо покормить. Это тоже плюс. Георгию скучны разговоры взрослых людей не потому, что они действительно скучны, а потому, что взрослые говорят на темы, его не интересующие. Вот, если бы они говорили о политике, о международном положении, о коммунизме! Но об этом они не говорят. А если говорят о литературе, живописи или музыке, то Георгий не может и не хочет высказываться и показать свой вкус, потому что в глазах этих людей он подросток, почти ребёнок, и кто примет его высказывания всерьёз. Поэтому лучше помалкивать и думать о своём. Эти взрослые может и не подозревают, что он по развитию своему перерос своих сверстников, поэтому с ними им не интересно общаться. Георгий имеет претензии к друзьям матери. Ни один из них не выразил ему своего сочувствия по поводу его одиночества. Но подозревают ли они о его одиночестве? Он ведь не жалуется никому. Он сух с друзьями матери, и она упрекает его за это. Да отчего же она должен быть с ними любезен? Ведь они видят в нём, Георгии, не самостоятельную самодостаточную личность, а только сына самой Цветаевой: «…её друзья хорошо ко мне относились только из-за того, что хорошо относились к ней. А для меня это ненужно и неинтересно. Единственный человек, который здесь (да и там) что-либо сделал, это мать. Я никогда не забуду, что друзья матери здесь мне ничем не помогли». Георгия раздражает, что друзья его матери не всегда выполняют его просьбы достать нужные ему книги. Просто забывают о его просьбах, не слишком внимательны. Последняя фраза, что он никогда не забудет, что ему ничем не помогли, по смыслу несправедлива и показывает, что Георгий всё-таки ещё временами ребёнок, который дуется на взрослых. Георгий чувствует свою исключительность (перерос по развитию своих сверстников) и уязвимость. Обида из-за книги, которую ему не смогли достать взрослые, так сильна, что он несколько раз повторит, что он этого не забудет. Ему в голову не приходит, что книгу не могли достать по каким-то извинительным причинам. Он посещает не только библиотеку, концертные залы, оперный театр, но и музеи и выставки, потому что его влечёт живопись. Местом постоянных посещений стали Третьяковка, Музей изящных искусств им А. Пушкина. Почему А. Пушкина?! Какое отношение А. Пушкин имеет к живописи? Разве только что хорошо рисовал, и писал о статуях? И не пора ли, вернуть прежнее название Музей изящных искусств имени императора Александра II, Музей нового западного искусства. Конечно, он знает, что его дед Иван Владимирович Цветаев создатель Музея изящных искусств. Гордится ли он этим? Несомненно. Пока что Георгий сам не знает, кем хочет стать, то ли живописцем, то ли литератором. Хотя его карикатуры специалисты оценили высоко, сам Георгий критичен по отношению к себе: «…мои карикатуры – недостаточная штука, и надо учиться, учиться и учиться». Литература всё больше влечёт его. В конце концов, литература перевесит живопись. Было ли здесь влияние матери? Очень возможно. Сын понимает, кто есть его мать. То и дело он упоминает в дневнике, что друзья матери исключительно высоко ставят её как поэта. Это и Пастернак, и Звягинцева, и Кирсанов, и многие другие. Музыкант Бендицкий, с которым его познакомили, получает такую характеристику: «Бендицкий очень культурный человек. Знает Пастернака, Нейгауза и стихи матери». Однако как Георгий относится к стихотворениям своей матери? «Отрицательную рецензию на стихи матери дал мой голицынский друг критик Зелинский. Сказал что-то о формализме. Между нами говоря, он совершенно прав и, конечно, я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери – совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью. И нечего на Зелинского обижаться, он по-другому не мог написать рецензию. Но нужно сказать к чести матери, что она совершенно не хотела выпускать такой книги, и хочет только переводить». Как можно не знать свою мать, чтобы думать, будто бы переводить ей доставляет большее удовольствие, чем создавать свои собственные стихотворения! А ведь Цветаева вынуждена заниматься переводами, чтобы было чем кормить сына и самоё себя. Что она ещё умеет? Только писать стихи, и ничего больше. Правда, она могла бы преподавать немецкий или французский языки, но это как-то не приходит ей в голову. А если и приходит, но преподавать тоже надо уметь. Да и скучное это, с её точки зрения, дело. Уж лучше заниматься переводами. Всё-таки ближе к её основному занятию писать стихи. К тому же, если попадаются бездарные оригиналы, то всегда можно сделать их умнее и лучше, облагородить их звучание на русском языке. Впрочем, а кто бы позволил Цветаевой (белогвардейке!) преподавать иностранные языки в советской школе? Главное в характеристике Георгия стихотворений матери их оторванность от действительности. Вот Маяковский от действительности не оторван, поэтому и ценим Георгием. Маяковский пишет одобрительно о революции, о советском строе. Вот если бы и мать Георгия так писала, цены бы ей не было! И её стихи немедленно бы напечатали. Надо писать о грандиозных социалистических стройках, заводах и фабриках, о коммунизме, о колхозах, о рабочих героических строителях коммунизма. Но она не только обо всём этом не пишет. Напротив, она пишет, что нельзя «слово низводить до свёклы кормовой», нельзя воспевать социалистические стройки, такие, как Днепрогэс. Мать давно и безнадёжно отстала от жизни. С каким трудом удалось выманить её в СССР. Но окружающая действительность её не только не вдохновляет, но, напротив, раздражает. Нет советской действительности в её стихотворениях. Какое счастье, что нет, добавлю я от себя. Начиная с середины 1941 года, Георгий стал часто писать о раздражительности и слезах своей матери. Впрочем, справедливости ради надо сказать, что причин для недовольства и раздражительности у его матери предостаточно. Он и сам недоволен и раздражён. Им не дают крышу над головой. Сколько они не обращались с просьбами к сильным мира сего никакого положительного результата это не принесло. Асеев палец о палец не ударил, чтобы помочь Цветаевой. Возможно, что ему был дан сигнал свыше не помогать. Такое ощущение, что они никому не нужны. Их фактически выбросили на улицу и забыли о них. Снять квартиру или комнату они не могут. Никто не сдаёт. Все обманывают. Георгию кажется, что если бы не жилищный вопрос, всё могло бы быть так хорошо! Если бы не арестовали сестру и отца, всё могло бы быть так прекрасно! Если бы не истерики матери, всё могло бы быть гораздо лучше! Цветаева нервничает, часто плачет. Она всё время повторяет, что Цветаевы столько сделали для Москвы, а им с сыном негде жить: «Я её отлично понимаю», пишет Георгий. Цветаева получает багаж, задержанный НКВД. «Получили 6 сундуков и 1 мешок, битком набитые всякими вещами», пишет Георгий. Он радуется, что теперь он может носить свои парижские костюмы. Костюмов из Парижа одиннадцать! Не считая пальто, шубы, рубашек и галстуков. Георгий любит хорошо одеваться. В пражский период своей жизни у Цветаевой не было второго платья, на четверых было четыре простыни. Была нищета, несмотря на иждивение от чешского правительства. Этого иждивения могло хватить на одного человека, а их было четверо. Во Франции материальное положение стало выправляться благодаря гонорарам. Но гонорары шли на питание и оплату жилья. Откуда взялись шесть сундуков и мешок, битком набитые всякими вещами? Сергей Яковлевич стал хорошо зарабатывать. Теперь известно, на какую организацию он работал. Понимала ли Цветаева, откуда текут эти, непонятно откуда взявшиеся деньги? Как объяснял ей муж, откуда они, как он их заработал? В. Лосская совершенно справедливо пишет о причинах, побуждающих Георгия писать часть дневника на французском языке. Но Лосская не назвала именно ту причину, которую назвал сам Георгий, а эта причина одна из самых главных. Он боится забыть французский язык. 4 апреля 1941 года Георгий записывает: «Я очень боюсь потерять свой французский язык. Но я почти никогда не хожу в библиотеку, где я мог бы, конечно, читать французские книги. Атмосфера в библиотеке мне не нравится. Во-первых, лучше всё же не слишком показываться в столь специфически «иностранном» месте. Это чистая мера предосторожности с моей стороны, чтобы не могли потом говорить, что «он проводит все свои досуги в библиотеке, где он читал иностранные книги, потому что это была его последняя связь с заграницей». Георгий не просто боится потерять французский язык, а очень боится. Писать на французском языке есть один из способов поддерживать его на надлежащем уровне. Рассчитывал ли Георгий, на будущего читателя своих дневников, как предполагает В. Лосская? Сие предположение, подкреплённое такими фразами автора дневника, как «Скажу вам честно…», «Теперь я должен подробно изложить всё, что произошло за последние три дня…», меня не убеждает. Он пишет для себя, он единственный читатель своего дневника. Дневник заменяет ему недостающего друга, с которым Георгий мог бы побеседовать. И, может быть, не со всяким другом побеседуешь так откровенно, как он может беседовать сам с собою на страницах дневника. Вряд ли Георгий когда-нибудь думал, что его дневник будет опубликован, и его будут читать посторонние люди. Это Цветаева пишет так, как будто знает, что её дневник тоже литература. Георгий пишет только для себя, и постоянно (чуть ли не каждый день!) возвращается к тем мыслям, которые мучают и волнуют его. Георгий был очень одинок, и он неоднократно пишет об этом на страницах своего дневника. Дневник для юноши способ общения, которого ему так недоставало. Не к своим гипотетическим читателям обращается Георгий, а к воображаемому собеседнику (или собеседникам). Я полагаю, что, если бы он задумался, хоть на минуту, что его дневники это литература, он писал бы их иначе. Он не был бы столь «зануден» (В. Лосская), избегая многочисленных повторов. Он избегал бы чрезмерной откровенности в отношении своих сексуальных переживаний, нелицеприятных характеристик некоторых людей, мата, грубых слов, и он писал бы больше об известных людях, с которыми встречался. И уж, конечно, зная о том, кто его мать, и как её уважают и ценят многие люди, Георгий писал бы о ней больше, потому что свидетельство близкого поэту человека, каждый факт жизни Цветаевой, каждое её слово, каждый поступок бесценны. Но он пишет о себе больше всего о себе. Никак не могу согласиться с В. Лосской, что Георгий «относительно холоден и эгоцентричен», поэтому его дневники тяжело читать. Любой человек, ведущий дневник для себя самого, анализирующий свои поступки, мысли, намерения, естественно покажется эгоцентричным, потому что главный объект такого дневника он сам. Что касается холодности, то не надо забывать, что дневник пишет не эмоциональная девочка, а юноша, которому, как будущему мужчине, приличествует сдержанность. Благородная сдержанность, а не холодность руководит Георгием. Лосская утверждает, что с течением времени эгоцентризм Георгия усиливается, и в качестве примера приводит факт получения им денег от Елизаветы Эфрон и Самуила Гуревича, когда он остался один, и он «считал это нормальным». А что, было бы нормальнее, если бы он отказался от этих денег и голодал? Было бы нормальнее, если бы он пошёл работать на завод учеником токаря? И почему это эгоцентризм, если деньги присылали тётка и друг сестры, почти родственник, судя по его сердечному отношению к семье Эфронов? Юноша не был совершеннолетним. Почему мы об этом забываем? И разве своего несовершеннолетнего родственника мы бросили бы на произвол судьбы и не поддержали бы? Или посоветовали бы ему пойти на завод, чтобы прокормить себя, а не поступать в университет? Нет, я ничего не имею против завода. Но образованный юноша из писательской семьи юноша, мечтающий о высшем литературном образовании и завод нонсенс! И даже, если мне скажут, что завод для такого юноши самое подходящее место, чтобы набраться жизненного опыта, я отвечу, что всё это демагогия, причём с советским душком. Отчего своих сыновей, господа, посылаете вы не на заводы, а в университеты? Права ли В. Лосская, когда утверждает, что «автор постоянно ощущает свою правоту и превосходство»? Мне кажется это утверждение не слишком справедливым. Во-первых, об ощущении правоты. Георгий очень развитый, но всё же подросток, и ему свойственна подростковая категоричность. Мы все в той или иной степени прошли через это в подростковом возрасте. Мы были в чём-то не правы, но полагали, что только мы и правы в данном вопросе. И, даже зная, что не правы, утверждали из вредности обратное. Во-вторых, о превосходстве. Георгий действительно, объективно превосходил многих сверстников (и даже взрослых) по многим параметрам: по общему умственному развитию, по способностям к литературе и живописи, по тяге к гуманитарным наукам и музыке, по способности к анализу, по целеустремлённости, по тяге к всестороннему совершенствованию. В этом всём он достойный сын своей великой матери. Было бы странно, если бы он это не замечал и не писал об этом в дневнике. Между тем, Георгий отмечал неоднократно свои недостатки. Он отмечает, что не имеет способностей к точным наукам, что он недостаточно физически развит, не слишком ловок. Он пишет о себе, что недостаточно отёсан, что не умеет танцевать, что его жизнь курьёзно неинтересна, что его карикатуры несовершенны, что он не может представлять интерес для других людей, что ничего блестящего нет ни в его разговоре и его наружности. В. Лосская пишет, что Георгий почти не задумывался о том, о чём постоянно думала Цветаева об аресте. Это не так. Вышеприведённая цитата, в которой Георгий боится слишком часто ходить в библиотеку читать книги на французском языке, свидетельствует об его опасениях на этот счёт опасениях, которые он, по-видимому, боится даже лишний раз высказывать. Его стремление жить настоящим, настойчивое повторение, что его ждёт прекрасная будущая жизнь, также подтверждают предположение, что он страшится возможности повторить судьбу отца и сестры. Лосская пишет, что Георгий совершенно свободен от обычного советского страха. Как видим, он от этого обычного страха уже не свободен. Может быть, был свободен до ареста отца и сестры. Может быть, был свободен ещё некоторое время и после их ареста. Но когда стала поступать информация об арестах знакомых, которых он знал ещё во Франции, Георгий не мог не задуматься о собственной судьбе и будущем своей матери. «В дневниках поразительна скудость информации о Цветаевой», пишет Лосская. И тут же объясняет, что центр внимания Георгия он сам. Безусловно, нам бы хотелось, чтобы Георгий больше писал о матери. Каждая крупица информации о Цветаевой для нас бесценна. Но мы не можем упрекать Георгия. Это его дневник. Какой подросток в своём дневнике много пишет о своей матери?! То, что он пишет о Цветаевой, заслуживает внимания. Он вовсе не холодный и безразличный к матери сын. Он не один раз повторяет, что ему жаль мать. Жаль, что иногда он доставляет ей неприятности. Георгий получил плохие отметки по точным наукам. Он переживает: «Теперь, если учение плохо учится, то вызывают родителей. Это мне было бы очень неприятно. (Не за себя, конечно, а из-за того, что матери очень неприятно идти разговаривать с незнакомыми людьми, тем более, что она знает, что я буквально всё время готовлю уроки и учусь)». Он не забывает отметить, что его мать поэт, и уважаема и любима многими известными людьми. Несомненно, ему это приятно: «К матери хорошо относится очень много людей». Жаль, что её обижают склочники-соседи: «Моя мать представляет собой объективную ценность и ужасно то, что её третируют, как домохозяйку». «Я страдаю за мать, я боюсь, как огня скандалов, которые могут вспыхнуть из-за какой-нибудь нек на место поставленной кастрюли». Как можно не заметить этих фраз?! Сын, который страдает за мать, это хороший сын, что бы ни говорили о Георгии. Жаль, потому что у неё нет хороших условий для работы: «За себя я не беспокоюсь – передо мной много, много времени впереди, беспокоюсь я за мать, которая заслужила лучшие бытовые условия». Жаль, что матери придётся жить в коммуналке: «Мне лично наплевать, но всё дело в том, как себя будет чувствовать мать, которая никогда не жила в коммунальных квартирах». Его беспокоит, что они никак не могут найти квартиру: «Нужно где-то жить, и жить в условиях, наиболее способствующих литературной работе матери». Он понимает, что всего дороже матери: «Рукописи самое ценное, что у неё есть». Когда начинается война, и все ждут будет ли массовая эвакуация жителей из Москвы, Георгий записывает в дневнике: «...я боюсь массовой эвакуации – не для себя, а для матери». По пути в Елабугу Георгий размышляет: «…чем будет заниматься мать, что она будет делать и как зарабатывать на свою жизнь?». Понятно, что от способности матери заработать на жизнь зависит и его благополучие. Лосская пишет, что Георгию не приходит в голову помочь матери. Приходит. Как можно было этого не заметить?! В Елабуге он пытается устроиться на работу. Лосская пишет, что в дневниках Георгия она нигде не видела нежности или настоящего сочувствия к матери. Выше я привела высказывания сочувствующего сына. А как насчёт этой фразы: «Главное, я беспокоюсь и горюю за неё». За неё, то есть, за мать. Страдать и горевать за мать может только нежный и любящий сын. Вряд ли Цветаева, упрекавшая сына за холодность, знала об этих записях, свидетельствующих не о холодности юноши, а о его сдержанности в проявлении чувств. Ожидать выражения нежности от подростка, значит, не понимать психологии подросткового возраста. Сочувствие же матери, как видно из вышеприведённых цитат, Георгий высказывает на каждом шагу по разным поводам. Георгий пишет: «…я думаю о самочувствии матери. Как же она будет переводить в маленьком загончике у Лилии, как я буду учиться? Бред». А как насчёт этого высказывания: «Я очень жалею мать – она поэт, ей нужно переводить, жить нормальной жизнью, а она портит себе кровь, беспокоится, изнуряет себя в бесплодных усилиях найти комнату, страшится недалёкого будущего (переезда)». Жалеет, значит, любит. В Песках, куда они на время уехали с Цветаевой, Георгий задумывается о том, почему он такой, какой он есть. Он сам себе говорит правду, анализируя жизнь членов своей семьи: «Процесс распада всех без исключения моральных ценностей начался у меня по-настоящему ещё в детстве, когда я увидел семью в разладе, в ругани, без объединения. Семьи не было, был ничем не связанный коллектив. Распад семьи начался с разногласий между матерью и сестрой, сестра переехала жить одна, а потом распад семьи усилился отъездом сестры в СССР. Распад семьи был не только в антагонизме – очень остром – матери и сестры, но и в антагонизме матери и отца. Распад был ещё в том, что отец и мать оказывали на меня совершенно различные влияния, и, вместо того, чтобы им подчиняться, я шёл своей дорогой, пробиваясь сквозь педагогические разноголосицы и идеологический сумбур. <…> Понятие семьи постепенно уходило. Религия – перестала существовать. Коммунизм был негласный и законспирированный. Выходила каша влияний. <…> Процесс распада продолжался скоропалительным бегством отца из Франции, префектурой полиции, отъездом из дому в отель и отказом от школы и каких-то товарищей, абсолютной неуверенностью в завтрашнем дне. <…> Распад усугублялся ничегонеделанием, шлянием по кафэ, <…> политическим положением, боязнью войны, письмами отца, передаваемыми секретно…какая каша, боже мой!». Какой такой своей дорогой шёл Георгий, если поддался влиянию отца? Своей дороги у него пока ещё не было, да и быть не могло. Георгий продолжает анализировать свою жизнь. Он большие надежды возлагал на переезд в СССР, но столкнулся с полным бессилием отца, чьей судьбой теперь незримо и властно руководили люди из НКВД, со склоками, которые затевали соседи по болшевской даче Клепинины, с арестом отца и сестры, поиском комнаты, переездами, нуждой, неуверенностью в завтрашнем дне, растерянностью матери. Вывод, к которому приходит Георгий закономерен: «Пусть с меня не спрашивают доброты, хорошего настроения, благодушия, благодарности. Пусть меня оставят в покое. Я от себя не завишу, и пока не буду зависеть, значить ничего не буду. Но я имею право на холодность, с кем хочу. Пусть не попрекают меня моими флиртами, пусть оставят меня в покое. Я имею право на эгоизм, так как вся моя жизнь сложилась так, чтобы сделать из меня эгоиста и эгоцентрика». Увы, Георгий прав. Ни в чём не виноватый, задёрганный родными людьми и обстоятельствами, он, чёрт возьми, тысячу раз прав! Нельзя воспитываться в семье, где все лебедь, рак и щука тянут повозку в разные стороны, и остаться нравственно здоровым человеком. Георгий пишет о своей семье, о её нравственном климате как трезвый, умный, проницательный человек, умеющий мыслить и анализировать. И просвечивает сквозь эту беспощадную трезвость душевная боль такой глубины и силы, что всякому, читающему дневник юноши, становится не по себе. Навязанный обстоятельствами эгоизм и эгоцентризм юноши его способ защиты от проклятой действительности, которая к нему беспощадно жестока. Он так надеется на лучшую жизнь! Он так надеется на возможное счастье! Он так уверен, что перед ним вся жизнь! И он не знает ещё, что дни его сочтены в тайной канцелярии рока. Талантливый, многообещающий юноша! Как бесконечно жаль его! Георгий пишет, что не любит людей, что они кажутся ему чудовищными существами, что они ему противны. Он разочарован в людях. Что Чайльд Гарольд, с его мелкими проблемами и беспочвенным разочарованием рядом с этим шестнадцатилетним юношей! Чайльд Гарольд не боролся за выживание. Чайльд Гарольд не терпел материальные лишения и жилищная проблема его не беспокоила. Чайльд Гарольд не жил в СССР и его родных не арестовывали. Далеко Чайльду Гарольду до Георгия Эфрона. Лосская пишет, что в дневнике Георгия есть опровержение версии о вербовке Цветаевой НКВД в Елабуге (?!). В первом томе дневников Георгия на странице 521 есть фраза: «Сегодня мать была в горсовете, и работы для неё не предвидится; единственная возможность – быть переводчицей с немецкого в НКВД, но мать этого места не хочет». Значит, место переводчика Цветаевой в НКВД было предложено. Никакого опровержения о вербовке на страницах дневника нет и быть не может по той простой причине, что ничего о вербовке, была она или нет, он не знает и знать не может, ибо, если вербовка была, то Цветаева никогда не рассказала бы о ней сыну. Не рассказала бы потому, что вербовщик непременно бы предупредил её, что никому, даже сыну, об этом рассказывать не следует. Вербовщики из НКВД умели чётко дать понять вербуемому человеку, что он должен молчать. Лосская, возможно, об этих советских реалиях не знает. А я – знаю, и знаю не понаслышке. Встречалась с этими товарищами (чорт им товарищ!) лицом к лицу. А теперь рассмотрим ситуацию. Цветаевой предложили работу переводчицы в НКВД. Она отказалась. Всякому ли человеку НКВД предлагало работу? Отнюдь, нет. Даже уборщицы, мывшие полы и туалеты в здании НКВД, проходили тщательнейшую проверку на лояльность. Сам факт, что Цветаевой предложили работу в НКВД, почти невероятен, учитывая, что её муж и дочь находятся под следствием, как «французские шпионы», а сестра в ссылке. Ещё более этот факт кажется невероятным, потому что на допросах С. Эфрон и Э. Литауэр, его соратница, показали, что Цветаева писала антисоветские стихи, т.е. была контрреволюционерка. Однако, работу ей, тем не менее, предложили. Люди из НКВД никогда и ни под каким видом не стали бы предлагать работу Цветаевой из человеколюбия и милосердия, если бы не хотели извлечь выгоду для себя из этого более, чем странного сотрудничества, если бы вдруг оно состоялось. Что это? Изощрённый цинизм? Или даже садизм? Посадить сестру, мужа, дочь и предложить Цветаевой, недавно приехавшей из Франции, работать на себя. Что, люди из НКВД не знали о нежелании Цветаевой уезжать из Франции в СССР? Что, они не знали, что Цветаева воспевала Белое движение и сочувствовала казнённым членам Царской Семьи? Знали! Выгода же их состояла не только в том, что ввиду военного времени требовались переводчики с немецкого языка. В конце концов, были в СССР к этому времени люди, знавшие немецкий язык, и, право, без Цветаевой органы внутренних дел вполне обошлись бы. Она была им зачем-то нужна. Именно она. Зачем? Здесь мы можем только догадываться зачем. Слывя в своей писательской среде бывшей эмигранткой (белогвардейкой), приехавшей из Парижа, Цветаева могла рассчитывать, если бы она это захотела, на доверие со стороны людей, недовольных советской властью. Она могла бы стать их конфидентом, чтобы потом сдавать их НКВД. Это 100 %! Чем соблазняли? Конечно, согласись она работать на НКВД, не было бы у неё с этого мгновения проблем с питанием и жильём. Но у неё были бы проблемы с собственной совестью. Цветаева решила дело в пользу совести, а не в пользу материальных выгод. Как отнёсся тот, кто предлагал ей работу, к её отказу? Что он ей сказал? Каким тоном? В какой форме? Был вежлив, или насмешлив, или груб? Этого мы никогда не узнаем. Мы знаем только голый факт Цветаева от предлагаемой работы отказалась. Очередной великий отказ. Великий, потому что шла война, и снова надвигался голод, как в годы гражданской войны. Только теперь Цветаевой было не двадцать пять, а почти пятьдесят, а это тоже что-то да значит. Нечего и говорить, что смерть матери потрясла и перевернула всю жизнь Георгия. Он сам пишет об этом. Он так часто досадовал, что мать хотела вместе с ним гулять, ходить в кино. Он хотел самостоятельности, независимости, как любой подросток в его возрасте. Сколько раз он повторял в своём дневнике, что останься он один, он знал бы, что ему делать. Сколько раз он раздражался на мать, поминутно меняющую решения. И вот, когда он действительно остался один, Георгий растерялся. В сущности, он всё ещё оставался в глубине души беспомощным ребёнком. Лосская, хотя призывает не осуждать Георгия, с неприязнью пишет о том, что он избалован матерью, что надеется на помощь Асеева, потом Кочеткова. Да, Георгий цепляется, как ребёнок, за полузнакомых людей, потому что ему страшно остаться совсем одному, потому что он боится погибнуть в этой мясорубке. Он ещё не знает, что судьба над ним посмеивается, что рок уже занёс над его головой топор. Лосская не устаёт повторять, что Георгий чудовищный эгоист, сноб, что он надменен, холоден и не умеет любить. Лосская будто не слышит (или не хочет слышать), что этот несчастный мальчик на каждой странице своего дневника почти кричит о своём одиночестве, и невозможности найти хотя бы друга, или девушку, которая поняла бы его. Он ведь всё время повторяет, что ни мать, ни Самуил Гурьевич, ни Дмитрий Сеземан не понимают, почему он такой. О Гуревиче Георгий скажет: «Он не понимает меня и моего характера и криво толкует этот характер. <…> Он, бесспорно, не способен учесть роль той атмосферы, где я рос, он не способен просто понять, в силу каких обстоятельств и происшествий я такой, как есть сейчас». Они думают, что он холоден, а он сдержан и замкнут. Они думают, что он эгоист, и он, в конце концов, устав, заявляет, что станет эгоистом, назло всем, раз всё равно у него такая репутация. Надменен ли он? Не думаю. Он чувствует своё превосходство над многими людьми, но ведь он действительно их превосходит по многим параметрам, хотя бы по целеустремлённости, талантам, знаниям. Разве он виновен в этом? Ведь и его великая мать в его возрасте знала своё превосходство, знала о твоём таланте. И, как знать, быть может, не погибни Георгий на войне, был бы в России ещё один крупный писатель, или художник. Лосская пишет, что Георгий не умеет ценить и любить нематериальное. А музыка, которую он истинно любил?! А литература?! А живопись?! А политика?! Или это всё тоже материальное? Многое отступает на второй план, когда человек голоден. После смерти матери перед Георгием, оставшемся в одиночестве, встал вопрос: как выжить? Он оказался никому не нужен. И он выживал, как мог, и как умел. И его мать в годы гражданской войны, выживала, как умела. Цветаева не без юмора пишет, что ей в самые голодные и страшные дни и в голову не пришло, что она могла бы заработать своим телом. И Георгий, замечу, не стал убивать и грабить, чтобы выжить. Нравственная основа в этом молодом человеке была здоровой и цельной, как и у его матери. Вспомнил ли Георгий, оставшийся в полном одиночестве, фактически осиротев, о своей прежней дневниковой записи: «…всякого рода неприятности и препятствия воспитывают и закаляют человеческий характер (я говорю о характере умного человека). Морально я воспитан и закалён именно за последние два года, годы трудностей и испытаний». Интересно, знал ли Георгий строки из стихотворения своей матери: Под ногой полезны бездны. Полезны ли? Кому полезны, а кому и нет. На деле оказалось, что не так уж он и закалён. Самоуверенность молодости! Меня коробит публично высказанная Лосской мысль, что сын Цветаевой монстр Цветаевой. Правда, Лосская тут же предлагает сделать скидки на возраст Георгия, на войну, и.т.°д. Не надо скидок. Вся исковерканная жизнь Георгия сплошная скидка! Жизнь, исковерканная, прежде всего, его отцом. Георгий - не есть монстр Цветаевой. Он по определению не монстр, а несчастный юноша, которому заморочил голову истинный эгоист и монстр его отец. Если бы не С. Эфрон! Если бы не его растлевающее влияние! Кто-то может мне возразить, мол, С. Эфрон так верил в коммунизм, так верил в СССР, что это его оправдывает. Не оправдывает! Это его личное дело во что он верил. Он не оставил детям выбора. И в этом его вина, и их беда. Сказки со счастливым концом всегда притягательны. Дети поддались на отцовы сказки о светлом будущем СССР. Но их отец, взрослый человек, должен был взвесить все «за» и «против», должен был прислушаться к тем людям, кто предупреждал об опасности возвращения в СССР. Не прислушался. Даже и слушать не хотел. Жаль, что влияние Цветаевой на детей оказалось по каким-то причинам слабее влияния отца. Будь они с самого рождения Георгия одни, мать и сын непременно нашли бы общий язык, потому что Георгий копия своей матери в мужской ипостаси. Георгий не монстр. Нельзя оскорбить сына, не оскорбив при этом его матери. Георгий есть жертва, принесённая его отцом на алтарь светлого будущего СССР будущего, которое не наступит никогда. Нет ничего проще, чем выискать в человеке не очень симпатичные черты. Нет ничего проще, чем трактовать не в пользу человека любые его мысли и поступки. Следует взглянуть на мысли, намерения и поступки Георгия под другим углом зрения доброжелательным. Надо взглянуть на этого юношу с состраданием в сердце. Разве Георгий Эфрон, сын гениальной Цветаевой, не достоин нашего понимания, любви и сострадания? И ещё. Читатели в форуме сайта, посвящённом Георгию Эфрону, злопыхательствуют, злословят и поливают грязью его имя. А ведь Георгий Эфрон заслуживает такого же уважения к его памяти, как любой другой солдат Отечественной войны, сложивший голову на поле сражения за Вашу возможность жить и за Вашу свободу высказываться, господа. МАРИЯ БАШКИРЦЕВА – МАРИНА ЦВЕТАЕВА: РОДСТВО ПО ДУХУ Мария Башкирцева (1860 – 1884), русская художница, умерла во Франции, немного не дожив до двадцати четырёх лет. Богатая аристократка Башкирцева родилась 11 ноября 1860 года в усадьбе Гавронцы Полтавской губернии. Детство девочки однако протекло в имении её матери в Харьковской губернии Затем родители увезли десятилетнего ребёнка за границу. Франция, Австрия, Германия, Испания, Италия, Швейцария с их великолепными музеями и грандиозной архитектурой оказали неизгладимое впечатление на Марию. Родители решили постоянно жить в Ницце. Она получала самое прекрасное воспитание и образование, доступное в то время. Танцы и игра на арфе, латынь и греческий, итальянский и французский, ставший таким же родным, как и русский. Иностранные языки давались ей легко. Девочкой она полюбила читать и читала Гомера, Платона, Тита Ливия в подлиннике. Тринадцати лет, недовольная своим образованием, Башкирцева сама составляет программу своего обучения. В списке наук математика, физика, химия. Башкирцева обожала музыку, обучалась пению, поскольку у неё был отличный певческий голос, хорошо знала архитектуру. К семнадцати годам Мария обнаружила превосходный художественный вкус и способности живописца. Живописи Мария начала учиться в Женеве. В 1877 году Башкирцева уезжает в Париж и начинает учиться в частной академии Рудольфа Юлиана под руководством профессор Робер-Флери. Башкирцева твёрдо решила посвятить свою жизнь живописи. После одиннадцати месяцев обучения Башкирцева получила свою первую золотую медаль на общем конкурсе мастерской. Семилетний курс обучения она прошла за два года. В 1880 году Башкирцева выставила в Салоне свою первую картину. Теперь каждый год она будет выставлять свои Карины, и они будут иметь оглушительный успех и у публики и у живописцев. Работая над картиной «Скамья на загородном парижском бульваре», Башкирцева простудилась, что обострило чахотку, развивавшуюся у неё на протяжении нескольких лет. Башкирцева умерла 31 октября 1884 года, одиннадцать дней не дожив до 24 лет. Лучшие картины Башкирцевой были куплены французским правительством для национальных музеев. В 1887 году в Амстердаме голландскими художниками была организована выставка картин Башкирцевой. Голландская художественная критика подтвердила отзывы французской печати. Картины Башкирцевой были великолепны. В этом же году вышел из печати «Дневник» Башкирцевой в двух томах. Это было сокращённое издание огромного рукописного материала, оставленного художницей. «Дневник» был встречен с интересом читающей публикой и в короткое время выдержал несколько изданий. «Дневник» был переведён на немецкий и английский языки. В 1890 году в «Nineteenth century» была опубликована статья известного политического деятеля Гладстона, который назвал «Дневник» русской художницы одной из самых замечательных книг девятнадцатого столетия. Гладстон не преувеличивал. Этот «Дневник» замечательный психологический документ становления личности. К сожалению, «Дневник» при переиздании печатался в сокращённом виде (в особенности на русском языке). Редакторы по своему произволу отбирали, что печатать, а что нет. Результатом явилось то, что многие люди, читавшие урезанный «Дневник» удивлялись, что же в нём такого интересного? Редакторы, как правило, оставляли описание путешествий, любовные переживания, балы, увеселения, и.т.°п., но купировали серьезные размышления девочки-гения. Чтобы понять, с кем мы имеем дело, надо читать «Дневник» целиком, без купюр. Цветаева читала «Дневник» Башкирцевой на французском языке. Любовь к Марии Башкирцевой Цветаева пронесла через всю свою жизнь. Ей она посвятила первый сборник своих стихотворений «Вечерний альбом». В дневниках Цветаевой есть записи разных лет. В них Цветаева размышляет о судьбе художницы, прожившей такую короткую, но такую полноценную и насыщенную жизнь. Мария Башкирцева умерла за восемь лет до появления на свет Марины Цветаевой. Для Цветаевой образ Башкирией только тень среди других любимых теней, только сон, и её беспокоило, что эта тень печальна. Цветаева вопрошала: Быть может ей и в небе счастья нет?.. «И в небе», значит, Цветаева полагала, что Башкирцева была несчастлива на земле? Почему? У Башкирцевой не было любви, не было своей семьи, не было детей. В особенности, что не было детей, потому что Цветаева считала, что счастья без детей быть не может. Но Башкирцеву она оправдывает в её нежелании иметь детей: «Если бы вы себя, действительно, господа, не любили, вы бы так не желали иметь похожих на себя детей. И рождаются у вас похожие на вас дети, а у них в свою очередь будут дети, похожие на них. – Потому что вы – повторим: не осуществлены. А нежелание Башкирцевой иметь детей – бессознательное сознание, что род её – на ней – кончен». Цветаева замечает, что единственной бездетной женщиной, которую она любила, была Мария Башкирцева. Художница писала в дневнике: «Мне выйти замуж и иметь детей – да каждая прачка может то же самое!». Цветаева комментирует это высказывание так: «Гордое восклицание гениальной девочки, вырвавшееся до жизни, до любви, восклицание северной амазонки, какими мы, русские, все были». Цветаева в 1912 году некоторое время вела переписку с матерью Башкирцевой, жившей по-прежнему в Ницце, а дневник Башкирцевой называла прекраснейшей книгой, одной из любимейших. У Цветаевой были фотокарточки Башкирцевой: в имении в Полтаве, с собакой, детский фотопортрет. Когда Цветаева была в Париже, она приходила в склеп к гробу Башкирцевой – почтить память любимого человека, с которым она разминулась во времени. Но поскольку для Цветаевой в любви пол и возраст был не при чём, так не при чём было пространство и время. Башкирцева для Цветаевой была гениальной девочкой, с которой можно было беседовать через пространство и время, и смерть была только условность, которой можно было пренебречь. Цветаева была полна решимости: написать и издать книгу стихотворений о Башкирцевой, о чём она сообщила философу В.В. Розанову в письме от 7 марта 1914 года. Однако эта книга так и не была написана. Дочь Цветаевой А. Эфрон объясняла это тем, что октябрьский переворот пресёк творческие планы поэта. Да, возможно, но Цветаева ведь продолжала писать стихи, и вряд ли октябрьский переворот мог положить предел творчеству поэта. Здесь дело в чём-то другом. Скорее всего, новые идеи и чувства вытеснили на периферию сознания Цветаевой идею написать книгу о Башкирцевой. В письме к Розанову Цветаева признаётся, что безумно любит Башкирцеву. «Она для меня так же жива, как я сама», признавалась Цветаева. Розанов посвятил Башкирцевой несколько строк в своей книге «Уединённое». Она писал об изумительном умственном блеске Башкирцевой, но её способности к живописи, к науке, к пению назвал полу талантами. Розанов как бы забывает, что Башкирцева умерла почти в 24 года. Поживи она дольше, может быть (скорее всего!) мы наблюдали бы такой расцвет её талантов, такой блеск, такую глубину! Розанов не принял во внимание, что за свои неполные 24 года эта девочка сделала столько, сколько иной человек, прожив сто лет, не сделает. Имя Башкирцевой вошло в Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. За какие заслуги? За живописные полотна и свой дневник, то есть, за живопись и литературу. Башкирцева, что бы о ней не сказал Розанов, была гениально одарённой художницей, признанной во Франции столице живописи в XIX веке. Слава о русской девушке-живописце распространилась по всей Европе и достигла Америки. Эта удивительная девочка была гармонично развита, и над своим умственным и духовным развитием она поработала сама. Когда другие девочки в её возрасте играют, ленятся учиться, и мечтают о принце на белом коне, за которого они когда-нибудь выйдут замуж, Мария трудилась, не покладая рук. Её живописный дар набирал силу год от года и тому свидетельством её последняя картина: «Святыя жёны после погребения Христа». Имя Башкирцевой оказалась знаменитым именем не только в живописи, но и в литературе. Розанов писал о Башкирцевой как о человеке много обещавшем, но не исполнившем обещаний, ввиду последовавшей смерти. Розанов, вероятно, читал купированный «Дневник» Башкирцевой, и самое главное в нём пропустил. Башкирцева сбылась как личность и как художник. Цветаева читала «Дневник» Башкирцевой на французском языке и читала его полностью. Подобно Гладстону, Цветаева пришла от этой книги в восторг. В Цветаевой вспыхнула любовь к замечательной личности, в которой она почувствовала родственную душу. Цветаева немедленно угадала свою духовную близость с Башкирцевой, причём не кое-что сближало их, а весьма многое и существенное. Биограф Цветаевой А. Саакянц замечает, что между Марией Башкирцевой и Мариной Цветаевой существовало сходство. Это сходство не физической природы, но сходство по духу. А. Саакянц не развивает тему – в чём же это сходство проявляется. Прежде всего, сближает художницу и поэта мощный духовный рост. Он касается всех сторон их натур рост не только духовный, но профессиональный, нравственный рост целенаправленный, управляемый и неудержимый. Если совсем юную Башкирцеву могут увлекать светские развлечения, мечты о любви, то к 18-ти годам она всё это равнодушно отбрасывает и каждую минуту своей жизни устремляет к одной единственной цели стать профессиональным художником. Ничто из того, что её занимало прежде, её не интересует более. Всё оказывается пустяком по сравнению с той целью, куда устремлено всё ее внимание и силы. Башкирцева не хотела, чтобы на пути к её цели вставала семья и дети. Цветаеву это восхищало. Башкирцева записывает в дневнике: «Несомненно, что я буду великой художницей». Уверенность гения была и у Цветаевой. Всем известны строки из знаменитого стихотворения юной Цветаевой: Моим стихам, как винам, Настанет свой черёд. Менее известны другие высказывания относительно своих способностей. А высказывания эти куда основательнее, чем вышеприведённые строки. Двадцатидвухлетняя Цветаева записывает: «Я не знаю женщины талантливее себя к стихам. – Нужно было бы сказать – человека». Сорокалетняя Цветаева записывает в дневнике: «…в мире сейчас – может быть – три поэта и один из них – я». Вот такой путь проходит Цветаева за двадцать лет: от осознания себя скорее человеком, чем женщиной, и скорее поэтом, чем человеком. И несомненно гениальным поэтом. Башкирцеву и Цветаеву роднит ранее осознание своей гениальности, высказываемое откровенно и прямо, без обиняков и ложной скромности. Правда, Башкирцева Цветаеву опережала в своём развитии, словно понимала, какой короткий век ей отпущен. Сходство на этом не заканчивается. У обеих было сходство взглядов на религию. Башкирцева записывает, что ей не нравится очень многое в историческом христианстве. Не нравилось многое в нём и Цветаевой. Между тем, и та, и другая верили в Бога, Иисуса Христа, Святого Духа, Деву Марию, молились и соблюдали и любили церковные праздники. И как Башкирцева постоянно обращалась к Богу с молитвой, чтобы он пусть не помогал, а позволил работать без особых препятствий, так и Цветаева обращалась к Богу с подобной просьбой, что не рифму дал, а сил эту рифму найти. Совпадают взгляды Башкирцевой и Цветаевой в области общественного устройства. Надо ли напоминать, что обе происходили из дворянского сословия. Их устраивал существующий порядок вещей, т.е. власть императора и общественная иерархия. Перемен общественного миро устройства обе не желали, а планы революционеров перевернуть мир не приветствовали. Башкирцева с негодованием пишет о шайке негодяев, которые добиваются коммуны. Она вопрошает, отчего отцы семейств не положат конец этому безобразию? Цветаевой пришлось пережить переворот 1917 года, четыре года вытерпеть власть большевиков, и бежать от этого безобразия в Европу. Цветаева записала в дневнике, что революцию создал Чорт. И Башкирцева и Цветаева были патриотами Москвы, имперской России, знали и любили русскую культуру, но также хорошо знали и любили культуру Франции, Германии, знали французский и немецкий языки, как родной, могли на этих языках говорить, писать и читать. Сходство натур сказывается даже в том, что и Башкирцева и Цветаева любили записывать свои наиболее любопытные сны, и пытались разгадывать их смысл, придавая символике снов большое значение. Несомненное сходство наблюдается в их андрогинной сущности. Соединение женского и мужского начала в художнице и поэте было гармонично и цельно. Башкирцева, родившись во второй половине XIX века, больше Цветаевой страдала от своей принадлежности женскому полу, ибо эта принадлежность существенно ограничивала её свободу, которой она страстно жаждала. Башкирцеву возмущали условности, принятые в обществе. К примеру, она не могла одна, без сопровождающего её лица поехать в театр. Башкирцева ропщет: «Никогда ещё я не была в таком возмущении против состояния женщины. <…> Я ничего не прошу, потому что женщина уже обладает всем, чем должна обладать, но я не ропщу на то, что я женщина, потому что во мне женского разве только одна кожа». Башкирцева превосходно поняла свою натуру. Обладая женственной внешностью, красотой, привлекательностью, обаянием, чарующей мягкостью манер, Башкирцева имела взрывной темперамент, решительность, твёрдость, целеустремлённость. Именно эти черты характера, которые мы традиционно приписываем мужчине. Женское обаяние Башкирцевой привлекало мужчин. Но сама Башкирцева, если и стремилась к замужеству, то только по одной причине замужество обещало вожделенную свободу. Жизненный путь женщин её круга в то время был предопределён. Салон, спальня, гостиная, детская и это всё. Башкирцева намеревалась выйти замуж и сломать традицию. Она хотела вести тот образ жизни, который находила для себя наиболее привлекательным одной ездить туда, куда ей хотелось, и работать, работать, работать. Башкирцева мечтала о славе. Мечты о браке и любви она оставила навсегда, будучи ребёнком. Башкирцева рассуждает о браке трезво и холодно, Брак для неё – путь к свободе, средство для достижения личной свободы – прежде всего свободы передвижения. У мужчин есть множество путей к свободе, а у женщины только один, рассуждает Башкирцева. Но когда перед Башкирцевой встала перспектива выйти замуж за чилийца с 27 миллионами капитала, она записала в дневнике: «Я взяла бы некрасивого, старого, все они для меня безразличны, но чудовище – никогда!». Проходит год, и Башкирцева замечает: «Что меня мучит, так это то, что нужно будет выйти замуж». Интуитивно она понимает, что в замужестве её личная свобода будет так же ограничена, только теперь не родственниками, а мужем. И уже не хочет замуж. Она всё откладывает и откладывает вступление в брак. Понимает, что быть может та относительная свобода, которой она пользуется, может быть неожиданным образом урезана в браке. То, о чём мечтала Башкирцева, получит сполна Цветаева. Цветаева неожиданным для себя образом выйдет замуж за юнца, родит детей, а через двадцать лет признается, что ранний брак – катастрофа, погибель, и придёт к выводу, что человек рождён быть один. Правда, юность и молодость Цветаевой пришлись на другое время, более лояльное к женщинам и к их свободе. Она сама выбирала свою судьбу. Роднит Башкирцеву и Цветаеву отношение к архитектуре. Башкирцева восхищалась архитектурой Ренессанса. Она сетовала, что мир вырождается. Ей хочется сравнять с землей современные постройки, которые кажутся ей чудовищно уродливыми. Цветаева назвала эти постройки «грузными уродами». Башкирцеву и Цветаеву переполняет жажда жизни и предчувствие близкой смерти. Обе до страсти любят литературу. Обе склонны к одиночеству. Башкирцева, как впоследствии Цветаева, будет жаловаться, что, никак не может побыть одна. Башкирцеву возмущает «кухонный язык» газет, ложь, пошлость, продажность. Цветаева газетами брезгует, и даже написала стихотворение «Читателям газет», в котором не скупится на сарказмы в адрес «писателей и читателей газет». Башкирцеву и Цветаеву роднит глубокое чувство сострадания к обездоленным людям. Башкирцева утром наблюдает, как парижские рабочие под дождём бредут на завод. Она записывает, что эти несчастные трудятся, а «мы жалуемся на наши беды, покоясь на кружевах от Дусе». Цветаева пишет стихотворение «Заводские». В вое заводской трубы слышится ей людское отчаяние. Самое главное в Башкирцевой и Цветаевой – неудержимая, несокрушимая, всё побеждающая и всё подчиняющая себе страсть – страсть к творчеству, к работе. Башкирцева пишет: «Нет ничего лучше, как занятый ум работа всё побеждает – особенно умственная работа», «…я хотела бы всё знать», «…чем больше я учусь, тем больше открывается передо мной ряд вещей, которые хотелось бы изучать», «…я недостаточно работаю», «…в продолжение 12 дней работаю от 8 до полудня, и от двух до пяти, а, возвращаясь в половине шестого, я работаю до семи, а потом делаю какие-нибудь эскизы, или читаю вечером, или же немного играю, и в десять вечера гожусь только на то, чтобы лечь в постель». Это обычное расписание Башкирцевой. Ей всё кажется, что она работает недостаточно много: «Что меня постоянно преследует, так это боязнь, что я не успею выполнить всего задуманного». Перед смертью, слабея, будучи не в состоянии встать с постели, Башкирцева записывает: «Я буду работать над картиной, несмотря ни на что…как бы холодно не было. Всё равно, не за работой, так на какой-нибудь прогулке. Те, которые не за работой, тоже ведь умирают». Цветаева была великой труженицей, не знавшей покоя, того покоя и отдыха, который доступен любому другому человеку. Её-то Аполлон требовал к священной жертве ежедневно! Она называла свой письменный стол вьючным мулом, а себя столпником, пригвождённым к своему столпу. В годы гражданской войны Цветаева размышляет о Башкирцевой, пытаясь осмыслить, в чём сущность её натуры. И приходит к выводу, что эта сущность нарциссизм, но нарциссизм оправданный: «Если бы в зеркале видела только своё лицо, кто бы с этим спорил? Но Башкирцева в зеркале видела и свою душу. Это уже слишком. Один любит своё брюхо, другой – свою душу. Последнее не прощается. Любовь к себе, вознесённая до пафоса – вот Башкирцева. Было что-то спартанское в этой любви. Миф о Нарциссе – правда о Башкирцевой. Мужчинам в Башкирцевой мешает ум, женщинам – красота». Можно было бы к этому добавить: художникам талант. Кроме этого, Цветаева тонко ощутила двойственность натуры Башкирцевой: «И эта нежнейшая внешность при этой внутренней мужественности». Поняла, потому что была такой же! Цветаева размышляет: «Дар ли богов, божественное ли проклятие – любовь к себе Башкирцевой – но в этой судьбе, бесспорно, побывали боги». Хорошо сказано! Но Цветаева делает заключение – последний удар: «Всякий дар богов – проклятие». Ей ли не знать! Цветаева нарциссизм Башкирцевой оправдывает: «И другое оправдание Башкирцевой – таланты. Живопись, прекрасный слог, игра на арфе. Живопись (то, что я видела) – сухая, скупая, не любовная. – Её пресловутый Митинг. – прекрасный слог, да. Точный, как она сама. Верю в игру на арфе. Главная, основная, единственная ценность Башкирцевой – в том, что она – она». То, что Башкирцева играла на арфе, наводит Цветаеву на дальнейшее размышление: «Арфа это ледяная буря. То же можно сказать о Башкирцевой». Любопытно в сопоставлении судеб этих двух гениев то, что Башкирцева, будучи художницей, не понимала поэзии, а Цветаева, будучи поэтом, была равнодушна к изобразительным искусствам. Но Цветаева, очень пристрастная в своих оценках всего, что не касалось поэзии, пишет: «Башкирцева не понимала стихов. – пусть себе рифмуют, лишь бы только это мне не мешало! – Думаю, что она – как многие люди после какого-нибудь дурного стихотворения раз навсегда отождествляют «поэтическое» (в дурном смысле с поэзией). Башкирцева – сама стихи, такой же подарок поэтом, как Дон Жуан, Жанна д`Арк». Интересно оценила Цветаева внешность Башкирцевой: «Внешность Башкирцевой: сталь и золото. Какое-то сухое сияние». А ведь сама была то же сталь и золото! Башкирцева для Цветаевой высшее существо, одно из тех, кто изредка появляется в нашем мире: «Последние (случайные) слова в её дневнике: «мне слишком трудно пониматься по лестнице» можно читать и так: «Летать умею, ходить – нет». Крылатый поэт, крылатый художник, крылатое существо, так близко стоящее к ангелу! Земной мир – не их обитель. Они пришли (прилетели!) дать знать этому миру, что есть красота и гармония, преображающие низость этого мира, Они вестники иных миров, где нет уродства и несправедливости. Мудрено ли, что Цветаева, прочитав дневник Башкирцевой, нашла родство по духу с давно умершей художницей. Но для Цветаевой она не умерла. Подобно Башкирцевой, Цветаева всю жизнь пишет свой дневник, содержанию которого позавидовал бы любой философ, так содержательны, глубоки и точны её наблюдения и мысли по разным поводам. И если «Дневник» Башкирцевой поражает целеустремлённостью духа юного гения, то «Дневник» Цветаевой поражает философской глубиной зрелого духа гения. Судьба и жизнь художницы и судьба и жизнь поэта трагичны по-разному. А что такое судьба? И что такое жизнь? Спросим у Цветаевой. «Судьба это то, что задумал в отношении нас – Бог. Жизнь это то, что сделали с нами люди». Прекрасно сказано, не правда ли?! НИТЬ АРИАДНЫ Впервые в Тарусу я попала в 1970 году. Хотела написать, что попала случайно, но жизнь меня давным-давно убедила, что ничего случайного в ней не бывает. Итак, я попала в Тарусу не случайно. Судьбе было угодно, чтобы именно в это лето, в июле месяце я очутилась в Тарусе. В три часа пополудни я должна была оказаться одна на просёлочной дороге между Тарусой и лесом, из которого я вышла, собрав несколько крепких, свежих, замечательных боровиков, и несла их в руках. Я очутилась там, где надо, и в нужное время. Зачем? Встреча, которая предстояла мне в Тарусе, изменила мою жизнь. О Тарусе, прежде чем попасть в неё, я знала следующее: в этом уездном городке жил и работал, и умер в 1968 году, и похоронен писатель Константин Паустовский. В нашем доме было его собрание сочинений. Этому я до сих пор сильно удивляюсь, потому что в библиотеке отца не было, к примеру, В. Маяковского, или сочинений М. Шагинян, или М. Шолохова, или Ф.°Гладкова. Творения советских писателей и поэтов отец неизменно и, молча, игнорировал. А вот К. Паустовскому почему-то повезло. Сегодня манеру письма Паустовского я называю совковый романтизм. Именно совково-романтическая направленность некоторых его произведений заставила отца снисходительно и с улыбкой относиться к его произведениям. Я знала, что Константин Паустовский похоронен в Тарусе, и, раз уж я очутилась в этом древнем уездном городке, намеревалась найти его дом и могилу. Просто посмотреть. А очутилась я в Тарусе следующим образом. Мне было двадцать пять лет. Я была аспиранткой-филологом, считала себя свободным и свободомыслящим человеком. Жила я в Москве, в аспирантском общежитии, и делила комнату с двумя аспирантками биологами. Наступило лето, домой в Иркутск мне лететь не хотелось, от сидения в библиотеке я устала, а аспиранты-биологи две симпатичные девчушки моего возраста должны были ехать на полевую практику. База их была именно в Тарусе. Поехали с нами, уговаривали они меня, что ты будешь делать в жаркой, пыльной Москве? Там мы будем снимать комнату у одной бабушки, места хватит. Уговаривать меня долго не пришлось. Я собралась в десять минут, и мы покатили в неведомую мне Тарусу. Сначала ехали электричкой в раскалённом вагоне. Потом от Серпухова – пыльного, неухоженного ехали автобусом, битком набитым бабушками с корзинами и узлами. И вот, когда задыхающиеся, жаждущие какого-нибудь питья, замученные тряской по пыльной дороге, мы вывалились из раскалённого автобуса, я была поражена чудным видением нестерпимо синего, огромного неба, с бело-серыми, кучевыми облаками, величественно плывущими над нашими головами. В большом городе такого зрелища не увидишь. И чудный воздух, каким в городе не дышишь. Пока я стояла, замерев в восхищении, бабки с корзинами и узлами рассеялись; пошли и мы. Городок был неухоженный, но живописный, со старинными, ветхими домиками, улочками, заросшими утиной травкой. Дорога, по которой мы шли, вилась по горам, по долам, мимо этих самых домиков, мимо кудрявых берёзовых рощ, мимо полноводной голубой Оки, лениво льющей воды, мимо парома через Оку. Пришли мы к домику, стоящему в роще на краю небольшого пруда, в котором плескались утки. Домик был небольшим, но с огромной застеклённой террасой. Хозяйка домика, милая старушка, расселила нас на этой самой террасе. Мне достался старый продавленный диван. Девчонкам – лежанка и раскладушка. Осталось ещё место для стульев и стола, за которым мы работали и ели. Девочки ушли на свою университетскую биологическую станцию, а я предалась ничегонеделанию. И ничегонеделание было восхитительным! Сначала я повалялась на утиной травке под берёзами. Но, обнаружив, что в траве в изобилии ползают какое-то жучки с длинными носиками, которые с непонятным мне энтузиазмом взобрались мне на колени и покушались продолжить свои альпинистские подвиги, я вскочила, стряхнула непрошенных, длинноносых альпинистов с колен. На память пришли почему-то страшные рассказы об энцефалитном клеще. Я ещё раз тщательно отряхнула живность с джинсов, и двинулась в путь. Путь привёл меня на берег Оки, которая поразила меня полноводностью и теплотой воды. Тёплая вода для девочки, выросшей в Сибири, на берегах Ангары, в которой в самую жаркую погоду температура воды около четырёх градусов, и выше не бывает, сама по себе – чудо. Мне захотелось немедленно искупаться, но не было с собою купальника. Возвращаться к домику, где мы остановились, мне было лень, и я положила искупаться вечером, когда девочки вернуться со своей биологической станции. Искупаться можно было только нагишом, и сделать это я решилась бы только в компании, но никак в одиночку. На противоположном берегу Оки прямо напротив Тарусы я увидела искалеченный экскаваторами холм. Несчастный вид его испортил мне настроение. Что там добывали, ковыряясь в этой горе, я не знала. Испоганили землю, на которой живём. Расстроенная, я побрела искать биологическую станцию. Она располагалась на окраине Тарусы несколько вагончиков, выкрашенных в зелёный цвет. Я нашла моих соседок, которые что-то сажали на делянке. А, карьер? Что там добывали? Камень, наверное? равнодушно отвечали они на мои расспросы. Что бы там ни добывали, пейзаж был безнадёжно обезображен. Ладно», сказали мои подружки, вот переправимся на тот берег на лодке, увидишь такую красоту, что забудешь о холме. Когда они закончили свою работу, мы наскоро перекусили, и переправились на лодке через Оку. Перевозчик смотрел, как я, сидя на корме, пыталась ловить брызги воды, которые летели от взмахов вёсел. Што, девка, купаться хочется? добродушно спросил он. На другой стороне Оки были луга. Заливные луга! Я видела это чудо впервые в жизни. Луга стлались под тёплым ветерком, как роскошные, разноцветные ковры. Трава и цветы были нам по пояс. Мы шли через эту роскошь к видневшимся впереди, километрах в трёх, домам. Усадьба Поленово, объяснили девочки. Там теперь музей. Усадьба Поленово была весьма живописна. Я бы не отказалась жить в такой усадьбе. В доме шёл ремонт. Служительница показала нам огромное полотно Поленова «Христос и грешница». Мы с девчонками поспорили, который из изображённых на полотне евреев Христос? Служительница снисходительно указала который. Я всмотрелась. Ничего божественного. Ничего, что выделяло бы Христа из толпы других евреев. Странная вещь живопись. Вечно будет этот поленовский Христос сидеть у каменной, белой стены, и вечно будет стоять перед ним прекрасная грешница, и вечно будет окружать их толпа, как стая гиен, готовых вцепиться в нежную живую плоть. Странные люди! Почему они привели одну только женщину? А где мужчина, который вместе с нею прелюбодействовал? Грешили-то оба, а отвечает одна женщина. Несправедливо! Толпа дышит гневом не на одну только женщину, но и на Христа. Толпа испытывает его. А он что-то пишет перстом на песке, не обращая ни на кого внимания. Наконец, он поднимает очи, и говорит: Кто из вас без греха, первый брось на неё камень. И не нашлось в толпе праведника. И толпа рассеялась. А если бы нашёлся? Что бы тогда сделал и сказал Христос? Неужели, позволил бы праведнику бросить в грешницу камень? Христос, напоследок грешнице сказал: «и я не осуждаю тебя; иди, и впредь не греши». Но меня во всей этой истории интересует что он писал на песке перстом, когда встала перед ним толпа, приведшая женщину, застигнутую в прелюбодеянии? Полотно Поленова не романтическое. Скорее, решено в реалистическом духе. Мне оно показалось несколько скучным. Просто иллюстрация к Новому Завету. Этому полотну недостаёт слова. Если не знать о чём речь, ни за что не догадаешься, что именно изображено на полотне. Часть мужчин сидит, часть стоит. Стоящие евреи возбуждены, размахивают руками. Стоит перед сидящим у стены молодым евреем стоит молодая красивая женщина. Что они все хотят? Не будь текста Нового Завета можно подумать, что женщина пришла на свидание к мужчине. Бедная живопись! В прямом смысле бедная! Есть у каждого вида искусства свой незримый потолок, своя незримая граница, которую нельзя перейти. Живописное полотно, которое нуждается в пояснительном тексте, неполноценно. Полноценно только то живописное полотно, которое ни в чём не нуждается смотри и наслаждайся! «Красные виноградники» Ван Гога не нуждаются ни в слове, ни в музыке. Это полотно самодостаточно. Это полноценная живопись. Балет «Анна Каринина» нонсенс. Попробуйте понять, о чём эта постановка, если предварительно вы не прочли роман Л.°Толстого, или, по меньшей мере, не прочли либретто. Уберите из рук непосвящённого человека текст либретто. Уберите и музыку. Что останется? Молодые и не очень молодые стройные дядьки и тётки крутятся вокруг своей оси на одной ноге, ходят на цыпочках, ловко задирают ноги выше головы; дядьки без штанов, в исподнем, обтягивающем все архитектурные выпуклости их тел, таскают по сцене на руках тёток в юбках. Балет без сопроводительного текста и без музыки зрелище не для слабонервных жалкое и смешное зрелище. Зрелище глупое, если не сказать абсурдное. Мне скажут, балет искусство синтетическое, сочетающее в себе музыку, искусство танца, искусство живописи (декорации), драматическое искусство. Конечно, это так. И, всё-таки, без Слова балет ничто. Потому что балет претендует на смысл, на идею, на сюжет, а всего этого без Слова не может быть. И без музики балет полный вздор! Я, любящая оперу, когда-то возмущалась Львом Толстым, который оперу не любил и не понимал, и раскритиковал. Но опера опирается на Слово и Музыку, и на Слово прежде всего. Оперу можно, если не спеть, то рассказать. Тогда она перестанет быть оперой, и превратится в драму, в трагедию, в комедию. Смысл останется. В Слове всё: смысл, музыка, идея. А балет, опирающийся на Музыку и Танец, и на Музыку больше, чем на Танец, без Музыки ни во что не превратится. Будет просто движениями без всякого смысла. Народный танец, на идею и смысл не претендующий, будет смотреться естественнее, лучше, приятнее даже без музыки. Вы любите балет? На здоровье, но не считайте его вершиной искусства. Я и сама люблю посмотреть, как хорошо сложенная балерина крутит фуэте, или хорошо сложенный танцовщик взлетает и на секунду зависает над сценой. Но не уверяйте меня, что нога, ловко задранная и удерживаемая на весу, означает глубокую мысль или сильное чувство. Задранная нога это только задранная нога, менее или более ловко. И это всё! Служительница, довольная тем, что просветила нас в области живописи, стала рассказывать, как несколько лет назад рабочий, когда ремонт был уже почти закончен, закурил, бросил недокуренную папиросу в стружки, и занялся пожар. Многое погибло в огне. Тот ремонт, который застали мы, был собственно не ремонтом, и даже не рестоврацией, а воспроизведением копии усадьбы Поленова. Разочарование моё было полным. Нам вместо подлинной усадьбы Поленова подсунули подделку. Та усадьба сгорела. Правда, полотно Поленова было подлинным. Это меня немного утешило. Интересно, этот придурок, устроивший пожар, был наказан? И даже, если был, что толку! Подлинную усадьбу не вернёшь. Такие вещи бесценны и невосполнимы. Той ауры уже не вернешь! Возвращались мы тем же путём. Был дивный тёплый вечер. Песня «Как упоительны в России вечера…» ещё не была написана. Может быть, и создатели её еще не родились на свет. Но то, что мы чувствовали, возвращаясь в Тарусу через заливные луга, никак нельзя было назвать, кроме как упоение. Поили нас: душистый ветер, просторная синь небес, золотой закат, голубая лента Оки, золотые плоты, лениво плывущие вдаль. Мы наслаждались видом ландшафтов, нашей молодостью. Но впереди нас ожидало ещё одно слуховое наслаждение. Поужинав по-деревенски молоком с хлебом, мы улеглись спать на террасе. Конечно, долго болтали, хохотали, пока хозяйка на нас не прикрикнула. Мы притихли и незаметно уснули. Проснулась я на рассвете от дивного пения соловья. Никогда прежде я не слышала ничего подобного. В Сибири соловьи не поют. Зато там чирикают воробьи. Соловей заливался трелями самозабвенно. И столь же самозабвенно я слушала его. И всё это: и купы деревьев, и первые лучи солнца, упавшие на мою подушку, и свежий воздух, наполнявший террасу, и эти дивные древние трели наполняло грудь таким восторгом, какого я не испытывала ни до этого дня, ни после. Девочки безмятежно спали. Я не стала их будить. Это дивное утро было только моим. За завтраком я спросила, слышали ли они пение соловья. Они равнодушно пожали плечами. Им выросшим в центральной России соловьи не были в новинку. Это для меня они были чудом. День выдался жаркий. Было воскресенье. Мы отправились купаться, но прежде завернули по пути к могиле К.°Паустовского. Посидели на одной из скамеек, окружавших могилу. Всё выглядело любовно ухоженным. И здесь нас поймал этот человек, который незаметно появился, когда мы, было, собрались уходить. Среднего роста, невзрачной внешности, но с глазами с сумасшедшинкой, он направился прямо к нам. Мы не успели толком даже сообразить, что происходит, как этот человек уже держал двоих из нас под руки, и сыпал, сыпал, сыпал фразами. Он представился, как писатель местного значения, чью книжку «Приокские дали» одобрил сам Паустовский. Видно было, как он гордится этим. Он совал нам в руки свою книжку, где на титульном листе стоял автограф якобы самого Паустовского. Надпись начиналась так: «Дорогой друг…». Я повертела книжку в руках, и вернула владельцу, заметив, что не знаю Паустовского ли это почерк. Писатель местного значения не обиделся, а продолжал сыпать фразы, торопливо, лихорадочно, словно боялся, что его остановят, словно от этих фраз зависела вся его жизнь. Я невольно вспомнила соловья. Вставить своё слово в этот нескончаемый словесный поток не было никакой возможности. Смысл льющихся речей незнакомца сводился к тому, что он – замечательный писатель, которого оценил сам Паустовский. Он напомнил мне одного старика, вечно торчавшего возле могилы С. Есенина. Как ни придёшь на Ваганьковское, он – там. Во всяком случае, я несколько раз в разные годы приходила к поэту, и старик неизменно был возле могилы. Непременно что-нибудь рассказывал о своей дружбе с Есениным желающим слушать. Этот болтливый старик мне мешал сосредоточиться. Врал он, или нет, что знал Есенина, Бог весть! Наш новый знакомый, по-видимому, избрал то же самое амплуа, что и есенинский старик, торчать возле могилы Паустовского, выдавая себя за его друга, отлавливая слушателей его баек. Через пятнадцать минут его болтовня мне смертельно надоела, но, боясь показаться неучтивой, я слушала. Слушали и девчонки, но я заметила, что и они начали раздражённо поглядывать друг на друга и по сторонам. Я поняла, что и они ищут предлог, чтобы сбежать от болтуна. Вдруг словесный понос иссяк. К могиле приблизились двое – молодой мужчина с молодой женщиной. Они несли цветы, и бережно положили их на могильный камень. Увидев нас в компании с местной знаменитостью, они резко развернулись и пошли прочь. Родственнички! ядовито прокомментировал наш новый знакомец. Меня и знать не хотят! Когда мэтр был жив, я у него в доме дневал и ночевал, а теперь они меня на порог не пускают! Я мысленно одобрила политику родственников Паустовского, и посочувствовала им. Мы едва отвязались от писателя местного значения, автора одной-единственной книжечки, которую он, видимо, всегда носил с собою, чтобы всем показывать автограф Паустовского. Больше мы на могилу писателя решили не приходить, чтобы не столкнуться с этим несчастным. Зря мы так решили! Писатель местного значения не ограничивался дежурством у могилы мэтра. Он, как оказалось, целый день занимался тем, что перебегал с места на место, в поисках жертв. Днём мы встретили его у музея живописи, на автобусной станции, на рынке, просто на улице. Он приветствовал нас, как старых знакомых, и вновь норовил в нас вцепиться. Этот вампиризм привёл меня в такое бешенство, что, когда в очередной раз мы встретились на пляже, и писатель вздумал снова прилипнуть к нам со своими разговорами, для которых ему не нужны были собеседники, а только слушатели, я принялась сверлить его взглядом и мысленно посылать к чёрту. Мои спутницы, между тем, хихикали. Он казался им очень смешным. Мне же он казался страшным в своём фанатизме, упорстве и самолюбовании. Наконец, он стал воспринимать мой взгляд, но, к моему огорчению, совершенно неадекватно. Как она смотрит! восторженно обратился он к моим подружкам. Вы вот на всё, что я говорю плюёте, и хихикаете, а она смотрит! Внимательно! Какой восторженный взгляд! Я мысленно ахнула, и поняла, что имею дело с сумасшедшим. Как было объяснить человеку, что нас от него уже тошнит? Я собралась уже, было, неучтиво прервать поток сознания писателя местного значения, как вдруг, к нашему восторгу, он узрел на пляже незнакомых людей. Он ринулся к ним, и издали мы наблюдали, как он вытаскивает из кармана пиджака свою книжечку и показывает надпись новым жертвам. На следующий день девочки снова отправились на свою делянку что-то там сажать. А я, предоставленная самой себе, решила пойти в лес. Лес был настоящий, густой, смешанный. Я подумала, что русские сказки могли родиться только у такого народа, который жил в таких лесах. За каждым кустом мне стал мерещиться леший, или кикимора, или Баба Яга. Посмеиваясь над своим разыгравшимся воображением, я углубилась в чащу. В чаще было сумрачно и прохладно. Я стала заглядывать под деревья в поисках грибов. И я их нашла. Четыре крепких больших белых гриба. Они чудно и вкусно пахли. Боясь углубляться в лес одна, я вышла из него и двинулась по просёлочной дороге к городу. Неподалёку от первых домов мне встретились две женщины очень зрелого возраста. Они медленно шли мне навстречу, разговаривая, очевидно, прогуливались, наслаждаясь вечерней прохладой. Женщины были явно городские. Когда мы поравнялись, я сказала «Здравствуйте!», хотя не была с ними знакома. Неудобно было не поздороваться с прохожими на пустынной просёлочной дороге. Они вдруг остановились, ласково глядя на меня, тоже поздоровались со мною. Та, что была моложе, чернявая, хорошенькая, сказала: Смотрите, Ариадна Сергеевна, какие чудные грибы девочка нашла! Вторая, та, которую чернявая назвала Ариадной Сергеевной, была удивительной внешности, с огромными светло-голубыми глазами в пол-лица! Ариадна Сергеевна, поглядела на грибы, улыбнулась мне и спросила: Вы из Москвы? Отдыхаете здесь? Я ответила кто я и зачем в Тарусе. Аспирантка? – удивилась она. А я думала – студентка. Уж больно молодо выглядите. По какой специальности? Английская литература. Шекспир, отвечала я. А русскую литературу любите? Я отвечала, что люблю. А кого больше всего? допытывалась незнакомка. Я подумала немного: Пушкина и Лермонтова. А из современных? Никого. А Цветаеву? спросила женщина. Я пожала плечами: Я плохо её знаю. Всего несколько стихотворений. Этого мало, чтобы полюбить. Женщина улыбнулась: Полюбите Цветаеву! Она лучше всех! Я отдала женщинам грибы, потому что не знала, что с ними было делать. Они взяли, и, одарив меня на прощание улыбками, неспешно продолжили прогулку. Я пошла своим путём, радуясь, что пристроила грибы. Полюбите Цветаеву! звучало у меня в ушах. Сказано это было так проникновенно, так любовно, что это поразило меня. Надо найти Цветаеву и почитать, подумала я. Вечером я рассказала о странной встрече на дороге. Старушка-хозяйка, выслушав меня, сказала: А, это Аля, переводчица. Фамилия у неё кака-то нерусская, еврейская что ли? Погоди-ка: Эрон? Эпрон? Эфрон? То-то вроде. Она москвичка, но живёт летом здесь. Дача у неё. А моя подружка, Климовна, корову держит, и Але молоко продаёт. Хорошая женщина, Аля-то. Добрая. Подружки к ней из Москвы ездиют. Проведывают. Сердце только у Али плохое. Болит и болит. Климовна сказывала, Аля-то лекарства всё пьёт. Вернувшись в Москву, я отправилась в библиотеку, выписала себе томик стихотворений Цветаевой и пропала. Я пропала раз и навсегда! Всё, вся и всех затмила мне Цветаева! Есть у неё строки: «О, чёрная гора, Затмившая весь свет». Не чёрная гора, а светлое облако в лазури затмило мне весь свет! Я видела только его! Я слышала только её! «Полюбите Цветаеву!» звучало в моих ушах. Фраза оказалась пророческой. Я полюбила Цветаеву так, как никогда в жизни никого не любила, и никогда не полюблю. Если есть любовь навек, без разочарований, без конца, то это именно такая не человеческая любовь. Цветаева вошла в моё сердце целиком и полностью. Это был мой поэт. Для меня поэт. По моему сердцу и интеллекту поэт. А женщину с огромными голубыми глазами, встреченную на просёлочной дороге в Тарусе, я не забывала никогда, потому что нельзя было забыть эти невероятные глаза и эту фразу, сказанную мне, как заклинание. И однажды я узнала её на фотопортрете, когда в руки мне попала книга дочери Цветаевой Ариадны Сергеевны Эфрон. Так вот с кем свела меня судьба в Тарусе! И я думаю, не случайно. Потому что ничего случайного в мире не бывает. Через семнадцать лет я снова побываю в Тарусе. Искалеченный холм на правом берегу реки покроется растительностью. Всё так же будет плавно нести свои воды Ока. И пойду я уже не на могилу Паустовского, а на могилу Ариадны Сергеевны Эфрон. Она похоронена на Тарусском кладбище, расположенном в лесу. Надпись на серо-голубом могильном камне мне скажет, что умерла она 26 июля 1975 года. Другими словами, через пять лет после нашей встречи. И, наверное, судьба знала, что делала, когда устроила наше мимолётное свидание на просёлочной дороге между лесом и Тарусой. Дочь Марины Цветаевой дала мне в руки нить, приведшую меня к творчеству её великой матери. БОЛШЕВСКАЯ ОСЕНЬ Прослышав, что в Болшево открылся музей Цветаевой, мы с моей крёстной дочерью Мариной Поповой отправились в путешествие. Пока электричка несла нас прочь от Москвы, я размышляла, как летом 1939 года Марина Ивановна, приплыв на пароходе «Мария Ульянова» в Ленинград, села в поезд «Ленинград Москва», а затем, этой самой Москвы так и не увидев, поехала в Болшево. Электричек тогда не было. Был паровоз, тащивший вагоны с узкими тусклыми окнами. И, конечно, паровоз шёл медленнее, чем современная электричка. О чём думала Цветаева, глядя в окно на подмосковный летний пейзаж? Что чувствовала? Были ли у неё какие-то планы на будущее? Питала ли она какие-то надежды на лучшую жизнь? Этого мы никогда не узнаем. В её дневниках ничего не написано об этих днях. Мы вышли на станции Болшево. Станция, как станция. Деревянный настил вдоль путей. Довольно-таки убогий вид этой станции меня огорчил. А что ты ожидала увидеть? спросила скептичная Марина. Лучше посмотри, какие сосны! Сосны были великолепны! Высоченные, стройные! Ветер слегка раскачивал в голубой высоте зелёные шапки крон. Слишком много сосен, тихо сказала Марина. Я поняла. Величественные кроны были слишком высоко. Чтобы их увидеть, нужно было задирать голову. Внизу среди стройных красновато-коричневых стволов создавалось ощущение пустоты и одиночества. Это ощущение усугублялось тем, что вокруг почти не было людей. Мы брели наугад по хорошо убитой дороге, и высматривали, не покажется ли кто-нибудь, кто сказал бы нам, в правильном ли направлении мы идём. Из-за поворота вышла старуха в старой латаной телогрейке, длинной клетчатой юбке до пят. На голове старухи был выцветший платок тоже в крупную клетку. Из-под юбки виднелись носки кирзовых сапог. Старуха как будто вышла из сороковых годов. Так и подмывало спросить её: Где тут, бабушка, живёт Цветаева? Кака-така Цветаева? – спросила бы старуха. Ну, где тут дачи НКВД? А зачем вам? подозрительно спросила бы старуха, оглядев нас с головы до ног. А на такой даче и живёт Цветаева, ответили бы мы. Старуха, молча, махнула бы рукой, определяя направление, и поспешила бы от нас прочь. Где тут, бабушка, Дом-музей Цветаевой? спросила я. Какой-такой, музей? – ответила вопросом на вопрос старуха. Это в городе музеи, а здесь деревня. А вам кого надо-то? Дом-музей, настаивала я. Бывшие дачи НКВД, вмешалась Марина. А, сказала старуха, так бы и сказали! Туды! И она махнула рукой, определяя направление. А что, там и впрямь музей открыли? спросила она с любопытством. Открыли. А кому, ты говоришь? Цветаева Марина Ивановна там жила. Кака-така, Цветаева? Поэт. Недоумение отобразилось на морщинистом коричневом лице. Я поняла. К НКВД она не имела никакого отношения. Муж имел. А она жила здесь с мужем. Му-уж, протяжно сказала старуха. Тада поня-я-тно. Мы поблагодарили и отправились дальше. Я оглянулась. Старуха продолжала стоять там, где мы её оставили, и глядела нам вслед. Может она их помнит? спросила Марина. Я развернулась и побежала назад к старухе. Она спокойно стояла и смотрела, как я приближаюсь. Вы в Болшево давно живёте? спросила я. Всю жизнь и живу, охотно откликнулась старуха. А, может, Вы их помните? с безумной надеждой спросила я. Кого? спросила старуха. Ну, тех людей, что жили на дачах? Вам ведь тогда лет 15-20 было? Когда? – спросила старуха. В 1941 году. В сорок первом? Старуха опустила глаза, шевелила губами, считала. Тринадцать. Так Вы помните? Старуха подняла на меня голубые невинные глаза. Мы эти дачи подальше обходили. Родители нам обходить их подальше велели. Неужели Вы никого не помните? настаивала я. Может быть, видели женщину лет пятидесяти, моего роста, с седыми волосами, худую? Старуха пожала плечами и отрицательно покачала головой. Подошедшая Марина вмешалась в разговор: Может быть, Вы помните высокого красивого мальчика, который пришёл в старший класс? Ему было пятнадцать лет. О нём говорили, что он приехал с матерью из Парижа. Старуха снова опустила глаза, подумала. Не помню. Не может быть! настаивала я. Вы же наверняка учились в одной с ним школе. Да я в ту школу редко ходила, сказала старуха. – Обуви не было ходить. Мы снова поблагодарили её и распрощались. Не успели мы отойти на пять шагов, как старуха спросила: Чёрненький, полненький? Мы с Мариной развернулись, как на пружинах и подскочили к старухе, подумать не успев. Нет, не чёрненький. Русоволосый, заволновалась Марина. Вряд ли полненький, сказала я раздумчиво. Не помню, сказала старуха. Мы пошли своей дорогой. Постой, сказала я, останавливаясь. Может, в пятнадцать лет он был полноват? Это потом он вытянулся и стал худ и строен. И тёмнорусые волосы могли казаться тёмными? Мы повернулись, но старухи уже не было. Дорога была пуста. Я побежала к перекрёстку. Никого. Под землю она, что ли провалилась?! Я вернулась к ожидавшей меня Марине. Неудача меня огорчила. Да, ладно, утешала меня Марина, ну, не помнит, что же делать. Да ещё и склероз, наверное. Чёрненького и полненького мальчика она просто выдумала. Поговорить хотелось. Наконец, мы вывернули на улицу, названную в честь Цветаевой. Улица, как улица. Скромные деревенские домики. Палисадники с цветами. Лениво погавкивали из-за заборов собаки. Пора бы и в Москве переименовать какую-нибудь улицу Ленина или Маркса в честь Марины Ивановны. И какой-нибудь теплоход, чтобы ходил за границу. И жители заморских стран спрашивали бы у наших моряков, кто такая Цветаева? А моряки с гордостью говорили бы это наш русский поэт. И библиотеку можно назвать именем Марины Ивановны. И гуманитарный университет. Мечтая, я высматривала дачу. В моём представлении дача это что-то весёлое, светлое, радостное. Дом с мансардой, обведённый террасой, увитый плющом, с цветами на участке. Смотри, сказала Марина. Номер пятнадцать. Я растерянно смотрела. Низкое, длинное, унылое сооружение, сложенное из брёвен прижималось к земле. По фасаду несколько окон. По бокам сооружения веранды. Да, это, несомненно, была дача НКВД. Товарищи из этой организации даже дачи строили в форме бараков. Видимо для того, чтобы люди, отдыхая, не забывались. На участке росли высокие сосны. Мы пошли по дорожке к дому. Что подумала Марина Ивановна, когда увидела дачу в барачном стиле? Что чувствовала Марина Ивановна, когда шла по дорожке к дому? Не любила она жить в деревне с «удобствами» в дальнем конце огорода. Дача! Не явилась ли Цветаевой мысль: почему они должны жить на «даче» вдали от Москвы? Что стоило всемогущей организации, какой была в то время НКВД, поселить С. Эфрона на съёмной квартире в Москве? Не поселила. Что стоило всемогущей организации дать С. Эфрону квартиру? Не дала. Но по их энкаведешной логике и не надо было, ни поселять на съёмной квартире, ни давать квартиру. Зачем давать квартиру человеку, которого запланировали посадить и убить!? Ах, у него дочь? Дочери тоже не надо квартиру давать? Дочери, как и её отцу, обеспечат бесплатное жильё в тюрьме. Жена и сын? Жилищная проблема их проблема. Пусть решают её сами. Впрочем, их жилищную проблему НКВД может быть тоже намеревалось решить со временем на свой лад? Как знать! Арестован же был, в конце концов, Дмитрий Сеземан, с которым дружил Георгий Эфрон. Я сделала шаг по направлению к дому. И вдруг случилось чудо. Я трезвый скептик. Больше того, я лирический циник, или циничный лирик, как кому больше нравится. «Лирический циник» это по Цветаевой. Я не верю в чудеса. Я верю в то, что чудес не бывает. Что такое чудо? Нарушенный природный порядок вещей. Солнце не может взойти на западе и закатиться на востоке. Если солнце внезапно вздумает взойти на западе и закатиться на востоке, это и будет чудо. Юноши, вошедшие по воле царя в пещь, непременно сгорят. Если они не сгорят, это и будет чудо. Но солнцу не положено всходить на западе, а плоть человеческая сгорает в огне. А если меня убеждают в обратном, я не верю. По моему глубокому убеждению, если люди верят в чудо, и чудо случается, то случается оно не потому, что это чудо, а потому, что люди плохо осведомлены о природном порядке вещей. Но, впрочем, когда вышел навстречу нам кот, моё убеждение, что чудес на свете не бывает, было немедленно поколеблено. И вышел навстречу нам кот! Ну, и чудо кот, скажете вы, усмехнувшись. Да этих котов повсюду полно! Согласна. Котов много. Но вышел особенный кот. Чёрно-белый! Шубка чёрная. Белая грудка, белые кончики лап, как перчатки. Смотри, ахнула изумлённая Марина. Да это же твоя Мамзель! Да, это был кот, раскраска которого была точь-в-точь как у моей кошки по имени Мамзель. Ни до, ни после я не встречала у кошек такого удивительного сходства. Но сходство было не только в окраске шкурки. «Черты лица», то бишь, морды были те же, что и у моей Мамзельки! Кот подошёл, обнюхал мои ноги, и стал тереться о них, то одним, то другим боком. Невероятно, пробормотала я, наклоняясь и гладя кота по лоснящейся спинке. Кот приветствовал нас коротким «М-р-р!», и, подняв хвост, пошёл впереди нас к дому, оглядываясь, следуем ли мы за ним. Мы послушно шли следом за котом. Мою кошку и этого кота разделяла тысяча километров, так что о родственных связях говорить не приходилось. Удивительно, что возле дома, в котором пятьдесят восемь лет назад жила Марина Ивановна, нас встретил кот точная копия моей кошки. В конце концов, мог бы встретить кот другой расцветки. В природе образцы повторяются, ответила Марина на мой безмолвный вопрос. Встречаются даже люди-двойники. Да, в природе всё творится по образцам, но почему именно этот образец повторился у меня дома? Даже Франция, из которой приехала в этот дом Цветаева, имела косвенное отношение к моей кошке Мамзель. Её сокращённое имя от «Мадемуазель» было французского происхождения, и получено оно было моей кошкой по той причине, что она, родившаяся в Донбассе, чуть было не стала парижанкой. В наш институт иностранных языков в 1988 году прибыли две француженки: одна из Парижа, другая из Бретани. Наши студенты подарили парижанке крохотного котёнка, которому едва минуло четыре недели. Парижанка приняла подарок (или вынуждена была его принять), однако, когда через полгода она засобиралась домой, её стали одолевать сомнения брать или не брать кошку с собой в Париж. Понятно, что в Париже и своих кошек полным-полно. Но француженка привязалась к своей питомице, и расставаться с ней по её словам не хотела. Однако слова и поступки у некоторых людей не одно и то же. Везти с собою кошку из Донбасса во Францию хлопотно. Нужно делать прививки, нужно ждать три недели после прививки, нужно оформлять бумаги у ветеринара, нужно покупать специальную клетку, нужно покупать на кошку билет на самолёт. Француженка подумала-подумала, подсчитала, во сколько денежных единиц ей это обойдётся, и запросила пардону у своей любимицы, мол, я тебя очень люблю, я тебя вырастила, но, извини, везти тебя в Париж как-то уж больно хлопотно и дорого. И француженка прочно решила лететь в свой Париж без любимой кошки. Я узнала об этом случайно. А как же кошка? строго спросила я француженку. Та сконфуженно стала бормотать о хлопотах и деньгах. Я поняла, что подростку предстоит стать кошкой, которая будет ходить сама по себе. Я подошла к кошке, лежавшей на подоконнике, и взяла её на руки. Попрощайся с няней, сказала я кошке, теперь я твоя мама. Я засунула кошку за пазуху и ушла. Француженка и ухом не повела, видя, что её нагло грабят. Может быть, в глубине души она была даже довольна, что её ограбили. Может быть, пожелай я, она бы мне ещё и приплатила за ограбление. Моё сокровище я назвала Мамзель. Моя несостоявшаяся парижанка радовала меня восемнадцать лет. Верю, что все восемнадцать лет она была счастлива со мной. В осень 2000 года ей было двенадцать с половиной лет. Не успела я придти в себя от изумления от поразительного сходства моей кошки с болшевским котом, как случилось второе чудо. Из-за угла бревенчатого дома навстречу нам вышла тётя Соня. То есть вышла незнакомая мне женщина, но она была поразительно похожа на тётю Соню. Тот же рост, тот же тип лица. А впоследствии я убедилась, что и характеры их были поразительно похожи. Тётя Соня, Софья Семёновна Рубина, до революции была гувернанткой моего будущего отца Леонида Лаврова и его младшего брата Игоря. После революции Софья Семёновна вместе с семьёй моего деда Константина Лавровича Лаврова отправилась в Сибирь. В Иркутске она стала учительницей математики в советской школе. С семьёй моего деда она продолжала поддерживать самые лучшие отношения, и часто приходила в гости к своим повзрослевшим бывшим воспитанникам, у которых были уже свои дети. Тётя Соня была добрым ангелом моего детства. Каждый раз, когда она появлялась в нашем доме, наступал праздник. Тётя Соня ходила со мной гулять. Со мной никто не гулял, кроме неё, ни отец, ни мать, ни бабушка. Отец и мать целыми днями были на работе, а бабушка была слишком занята домашними делами. Тётя Соня неизменно появлялась в тёмно-синем шёлковом платье в белый горошек, в белой накрахмаленной пикейной шляпке на гладко причёсанных седых волосах, и в чёрных туфлях на французском каблуке. От неё пахло несоветскими духами, а дежурными советскими духами в то время были «Красный мак», и «Красная Москва», если мне не изменяет память. Тётя Соня водила меня в гости то к каким-то древним старичкам, к которым непривычно для моего уха обращалась «Сударь» и «Сударыня», то в зоопарк, то в детский театр, то в церковь. Тётя Соня была верующей. Она тайно от отца и матери крестила меня, когда мне исполнилось пять лет. Также тайно она крестила и моего старшего брата. Узнав задним числом о нашем крещении, отец схватился за голову и стал выговаривать тёте Соне, что если узнают у него на работе, что он крестил своих детей, он этой самой работы лишится. А был он в то время номенклатурный работник, и ему было, что терять. Мать ушла на кухню пить валерьянку. Кроткая тётя Соня спокойно убеждала моих родителей, что никто ничего не узнает, поскольку они-то в церкви не были. Родители немного успокоились, и мать спрятала наши оловянные крестики на зелёных ленточках в секретный ящичек японской лакированной шкатулки. У тёти Сони был золотой характер. Мягкая, неизменно спокойная, выдержанная, она была превосходно воспитана, и являлась для нас, детей, образцом хороших манер. Она никогда не читала нам нотаций, ни на чём не настаивала, не спорила, но в её присутствии мой нервный и импульсивный брат становился спокойнее, а мой неуправляемый характер становился заметно податливей. Влияние тёти Сони было благотворным Тётя Соня мечтала вернуться в Петербург, то есть в Ленинград. Она была истинная петербуржанка. Именно от тёти Сони я узнала, что Ленинград не есть настоящее имя этого прекрасного города. Когда мне было девять лет, мечта тёти Сони сбылась. Она обменяла свою двухкомнатную квартиру на однокомнатную в Ленинграде. Помню, как я упрашивала её взять меня с собой. Тётя Соня улыбалась и уверяла, что посадит меня в самый большой чемодан и увезёт с собой. Я была уже достаточно большой девочкой, чтобы понимать, что тётя Соня шутит. Отъезд тёти Сони были для меня первым большим детским горем. Итак, навстречу нам вышла тётя Соня. Это было второе чудо за последние пять минут. Нет, это не была тётя Соня, давно уже умершая в Ленинграде, но у женщины, шедшей нам навстречу, было лицо тёти Сони, и милая ласковая улыбка, и приятные манеры, совсем как у тёти Сони. Это была Ксения Филипповна Мельник, экскурсовод Дома-музея Цветаевой в Болшево. Мы познакомились, и Ксения Филипповна обласкала нас. Чем больше я общалась с нею, тем больше убеждалась в том, что эта бесконечная доброта, излучаемая Ксенией Филипповной, была продолжением бесконечной доброты тёти Сони. Я вспомнила моё детство и сердце моё, несколько остуженное жизнью, оттаяло и согрелось. Два чуда! Два необыкновенных совпадения! Случайность? Не знаю. Цветаева говорила, что ничего случайного не бывает. Верю Цветаевой. Но что означают эти странные совпадения? Какой мне был дан знак? Не знаю. Может быть, ответ я найду позже. Может быть, я уже его нашла. Но это моя тайна. А потом состоялось знакомство с директором Дома-музея Цветаевой в Болшево, Зоей Николаевной Атрохиной. Зоя Николаевна, энергичная, обаятельная женщина, провела нас на веранду, где у неё был отгорожено небольшое пространство под директорский кабинет. Стол был завален папками и книгами, и видно было, что здесь, за этим столом, изнемогающим под тяжестью бумаг, кипит и бурлит работа. Зоя Николаевна усадила нас, освободила угол стола, принесла чай и торт. Узнав, что я приехала из Донбасса, обрадовалась. У неё в Донбассе были родственники. Увы, я мало что могла рассказать о Донецке. Не так уж давно я переехала жить из России в этот регион Украины. Почему я попала в Донбасс, это отдельная история, о которой я когда-нибудь расскажу. Попив чаю, пошли осматривать экспозицию. Личных вещей Цветаевой было немного: лорнет, кофемолка, ожерелье, что-то ещё…Я посидела за столом (подлинным), за которым сиживала Цветаева. В этом музее была какая-то домашность. Мне казалось, что дух Цветаевой продолжает пребывать в этих стенах. Эта особенная, неказённая атмосфера музея сохранялась усилиями Зои Николаевны и Ксении Филипповны. Наступило время откланяться. Мы вышли из дома. Какой контраст, подумала я. Снаружи барак бараком, а внутри домашний уют, покой, и ощущение близости Цветаевой. Мы сфотографировались на память. Кот сидел у наших ног и тихо мурлыкал. «Все кошки погибли» вспомнила я фразу из письма Цветаевой. Не все. Какой-то потомок этих болшевских кошек выжил, чтобы его ещё более дальний потомок пришёл приветствовать меня на пороге цветаевского дома. Мы тепло распрощались. На Рождество Ксения Филипповна прислала мне ангела, искусно вырезанного из белой бумаги. Таких ангелов я видела на рождественской ёлке, которую устраивала для нас, детей, тётя Соня. Вновь детство подало мне знак. Этого ангела я и по сей день храню на книжной полке. Он стоит, как полководец, перед рядами книг и держит у губ трубу. Этот ангел меня охраняет. Сидя в полупустом вагоне электрички, уносившей нас в Москву, мы с Мариной долго молчали. Потом я рассказала ей о тёте Соне и поразительном сходстве с нею Ксении Филипповны. Я спросила Марину, что бы всё это значило? Не знаю, отвечала она. Кто это может знать? И я поняла, что всю мою жизнь буду разгадывать эту загадку. ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО АННЕ КИРЬЯНОВОЙ Ни секунды не сомневаюсь в том, что Вы, Анна Кирьянова, опубликовавшая в интернете свою статью о Марине Цветаевой под названием «Две души Марины Цветаевой», высокообразованный человек. Горько сознавать, что наши высокообразованные люди до сих пор находятся в плену заблуждений, которые они охотно разделяют с людьми невысокой культуры и образования. Мало того, что они охотно разделяют эти заблуждения, но с ещё большей охотой они пропагандируют их, публикуя подобного рода статьи, которые с жадностью читают люди. Как тут в очередной раз не припомнить негодование Пушкина, выплеснувшееся в письме к Вяземскому: «Толпа жадно читает исповеди, записки, etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врёте, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе». Люди жадно читают не только исповеди и записки великих людей, но и статьи, подобные Вашей статье, г-жа Кирьянова. Почему мне горько сознавать, что даже высокообразованные люди до сих пор находятся в плену заблуждений? Современная мода на астрологию не только не утихает, но, как вампир, питается статьями, в которых жизнь, судьба и творчество великих людей подгоняется под определение: так сложились звёзды, или этот человек рождён под знаком Весов (Девы, Близнецов и.т.°д.). Средневековое мышление у современных полуобразованных, и не вполне культурных людей можно рассматривать как исторический курьёз, как своего рода атавизм. Но средневековое мышление у современных высокообразованных людей что это? Потакание вкусам толпы? Жажда сенсаций, добытых любым путём? Или досадный пробел в образовании? Или неспособность критически мыслить? Или нетвёрдость жизненных принципов? Что это за мироощущение, в котором самым причудливым образом смешиваются православие и астрология, марксизм и теософия, средневековый оккультизм и языческая магия? Откуда этот размытый характер мироощущения, эта удручающая всеядность? Выплески средневекового мышления в современном мире есть, надо полагать, издержки переходного периода, в котором мы живём. Поверим философу А. Лосеву, утверждавшему, что бытовая практика астрологии и всякой магии, охватившая Европу в эпоху Возрождения, была не результатом невежества, но результатом индивидуалистической жажды овладеть таинственными силами природы. Наверное, и современный высокообразованный человек жаждет того же, привлекая в качестве инструмента астрологию и.т.°д. Но вот вопрос, а овладеет ли? Впрочем, у Вас, г-жа Кирьянова, другая цель. Какая именно цель, мы увидим дальше. Читая Ваше сочинение, г-жа Кирьянова, я задавалась вопросом: почему бы Вам, прежде чем Вы взялись за написание Вашего пасквиля на Цветаеву, не пришло в голову прочесть превосходное исследование биолога и физика А.Б. Арефьева под названием «Лукавая астрология» в интернете или в издании «Знак вопроса», опубликованном в 1996 году? Понимаю, Вам невыгодно упоминать об этом труде, даже если Вы его и читали. Разве Вам выгодно, чтобы читатели знали, что в 1974 году в журнале «Humanist» (n.5) было опубликовано «Заявление» 186 американских учёных, среди которых было 18 лауреатов Нобелевской премии. В этом «Заявлении» содержалась резкая оценка деятельности современных астрологов. Учёные США подчёркивали абсолютно ненаучный и опасный для общества характер тысяч астрологических предсказаний, и выражали беспокойство по поводу того, что СМИ охотно публикуют статьи и предсказания всевозможных шарлатанов и мошенников, пропагандирующих и формирующих антинаучные представления у определённой части населения. Приведу любопытные факты из этой книги. Учёные за рубежом (нашим, видимо, недосуг этим заняться, хотя именно на всём постсоветском пространстве увлечение астрологией, магией и оккультизмом приняло характер эпидемии) провели проверочные эксперименты. Результат был ошеломляющим. В 70-х годах сотрудники «Science vie» («Жизнь науки» Франция) за солидную плату попросили астрологов дать гороскопы для десяти предложенных ими человек. Астрологи согласились. Кандидатурам были даны превосходные характеристики. Чего только астрологи не нашли в этих людях: большой запас разума, дар предвидения, остроумие, самопожертвование, способность к любви к ближнему и.т.°д. Все эти комплименты были рассыпаны астрологами в адрес Марселя Петио, известному по процессу об убийстве 63 человек. Другие девять кандидатов также получили превосходные характеристики. Но все эти девять человек также были насильниками, убийцами и садистами. Подобные эксперименты были проведены в других странах Европы. Результат был один и тот же полное посрамление астрологов. А что же в России? Где наши эксперименты? Впрочем, об одном таком эксперименте я напомню уважаемым читателям. Астрологическая газета «Оракул» опубликовала на редкость благоприятный прогноз тележурналисту Владиславу Листьеву. Газета ещё лежала на прилавках, а Листьев был уже убит. Наших людей ничем не проймёшь! Они продолжают искать в газетах недельные астрологические прогнозы и с жадностью читают их, не задаваясь вопросом, а не сочинили ли очередной «прикол» сами сотрудники газеты? Потому что, сами ли сочинили, привлекли ли к сочинению прогноза астрологов, всё одно ахинея! Вернёмся к Вашей статье, г-жа Кирьянова. Главная тема Вашего сочинения судьба Цветаевой, родившейся под знаком Весов. Понятно, что всё, что говорится об этом знаке, надо было подогнать под судьбу Цветаевой, чем Вы и занялись. Для начала Вы привели в пример несходство словесных описаний внешности Цветаевой. Несходства действительно имеют место. Достаточно открыть книгу воспоминаний о Цветаевой, как мы обнаружим, что один её современник утверждает, что Цветаева была высокого роста и крепкого сложения, другой заявляет, что она была маленькой и хрупкой, третий говорит о среднем росте поэта. Дочь Цветаевой точно указала рост Цветаевой 164 сантиметра. Доверять, конечно, следует дочери Цветаевой, доподлинно знавшей, каким был рост матери. Но почему в воспоминаниях современников такой разнобой? Объяснения, конечно, есть. Но всё зависит от того, кто объясняет. Вы, г-жа Кирьянова, не мудрствуя лукаво, объясняете этот разнобой в восприятии многих людей внешности Цветаевой знаком Весов. Дело в том, что Вы строите свои выкладки на том, что люди, родившиеся под знаком Весов, якобы двоедушны, двойственны, двуличны. Такой знак! Однако, в информации, почерпнутой мною в интернете (сайт «История происхождения каждого знака Зодиака»), такой характеристики знак Весов не имеет. Я открыла ещё пару сайтов. Ни слова о двоедушии. Оставлю пока что без внимания, что все три сайта по содержанию, мягко говоря, не вполне совпадают. Ну, что ж, и у астрологов бывают разногласия по поводу одного и того же вопроса. Возможно, Вы, г-жа Кирьянова, пользовалась другими, более надёжными, с Вашей точки зрения, источниками. Однако этот разнобой в характеристике Весов весьма красноречив. Полагаю, что и с другими знаками зодиака дело обстоит не лучше. Хорошо, попробуем довериться другим источникам, которыми Вы пользовалась, г-жа Кирьянова. Какие же выводы Вы делаете из разнобоя впечатлений современников о внешности Цветаевой. Выводы любопытные. Вы, г-жа Кирьянова советуете посмотреть на портреты и фотопортреты Цветаевой в разные периоды её жизни. «Пухлощёкая девушка», «загадочная красавица», «орлиноносая худая женщина с папиросой», «седая смешная и жалкая старуха в грошовых бусах»…». Велико ощущение, что перед нами совершенно разные люди» резюмируете Вы. Я не стану придираться к слову «старуха», которым Вы по-бабски обозвали сорокавосьмилетнюю женщину, г-жа Кирьянова. Не знаю, какого Вы возраста, но коли придёт охота, взгляните на свои фотографии разных лет. Вы в ужас придёте, как Вы меняетесь с возрастом! Представьте себе, сударыня, все люди, под каким бы знаком зодиака они не родились, меняются внешне с возрастом. Представьте себе, не в лучшую сторону. Когда станете восьмидесятилетней бабушкой, взгляните, какой Вы были в двадцать лет. Вы задохнётесь от ужаса. Представьте, ничего общего! Кстати, под каким знаком зодиака вы родились? На под знаком Весов? «Едва ли найдётся в России другой поэт, чья жизнь так пронизана мистикой», рассуждаете Вы. Я не стану придираться к Вашему стилю. Меня интересует, что Вы понимаете под мистикой? Философские словари определяют мистику как стремление постигнуть сверхъестественное, божественное, трансцендентное путём ухода от чувственного мира и погружения в глубину собственного бытия, стремление соединиться с Богом посредством растворения собственного сознания в Боге. Насколько мне известно, Цветаева никогда не медитировала, никогда не стремилась уходить от чувственного мира (в молодости она очень любила чувственный мир), не была отшельницей-монахиней, не погружалась в глубину собственного бытия, чтобы соединиться с Богом. Представьте, ей было вовсе не до этого. Она либо писала стихи, либо гуляла с собеседниками, либо занималась домашним хозяйством и воспитанием детей. До мистики ли, когда столько дел! А что Цветаева думала и рассуждала об ином мире, так кто из нас этого не делает? Все мы либо боимся смерти, либо ждём её, как избавления от тягот жизни. Все! Нет человека, который не думал бы о смерти! Но это вовсе не означает, что все мы мистики. Да, правда, Цветаева ходила к гадалкам. А мистика здесь при чём? Гадалка явление языческое. Да, она верила в то, что сны могут сбыться, записывала их. Мистика к этому, какое имеет отношение? У Вас, г-жа Кирьянова, где ни копни, везде мистика. Гадания и вера в сны есть не более, чем языческие суеверия. Что ж, Цветаева человек и ничто человеческое ей не чуждо. Вы, г-жа Кирьянова в качестве доказательства «пронизанности жизни Цветаевой мистикой» приводите пример, что Цветаева слушала лекции духовидца Штейнера. Во-первых, была Цветаева только на одной лекции этого мошенника, по выражению Ф. Кафки, и нашла, что эта лекция была до неприличия скучна, и в ней не содержалось ничего нового. Поэтому Цветаева, сидевшая рядом со своим мужем, всю лекцию с ним переписывалась, и содержание этой переписки Вы можете прочесть в дневниках Цветаевой. Кстати, после лекции Цветаева подошла к Штейнеру и имела с ним краткую беседу, после чего, до крайности разочарованная, поняла, что никакой он не ясновидящий и, возможно, и не тайновидец. И А. Белый вопрошал, отчего лекции Штейгера так убийственно скучны? А русские философы Н. Бердяев, И. Ильин, С. Булгаков, Б. Вышеславцев, Н. Лосский, В. Зеньковский и ряд других не менее знаменитых камня на камне не оставили от «учения» Штейнера. Или Вам эти имена ни о чём не говорят? Великие русские философы для Вас не авторитет? Если Вам лень читать дневники Цветаевой, то прочтите мою статью в книге «Марина Цветаева: человек – поэт – мыслитель» и у Вас пропадёт охота вводить читателей в заблуждение относительно «мистики» Цветаевой. Как красочно и трогательно, как лирично, почти художественно Вы описали, дорогая г-жа Кирьянова, слушателей лекций Штейнера. «Как жадно вслушивались нищие великие литераторы и князья-таксисты в туманные и прекрасные речи доктора! Комкали кружевные, пожелтевшие от множества стирок, платочки бывшие фрейлины Её Императорского Величества, промышляющие нынче продажей пирожков и котлет, утирали невольно сорвавшуюся слезу полуголодные офицеры, работающие на фабриках и заводах». Ещё немного, и читатель тоже зарыдает. А вот Цветаева, которая в этом зале была, пишет, что в зале сидели в основном пражские немцы (послушать своего немца), худшие, добавляет Цветаева. Вообще-то, я в данном вопросе верю Цветаевой, а не Вам, г-жа Кирьянова, в силу известных обстоятельств там не бывшей. А полуголодный бывший офицер Эфрон (Цветаева обещала накормить его дома яичницей) написал о Штейнере «Злая сила». И никаких слёз! Тихий смех, чтобы другие не слышали, и удручающая скука! Единственно за что я могу Вас похвалить, г-жа Кирьянова, так это за пылкое воображение. Но Ваше воображение, уж простите, лжёт! А ведь Вы эту страницу дневника Цветаевой читали, г-жа Кирьянова! Читали! Но лживо истолковали. Вы пишете, что Цветаева деликатно отошла в сторону, когда увидела, что Штейнер устал. «Но была замечена уникальным духовидцем, отмечена его краткой фразой: Auf Wirdersehen!». К чёрту дипломатию! Почему я должна щадить Ваши чувства, когда Вы мошеннически передёргиваете карты? Вы бессовестно лжёте, г-жа Кирьянова! Вот подлинная запись из дневника Цветаевой: «Если Штейнер не чувствует, что я <пропуск одного слова> в зале – он не ясновидящий. <…> Доклад был скучный. <…> Больше ничего не помню. <…> Не сказал ничего нового. <…> Зал ужасен: пражские немцы, т.е. худшие во всём мире, потому что мало-мальски приличные из Праги, после революции, ушли. Короче: сплошные приказчики, пришедшие послушать своего (немца). <…> Очередь приказчиков на ясновидящего: я в самом конце. Последняя. (Всем нужнее!). Стою: борюсь: так устал – и ещё я… Но: я ведь всё-таки не эти все. И если он ясновидящий… Пока борюсь уже предстою». Цветаева обращается по-немецки к Штейнеру: Гер Доктор, скажите мне одно-единственное слово – на всю жизнь». Долгая пауза, и Штейнер произносит: До свидания! Не ясновидящий Штейнер! Не понял, кто перед ним. И «угостил» Цветаеву намёком на свидание в мире ином, как «угощал» этим всех дам, посещавших его лекции. И Андрей Белый, живший в Дорнахе, где Штейнер организовал свою школу для желающих научиться видеть космические этажи, был до того разочарован, что Штейнер не понял, кто перед ним (как и Цветаеву не выделил среди других дам), сбежал, в конце концов, от доктора, и ругал его дьяволом. Об этом тоже пишет Цветаева в очерке «Пленный дух». Цветаева даже не комментирует в дневнике собственные записи на лекции Штейнера – до того он ей стал неинтересен. Мошенник, он и есть мошенник! Прав Кафка! Так зачем Вы, г-жа Кирьянова, зная о содержании записей Цветаевой в дневнике, вводите читателей в заблуждение, намеренно искажая факты? С какой тайной целью Вы это делаете? Не все люди читали дневники Цветаевой. Есть среди них те, кто Вам поверит на слово. Но слово Ваше лживо! Дальше вообще следуют ужастики. «Письма к мёртвым занимали большое место в творчестве Марины Цветаевой», сообщаете Вы читателям, г-жа Кирьянова, в надежде этих самых читателей привести в состояние шока. К письмам Вы, г-жа Кирьянова, относите без разбору и стихи к Петру Эфрону, и очерки-воспоминания о Белом и Волошине, и «Повесть о Сонечке». Идёт нагнетание ужаса: «Страсть к мёртвым, любовь к мёртвым, страсть к Смерти». О ком это? О Цветаевой? Г-жа Кирьянова, это уж чересчур! Зачем Вы сознательно делаете из Цветаевой некрофилку? Разве Вы не знаете, что до последнего вздоха Цветаева любила жизнь? Разве Вам не известны её строки из позднего стихотворения: Я Жизнь, пришедшая на ужин! Вам они, конечно, известны. Но Ваша цель поразить читателя, сказать ему: я тебе, читатель, покажу такую Цветаеву, о которой ты не знал. Ну, как? Да, никак, г-жа Кирьянова. Разве меньше писали о смерти Пушкин и Лермонтов, Достоевский и Толстой, Чехов и Блок? Не говоря уж о других писателях. Пушкин так и вообще на свидание к мёртвой любовнице бегал. Не забыли? О, если правда, что в ночи, Когда покоятся живые И с неба лунные лучи Скользят на камни гробовые, О, если правда, что тогда Пустеют тихие могилы, Я тень зову, я жду Леилы: Ко мне, мой друг, сюда, сюда! Не слабо, правда? Да, Цветаева писала воспоминания об ушедших в мир иной друзьях. И, заметьте, как она назвала, к примеру, воспоминания о друге своём Волошине «Живое о живом». Да, она продолжала любить своих друзей и после их смерти. А Вы, г-жа Кирьянова, перестанете любить своих родителей, дай Бог им здоровья! когда они преставятся? Вы тотчас их забудете? Вы не станете о них вспоминать? В доме профессора Цветаева умирали люди. А что, в других домах люди жили вечно? Только в доме профессора Цветаева кто-то умирал? Я согласна, что немного странно, что добрый и образованный Иван Владимирович заказал портрет своей второй умершей супруги в гробу и украсил этим портретом гостиную. Но так ли уж это странно? Может быть, добрейший профессор не успел заказать портрет своей супруги при жизни. Вряд ли он предполагал, что его супруга так рано умрёт. Единственное, что ему оставалось заказать её портрет после смерти. Он простодушно увековечил её память, как мог, как умел, как успел. Г-жа Кирьянова уверяет, что поступок религиозного профессора Цветаева вряд ли сочетается с канонами верующего человека. «Вряд ли», значит, что г-жа Кирьянова не уверена, сочетается или нет. А сочетается с канонами православия сохранение мощей и поклонение им? Ответ очевиден. А ведь мощи это не портрет умершего человека, верно? Это сам человек, тело его. Так что особенного расхождения с канонами церкви я здесь не вижу. Другое дело, что гостиная, конечно, не место для такого портрета. Не нахожу также я и странным увлечение Марии Александровны, матери Марины Ивановны, медициной. Увлекается же г-жа Кирьянова писанием статей по астрологии . Чем медицина хуже? Уж лучше медициной, чем революционными идеями, которыми нередко увлекались девочки из приличных семейств, как например матушка С.Я. Эфрона. «Трудно представить себе женщину, отлично обеспеченную, богатую, молодую, музыкальную, которая по доброй воле отправлялась на жуткие операции, чтобы под скрежет ампутационной пилы удерживать и без того привязанную ногу нечастного пациента», продолжает угощать нас ужастиками г-жа Кирьянова. Чего только стоит набор слов: «жуткие операции», «скрежет пилы», «несчастный пациент». Мороз по коже должен пробежать у читателя! Впечатление такое, что наркоз ещё не изобрели и ногу несчастному пациенту отпиливают, когда он в полном сознании, а Мария Александровна эту ногу держит, с удовольствием прислушиваясь к скрежету пилы и воплям пациента. Киносценарии-ужастики бы Вам писать, г-жа Кирьянова! Я вновь не стану придираться к своеобразию Вашего стиля г-жа Кирьянова, хотя «музыкальная женщина» всё-таки это как-то не по-русски сказано. Трудно Вам, наверное, г-жа Кирьянова, представить сотни тысяч современных девушек, может быть, тоже отлично обеспеченных, молодых и «музыкальных», обучающихся в медицинских институтах? Они не только в операционных появляются, но даже ужас какой! в анатомичках трупы режут. А трудно Вам представить сестру Императрицы, Великую княжну Елизавету, которая работала сестрой милосердия в солдатских лазаретах? Тоже, между прочим, по доброй воле. Но я понимаю, к чему Вы клоните. Вы клоните к тому, что странная была это семейка Цветаевых. Почему бы, поэтому и Марине Ивановне не быть странной. Верно? Вы пишете, что рискнёте предположить, что «нечто тёмное привлекало мать Марины Ивановны к подобным зрелищам и участию в них». А современных девочек-медичек не привлекает нечто тёмное, когда они посещают анатомические театры? Нет? Ах, они получают профессию. А что, если предположить, что мать Марины Ивановны хотела быть общественно-полезной? Что, если её влекла не только медицина, но и возможность помогать людям? Конечно, нога пациента была привязана, так что помощь Марии Александровны по её дополнительному удержанию была пустяковая. Но, каждый делает, что ему по силам. А почему не предположить, что Мария Александровна воспитывала в себе таким способом выдержку и волю, столь редких в женском характере? Ничего этого Вы не хотите предположить, потому что Ваша цель отыскать в любых поступках членов семьи Цветаевых тёмное и только тёмное. И Вы специально нагнетаете удушливую атмосферу тайных пороков, которыми якобы обладали эти люди. В чужом глазу соринку высматриваете, сударыня? И способ воспитания детей Вам тоже не нравится? «Собственных дочерей не ласкала», пишете Вы. А вот Марина Ивановна пишет, что, будучи строгой, с ней, мать была очень ласкова с Асей, потому что Ася была младшей и болезненной. Представьте, что и Анастасия Ивановна то же самое пишет. Или Вы лучше знаете, чем сёстры Цветаевы? Я должна признаться, что способ воспитания детей Марии Александровны мне очень нравится. В детях необходимо воспитывать выдержку и волю. Может быть, именно суровость воспитания и помогла сёстрам Цветаевым выстоять в трудные годы, претерпеть лишения, голод и холод. Права Мария Александровна! Нельзя с вожделением смотреть на пирожные (и на что бы то ни было ещё!). А Цветаева в годы нэпа напомнила дочери Ариадне, что есть неписанный гвардейский кодекс не смотреть на витрины магазинов, где выставлены колбасы и окорока. Уроки Марии Александровны даром не прошли. «Страшным проступком было просить колбасу», ужасается г-жа Кирьянова. «И это в богатом профессорском семействе, при огромном состоянии…». Впечатление такое, что детей в богатой профессорской семье чуть ли не морили голодом. Не морили! Дети были сыты, обуты и одеты, у них были няньки и гувернантки. Так что зря Вы стараетесь, г-жа Кирьянова. И пирожные детям давали. Неужели Вы не читали «Воспоминания» Анастасии Ивановны? Помните, пирожные от Бартельса? Не помните или не хотите помнить? «Мать Марины не признавала религии и перед смертью приказала прогнать священника, который пришёл её исповедовать». Круто! А вот Марина Ивановна пишет, что мать её была протестантского вероисповедания (отсюда и строгость в воспитании детей), и умирала «не позвав священника». Не верите? Почитайте письмо Цветаевой к В. Розанову от 8 апреля 1914 года. Ваш вариант как-то основательно расходится с утверждением Марины Ивановны. Или Вы опять лучше самой Цветаевой знаете? И Анастасия Ивановна в своих «Воспоминаниях» ничего о прогнанном священнике не говорит. Единожды соврамши! Ах, если бы единожды! «Признавая существование иного, Горнего мира, она пыталась попасть туда с помощью гениальных прозрений своих стихов, считая себя медиумом между земным миром и астральными высотами», пишете Вы, г-жа Кирьянова. Разве православный Горний мир и буддистские астральные высоты это одно и то же, сударыня? Астральный мир это те самые космические этажи, о которых повествовал в своих книгах и лекциях Штейнер, и эти космические этажи имеют ужасных насельников, как свидетельствует тайновидец. Вряд ли Цветаева стремилась попасть на один из этих космических этажей. Её действительно привлекал Горний мир, где нет демонов-страшилищ, но есть Бог. Встреча Цветаевой с Эфроном выписана в вашем труде весьма лирично: «…огромное синее небо простиралось от горизонта до горизонта». Всегда узнаешь что-то новенькое из чужих текстов. Оказывается горизонтов два! Опять я придираюсь к Вашему оригинальному стилю, сударыня, но разве я могу пройти мимо таких перлов? Меня больше, по чести сказать, интересуют другие Ваши перлы. «Вспыхнула в душе поэта великая любовь, полились великие стихи… Однако Родзевич женился на другой», так кратко описали Вы бурный, психологически сложный и драматичный роман Цветаевой с Родзевичем. И про бывшую любовницу, брошенную Родзевичем умирать в больнице, и про её косу, подаренную неверному любовнику правда. Но как-то у Вас получается, сударыня, что правда у Вас оборачивается либо ложью, либо полуправдой, потому что Вы не договариваете всего до конца. Складывается впечатление, когда читаешь эту часть Вашего текста, что Родзевич и Цветаеву обманул и бросил, и женился на другой женщине. Кстати, другая была Муна Булгакова, дочь религиозного философа С. Булгакова. Но ведь было всё не вполне так, как Вы описали. Есть свидетельство самой Цветаевой. Это она прекратила любовную связь между собою и Родзевичем. И прекратила её именно из-за этой косы, «дара покойницы», как Вы изволите выражаться, хотя, на мой взгляд, дарят живые, а уж покойники вряд ли. Цветаева пишет в дневнике, что не смогла перенести предсмертные страдания этой незнакомой ей женщины, с которой Родзевич жил два года. Женщина перед смертью ждала Родзевича, звала его. Он пришёл, когда она спала. Родзевич потом рассказывал Цветаевой, что, когда он взглянул на эти «куриные» руки (он имел в виду страшную худобу), то не смог и ушёл. Ушёл, не разбудив, не простившись. А, проснувшись, женщина даже не узнала, что он приходил, и всё звала его. Так и умерла, не дождавшись. Цветаева пишет в дневнике, что прерывает отношения с Родзевичем не потому, что боится, что он её, как эту женщину в страшную для неё минуту может бросить. Может, добавляет Цветаева, я такой судьбы и заслуживаю. Но Цветаева не вынесла смертной муки той женщины, к которой Родзевич так и не пришёл. Вернее, пришёл, и трусливо сбежал, как вор. Цветаева той женщине сострадала. Поэтому и отказалась от Родзевича. И правильно сделала! Но эта не единственная причина, по которой Цветаева рассталась с Родзевичем. Эфрон ужасно страдал от измены жены, боялся, что Родзевич, слывший в эмигрантских кругах «маленьким Казановой» бросит, в конце концов, Цветаеву, и той придётся немало страдать. По крайней мере, так пишет Эфрон Волошину. Эфрон свою жену недооценивал. Она сама прекращала отношения, если её что-то не устраивало в людях. Страдая, Эфрон умолял жену не бросать его, поскольку, так писала Цветаева, он пропадёт без неё. Не оставили Вы, г-жа Кирьянова, без внимания и семью Эфронов. «Яков тоже был страстным революционером, прославившимся своим героизмом: он убил провокатора, лично, своими руками», пишете Вы. Сударыня, Вы что, тоже страстная революционерка? С каким восторгом Вы пишете об убийстве человека, пусть даже и провокатора? Вы уверяете, что это героизм? Взять и убить своими руками, лично героизм? Что может быть героического в убийстве безоружного и беззащитного человека, убийстве без суда и следствия? Неужели Яков Эфрон убийца, преступник, устроивший самосуд вызывает Ваше восхищение? Вы пишете: «Как странно повторилась ситуация спустя много лет. Сергей Эфрон принял участие в убийстве Игнатия Рейсса, действуя по заданию НКВД». Что же в этой ситуации Вы находите странного, г-жа Кирьянова? Сын пошёл по стопам отца. Ведь, наверное, в семье Эфронов восхищались «героизмом» отца. Вот и результат! «Действительно, разговоры о карме и духовной наследственности имеют под собой прочное основание. Нарушившие заповедь «не убий», отец и сын перенесли страшные несчастья», продолжаете Вы. Вас не поймёшь: то Вы называете убийство героическим деянием, а через предложение оказывается, что отец и сын нарушили заповедь. Не успеваешь следить переменами Ваших убеждений. Со сроками смерти Якова Эфрона Вы ошиблись. «Почти сразу умер и сам Яков Эфрон». Когда Константин Эфрон и его мать повесились в 1910 году, к этому времени Яков Эфрон уже умер в 1909 году. Г-жа Кирьянова, Ваши высказывания в адрес Цветаевой, которые Вы допускаете, я считаю наглыми и бессовестными. «Меркантильная дама, которая пишет незнакомым людям нахальные письма с просьбами прислать денег, смеётся над теми, кто её поддерживает, клевещет на тех, кто оказывает её помощь» вот портрет, который Вы преподносите читателю. Слово «меркантильный» означает «мелочно-расчётливый», и это слово к Цветаевой неприменимо. Вы назвали «меркантильной дамой» человека, у которого не было: ни своего угла, ни постоянного заработка. Вы обозвали «меркантильной дамой» человека, лишённого самой элементарной собственности, вынужденного просить денег не у незнакомых людей, как Вы пишете, у знакомых, которые добровольно решили материально поддерживать Цветаеву, так удручающе бедна была она. Эти люди, С. Андроникова-Гальперн, Д. Святополк-Мирский и другие близко знали Цветаеву, имели полное представление, в каком бедственном положении она находилась. Да, Цветаева писала Андрониковой-Гальперн письма с просьбой о помощи, когда деньги опаздывали, и надо было срочно заплатить за аренду квартиры, из которой в случае неуплаты Цветаеву вместе с детьми могли бы выбросить на улицу. Делать из беды поэта пошлую комедию вот истинное нахальство, и это Ваше нахальство! Да, муж Цветаевой не был способен содержать семью, занятый своими химерическими предприятиями, и это тоже была беда поэта и беда самого Эфрона. Но зачем измываться над этими бедами и писать о меркантилизме? Вы пишете о гадких поступках Цветаевой, г-жа Кирьянова, сваливая в одну кучу и юношеские шалости, вроде рябиновой настойки, и кражи в комиссариате хлеба для голодных детей. Сударыня, легко Вам, не правда ли, отлично пообедавши, сидеть у компьютера, рассуждать о морали и пописывать «жёлтые» статейки о великих и много страдавших людях. А Вы бы для своих детей не украли куска хлеба, если бы, не приведи Бог, Вашим детям нечего было бы кушать? Вы забыли добавить, что Цветаева, помимо хлеба для своих детей, крала чернила и бумагу для себя в том же комиссариате, потому что ей нечем и не на чем было писать стихи, которые сегодня Вы почитываете. Друзья Цветаевой, у которых была еда, не догадывались ей хлеба дать. Мебель, друзей сводного брата Цветаева скорее не продала, а порубила топором и сожгла в буржуйке, потому что были морозы и в комнате, где она жила была почти нулевая температура. Почему Вы смакуете случаи воровства Цветаевой и её дочери Али, и ни слова не говорите о том, что во время революции, которую, по слову Цветаевой, создал чёрт, были невыносимые условия жизни: голод, холод, очереди, разруху, бандитизм, и тому подобные «прелести». Вы жалостно пишете о судьбе Али, но Вы забываете, кто создал предпосылки этой судьбы. Их создала не Цветаева, их создали проклятые большевики, грабя, убивая, отнимая собственность у невинных людей. Вам угодно было создать образ поэта, продавшего душу дьяволу. Тема не новая. Затасканная тема. Не знаю, кто Вы по профессии, но уж точно не учёный-литературовед, потому что уважающий себя учёный не станет искажать и фальсифицировать факты и ловко и умышленно лгать, перемешивая правду с ложью. Вы даже правду умудряетесь подавать так, что от неё разит ложью. А поскольку Вы точно не учёный-литературовед, а, скорее всего, журналист, судя по поверхностному, легкомысленному и произвольному обращению с фактами, то Вы ведь получили кое-какое филологическое образование, и не можете не знать, что такое вечная тема, художественный образ, художественный вымысел. Неужели Вы и правда думаете, что маленькая Цветаева видела самого чёрта, встречалась с чёртом, и отдала ему душу? Скажу Вам по секрету, нет никакого чёрта. Всё это выдумки людей. У человека есть свободная воля, и если человек употребляет её для того, чтобы совершать зло, это его свободный выбор. Нечего прятаться за чёрта. Надо самому отвечать за свои поступки. Отдаю должное Вашей начитанности. Вы почти точно пересказали содержание «Молодца» Цветаевой, и очень ловко сопоставили Марусю из этой сказки с самой Цветаевой, подметив общность имени. Мало того, что Вы увлекаетесь астрологией, Вам ещё знакомы идеи Фрейда. Сказка-то, оказывается психоаналитическая, раскрывающая подсознание Цветаевой. Как беспощадно Вы расправляетесь с великим и беззащитным перед Вами поэтом, приписав ему безоглядную любовь к Злу. Удивительным образом в Вашей голове перемешаны понятия добра и зла. Революционер-народоволец, убивший безоружного человека, в Вашем понимании герой. Голодная Цветаева, укравшая для голодного ребенка кусок хлеба, воровка и преступница. Сказку страшную написала? Безоглядная любовь к Злу! А что Вы о Пушкине придумаете, написавшем, как к мужику мертвец пожаловал в гости? Тоже ведь страшно. А Достоевский? Что ни роман, то убийства! Тоже влечение к злу? По Вашим меркам все писатели и поэты потенциальные злодеи. У каждого из них такое можно найти в произведениях, что сам Фрейд за голову бы схватился! Отчего бы Вам, г-жа Кирьянова, не обратить было внимание на великолепное поэтическое воплощение сказки? На великолепие поэтической речи Цветаевой? Впрочем, Вам ведь это ни к чему. Вы внимание на сюжетик обращаете. А сюжетик ой, какой! С вампирами! Вы мифы, легенды и сказки народов мира когда-нибудь читали? Вы в сказки Афанасьева заглядывали? Пушкин-то, между прочим, тоже сюжетами о вампирах как-то увлёкся. Не помните? Не было никакой «второй Марины»! Был поэт Цветаева с цельным мироощущением, и эти Ваши попытки навязать читателю мысль о шизофреническом раздвоении личности, просто лживы и отвратительны. Что касается Ирины, то Вы повторяете фразу о побоях из письма художницы Магды Нахман, приятельницы Е. Я. Эфрон. Но это не более, чем гнусные сплетни. Магда Нахман говорила об этом со слов Е.Я. Эфрон, а почему последняя придумала побои, которых и в помине не было, так это на совести сестры Эфрона. Шлепок, которым всякая мать пользуется как воспитательным средством, Цветаевой, конечно, противопоказан. Шлепок моментально превращается в побои, не правда ли? Цветаевой ничего нельзя! Ни украсть кусок хлеба у тех, у кого он есть! Ни шлёпнуть ребенка! Ни страшную сказку написать! Ах, как Вам нравится эпатировать читателя! «Марина уходила на поэтические посиделки, привязав двухлетнюю Ирину за ногу к кровати в тёмной комнате. Под кроватью жили крысы… Привязывать ребёнка Марина стала после того, как девочка наелась всякой гадости из помойного ведра», пишете Вы. Снова правду мы перемешиваете с ложью. Цветаева пишет, что Ирина, ползая по комнате, нашла кочан капусты и съела его целиком с соответствующими последствиями. Цветаева была совершенно одна, ей не с кем было оставлять ребёнка. А выходить из дома требовали не только «поэтические посиделки», как Вы изволили выразиться, но и необходимость добывать пищу. Так что было лучше, оставлять ребёнка, чтобы он, ползая по комнате, наносил себе вред, или ограничить его свободу во имя его безопасности? Насчёт крыс Вы, г-жа Кирьянова, переборщили. Цветаева, оставившая дневники и письма, ничего не пишет о крысах, живущих под кроватью. Не было никаких крыс! Какая уважающая себя крыса станет жить под кроватью в доме, где нечего есть? «На похороны дочери Марина не пошла», заявляете Вы. Какие похороны, если ребёнка похоронили прежде, чем Цветаева узнала о его смерти? Она не поехала в Кунцевский приют на могилу младшей дочери, и не потому, что не хотела, а потому, что не могла. Аля лежала с температурой под сорок, и разве могла Цветаева от неё отойти? Но Вы ведь об этом молчите. Вам ведь хочется показать, каким бессердечным чудовищем в жизни была Цветаева. «В смерти дочери Цветаева обвинила сестёр мужа, которые помогали ей, чем могли», продолжаете Вы нагнетать атмосферу зла. А разве Вам неизвестно, что Елизавета Яковлевна выставила Ирину вместе с Цветаевой за дверь? Елизавета Яковлевна поставила условие, чтобы Цветаева отдала ей Ирину в дочери. Но поскольку, как всякая нормальная мать, Цветаева этому предложению воспротивилась, Елизавета Яковлевна прекратила предлагать свою помощь. Кормить детей было нечем, и Цветаева воспользовалась советом знакомого врача, отдать дочерей на время в приют. Врач сказал, что детей в приюте будут прилично кормить. (Прилично не кормили, но Цветаева об этом не подозревала). Не может быть, что Вы обо всём этом не знаете! Знаете, и умолчали. Умолчали, потому что полуправда, как и ложь, Вам выгодна. Полуправда и ложь Вам необходимы для создания образа Цветаевой, которому ужаснётся читатель. А Ваша цель дискредитировать поэта и ужаснуть читателя! Через много лет Цветаева помирилась с Елизаветой Яковлевной. Общая беда сблизила их. Но при чём двойственность натуры? Людям свойственно прощать. Ещё одна неточность в Вашем опусе. Эфрон не учился на кинематографиста. (А что, есть такая специальность кинематографист?) Он учился на киномеханика. Или Вы не чувствуете разницы? И об отношениях Цветаевой со Штейгером Вы тоже кое-что недоговорили. В Вашем пересказе Цветаева выглядит как ревнивая истеричка. Но Цветаеву возмутило то, что больной Штейгер, вместо того, чтобы жить в уединении и писать стихи, решил ехать в Париж и вести богемный ненавистный Цветаевой! образ жизни. А что он ехал к критику Адамовичу, наговорившему много гадостей и несправедливостей в адрес Цветаевой, так это был, что называется, второстепенный мотив, который у Вас превратился в первостепенный. О, вы умеете ловко расставлять акценты в угоду своим далеко идущим целям! Но это всё цветочки! Главные ягодки впереди! Самое страшное оскорбление, которое Вы наносите Цветаевой, это оскорбление в «неодушевлённости». Весы ведь знак неодушевлённый, не правда ли? Так придумали астрологи. Это Вы сказали о Цветаевой, о которой её современник и друг М. Слоним, наиболее объективный из всех, кто написал о ней воспоминания, сказал: «Голая душа! Даже страшно». Вы, г-жа Кирьянова, лучше всех на свете знаете, где добро и где зло. Вы так прекрасно различаете то, и другое. Вы так остроумно классифицируете добрые и злые поступки. Все цветаевские поступки Вами занесены в соответствующие рубрики. Не надо было нести две картофелины из трёх голодному Бальмонту и его жене! Не надо было угощать князя Волконского жалкими пирожками с горохом! У Вас, сударыня, другая логика. Цветаева писала: «Поэт – не может не дать». Да, она была по-русски щедрым человеком. Вам этого не понять. Совершенно сразил меня Ваш следующий пассаж: «Добро ли – знакомить князя, старого аристократа, с молодым поэтом Миндлиным, так нуждающимся в литературном совете и духовной опоре? Конечно. Но – Волконский был гомосексуалистом и очень любил молодых поэтов». Ишь, какой гурман, старый князь! Да Цветаева-то, почему должна отвечать за гомосексуальные наклонности князя? И почему она должна была заботиться о моральном облике совершеннолетнего юноши? Право, у него был выбор быть или не быть, согласиться или не согласиться. Трагическую смерть Цветаевой Вы тоже не обошли своим астрологическим вниманием. Что тут поделаешь? Весы-с! Должна была повеситься, раз родилась под знаком Весов. По Вашей логике, г-жа Кирьянова, все люди, родившееся под знаком Весов непременно должны повеситься? А как быть с подавляющим большинством, родившихся под этим знаком, не повесившихся и продолжающих жить, как ни в чём не бывало, и умирать естественной смертью? Самоубийство Цветаевой произошло не потому, что её оно влекло само по себе, как можно понять из Ваших намёков. Если бы влекло, то она не дожила бы до сорока девяти лет. Вы ни слова не сказали о тяжелейших условиях, в которых оказалась, в конце концов, Цветаева. Вы не сказали, как её травили и отказывали в публикации стихов эти два года в СССР чиновники от литературы. Вы ни слова не сказали о том, что ей, великому поэту, предлагали переводить с языков народов СССР третьестепенных советских поэтов. Вы не сказали ни слова о том, что с ней многие бывшие друзья боялись общаться, как с зачумлённой, ибо она приехала из эмиграции. Вы ни слова не сказали о том, что в Москве ей негде было жить и чиновники от литературы на все её просьбы о комнате отвечали отказом. Вы ни слова не сказали о многом, что постепенно подводило поэта к мысли о самоубийстве. Ваш изящный намёк, что душа самоубийцы Цветаевой «по народным преданиям» попала в геенну огненную неприлично злораден. Ну, давайте сделаем последнее уточнение. Не по народным преданиям, а по христианской догме. И Вы забыли, г-жа Кирьянова, что русская православная церковь в столетие со дня рождения Цветаевой, отпела её, следовательно, великодушно простила ей грех самоубийства и ходатайствовала перед Богом о прощении. Цветаева так много дала нам (в том числе и Вам, г-жа Кирьянова), её вклад в отечественную и мировую культуру и литературу так огромен, что акцентировать внимание на том, на чём акцентируете его Вы, мягко говоря, неблагородно. А если говорить откровенно, то подло и низко. Вы отбрасываете в сторону конкретные исторические условия и берёте в союзницы лже-науку астрологию. Астрология лжёт, лжёт и лжёт! И Вы, г-жа Кирьянова призываете в свидетели эту бессовестную лгунью. Зачем? Какая от этого Вам польза и выгода? Наверное, польза и выгода есть, и это выгода Герострата! Кто только не паразитирует на жизни и творчестве Цветаевой! Её биография и творчество замечательная питательная среда, выражаясь Вашим языком, для любителей астрологии и антропософии, фрейдизма и «клубнички»! Надеясь столкнуть Цветаеву в выгребную яму, Вы, г-жа Кирьянова, не заметили, как свалились в неё сами, да ещё приглашаете читателей побарахтаться вместе с Вами в нечистотах. Читатель, вместо того, чтобы читать произведения Цветаевой и находить в них художественные и интеллектуальные достоинства, читает Вашу ахинею. Ваша статья жёлтый винегрет из правды, полуправды, умолчаний, прозрачных намёков и лжи, приправленный астрологическим соусом. И этим отравленным винегретом Вы кормите читателей, которые в комментариях простодушно называют Вашу статью интересным исследованием! Г-жа Кирьянова, Вы уверены, что делаете Добро? 2010, Горловка ПАЛОМНИЧЕСТВО В СВЯТЫЯ ГОРЫ У меня было несколько причин нарушить установленный порядок жизни и поехать в Святыя горы (как мне нравится старая орфография!). Первая и самая важная причина была той, что в Святых Горах в лето 1915 года была Марина Цветаева. В имперской России Святые Горы находились в Харьковской губернии. Нынче находятся в Донецкой области. Цветаева путешествовала в хорошем вагоне, с большим багажом, с маленькой дочкой, нянькой и подругой, поэтом Софьей Парнок. В те годы Цветаева была молоденькой двадцатитрёхлетней женщиной, благополучным и преуспевающим человеком. Её волновали и беспокоили сущие пустяки, которые она заботливо и аккуратно вписывала в свой дневник, и на которые через несколько лет она махнёт рукой, плюнет, и объявит, что самое главное творчество, душа и дух, а остальное – суета сует и всяческая суета. Где именно останавливались Цветаева и Парнок неизвестно. Известно только то, что останавливались они у знакомых Софьи Яковлевны. По всей вероятности фамилия этих знакомых была Лазуренко, потому что адрес и именно эта фамилия указаны в письме Цветаевой из Святых гор Елизавете Яковлевне Эфрон Графский участок, 14, дача Лазуренко. Вероятно, у знакомых был собственный дом, но сохранился ли он? С тех пор прошло почти сто лет. Скорее всего, не сохранился. Цветаева поразительно сдержанна в отношении поездки в Святые горы. В уже упомянутом письме она сообщает, что местность чем-то напомнила ей Финляндию: сосны, песок, вереск, прохлада, печаль. Сравнение с Финляндией, в которой Цветаева никогда не была, со слов сестры, Анастасии Ивановны, в Финляндии отдыхавшей. У Цветаевой в письме ни слова о чудных пейзажах Святых гор. Ни слова о горах. Ни слова о Донце. Ни слова о монастыре. Дневник этого периода заполнен почти исключительно записями об Але. Ощущение такое, что Цветаева избегает говорить о себе и своих впечатлениях от поездки. Скорее всего, она настолько поглощена своими отношениями с Парнок, что у неё не остаётся времени ни для дневника, ни для писем. Цветаева погружена в свою любовь, и это очень закрытый период её биографии. Елизавете Яковлевне Цветаева признаётся, что и Серёжу она любит, и Соню любит, и Соня её любит, и это вечно, и от неё она не сможет уйти. Сердце всё совмещает, но радости до глубины нет. Разорванность от дней, которые надо делить. В письме завуалированная просьба понять и не судить. Стихия любви, с которой бороться невозможно. Где они могли гулять в Святых горах? Не сидели же они целыми днями на даче. Несомненно, ходили в монастырь. Посещали службы. Слушали чудное пение монахов. Поднимались на вершину горы. В 1874 году к вершине горы Фавор была устроена лестница, названная Кирилло-Мефодиевской. Лестница насчитывала 511 ступеней и была выполнена в виде крытой галереи с 16-ю площадками, двумя башнями и 22 переходами. Цветаева могла подниматься по ней. Теперь этой лестницы нет. Вместо лестницы – мощёная бетонными плитами дорога-серпантин. Посещали могилу Иоанна. В 1850–1867 годах в одной из келий внутри отвесной скалы совершал подвиг затворничества преподобный Иоанн (Крюков). В келье, где не было ничего, кроме гроба, в котором он спал, распятия и иконы, Иоанн провёл 17 лет. Гроб он смастерил себе сам. В нём Иоанна и похоронили. Может быть, у могильного креста Иоанна Цветаева и Парнок совершили ритуал, который совершают современные паломники прикасаются к кресту, а то и вовсе прижимаются к нему всем телом, и загадывают желания. Считается, что таким образом святой Иоанн не только исполняет заветные желания, но и посылает здоровье всем, кто прикоснётся к его кресту. Блажен, кто верует! Конечно, Цветаева и Парнок посетили пещеры. Неведомо, кто и когда вырубил в меловой горе ходы. В них более чем прохладно, хотя снаружи может стоять жара. Свечами освещали Цветаева и Парнок себе путь или фонарями? Свечами, конечно, романтичнее, но опаснее. Огонь свечи легко задуть движению воздуха, и тогда останешься в кромешной тьме, внутри горы. Страшно! Впрочем, можешь повернуть и идти назад к выходу. Гуляя по территории монастыря, Цветаева не могла не знать, что в монастырской гостинице, останавливался Антон Чехов. Но вряд ли её взволновал тот факт, что Антон Павлович посетил сии места. Чехова она с детства не любила. Как?! воскликнут удивлённые читатели, Цветаева не любила Чехова?! Выражаясь языком одного из персонажей чеховского рассказа этого не может быть, потому что этого не может быть никогда! Логика любителей Чехова роднит их с известным чеховским персонажем. Почему Чехова надо обязательно любить?! И Анна Ахматова его не любила. Я тоже его не люблю. По-моему мы находимся в плену чужих заблуждений и застарелых стереотипов. Я уважаю Цветаеву за то, что она не любила Чехова. Но ещё больше я уважаю её за то, что она имела смелость об этом сказать. И Достоевского она не жаловала. И Толстым не увлекалась. Зато боготворила Пушкина и Блока, Унсет и Пастернака. Так что вряд ли Цветаевой польстило, что она гуляла мимо гостиницы, в которой останавливался сам Антон Чехов. Скорее всего, она сказала Софье Яковлевне, что эти места когда-нибудь прославятся и тем, что здесь провела месяц Марина Цветаева. А если не сказала, то подумала. У Цветаевой не было комплексов. И если сказала или подумала, то была права. Теперь, когда в рекламных проспектах пишут о красоте здешних мест, не забывают упомянуть, что здесь были А. Чехов, И. Бунин и М. Цветаева. Неизвестно купались ли путешественницы в Донце или Банном озере, но возможно, и не купались, поскольку Цветаева говорит о прохладной погоде. Может быть, лето не удалось в 1915 году? Но по лесу они гуляли, несомненно. Лес чудный, полный птиц и зверушек. В первый раз я попала в Святые горы летом 1990 года. Успенский собор ещё не был реставрирован. Следы советского варварства встречались повсюду. Плачевное состояние, в котором был монастырь, это было не самое страшное. Страшен был чудовищной величины памятник революционеру Артёму, водружённый на вершине горы. Этот памятник и по сей день оскверняет пейзаж и оскорбляет чувства верующих. А как не оскорблять, если этот самый Артём собственноручно убивал монахов! В 1918 году красноармейцы здесь «повеселились» от души. Грабили, грабили, грабили! Кощунствовали! Издевались над несчастными монахами! Никакой внешний враг не сделал то, что сделали соотечественники с этим монастырём и монахами! Если бы только Цветаева знала, что происходило через три года после её посещения этих мест! Вооружённая чернь что может быть ужасней?! А ведь не только этот, но все русские православные монастыри подверглись разграблению и были осквернены. Хотя, если взглянуть на все эти ужасы с метафизической стороны, не участвовала ли русская православная церковь в деле подготовки революции?! Не собирала ли она сокровища на земле вопреки учению Христа? Не имели ли монастыри земли?! Не использовали ли труд крепостных крестьян?! Не молчала ли церковь, когда государство творило беззакония, продавая людей, как скот?! Не благословляла ли она миллионы юношей идти на бойню?! Разве все эти предосудительные деяния церкви и отсутствие деяний, когда чувство справедливости было попрано, не было подготовкой черни к восстанию?! Революция с её ужасами и преступлениями видится мне не только возмущенной стихией, но стихией тупо и планомерно подготовленной государством и церковью. Я старалась не смотреть наверх, где торжествовало нелепое чудовище памятник революционеру Артёму. Почему он торжествует, возвышаясь над храмами?! Почему монастырь терпит это чудовищное присутствие каменного идола?! Или это называется смирение?! Почему не найдётся человек, который подложит под него тротил?! Пока памятник преступнику оскверняет пейзаж, дух святости и покоя не вернётся к этим местам. Внизу был чудный лес, тишина. Чувствовалось дыхание вечности. И то, что монастырские сооружения были в плачевном состоянии, и требовали срочного ремонта, не мешало это романтическое дыхание вечности ощущать. Монахов почти не было видно. Ходить можно было повсюду. Никакие решётки и ворота не ограничивали мою свободу. Один из монахов согласился повести нас в пещеры. Мы долго шли по узкому ходу вверх и внутрь горы, пока не очутились в самой её середине, где было выбито довольно-таки обширное помещение храм внутри горы. Чем дальше мы шли, тем прохладнее становилось. Я шла дорогой, по которой когда-то проходила Цветаева и Парнок. Мои следы попадали в их следы. Этого первого впечатления от монастыря я никогда не забуду. Не забуду, потому что оно было романтическим, несмотря на исполинское каменное чудище, грозно следящее за каждым моим шагом. С каким удовольствием я понаблюдала бы, как оно взлетит на воздух и распадётся на тысячи мелких кусков. Когда-нибудь его непременно взорвут. Сама здешняя земля вопиет к небесам, чтобы исчезло это безобразное напоминание о зле, царившем здесь в годы революции и гражданской войны. И непременно должен быть воздвигнут скромный по размерам памятник жертвам революции – убиенным монахам. Второй раз я попала в Святые горы через десять лет. Мне хотелось как-то по-особенному отметить одновременную смену столетия и тысячелетия. Нам невероятно повезло, что все мы современники были свидетелями этой смены. Подходило православное Рождество, и это был прекрасный повод ехать в Святые Горы. Поехать меня соблазнила моя коллега Татьяна, человек верующий. Мне захотелось побывать в знаменитом монастыре зимой. Мы сели в электричку и поехали. Пока я еду, я поговорю о вещах, меня волнующих. Как человек неверующий вдруг, проснувшись однажды утром, обнаруживает, что он верит в Бога, и его начинает тянуть в церковь? Как человек верующий, проснувшись однажды утром, обнаруживает, что он больше не верит в Бога? Как это происходит? Нельзя сказать, чтобы я была атеисткой. Во что-то я хотела верить. Желание верить, ещё не сама вера. Мне надо было определиться, какой это Бог? Чей это Бог? Мне было сорок два года. В церковь я заглядывала иногда, но обыкновенно после службы поставить свечку по какому-нибудь поводу. Молитв не знала. Евангелие и Ветхий завет читала, но не как религиозную литературу, а как информацию, которой должна была владеть, как образованный человек. Кстати, Евангелие на английском языке я привезла из Англии в 1969 году. Привезла тайно, заткнув за резинку трусиков. Провоз такой литературы в те годы был небезопасным делом. Я весьма рисковала. Впрочем, товарищи из КГБ, я вас провела не только потому, что провезла Евангелие за резинкой трусиков, а ещё и три экземпляра «Любовника леди Чаттерлей» Д.Г. Лоуренса для себя и друзей. Я провезла их за пазухой. Благо нас не обыскивали на таможне. В чемодане я везти эти книги побоялась. Так что я вся была обложена запрещённой литературой, когда садилась в самолёт. На всякий случай, роман Лоуренса я прочитала прямо в Англии, чтобы знать содержание, если не удастся провезти книгу. Романом была очарована, и не понимала, почему он в Англии долгое время был запрещён. До сих пор горжусь, что надула органы госбезопасности. Мелочь, а приятно! В церковь я однажды заглянула по постыдному поводу. Дело было в Иркутске. Прошёл слух, что в церкви, расположенной неподалёку от места, где на берегу Ангары был расстрелян Колчак, служить будет новый иерей молодой красавец. Довольно-таки большой компанией мы решили ехать на службу посмотреть на красавца-попа. Приехали. Началась служба. Мы стояли среди молящихся людей, и ощущали неловкость, оттого, что все кругом крестились, пели молитвы, а мы стояли дураки-дураками, не понимая ни смысла службы, ни смысла своего пребывания в церкви. Вышел священник. Действительно красавец! Ростом высок, строен, как кедр, с длинными льняными кудрями, опущенными на плечи, русой небольшой бородкой, обрамлявшей замечательной красоты лицо с тонкими правильными, иконописными чертами, с огромными голубыми ангельскими глазами. На вид ему было не больше двадцати пяти лет. У него был приятный бархатный баритон. Он задержал на нас, спокойный, умиротворённый даже взгляд огромных голубых очей, и перекрестил нас. Мы были очарованы, сконфужены, и поспешили из церкви убраться. Было это, кажется, в 1979 году. Должна признаться, что я испытала запоздалый стыд, потому что негоже человеку неверующему являться в церковь только для того, чтобы полюбоваться на красавца священника. Итак, накануне Рождества Христова мы с моей коллегой Татьяной приехали в Святые горы. На земле лежал пушистый снег. Автобус, набитый до отказа паломниками, сошедшими, как и мы с поезда, бежал через заснеженный сказочный лес. Близился вечер. Когда мы подъехали к монастырю, совсем уже стемнело и зажглись фонари. Мы сняли комнату в гостинице, и отправилась бродить по территории монастыря. Я заметила кое-какие изменения, происшедшие за эти годы. Возле трапезной была отремонтировано одно служебное здание. Лежали на деревянном помосте аккуратно сложенные новенькие кирпичи, ожидающие, когда они понадобятся. Успенский храм был почти полностью отреставрирован. Паломники выстроились в трапезную. Паломников было так много под это необыкновенное Рождество, что пришлось кормить нас в три приёма, ибо все сразу в трапезной не помещались. Ожидая своей очереди, мы топтались на хрустком снегу и смотрели в тёмное небо, в котором горели мохнатые серебряные рождественские звёзды. Был лёгкий мороз, и ночь казалась волшебной. В трапезной были длинные деревянные некрашеные столы и лавки. Обстановка спартанская. Но кормили обильно русские щи, гречневая каша, густо приправляемые чесноком, головки которого грудами лежали на столах. Чеснок, очевидно, давали в профилактических целях. Подали и десерт компот из сухофруктов. Монах, руководивший трапезой, побудил всех прочесть соответствующую молитву. Молитвы я не знала, поэтому просто шевелила губами. Стало стыдно, что я здесь не паломница, а гостья, приехавшая без приглашения, но из любопытства. После трапезы все также хором поблагодарили Господа за еду, которую он послал. Мы снова вышли на морозный воздух. Сияли огни. В половине двенадцатого, сказали нам, ударят колокола. Тогда надо спешить в храм. Мы пошли в свой номер. Я прилегла на кровать. Татьяна читала какую-то книгу. Через час мне предстояло войти в храм на службу. Я готовлюсь к исповеди, отвечала Татьяна на мой немой вопрос. Хотите исповедоваться? Я не знала, хочу ли я. А потом решила, а почему бы и нет. Пусть будет и этот опыт. Интересно, подумала я, а Цветаева исповедовалась в Святых горах? Вряд ли, решила я. Во-первых, в 23 года она потеряла веру, в которой была воспитана. Во-вторых, в Святые горы она приехала не каяться в грехах, а грешить. Нет, поняла я, не была Цветаева на исповеди. Она ведь не раскаивалась в своей греховной связи с Софьей Яковлевной. Напротив, грешила со страстью «Богом мне данными чувствами всеми пятью». И правильно делала! Вот, если бы она дожила до 55 лет, и вновь попала в Святогорский монастырь, пошла бы она на исповедь? Раскаялась бы в своих грехах? По чести говоря, не знаю. А Парнок? Исповедовалась ли она? Она ведь была весьма набожна. Кстати, не вполне понятно, почему Цветаева и Парнок избирали целью своих путешествий знаменитые монастыри? Сначала Ростов Великий. Затем Святые горы. Казалось, уместнее было бы в их положении поехать отнюдь не в монастырь, а в место, более приличествующее любовному настроению. Или, быть может, близость мужского монастыря придавала особую остроту их отношениям? Кто знает! Однако надо было заняться своими собственными грехами. Исповедь с глазу на глаз со священником меня смущала. У католиков с детства есть опыт такого общения со священниками. Стоит себе католик на коленях в одной половине специальной кабинки для исповеди исповедальне, и в окошечко говорит священнику, сидящему во второй половине кабинки, о своих прегрешениях. Лица священника исповедник не видит. Каешься в грехах, будто к самому себе обращаешься, хотя на самом деле признаёшься в грехах не священнику, и, тем паче, не самому себе, а Богу, как говорят. Если исповедуешься Богу, то зачем – посредник? У большинства православных опыта индивидуальной исповеди нет. У нас всё собором, коллективом, оптом, кучей, сворой, стаей, скопом, в том числе и грехи. Вместе и жить веселее. Вместе и умирать не страшно. Страшно выйти один на один. И сказать о себе голую правду. Для этого нужна решимость и мужество. Или полная глупость? Опыт индивидуальной исповеди у меня был. Но неудачный. Я попыталась исповедоваться молодому священнику в церкви. Не успела я рот раскрыть, как священник, накрыв мне голову епитрахилью, спросил, часто ли я занимаюсь я сексом? От неожиданности, я выпрямилась. Епитрахиль слетела с моей головы. Я поглядела в глаза священнику. Мгновенно он сделался мне гадок. Какое твоё собачье дело, подумала я, чем я занимаюсь или не занимаюсь! Я повернулась и вышла из церкви. Понятно, что со священниками моё общение закончилось. Странно мне было, что он начал сразу с вопроса о сексе, и ещё более странно прозвучала форма вопроса. Этот эпизод с неудавшейся исповедью напомнил мне другой эпизод из моей молодости. В сквере, где я дожидалась подругу, ко мне на скамью подсел приятного вида молодой человек и вкрадчиво спросил, имели ли меня сегодня? Понятно, что я в ужасе бежала от молодого человека и всем с возмущением рассказывала о наглеце. Меня успокоили, сказав, что этот несчастный молодой человек пристаёт с подобным вопросом ко всем женщинам в этом сквере. Видимо, он получал от этого вопроса какое-то сексуальное удовольствие. Тихий, не агрессивный кандидат в сексуальные маньяки. К сожалению, священник напомнил мне этого молодого человека. На что мне такой священник?! И я спросила себя, готова ли я вслух покаяться? Есть ли во мне решимость и мужество? Или достаточное количество глупости? Я не знала. А вдруг попадётся монах вроде того молодого священника и начнёт задавать идиотские вопросы?! Зазвонили колокола. Некогда стало задавать себе вопросы. Надо было идти. И я пошла. Отреставрированный храм был гулок, чист и почти пуст, если не считать нескольких икон, да вертепа возле рождественской ёлки. Пол не был доделан. Он был покрыт мраморными плитами, но по всему периметру храма, по краям плиты положены ещё не были. И была по периметру прокопана неширокая и неглубокая канавка, по которой в будущем должны были быть проложены трубы или электропроводка, или что-то ещё. Эта канавка послужила многим людям в храме, и мне в том числе, спасением. Паломники стекались в храм. По бокам входа стояли два больших деревянных свечных ящика. Ты сам бросал монеты соответствующего достоинства и брал свечи соответствующего размера. Впервые в жизни я держала в руках настоящие восковые свечи. Они дивно пахли воском. И руки после них тоже дивно пахли воском. Вначале все присутствующие в храме по очереди троекратно становились на колени и ударяли лбом в пол перед вертепом. Этот вид смирения меня смутил. Смогу ли, спросила я себя? Во мне было внутреннее сопротивление. Неужели непременно надо, чтобы мы бухались на колени и били лбом в пол? Всё это придумали люди. Смогу или не смогу? Чтобы не нарушать традицию, я решила смириться и поступить, как все. Чувствовала я себя при этом совершенно по-дурацки. Навязывался в спутники хохот над собственным нелепым поведением. Через некоторое время появились монахи. Служки принесли лёгкие кафедры и расставили их в разных частях храма. Возле каждой из них встал монах. Тотчас перед каждой из кафедр образовалась очередь. Началась исповедь. Надо было выбрать, кому из монахов исповедоваться. Я предпочла молодого, не старше двадцати пяти юношу, тонкого, истомлённого, бледного. Предпочтение моё было продиктовано тем соображением, что этот монах не был испорчен советской властью. Не секрет, что среди священства и монашества в советское время тоже были сексоты. Попасть на бывшего секретного сотрудника НКВД я боялась из-за брезгливости. Молодость монаха была гарантией, что он не запятнан. Я встала в очередь. Между исповедующим паломников монахом и очередью расстояние не было большим, и меня это смущало. Не будет ли слышать вся очередь, что говорит исповедующийся паломник? Однако паломники говорили тихо, и ничего слышно не было. Сказать, что с каждой минутой, по мере того, как приближалась моя очередь исповедоваться, моя решимость укреплялась, было бы преувеличением. Напротив, с каждой минутой мне всё больше хотелось удрать, скрыться. В результате, когда я приблизилась к кафедре, за которой стоял мой худенький монах, всё, что я хотела сказать, вылетело из моей головы. И когда монах спросил, в каких грехах я хочу исповедоваться, я брякнула, что нет грехов, которых бы я не совершила, и что я раскаиваюсь. Вот, наверное, монах про себя удивился! Стоит перед ним со склонённой головой немолодая женщина, и признаётся, что убивала, крала, прелюбодействовала, и что там ещё?! Однако мой монах и ухом не повёл, глазом не моргнул. Накрыл мою голову епитрахилью и отпустил мне все грехи, которые я совершала и не совершала, разом. Я запомнила, как мелькнула у меня перед глазами рука монаха изящная, бледная, с длинными пальцами, рука. Я отошла, и моё место тотчас заняла другая женщина. Я стояла у свечного ящика, и раздумывала. Почему монах не поинтересовался, а убивала ли я на самом деле? А крала ли? А прелюбодействовала ли? Ну, насчёт последнего греха, может быть, у него и не было сомнений. Редкий человек не совершает греха прелюбодеяния. А убивать?! А красть?! Почему же он не усомнился? Я стала вспоминать, какие они, семь смертных грехов? Я вспомнила. Мало, что монах не усомнился, что я убивала и крала, что запрещено заповедями. Он не усомнился, что я была виновна во всех семи смертных грехах. Я была, оказывается, тщеславна, горда, гневлива, скупа, расточительна, завистлива, и любила покушать. Кстати, почему любить покушать один из смертных грехов? Если следовать христианским догматам буквально, то надо истребить все рестораны, кафе, столовые, ибо, что же делают в них люди, как не чревоугодничают?! И рецепты всех кушаний истребить! И кулинарные книги! Ужас, какой! Не завидовала я никому и никогда. И тщеславие мне было чуждо. Скупостью никогда не страдала. А откуда быть расточительности при моих-то скромных доходах? Покушать вкусно люблю, как и всякий здоровый и нормальный человек. А вот гневаюсь часто, это правда. И гордость наличествует. С другой стороны, что худого в гордости? Человек не гордый, не знающий, что есть чувство собственного достоинства, производит на меня тягостное впечатление. Человек без гордости жалкое зрелище. Меня одолевало любопытство. А не пойти ли мне к другому монаху для исповеди, подумала я? Между тем, через пятнадцать минут, все монахи ушли, и их заменили новые. Это и понятно. Выдержать более пятнадцати минут, как люди льют тебе в уши грязь, испытание тяжкое. Люди после исповеди, наверное, испытывают физиологическое облегчение, а каково тем, кто всё выслушивает?! Я снова встала в очередь. И снова сказала уже другому монаху, что нет греха, которого бы я не совершила. И этот монах поверил, и, ничего не спрашивая, отпустил мне грехи. Я пожала плечами. Что-то было не то в этом духовном конвейере. Личная исповедь оказалась ничуть не лучше коллективной. По фигу были монахам наши грехи! Лишь бы скорее отделаться! Конвейер! Исповедь закончилась, началась служба. Запели монахи. Ничего прекраснее этого пения я в жизни не слышала! Смысл текстов, которые они пели, нам был непонятен, ибо пели они на церковнославянском языке. Нынче его знают только специалисты да священнослужители. Понятно было, что монахи славили Бога. Они пели час, и второй час, и третий. Они пели всю ночь. Дивное это пение можно было слушать вечно. Наверное, так ангелы поют на небе, если бы она существовали. Но было одно обстоятельство, мешавшее отдаться этому пению полностью. Обстоятельство это было то, что всю ночь надо было стоять на ногах. А если учесть, что народу было полно, то стоять приходилось на одном месте. В храм мы пришли примерно в половине двенадцатого. К двум часам ночи некоторые люди, в особенности, зрелого возраста стали попросту садиться на пол, спустив ноги в канавку. Постепенно все «сидячие» места по периметру храма оказались заняты. На ногах остались стоять мужчины и самые крепкие молодые женщины. Я держалась до трёх ночи. Мне совестно было садиться. Я переминалась с ноги на ногу. Но постепенно ноги налились свинцом, и я ни о чём не думала, кроме того, что, если я в ближайшие десять минут не сяду, то упаду. И пение монахов не помогало этой беде. Я стала высматривать себе местечко между уже сидящих людей, и я его нашла. С величайшим наслаждением и облегчением я села, спустив ноги в канавку, и обнаружила, что лежать я хочу больше, чем сидеть, потому что разламывало спину. Служба, между тем, продолжалась. Монахи пели беспрерывно. Их пение было совершенным. Но отдаться эстетическому и наслаждению полностью мешало всё! Мешала безумная усталость. Мешали ноющие ноги. Мешала одеревеневшая спина. Мешала верхняя зимняя одежда, потому что в храме стало тепло. Мешало сидение на твёрдом, холодном, мраморном полу, что оказалось тоже не вполне лёгким испытанием. И совестно было сидеть, но и стоять далее было невозможно. И тут я спросила себя, зачем и кому нужна эта пытка стоянием? Богу? Вряд ли. Наверное, Бог предпочёл бы, чтобы о нём думали сидя. Потому что, когда ноги, устав, тебя почти не держат, ты думаешь не о Боге, а о них, родимых, и о том, что хорошо бы сесть. Так кому нужна эта пытка стоянием? Традиция, скажут мне. Но ведь есть и другая традиция. В греческих православных храмах люди сидят. И в католических храмах сидят. И в протестантских храмах сидят. И они не всю службу сидят. Иногда, как того требует служба, они молятся стоя. Потом снова садятся. И встают на колени, как требует ход службы. И встают на колени не на пол, как в православных храмах, а на специальные перекладины, которыми снабжены все скамьи. Пол, пусть даже он на первый взгляд помыт и чист, всё равно грязен, потому что по нему топчутся в грязной обуви – в обуви, в которой ходили по улице. Кстати, мне очень нравится, что в мечеть входят, сняв обувь. Но у нас этот обычай точно не приживётся, потому что, выйдя из храма, наши люди обувь свою не обнаружат. Сопрут! Католики и протестанты, и православные греки не устают. Поэтому они думают о Боге, а не о своих несчастных ногах. Почему же только мы – русские православные – осуждены на пытку стояния во время службы? Кстати, я ещё заметила, что и католики и протестанты во время службы не шастают по храму, как у нас. Католики и протестанты сели и сидят. Скамьи длинные. Если кому-то приспичит выйти, то всех людей, сидящих на это скамье – а это человек десять-пятнадцать придётся поднять. Раз пришёл, сиди и молись. У нас же в храмах непрестанное хождение туда-сюда, что, на мой взгляд, непозволительно, ибо те, кто ходит с места на место, толкаются, мешают сосредоточиться, мешают молитвенному состоянию. Не всякая традиция хороша, думала я, сидя на полу в Успенском храме Святогорского монастыря. К шести утра я поняла, что сильно переоценила свои физические возможности. К шести утра я уже и сидеть не могла. И тогда я легла, как давно уже сделали те, кто не мог вынести пытку стоянием и сидением в течение всей ночи. Так, лежа на полу храма, я и встретила рождественское утро двухтысячного года. Возвращаясь домой в электричке, я сквозь тяжёлую дремоту думала, а пробовала ли Цветаева выстоять службу целую ночь на ногах? И вспомнила, да, пробовала. Она об этом пишет в «Повести о Сонечке». Но она была молода и ей, надо полагать, это стояние не далось с таким трудом, как мне. В следующий раз я попала в Святогорский монастырь через пять лет. И не узнала его. Повсюду были следы осуществившейся реставрации. Так ли выглядело монастырское подворье в 1915 году? Не знаю. Возможно. Что изменилось? Здания отремонтированы, выглядят бодро, свежо, нарядно. И это есть хорошо. Но стало невозможно свободно пройти на территорию монастыря, ибо появились высокие решётки с охраняемыми воротами. Ворота охраняли казаки в чёрной форме. Они внимательно оглядывали людей, желающих войти на территорию монастыря. Довольно-таки грубо и бесцеремонно они требовали от женщин, чтобы те надели длинные юбки и повязали голову платками. В коротких юбках, в шортах, в брюках женщин на территорию пускать перестали. Ну, короткие юбки и шорты ладно. Но брюки-то чем провинились перед монахами? Ведь брюки скрывают ноги. Отчего не пускать женщин в брюках? Мужчин ведь пускают в брюках, и ничего. Непременно длинную юбку! И с голыми руками тоже нельзя. И волосы под косынку. Ничто не должно соблазнять монахов. Проще всего засунуть женщину в мешок, сделать дырки для глаз и вперёд! Так ли уж православная традиция закутать женщину отличается от мусульманской традиции с её паранджой? Только что у православной женщины лицо открыто. Дай волю нашей церкви, так она и паранджу потребует! Христианская традиция есть не что иное, как дискриминация женщины. Я вспоминаю, что христианская церковь, будь то православная или католическая, воспринимала женщину, как сосуд скверны, врата дьявола, орган дьявола, инструмент, который использует дьявол, змея, скорпион, путь порока, дочь лжи, страж ада, враг мира, опасное животное, и так далее. Кому же принадлежат эти высказывания о женщинах? Как кому? Отцам церкви! Здесь и Клемент Александрийский, и Григорий Чудотворец, и святой Бернард, и святой Антоний, и святой Бонавентура, и святой Киприан, и святой Иероним, и святой Иоанн Дамаскин, и святой Иоанн Хризостом, и святой Григорий Великий. Все постарались! Иногда я думаю, а уж не геями ли были все эти святые?! Уж больно они ненавидели женщин. А те, кто ненавидит женщин, надо полагать, любит мужчин. Мне скажут, что, мол, так давно это было. Да, ладно! Вспомним, что совсем ещё недавно в девятнадцатом веке, каким было положение женщины в христианской Европе и христианской России! Была ли она юридически и фактически уравнена в правах с мужчиной в политической, общественной, и семейной жизни?! Как исполнялась заповедь возлюби ближнего своего, как самого себя? Да, никак! А кто у мужчины ближе, чем мать, сестра, жена? Только двадцатый век со скрипом произвёл переворот в общественном сознании, да и то равенство женщины мужчине стали понимать в извращённой форме, как в СССР, когда женщине открылась дорога в шахты, где она добывала уголь наравне с мужчиной, и ей была предоставлена сомнительная честь таскать шпалы на железной дороге. Сегодня дискриминация женщин приняла скрытые, тайные формы. Кого сегодня легче примут на работу работодатели, мужчину или женщину? Ответ очевиден. В молодой женщине работодателям мешает потенциальная возможность женщины забеременеть и родить ребёнка. В женщине зрелого возраста мешает возраст, и что там ещё? И много ли женщин в политике? Много ли их на руководящих должностях? Много ли их в парламентах? Количество мужчин во всех областях политической и общественной деятельности преобладает. И благодарить за всю эту открытую и латентную дискриминацию мы должны христианскую церковь. Она заложила эти традиции, которые вряд ли можно назвать гуманными. Традиция традицией, но католики и протестанты всё-таки исправили положение и идут в ногу со временем. Я свободно вхожу в католический или протестантский храм в брюках, или с обнажёнными руками, если жарко. И мне всегда рады. Никто не потребует от меня, чтобы я вырядилась в юбку до пят и покрыла волосы платком. Молодёжь приходит в католический или протестантский храм и в коротких юбках, и в шортах, и священнослужителям даже в голову не придёт выставить их вон. Они рады, что люди пришли! Да и что это за монах, если вид женщины в брюках способен его распалить?! Какая доблесть в том, что монах ограждён от соблазнов? Доблесть монаха в том, чтобы быть среди соблазнов и устоять. Тогда он настоящий монах, а не что попало. Грош цена монашеству, которое ограждает себя от соблазнов мира и ставит себя в искусственные условия. Я вспоминаю рассказ Льва Толстого о монахе Сергии, который отрубил себе палец, чтобы не соблазниться красотой женщины. Зигмунд Фрейд интерпретировал бы это действо, как символическое. Фактически отрубленный палец символизирует совсем другой орган. На глазах казака, стоявшего по ту сторону решётки, я начала превращать себя в чучело. Поверх джинсов я надела длинную юбку, поверх футболки надела мужскую рубашку с длинными рукавами, на голову повязала платок. А поскольку к моему типу лица идёт не платок, а шляпа, то чувствовала я себя не в своей тарелке. Тогда я, сняв платок, повязала его не на деревенский манер, как делали остальные женщины, а по-разбойничьи. И сделала я это из вредности, из чувства протеста. Превратившись в чучело без признаков пола, я прошла мимо злого казака. Он скользнул взглядом по моему платку, завязанному нетрадиционным методом, но ничего не сказал, потому что, как придерёшься, если волос не видно? Оказалось, что и внутри монастырской территории есть решётки, отделившие места, где паломникам проходить запрещено. Куда ни пойди, везде преграды и препоны. Я прошла в храм. Реставрация его была теперь завершена. Был конец службы. Монахи, выстроившись двумя рядами, чудно пели. Я послушала. Поискала взглядом монаха, которому пять лет назад исповедовалась. Я едва узнала его. Бледность лица и хрупкость фигуры исчезли. Здоровенный дядя с выпирающим из-под рясы круглым пузиком, с полным румяным лицом, обведённым тёмной бородкой, самозабвенно пел, открыв красный рот с крепкими белыми зубами. А ведь они регулярно постятся, подумала я. Молятся за нас, грешных. Ночей недосыпают. И с какой репы и с какого гороха нажито это мячеподобное брюхо и кирпичный румянец во всю щёку? Этого превращения мне было не понять. Я подошла к иконе и стала рассматривать её. Но не успела я толком вникнуть в содержание, как сзади раздался грубый окрик Матушка, храм закрывается! Уходите! Я оглянулась, чтобы обнаружить, кто эта «матушка». И обнаружила, что так обращались ко мне. Монахи ушли. По храму метались казаки в чёрных мундирах, как черти в аду, окриками выгоняя людей вон. Ещё немного, и нагайки появятся! Я поплелась к выходу. Быстрее! – орали казаки. – Храм закрывается! Мы очутились на улице. Тяжёлые громадные двери храма захлопнулись за нами. Интересно, подумала я, были ли в 1915 году здесь охранники-казаки? Выгоняли ли они Цветаеву с Парнок из храма, как сегодня выгоняли меня? Я чувствовала себя униженной и оскорблённой. Кому помешало бы, если бы мы, с десяток человек, тихо постояли бы в храме? Какой был бы от нас вред и ущерб? И разве храм магазин, который закрывают на обеденный перерыв?! По мне, каждая церковь должна быть открыта в течение дня. По мне, пусть храм охраняют сами монахи. Пусть они охраняют, и будут доброжелательны и мягки с нами, паломниками и гостями. Однако подумала я, охрана храма обходится церковной администрации в копеечку! Столько казаков на территории монастыря! И откуда у храма такая большая копеечка, чтобы содержать охрану?! На паперти стояли две пожилые монахини с кружками в руках. Они тихо переговаривались. Заметив меня, они замолчали и опустили глаза. На груди у одной из них висел кусок фанеры, на котором было написано, что монахини собирают на строительство женского монастыря. У монахинь был притворно смиренный вид. Такой же вид был, я вспомнила, у одной старухи из нашего двора. Всю неделю эта старуха то и дело по-чёрному материлась, сидя на лавочке у подъезда. Её всё раздражало: дети, собаки, кошки, воробьи, прохожие, соседи. Но наступало воскресенье и старуха, принарядившись, повязав под подбородком ситцевый платок в горошек, шла в церковь к обедне. Она опускала долу глаза и весь вид её был само смирение, а речь была так приторно-слащава, пересыпанная именем Христа, что становилось тошно. Вернувшись из церкви, старуха держалась часа полтора, молча сидя на лавочке. Но, в конце концов, она не выдерживала и, найдя первый попавшийся повод, разражалась залпом отборного мата. «Бог накажет!» пошутила я однажды, проходя мимо. И в спину мне ударила крупная картечь. Бедная моя мать! Монахиням я ничего не дала. Очень уж меня разозлили казаки. Да и к чему давать на монастырь! Девчонки должны не в монастырь идти, а любить, выходить замуж и родить детишек, да побольше. Нет, не дала на монастырь из принципа. Я побрела поглядеть, что здесь ещё переменилось. Оказалось, что на территории монастыря появился птичник. В просторных вольерах, отгороженных решётками, резвилась пернатая живность: фазаны, павлины, неведомые мне породы птиц, и, самое удивительное, страусы! Между прочим, вся эта живность тоже стоила немалых денег. Да ещё обустройство! Да ещё за птицами нужен был уход: корм, ветеринарные услуги, и прочее. Занятно было посмотреть на птичек, но в голове моей неотвязно крутилась мысль: если у монастыря есть лишние деньги, почему было не дать их какой-нибудь старушке с мизерной пенсией от «доброго» государства. Старушке, добывающей пропитание в помойке! Я таких старушек вижу каждый день. Любезные монахи, добавьте старушке к пенсии от «доброго» государства столько же от доброго монастыря, и она не пойдёт копаться в отбросах. Понимаю, на всех нищих старушек, которые есть в государстве, денег не напасёшься! Легче страуса завести и кормить. Эх, любая старушка, роющаяся в отбросах, может позавидовать страусу или павлину, ибо живётся ему в монастыре в тысячу раз приятнее. Ну, что это я всё о деньгах, да и деньгах?! Нехорошо считать деньги в монастырском кармане. Но на эти размышления наталкивали меня картины жизни монастыря. Я направилась по дороге, ведущей на гору, туда, где был выстроен бревенчатый скит. Конечно, знаменитую лестницу не восстановили. Дорога была выложена бетонными плитами. Для кого была эта дорога? Для паломников? Но я бы лучше поднялась по лестнице. Постояла бы на каждой площадке, любуясь живописными видами. Кстати, почти на каждом повороте этой дороги стояли люди, продающие всякую сувенирную ерунду. Вскоре я поняла, для кого была сооружена эта дорога. Навстречу мне катилась сверкающая новенькая иномарка, за рулём которой сидел монах. Я не против того, чтобы монахи и священники катались в иномарках. Пусть катаются! Наверное, монаху надо было быстренько спуститься от скита с горы. Наверное, у него было важное поручение или иное дело, требующее быстроты исполнения. Кстати, куда торопиться монаху, если впереди у него вечность? Я не против того, чтобы монахи пользовались благами цивилизации, новыми технологиями, хотя по мне, монах, сидящий верхом на лошади или велосипеде, или смиренно идущий пешком, всё-таки выглядит естественней, чем за рулём автомобиля. Но если монахи и священники идут в ногу со временем, почему они меня заставляют идти в ногу со средними веками? Почему они заставляют меня делать из себя чучело и чувствовать себя существом второго сорта, которому нельзя то и это? Эти мои вопросы по сей день остаются без ответа. Священник, с которым я впоследствии поделилась своими соображениями, укоризненно покачал головой и посоветовал мне не умничать и смириться с существующим положением вещей. Удобненько это смиряться с беззаконием, с крепостным правом, с советской властью. И того же требует от меня. Один известный православный священник за рубежом довёл своё смирение до полного абсурда, когда, заболев, не обращался к врачам за помощью и умер. Я добрела до скита. Забор из брёвен вокруг него ещё не был достроен. Где логика, подумала я? Вы хотите жить отшельниками, и в то же время строите дорогу, по которой идёт вверх нескончаемая вереница паломников. Вы строите забор, в щели которого с любопытством заглядывают каждый день десятки людей. В этом было что-то от шоу. Отшельничество я понимала несколько иначе. Отшельничество это когда кругом ни души. Только природа. И полное одиночество. Я продолжила свой путь до могилы святого Иоанна. Смотрела, как люди, загадывая желание, прижимаются телом к кресту. Я тоже загадала желание. (Не исполнилось!) И побрела назад. Спустившись с горы, я вспомнила, что не посетила в этот раз пещеры. Я решила узнать, как туда можно попасть. Мне указали дверь. Я вошла. В офисе, ибо это был типичный современный офис, только с иконами, за столом сидел молодой монах в очках. Глядя на его упитанное лицо можно было бы посомневаться в том, что он соблюдает посты. Он вежливо сообщил мне, что для того, чтобы попасть в пещеры, нужно купить билет. Билет стоил немало. Но никто не поведёт в пещеры даже с билетом, если не наберётся пятнадцать-двадцать человек. Нас, желающих попасть в пещеры, было трое. Я поняла, что пещеры стали доходным местом для монастыря. Мы сидели в офисе и ждали. Как назло в этот день паломники не желали идти в пещеры. Прождав двадцать минут, мы, трое неудачников, вышли из офиса и отправились восвояси, кто куда. Пещер нам было, как своих ушей не видать. У ворот стоял уже другой казак, но такой же, как его товарищ, стоявший здесь прежде, недоброжелательный и злой, окриками управлявший толпой. Я переступила черту, отделяющую территорию монастыря от государственной земли. Тут же у ворот я сняла длинную юбку, сдёрнула с волос платок, и почувствовала себя человеком, а не чучелом. Я подмигнула злому казаку и он, недовольный, отвернулся. Я отправилась побродить по территории, прилегающей к монастырю. В Банном озере купались весёлые люди, визжали дети, мужики на берегу пили пиво. Вокруг кипела жизнь. Интересно, подумала я, где купаются монахи? Или им возбраняется купание и веселье? Я была недовольна. Что-то не хватало мне нынче в этом отреставрированном, обновлённом, осовремененном монастыре. Атмосфера его стала деловой, и эта атмосфера была мне чужда. Дух монастырского романтизма отлетел от этих мест. Я поняла, что вряд ли когда-нибудь вернусь сюда. И почему-то мне вспомнился один эпизод, когда я задержалась в одной церкви после службы любовалась старой иконой. Все люди уже ушли, я была одна. Не заметив меня, два молодых священника, выйдя из алтарного помещения, сняли свои рясы. Под рясами оказались джинсы и футболки с похабными английскими надписями. Один священник весело спросил другого: Ну, что, закрываем лавочку? Вопрос мучает меня сегодня, а не превратился ли монастырь в ту самую лавочку?! СВЯЩЕННЫЙ ДОМ В БОРИСОГЛЕБСКОМ Надежда Ивановна Когда я в очередной раз в конце восьмидесятых приехала в Москву в научную командировку, меня на Киевском вокзале встретил мой приятель Андрей. Вид у него был торжественный и загадочный. Знаешь, что я нашёл? спросил он, вместо приветствия, принимая у меня из рук чемодан. - Что? спросила я без особого энузиазма. Меня утомила дорога, проводники и соседи по купе. Я хотела горячего чаю и тишины. Но cледующая фраза Андрея заставила меня позабыть грязь и жару вагона, в котором мне пришлось путешествовать из Кишинёва в Москву, полупьяного проводника и болтливых соседей по купе. Андрей остановился, поставил мой чемодан на нечистый асфальт перрона, и сказал: Я нашёл дом, в котором жила Цветаева. Где он? выдохнула я. Переулок Писемского 6. Раньше назывался Борисоглебский. Недалеко от проспекта Калинина. Раньше там была Собачья площадка. Был поздний вечер, и прежде, чем бежать, сломя голову, к дому Цветаевой, надо было устроиться, принять душ, переодеться и поужинать. За ужином Андрей рассказал, что именно из этого дома Цветаева с дочерью Ариадной уехала за границу. Почти всю ночь мы проговорили о Цветаевой. Андрей был инженер по образованию, но не страдал «флюсом» по Кузьме Пруткову. Другими словами, Андрей не был узко образован. Он любил и понимал русскую поэзию. А о жизни и творчестве Цветаевой знал не меньше меня. Наговорившись всласть, мы немного поспали, и в девять утра отправились в переулок Писемского. Я шла с замиранием сердца. Сейчас я увижу этот дом. Быть может, Марина Ивановна оставила какой-нибудь след, какой-нибудь знак, смысл котрого я тотчас узнаю и пойму. Дом был превращён в коммуналку, охладил мои мечты рациональный Андрей. Всё загадили, затоптали, истребили, уничтожили, завоняли, и не надейся. Неужели не сохранился дух этого дома? Какое-то завихрение воздуха, чтобы почувствовать? наставала я. - Там была коммуналка! повысил голос Андрей. Ты когда-нибудь жила в коммуналке? Нет? Тебе повезло. И мне повезло. Но я был в коммуналке. Ходил к своему приятелю в гости, так что имею отличное представление, что такое советская коммуналка. Лучше застрелиться, чем жить в таком месте. Вспомни, что ещё при жизни Цветаевой произошло подселение в её квартиру. - Я вспомнила «Повесть о Сонечке». И «Чердачное» вспомнила. И «Мои службы», и другую прозу Цветаевой. С тех пор, как она уехала, в её комнатах кто-то жил. Этот кто-то ел, пил, спал, целовался, ругался, пил водку, может быть, бил жену и тихо истязал собственных детей. А может быть, это был добропорядочный советский гражданин, стучавший на соседей. Может быть, сидя за письменным столом Цветаевой, он по ночам строчил на них доносы. Осквернил цветаевский стол, мерзавец! - Прекрати! сказал Андрей. Опять воображение разыгралась. Мы с тобой не станем выяснять, кто там живёт или жил до этого. Тебе вредно это знать. Скажу сразу, в доме больше никто не живёт, кроме одной женщины. Расселили жильцов. Власти хотят сделать здесь музей Цветаевой. Впрочем, что это я?! «Власти хотят!», передразнил сам себя Андрей. Власть милостиво кивнула головой. Музей хочет сделать именно эта женщина, которая ещё живёт в этом доме. Ну, что, я тебя заинтриговал? - Андрей меня действительно заинтриговал. Мы свернули с Калининского проспекта в переулок Писемского. - Бывший Борисоглебский, сказал Андрей, указывая на табличку, прикреплённую к стене дома. - Сердце моё бурно заколотилось, как будто мне предстояло свидание не с домом, в котором жила Цветаева, а с нею самой. Мы приблизились к дому № 6. - Вот! сказал Андрей. Это он! - Передо мною стоял двухэтажный дом, явно требовавший ремонта. - Сколько этажей? – спросил Андрей. - Два, уверенно ответила я. - Андрей потащил меня во двор дома. - Сколько этажей? хитро прищурился он. - Чёрт! Три! Подожди, но с фасада два! - А ты думаешь, что Цветаева могла жить в простом доме? - Дом действительно был не простой. С фасада два, а со двора три этажа. Дом-загадка! Такого я никогда не видела. Мы подошли к парадному входу. Я смотрела на дверь. В эту дверь входила она. Как давно это было! Может быть, мы войдём, и увидим её?! Мы вошли. Перед нами было парадное. Наверх вела лестница. Я робко коснулась перил. Может быть, перила хранили тепло её руки?! - Идём! Её квартира была на втором этаже, сказал Андрей. - Мы начали подниматься. Но в этот момент раскрылась дверь налево от лестницы и вышла невысокого роста пожилая женщина с гладко зачёсанными волосами. На носу у неё сидели круглые очки. Она взглянула на нас поверх очков: - Вы кто?! Вы куда? строго спросила она. - Я сделала жест рукой, показывая наверх. - Туда нельзя! ещё строже сказала женщина. Там никого нет! - Как нет?! Почему – нет?! Кто эта женщина?! - Видя мою растерянность, Андрей, обладавший даром находить выход из любой ситуации, обаятельно улыбнулся женщине и сошёл вниз. Здесь жила Цветаева, сказал он. Мы бы хотели посмотреть квартиру, где она жила. Вы знаете, что здесь жила Цветаева? смягчилась женщина. Её взгляд подобрел. Знаем, твёрдо сказал Андрей. Из этого дома она уехала за границу. Да, отвечала женщина. – Это правда. А я здесь живу. Меня зовут Надежда Ивановна Катаева-Лыткина. Мы тоже представились. Инженер и учёный-литературовед, с удовлетворением произнесла Надежда Ивановна. Ну, что же, я покажу вам её квартиру. Она скрылась на минуту за дверью своей квартиры, и вышла с ключами. Идёмте, предложила она. Дом хотели снести в конце семидесятых, говорила Надежда Ивановна, пока мы поднимались по красивой лестнице парадного. – Только я не дала. Я здесь давно живу с конца войны. Мы остановились перед дверью. Надежда Ивановна отперла её, Андрей и мы вошли. Вот, сказала Надежда Ивановна, полный разгром и разруха. Всё требует ремонта. Коммуникации отключили, но я не выезжаю, потому что берегу дом. Хочу, чтобы здесь открыли музей Цветаевой. Такова, видно, моя миссия. Мы стояли в гостиной. В ней было единственное окно, и оно было в потолке. Справа был камин. Комната была пуста. Со стен свисали рваные обои. Кто только тут не жил! вздохнула Надежда Ивановна. Жильцы и не знали, что здесь когда-то жила Цветаева. Да если бы и знали! Им её имя ничего не говорило. А я знала, хоть я и врач по профессии. Полюбила её стихи стазу, как только они попали мне в руки. Сразу поняла, что такое для русской культуры Цветаева. Идёмте, я покажу вам её кабинет. Мы прошли небольшую комнату без окон сразу за гостиной и очутились в кабинете Цветаевой. Здесь у окна стоял её письменный стол, говорила Надежда Ивановна, за ним она работала. Окно выходит во двор. Я подошла к окну и посмотрела. Обычный советский скучный двор. Может быть, когда здесь работала Цветаева, двор выглядел иначе, живописней. Может быть, посредине двора была клумба с цветами. Кто теперь скажет? Мы перешли в детскую. Это была даже не комната, а большой светлый зал. Солнце лилось в окна. Надежда Ивановна показала нам бывшую кухню, комнату Эфрона и бывшую биллиардную. Необычной была планировка этой квартиры. Здесь Цветаева провела восемь лет. Здесь она была счастлива. Здесь она провела трудные годы, когда шла гражданская война. Эти стены – помнили её. С неохотой мы покинули пустую квартиру, где, как мне казалось, витал дух Цветаевой. Мы спустились вниз по лестнице. Надежда Ивановна заперла дверь и спустилась к нам. Мы с Андреем поблагодарили её. Приходите, когда здесь будет музей, сказала Надежда Ивановна. Музей здесь непременно будет. Мы вышли на улицу. Ну, как?! – спросил, сияя, Андрей. Скандал в благородном семействе Через несколько лет стараниями Надежды Ивановны Катаевой-Лыткиной музей Цветаевой открылся. К сожалению, я не была в это время в Москве. Об открытии музея я узнала из газет. В музей я попала в 2000 году, когда состоялась конференция, в которой я приняла участие. Дом Цветаевой был отремонтирован. Я увидела наведённый лоск и порядок. Но это были казённые блеск и порядок. Был, по моему мнению, и беспорядок. Из комнаты в комнату слонялись без всякого видимого дела сотрудники музея. Кто-то нёс чайник. Сотрудники собирались пить чай. Всё это было скучно, прозаично, казённо, и пресно. Пить чай в доме, где когда-то жила Цветаева? Это показалось мне кощунством. Но я была не права. Большего кощунства, чем было сотворено в дни советского режима, трудно себе и представить. Я собиралась читать доклад на тему «Цветаева и Штейнер», в котором собиралась опровергнуть мнение одной дамы о том, что Цветаева испытала влияние Рудольфа Штейгера, духовидца. Одна дама опубликовала свой опус о Цветаевой и Штейнере сначала в журнале «Наука и религия», а затем издала отдельную книжечку под названием «Цветаева и Штейнер. Поэт в свете антропософии» (М.: Приcцельс, 1996. 155 с.). Автор книжечки некая Т. Кузнецова. Хочу заметить, что журнал «Наука и религия» нередко печатал всяческую ахинею, которая не имеет ни малейшего отношения, ни к науке, ни к религии. То, что автор книжечки связала имена поэта и Штейнера, ко многому её автора обязывало. Обязывало, прежде всего, всесторонне изучить историю вопроса, прежде чем, делать выводы. Так я полагала, открывая книжечку и рассчитывая найти что-то интересное, поскольку тема глобально заявленная заинтриговывала. То, что я нашла в этом сочинении, поразило меня до глубины души. Поразило и возмутило! Я села заново перечитывать труды Штейнера. Я понимала, что перечитывать его труды попусту терять драгоценное время. Но я должна была это сделать, чтобы освежить впечатления от его идей. Я их освежила. И даже не пожалела, что потратила на Штейнера время. Я написала статью, в которой критиковала книгу Т. Кузнецовой. Конференц-зал был битком набит. Поскольку докладчиков было много, установили жёсткий регламент в пятнадцать минут на человека. За соблюдением регламента следила Надежда Ивановна Катаева-Лыткина, основательница Дома-Музея. Ей не сиделось на месте. Она ходила по залу, кутаясь в шерстяной платок, чувствуя себя не столько председателем, ведущим конференцию, сколько хозяйкой дома, вверенного её попечению, принимающей многочисленных гостей. Я, следя за нею взглядом, вспоминала то время, когда никакого Дома-Музея ещё не было. Между тем, аспиранты один за другим торопливо и монотонно читали свои тексты, стараясь как можно больше информации втиснуть в отведённое им время. На обсуждение докладов времени вообще не дали. Кроме аспирантов, выступали какие-то дамы, чьи сообщения и доклады имели косвенное отношение к заявленной тематике. Конференция не носила строго академического характера. Каждое выступление заканчивалось бурными аплодисментами, как в опере после арии, удачно исполненной примадонной. Наступила моя очередь. Я вышла к столу, села и высказала всё, что думала о книге Т. Кузнецовой. Когда я закончила, и шла к своему месту, в зале стояла гробовая тишина. Я села с сознанием выполненного научного долга. Сидящая впереди меня дама обернулась ко мне и довольно громко сказала: Как грубо! Мои брови поползли вверх от изумления. Внезапно я поняла. Дело в том, что я использовала в докладе фразу А. Белого «оккультные тётки». Я закончила мой доклад фразой: «Не перевелись ещё оккультные тётки!», имея в виду Т. Кузнецову, прославлявшую в своей книжечке Штейнера. Сидящая рядом со мною пожилая седовласая дама наклонилась к моему уху и укоризненно сказала: А ведь это и есть Т. Кузнецова! Это её Вы обидели? Я пожала плечами. Тем лучше, что госпожа Кузнецова оказалась в зале и выслушала все мои доводы против её книги, что называется, в лицо. На такую удачу я и не рассчитывала. Доклады продолжались. Но всему бывает конец. Начался обеденный перерыв. Вокруг меня образовалось что-то вроде вакуума. Дамы меня обходили, как зачумлённую. Меня боялись, как неведомую заразу. Только один мужчина работник Музея, проходя мимо меня, негромко сказал: Здорово Вы им врезали! Так им и надо! Я спустилась в вестибюль. Там уже стояла толпа народу, готовая идти столоваться в Дом кино. Я взяла пальто, и тут на меня двинулась, как танк, госпожа Кузнецова, обиженный мною автор книжечки «Цветаева и Штейнер». Толпа придвинулась ближе, чтобы слышать каждое слово. Толпа дышала мне в затылок. Я вспомнила заветы моего отца, который настойчиво внушал мне после похорон Сталина бояться толпы. Я оглянулась в попытке сбежать. Толпа стояла стеной. Явно назревал скандальчик. Госпожа Кузнецова громко с вызовом сказала: Это я автор книги, та самая оккультная тётка! Меня охватила тоска. Я хотела обедать, а не вступать в бесплодные споры. Но мне пришлось принять вызов: Рада познакомиться. «Оккультными тётками» назвал поклонниц Штейнера Андрей Белый, а не я. Штейнер великий философ, заявила госпожа Кузнецова, а Вы его опустили. Я больше доверяю Кафке, отвечала я. Он знал Штейнера и назвал его мошенником. Штейнер, громко волновалась Кузнецова, был духовидец. Он был ясновидящий. Вы сказали, что он не христианин, а фашист. Он верил во Христа. И я верю. Я в церковь, между прочим, хожу. Как это у Вас совмещается, поинтересовалась я, верить во Христа, ходить в церковь и заниматься оккультизмом и магией? Разве Вы не знаете, что православная церковь выступает против оккультизма и магии? Вас следовало бы отлучить от церкви за любовь к Штейнеру. В своё время Штейнера в Россию не пустил Духовный Синод. Вам даже не хлопали! торжествующе аргументировала Кузнецова. Как будто аплодисменты критерий истины! Да я ведь не балерина, чтобы мне хлопали, огрызнулась я. – Я учёный. Внезапно на меня налетела женщина, от которой я меньше всех ожидала нападения. Это была писательница N., которая недавно в частной беседе со мной говорила, что надо давать отпор дуракам, что легче всего это делать мне, поскольку я человек независимый, могу говорить, что думаю, а вот она не всегда это может. Итак, она вероломно напала на меня к пущему удовольствию толпы и Кузнецовой: Как Вы можете такое говорить о Штейнере?! Цветаева в шутку сказала о нём, что он Дьявол. Вы не правы! Это была шутка! Вы не поняли Цветаеву! Штейнер крупный философ! Как Вы могли такое говорить о нём?! Мало ли какой профессор назвал его фашистом! Если он профессор, то это ничего не значит. И профессора ошибаются. И Вы, хоть и профессор, тоже ошибаетесь! Цветаева сказала это в шутку! Всё это произносилось громко и возбуждённо в расчёте на толпу. Г-жа Кузнецова, получившая поддержку, гордо подняла голову. Я поняла, что затевать дискуссию бессмысленно. Я ответила: Вряд ли я ошибаюсь. Я в хорошей компании. Со мной философы Бердяев и Ильин, Булгаков и Вышеславцев. Говорить, что Цветаева испытала влияние Штейнера непростительная и опасная глупость! Она смеялась над ним. Я это в моём докладе доказала. Я повернулась и пошла к выходу. Толпа медленно и вязко потекла за мной. Рядом со мною шла незнакомая мне дама небольшого роста, которая навязчиво донимала меня дотошными вопросами. Её интересовал уровень моего образования. Я была расстроена и отвечала односложно. Дама поняла, что не вовлечёт меня в дискуссию, и потихоньку отстала. За обедом в доме кино, за общим столом писательница N. громко рассуждала о том, что каждый имеет право верить в то, что хочет. Она утверждала, что стоит за экуменизм. Я молчала. Я не хотела ввязываться в спор по поводу экуменизма, который, по моему мнению, осуществившись, разрушил бы многообразие мировых культур, ибо всякая культура взрастает на почве религиозных верований. Экуменизм придумали атеисты. Впрочем, экуменизм мне был по-фигу, как и Штейнер. Кусок не шёл мне в горло. Я разворошила осиное гнездо. Осы летали над моей головой на бреющем полете, показывая жала. Они норовили сесть мне на нос. По обе руки от меня сидели мои защитники Бердяев и Булгаков, Ильин и Кафка, Вышеславцев и Зеньковский. Мне одобряюще улыбалась сидящая рядом со мною Цветаева. Я была неуязвима. Но кусок всё-таки не шёл мне в горло. Я была чужой на этом пиру. Я встала и ушла. Нечего и говорить, что больше меня никогда не приглашали на конференции в Дом-Музей Цветаевой. Я стала persona non grata на конференциях этого дома. Мне предпочли Т. Кузнецову. Не могу сказать, что я об этом сожалею. Научная истина мне дороже не-научных конференций. История этой собачки Что мне помогает выжить в трудных ситуациях, так это чувство юмора. Вечером второго дня после описываемых событий, писательница N., позвонила мне и мягко спросила, как я себя чувствую, когда уезжаю из Москвы, здорова ли я, и.т.°п. Я отвечала вежливо, но сдержанно. У меня больше не было причин доверять моей собеседнице. Она почувствовала мою холодность и откланялась. Я посмеялась. Что тут скажешь! Впрочем, я на неё не сержусь. Впоследствии она нашла способ отогреть моё сердце. Что же такое теософия и отпочковавшаяся от неё антропософия? Теософия (божественная мудрость) секта, основанная в 19-и веке Е.П. Блаватской. Теософия претендует на высшее знание о Боге и его тайнах, и представляет собою окрошку из элементов брахманизма, буддизма, иудаизма и христианства. Антропософия (человеческая мудрость) основана в 1912 году Р. Штейнером и представляет собою точно такую же окрошку из элементов брахманизма, буддизма и христианства. Теософия ориентирована на восточные философско-религиозные идеи. Антропософия ориентирована на западные философские идеи, прежде всего, на христианство. Но христианство с точки зрения Р. Штейнера не является религией, отвергающей прежних языческих богов. Штейнер считает, что христианство было подготовлено в недрах языческих верований и вышло из их мистерий. Так что Христос, в общем-то, стоит почти на одном уровне с Кришной, Озирисом, Дионисом, Орфеем, и.т.°д. Штейнер поставил цель научить людей духовидению, другими словами, научить видеть невидимый человеческими глазами мир. Сам он, по его словам, имел этот дар. Но можно ли научить человека играть на скрипке, если у него нет музыкального слуха? Можно ли научить человека писать живописные полотна, если он не умеет рисовать? Наверное, можно, но каков будет результат?! А ведь Штейнер даже школу организовал в Дорнахе, куда съезжались жаждущие научиться видеть невидимое, и среди них такие известные русские люди, как Андрей Белый, Максимилиан Волошин. Видел ли сам Р. Штейнер иные миры? Видел ли он те существа иных миров, о которых писал? А кто его знает! Нет никакой возможности проверить, лгал он или нет. До сих пор нет такого прибора, при помощи которого можно было бы увидеть невидимый мир с его населением. Как нет и такого прибора, при помощи которого можно проверить мозг человека на сей предмет – может он воспринимать тонкий мир или не может? В любом случае мы доверяемся (или не доверяемся) свидетельству самого заявителя, что он видит то, что не видит больше никто. Гениальный писатель Ф. Кафка в сверхъестественные способности Штейнера не верил и называл его попросту мошенником. Почему Кафка назвал Р. Штейнера мошенником? Я думаю по той же причине, по которой являются экстрасенсы, астрологи, ясновидящие, маги, целители, гадалки, колдуны в современном нам мире. По той же причине, по которой судят сегодня за мошенничество и вымогательство денег у несчастных людей, потерявших духовные ориентиры и чувство здравого смысла, некого Грабового, объявившего себя мессией и обещавшего воскрешать умерших. И возникает естественный вопрос, к чему людям видеть то, что Бог от них скрыл? Если Бог и даёт дар духовидения немногим людям, то следует задуматься, зачем он это делает, с какой целью? К примеру, к шведскому учёному Э. Сведенборгу явился, по его словам, Иисус Христос и сказал, что избрал его для того, чтобы объяснить людям внутренний и духовный смысл писаний. После чего Сведенборг бросил науку, стал мистиком и духовидцем, видел иные миры, ангелов и демонов, беседовал с давно умершими людьми, и написал около сорока статей, трактующих Священное писание. Здесь ясно видна цель, к которой стремился Сведенборг. И, надо присовокупить, что Сведенборг до конца дней своих оставался христианином и не перемешивал христианство с буддизмом. Но являлся ли ему Христос на самом деле? Кто его знает! В конце концов доказать и проверить это нельзя. Мы можем только верить Сведенборгу или не верить. Была ли подобная цель у Штейнера? Являлся ли к нему Иисус Христос, назвав его избранником? Поставил ли Христос перед Штейнером цель? Об этом история умалчивает. Но весьма сомнительно, чтобы Христос пожелал, чтобы его идеи Штейнер подпитал языческими и буддистскими идеями. В конце концов, Христос мог бы и сам это сделать две тысячи лет назад. Или он передумал и решил использовать Штейнера, как посредника? Повторяю, это сомнительно. Это недоказуемо. Кстати, известный мистик и духовидец Э. Сведенборг несколько раз блистательно доказал свою способность к ясновидению. Например, известный случай, происшедший в Геттенберге при многочисленных свидетелях на званом вечере, где присутствовал и Сведенборг. Внезапно Сведенборг объявил, что в Стокгольме, находящемся в трёхстах милях от Геттенборга, начался пожар. Через два часа Сведенборг объявил, что пожар уничтожил три двери в его доме. Через три дня, когда прибыл посыльный из Стокгольма, всё в точности подтвердилось. Ничего подобного мы не знаем о Р. Штейнере. Богослов профессор Андрей Кураев в своей книге «Сатанизм для интеллигенции» блистательно разоблачил теософию и антропософию, опираясь на высказывания знаменитых философов XX века. Кстати, он приводит высказывание Н. Бердяева о том, что антропософия приняла популярный характер, рассчитывая на не особенно высокий культурный уровень. Вот почему учение Штейнера было названо О. Мандельштамом религией аптекарей. Большинство русских философов первой половины XX века резко негативно отзывались как о самом Штейнере, так и о его, так называемом, учении. Бердяев признался, что Штейнер произвёл на него впечатление безблагодатного человека. Харизмы не было в этом человеке. И ещё Бердяев заметил, что к Штейгеру тянулся полу культурный слой, преимущественно состоящий из дам, которым, в общем, нечем больше заняться. Н. Бердяев изучил труды теософов и антропософов, в том числе и труды Штейнера, и пришёл к выводу, что теософия и антропософия имеют дело не с Богом, а с космосом, и что отношение к Христу в антропософии не религиозное и не мистическое, а исключительно оккультное. Отец Сергий Булгаков назвал теософию вульгарной псевдонаучной мифологией. Он заметил, что в философии Штейнер был дилетантом, что он претендовал на углубление христианства, а между тем его учение ничего общего с христианством не имеет. Булгаков задал вполне правомерный вопрос, а зачем рядить нехристианское мировоззрение в христианские одежды. Не проще было бы, подобно восточной теософии, открыто отпасть от христианства? Философ А.Ф. Лосев напрасно назвал теософию словоблудием. Философ Б. Вышеславцев называет мысль Штейнера инфантильной, а его христологию называет бредом. Философ Н. Лосский не понимал, как мыслит Штейнер, если он говорит, что периферия Солнца пространственна, а внутренность его совсем не пространственна. Философ И. Ильин замечает, что антропософ ищет не знания, а господства, власти непокорной и несчастной стихией своего существа. Что Штейнер искал власти видно из его сочинений, в которых он поучает учеников. Отец А. Мень сказал, что читая Штейнера, он мысленно оплакивал его, поскольку Штейнер пошёл по оккультному пути, а не по мистическому, не по христианскому пути. И пояснил, что мистическое поднимается ввысь, а оккультное идёт в боковые параллельные вселенные, и блуждает в них, потеряв путь к Богу. B XXI веке некоторая часть русской интеллигенции продолжает свои духовные искания, свой духовный блуд, прилепляясь то к Рерихам, то к Штейнеру, то к астрологам, то к экстрасенсам, то к Грабовому, то к очередному «воплощению Христа». Много их, мошенников! Имя им легион! Но отчего грамотные, образованные люди попадаются в сети ловцов душ? Почму непременно надо кому-то поклонятьсмя?! И, если они верят в Бога, то почему поклоняются не ему, а кому попало? Правильно сказала Цветаева: Знаешь Царя, так псаря не жалуй! «ВЛИЯНИЕ СОСТОЯНИЯ…» Это тема статьи «ВЛИЯНИЕ СОСТОЯНИЯ ЗДОРОВЬЯ ЧЛЕНОВ СЕМЬИ ЦВЕТАЕВОЙ НА ТАЙНУ ЕЁ ЛИЧНОСТИ И ТВОРЧЕСТВА». Правда, звучит интригующе и наукообразно?! В одной из газет я прочла высказывание одного местного журналиста о Болшевской конференции по творчеству Цветаевой. Это высказывание меня весьма озадачило, ибо восторг журналиста мне был непонятен. Журналист сообщал, что, слава Богу, конференция не носит академического характера. Отсутствие академического характера выдавалось за достоинство. Как человека, имеющего непосредственное отношение к миру науки, меня это высказывание не только озадачило, но и покоробило. Академический характер конференции означает, прежде всего, строгость и точность в подборе материалов. Неакадемический характер конференции означает, что выступать с докладами будет, кто попало и на какие попало темы. Так, на одной из таких «конференций» одна из докладчиц «угощала» слушателей докладом на тему «Виды города Марбурга». Докладчица с большим энтузиазмом показывала слайды с видами этого славного города. Ничего не имею против города Марбурга. Ничего личного не имею против докладчицы. Однако я вопрошала себя, какое отношение имеет город Марбург к жизни и творчеству Марины Ивановны Цветаевой, в этом городе никогда не бывавшей и города этого не воспевшей?! Отношения решительно никакого нет. А если и есть, то такое косвенное, что человек непосвящённый сразу и не догадается. В славном городе Марбурге когда-то проживал молодой Борис Пастернак. А Марина Ивановна с Пастернаком была знакома и имела с ним переписку, когда Пастернак давно уже жил в Москве. Такой доклад был бы уместен на неакадемической конференции по творчеству и биографии Бориса Пастернака, но при чём здесь была Цветаева? Вот это-то я и называю – кто попало и о чём попало. Слушатели благодушно кивали головами и любовались видами Марбурга. На академической конференции такой номер не прошёл бы. Но и это ещё не всё! На неакадемической конференции какие-то дамы из артистической среды читали стихотворения Цветаевой. Ничего не имею против хорошего чтения стихотворений Цветаевой или любого другого поэта. Но всё должно иметь своё место и время. Я поделилась своими соображениями с одной дамой из неакадемической среды. Дама огрызнулась: А где должны выступать те, кто любит Цветаеву, и не является учёным?! В самом деле где? Я спросила, а может им вовсе и не надо нигде «выступать»? Что это за страсть к выступлениям? Может, им достаточно слушать тех, кто тоже любит Цветаеву, но занимается её биографией и творчеством всерьёз? Дама фыркнула и отошла от меня. Зачем, подумала я, оставшись в одиночестве, пышно именовать всё это действо конференцией? Ну, посмотрела я виды Марбурга! Ну, послушала разные милые глупости, на которые не скупились неакадемические дамы! И здесь мне вспоминается риторический вопрос пьяной героини из рассказа Михаила Задорнова: И чо?! Вся беда в том, что «ничо»! Ни сердцу, ни уму! Ну, ладно, это только доклад. Его не напечатаешь в сборнике. Разве только поместить в нём виды города Марбурга! А почему нет?! Поместил же в своём солидном сборнике Дом-Музей Цветаевой доклад на тему «Чудовищная моя выносливость» (Состояние здоровья членов семьи Цветаевой в эмигрантский период жизни)» г-жи N. С первой строки меня покоробило, почему это автор называет Цветаеву Марина Ивановна, а её мужа просто Сергеем. У него что, отчества нет? Или у докладчицы сложились какие-то личные доверительные отношения с С.Я. Эфроном? Иначе откуда такая фамильярность? Марина Ивановна, между прочим, обращалась к супругу на «Вы». Понятно, что ввиду известных обстоятельств личные отношения докладчицы с мужем Цветаевой сложиться не могли. Остаётся только поблагодарить г-жу N., что не называет С.Я. Эфрона – Серёжей или Серёженькой. Г-жа N., правда, в таком фамильярном обращении к С.Я. Эфрону не одинока. Впрочем, это мелочи. Обратим внимание на более серьезные проблемы, связанные с этим злополучным докладом. Первое, докладчица обещала поговорить на тему о состоянии здоровья членов семьи Цветаевой, но обещания не держит и, в конце концов, начинает повествовать о состоянии здоровья самой Цветаевой, хотя это в теме не заявлено. Какое значение для науки, для цветаеведения имеет состояние здоровья членов семьи великого поэта?! Да решительно никакого! Об этом уместно только бабушкам на лавочке у подъезда поговорить. Лакомый кусочек состояние здоровья самой Цветаевой. Кому лакомый? Учёному филологу? Учёному литературоведу? Ни, боже мой! Ни тому, ни другому и в голову не придёт обсуждать подобную тему! Биографу? Случается, что биографы упоминают, что в такой-то период жизни великий поэт чихнул, или болел свинкой. Но хороший биограф не делает из чихания поэта или из его свинки открытие мирового значения, ибо не это главное в жизни великого человека. Второе, имеет ли доклад на подобную тему место быть на научной филологической конференции? С моей точки зрения, он здесь просто неуместен, ибо к филологии отношения решительно никакого не имеет. «Имеет отношение к биографии!» слышу я возражения некоторых милых дам. Милые дамы! Тогда я желаю вам, чтобы содержание ваших медицинских карточек (или как они там теперь называются?) стало известно всем, кто этого пожелает. Пусть все узнают, чем вы болеете, и чем больны члены ваших семей! Третье, кто докладывает? Врач? Я не знаю, является ли г-жа N. врачом, но я твёрдо убеждена в том, что эта отнюдь не филологическая тема не должна была появиться на страницах печати, тем более, что ничего нового г-жа N. нам не сообщила, а просто надёргала информацию из уже опубликованных биографических источников. А насчёт биографии скажу так: не всё в биографиях великих людей должно становиться доступным уважаемой публике. Никогда не забуду, как один «свидетель» опубликовал заметочку, как ему однажды довелось увидеть Антона Павловича Чехова. Господин N., видите ли, шёл по коридору мимо комнаты больного писателя. Дверь была приоткрыта, и наш любознательный господин заглянул в комнату, чтобы засвидетельствовать Чехову своё почтение. И увидел, что Антон Павлович, лежа в постели, кашляет, прижимая ко рту носовой платок. На платке любознательный господин заметил кровь. Всё! Господин N. тихо удалился. Через несколько лет он отчитался перед слушателями, при каких обстоятельствах он видел Чехова. Мне, как читателю, это знать зачем?! Зачем мне знать, как великие люди кровохаркают, или поносят?! Они люди, и делают это точно так же, как все обычные люди. Ну, ладно, я понимаю, что господин N. захотел публично похвастать, что он лично видел великого писателя. Я понимаю, что господину N. не хватает ни ума, ни такта. Но редактору-то, который позволил это опубликовать, чего не хватает? А теперь представьте себе на минуту, что выходит к трибуне ваш лечащий врач и говорит: А сейчас я прочту доклад на тему: «Состояние здоровья членов семьи г-жи N. в период с 2003 по 2005 год». И начинается доклад, из которого изумлённые слушатели узнают, что у мужа г-жи N. был понос, когда он объелся чебуреками. Что у самой г-жи N. был геморрой, который плохо поддаётся лечению. Что у сына г-жи N. был триппер, который он подхватил у уличной девки, а у дочери г-жи N. очередной выкидыш, потому что её снова побил муж. Понравится ли эта информация, выданная лечащим врачом перед публикой, госпоже N.? Да она на этого врача в суд подаст! И дело выиграет! И врача засудит! И заставит его возместить моральный ущерб! И будет тысячу раз права! Кстати, никогда врач не выйдет на трибуну, выдавать ваши семейные тайны. Потому что наши с вами болезни интимная, конфиденциальная информация. А врач должен соблюдать врачебную тайну. Он клятву Гиппократа давал. Теперь обсудим, раз уж это сообщение опубликовано, какими информационными источниками воспользовалась г-жа N.? По списку использованной литературы в конце статьи, мы можем судить, что г-жа N. использовала, в основном, воспоминания современников Цветаевой. Ну, если уж г-же N. вспало на ум делать доклад на подобную тему, то надо было воспользоваться более надёжными и достоверными документами, например, записями лечащих врачей в карточке больного. Но такая надёжная, документально подтверждённая информация в руки г-жи N. не попадала. Да и не могла попасть, потому что, во-первых, за нею надо было ехать в Чехию и Францию, во-вторых, вряд ли такая информация сохранилась разве только в медицинских архивах? В-третьих, даже если эта информация сохранилась, полагаю, так просто её не получишь. Итак, г-жа N., ссылаясь на воспоминания современников Цветаевой, сообщает слушателям и читателям, что у С.Я. Эфрона было затяжное течение туберкулёза. Подозрение на туберкулёз не есть сама болезнь. Если бы г-жа N. взяла на себя труд изучить не только воспоминания современников, но хотя бы ещё и письма (Неизданное. Семья: история в письмах. М.: Эллис Лак, 1999), то она обнаружила бы, что никакого туберкулёза у С.Я. Эфрона не было. Как не было и других болезней. Доказательством тому служит тщательное медицинское обследование, которое прошёл Эфрон с середины апреля до начала мая 1916 года в Московском военном госпитале. Эфрон был признан годным к военной службе. Об этом Эфрон сообщил своей сестре В.Я. Эфрон. Он пишет, что из тридцати человек, проходивших медицинское обследование, только трое были признаны годными к военной службе. Остальным дали отсрочку по состоянию здоровья. Одним из трёх совершенно здоровых молодых людей был С.Я. Эфрон. Так что давно пора прекратить муссировать тему туберкулёза у мужа Цветаевой. Не было никакого туберкулёза! Эфрон был баловнем своей семьи, баловнем старших сестёр. Малейшее недомогание Эфрона возводилось ими в квадратную степень и преувеличивалось в тысячу раз. Эфрон был мнимый больной. А если у него появлялись болезни, то он обеспечивал их себе сам. Почему-то г-жа N. не упомянула о больной печени Эфрона, которую он поехал лечить в Кисловодск. А заболела печень оттого, что Эфрон объелся чебуреками. Съел десять штук зараз! Он сам об этом пишет. Информировать, так информировать! Не надо ничего скрывать! Не надо уклоняться от темы, г-жа N! То, что пишет далее г-жа N., более чем удивительно. Она уконяется от избранной темы и сообщает, что Эфрону было тяжело в личной жизни рядом с великим поэтом, и затем следует риторический вопрос: «Не потому ли он отправился санитаром в военный эшелон, а затем добровольцем в Белую армию?». Не потому, глубокоуважаемая г-жа N.! Позже объясню, почему. А если поставить вопрос иначе, а не было ли тяжело Марине Ивановне в личной жизни рядом с совершенно никчёмным мужем, который ничего не зарабатывал, нигде не служил, и сидел на шее у жены? Не было ли тяжело Марине Ивановне, когда она везла всё на себе одна? Г-же N. следовало бы почитать дневники и письма великого поэта, чтобы понять, кому же на самом деле было тяжело в этой непростой семье. Теперь вернёмся к риторическому вопросу г-жи N., не потому ли… Что касается военного эшелона, в котором служил санитаром Эфрон, то здесь я готова согласиться с г-жой N. Действительно, он сбежал подальше от проблемы, и проблемой этой были взаимоотношения Цветаевой с поэтом С. Парнок. Эфрон почувствовал себя третьим лишним, и, вместо того, чтобы решить проблему, гордо самоустранился и бежал из дома в вагон поезда. Он надеялся, что всё само собой уладится. Когда действительно всё уладилось, он вернулся домой, как ни в чём не бывало. Но, что касается ухода Эфрона в Белую армию, то, при чём здесь «сплошное разрушительное начало» в его жене? Я не стану напоминать г-же N. о том, что она уклонилась от темы здоровья членов семьи Цветаевой. Но раз уж она уклонилась, и начала развивать совершенно другую тему, то спрошу: г-жа N. забыла что ли, о сплошном разрушительном начале октябрьской революции? Забыла, что ли о гражданской войне? К сведению г-жи N. – Цветаева сама отвезла мужа в Крым, чтобы он присоединился к формирующейся Белой армии. Не знаю, насколько «переутомился» Эфрон на «работе» (евразийство, «Союз возвращения на родину»), и как это отразилось на его здоровье, и отразилось ли вообще. Меня больше волнует, насколько переутомлена была Цветаева, везущая быт, выступающая на поэтических вечерах, чтобы заработать деньги, и пишущая, пишущая, пишущая без отдыха. «Крест болезни мужа Марина Ивановна несла всю жизнь», пишет г-жа N. Ну, почему же болезни? Весь Эфрон – больной или здоровый крест Марины Ивановны. Этот крест её и погубил. Кстати, отдыхая в санатории в Савойе, Эфрон не столько лечился (мнимый больной), сколько развлекался, и об этом свидетельствует в своей книге «Групповой портрет с дамой» Ален Бросса, и его поддерживает та самая дама, упоминаемая Бросса – Вера Гучкова (Сувчинская, Трейл), близко знавшая семью Цветаевой. А уж Вера-то знала, ибо принимала живейшее участие в этих развлечениях. У Ариадны, оказывается, когда она обучалась в гимназии в Моравской Тшебове: «…стали возникать затяжные интоксикации, подобные тем, какие были характерны для её отца». Главное, ввернуть подходящий медицинский термин! «У Ариадны туберкулёз лёгких был исключен», радостно сообщает нам г-жа N. Как и у её отца, добавлю я. Чтобы увеличить объём статьи, г-жа N. вставляет цитаты, совершенно не имеющие отношение к теме, иначе, чем объяснить цитату про Алину деликатность в отношении будущего брата? Совершенно сразила меня статистика, приведённая г-жой N., высчитавшей, что на девятом месяце беременности Цветаева написала всего 5 стихотворений. Г-жа N. блеснула «познаниями», мол, и «литературоведческая» тема мне не чужда! И вновь, ни к селу, ни к городу – цитата из письма Эфрона, что Аля девочка с золотым сердцем, но вот беда – чересчур полна и воля слабая. Всё идёт в ход, и золотое сердце, и принципы воспитания, и становление личности. И уже забываем, о чём это г-жа N. повествует? Какую тему избрала? Медицинскую, или всего понемножку? Похоже, что всего понемножку, ибо материала-то на главную тему – не хватает. Г-жа N. доводит до сведения читателей, что Марина Ивановна страдала фурункулёзом, у неё была травма ноги, беременность протекала без токсикоза, случилась аллергия на прививку, и тому подобное. Но это всё пустяки по сравнению с тем, к чему неудержимо клонит г-жа N. Она сообщает, что Цветаева была невротиком. И следуют снова термины: астенизация, адреналиноподобные нейро-эндокринные процессы, истероидные и шизоидные симптомы, и.т.°д. К чему вся эта наукообразная галиматья, если г-жа N. вынуждена признать, что поведение Цветаевой было адекватным на протяжении всей её жизни, что и есть единственная правда, которую и следует говорить. Мало того, что г-жа N. повествует о состоянии здоровья членов семьи Цветаевой и её самой, попутно она пытается дать психологический портрет поэта, и делает это весьма тенденциозно. Тенденциозно, в том смысле, что её подход крайне узок, пристрастен и однобок. Истинная цель статьи г-жи N. показать, каким трудным и даже жестоким человеком в семейной жизни была Цветаева. Приятно же лишний раз уколоть поэта! Исподтишка дать пинка! Благо, поэт теперь защититься не может. Делается это по простому рецепту: выхватывается пара подходящих случаю цитат, и – дело готово! При этом не делается никакого анализа, не даётся никаких размышлений – почему это сказано, по какому поводу, при каких обстоятельствах. Нет размышлений на тему: есть ли возможность оправдания жёсткости некоторых высказываний поэта? И главное – нет попытки осмысления глубокой пропасти между тем, что сказано, и что делалось Цветаевой на самом деле, вне зависимости от смысла её резких высказываний. Между тем, совершенно явственно проступает между строчек завуалированная неприязнь г-жи N. по отношению к Цветаевой. Все симпатии г-жи N. целиком и полностью на стороне С.Я. Эфрона и А.С. Эфрон. Бедные ангелы в лапах чорта! Вся эта окрошка из цитат и тем производит поначалу смехотворное, а затем тягостное впечатление. Вывод, который делает г-жа N., завершая тему о состоянии здоровья членов семьи Цветаевой, философски «глубокомыслен» и даже анекдотичен: «При всех противоречиях, контрастах, безмерности чувств и «зорко-холодном (пожалуй, вольтеровски-циничном) уме», остаётся тайна обаяния личности Марины Цветаевой и её творчества». Начали говорить о самоваре, перескочили на бублики, и закончили сапогами. Ну, хоть тайну обаяния личности и творчества поэта оставила нам г-жа N. Но какое отношение это имеет к теме, вынесенной в заголовок статьи? Придётся то, чего не смогла связать г-жа N., связать мне. Чудовищную выносливость нужно было иметь Марине Ивановне Цветаевой, чтобы терпеть выходки своей дочери Ариадны. Чудовищную выносливость и крепкое здоровье нужно было иметь Марине Ивановне Цветаевой, чтобы всю жизнь содержать и тащить на своём горбу инфантильного мужа С.Я. Эфрона. А уж если они потерпели немного от матери и жены М.И. Цветаевой, то их «страдания» окуплены полностью тем, что она взяла их с собою в историю и в вечность. В противном случае, кто бы о них знал и помнил?! НАГЛАЯ НИЗОСТЬ Меня всегда удивлял строй души и мыслей некоторых людей. К этому строю мыслей нельзя приспособиться. С ним нельзя согласиться нормальному, здравомыслящему человеку. К нему нельзя привыкнуть. Он не перестаёт удивлять никогда. Я имею в виду низкий строй души и мыслей некоторых людей. Низкая душа – не тянется ввысь к вершине горы, а тяготеет к низинам, к болотам, к гнили, к червям. Низость бывает тихая, стыдящаяся самоё себя, сознающая своё ничтожество. Тихая низость молчит, скрывает свою тайну. В тихой низости есть робкая надежда преодолеть самоё себя. Тихая низость знает, что существует вершина горы, и она робко взглядывает вверх, ревнуя, завидуя, и негодуя на чужое величие. Но есть другая низость – торжествующая, громкая, наглая, Наглая низость заявляет о себе, гордится собою, презирает вершину горы, не признаёт её величия. Наглая низость заявляет о с в о ё м величии. А это и есть величие мыльного пузыря, переливающегося всеми цветами радуги. Он раздувается всё больше и больше, и, наконец, лопается с тихим писком. И остаётся мокрое пятно на траве. Конец мыльному пузырю? Рано радуемся! Ах, если бы ещё не мокрое пятно на траве! Мыльный пузырь достиг своей цели! Ради этого мокрого пятна он и пыжился, и раздувался. Запятнать, облить грязью – вот мечта, цель и действие некоторого сорта людей. Им наплевать, правда, или ложь их комок грязи, бросаемый в другого человека. Это их не волнует. Главное – бросить и запачкать. А там – пусть сам оправдывается и отмывается. Если оправдается и отмоется, бросим другой ком грязи. Процесс этот бесконечен. Живой человек может сопротивляться наглой низости. Может вызвать наглеца на дуэль. Может прилюдно влепить наглецу плюху. Может написать опровержение и опубликовать его. Может подать в суд. Можно потребовать деньги за моральный ущерб. А если человек не может оправдаться и отмыться? Не может по простой причине – он давно умер, и, стало быть, абсолютно беззащитен перед наглою низостью. Не может дать отпор. Не может влепить наглецу плюху. Не может вызвать на дуэль. Не может написать и опубликовать опровержение. Не может подать в суд. Не может потребовать деньги за моральный ущерб. Ничего не может! Он мёртв и беззащитен. Я говорю, в данном случае, о Марине Ивановне Цветаевой. Критиковали Цветаеву и грызли, по её собственному выражению, адамовичи и яблоновские. О них сегодня и сказать-то нечего. А вспоминают их только в связи с именем Цветаевой. Так что она им и обеспечила сомнительное бессмертие. Но адамовичи и яблоновские – мелочь! Если бы только Марина Ивановна знала, как её будут грызть после смерти, вряд ли её огорчила бы эта мышиная возня. Адамовичи и яблоновские отдыхают. В наши дни некто Борис Парамонов прочёл в эфире радиостанции «Свобода» текст, который затем был опубликован под названием «Солдатка» на страницах «Нового русского слова». «Новое русское слово» крупная эмигрантская газета, выходящая в Нью-Йорке. Нечего и говорить, что в самой демократической стране мира культивируются самая свободная свобода, и самое новое русское слово. Вот Борис Парамонов, опившись этой самой свободной свободой, и забыв – если вообще знал! – что свобода (слова в том числе!) есть, по русскому философу Н. Бердяеву, двух видов: свобода от, и свобода для. Другими словами, есть – свобода от ответственности, и свобода для созидания. Свобода от ответственности позволяет человеку всё, снимает все моральные запреты, отрицает нравственность, она говорит человеку: «Делай, что хочешь!». Свободный от ответственности человек идёт и делает, что хочет: лжёт, клевещет, грабит, насилует, убивает. Свобода от ответственности несёт разрушение, разложение, гибель. Примером тому являются революции, отрицающие всё, что было до них, и снимающие все запреты. Свобода для созидания сознаёт и знает свою ответственность. Свободный человек, несущий ответственность за свою свободу, знает, что свобода его кулака кончается там, где начинается лицо ближнего. Человечество веками вырабатывало табу, запреты, законы, нравственные нормы, и вовсе не затем вырабатывало, чтобы в одночасье их отменить. Мистер Парамонов забыл – если вообще знал! – что нельзя чересчур раскованно и рискованно размахивать руками. Но его чувство самой свободной американской свободы о т было таким восхитительным! И он сказал своё слово о Цветаевой. Повторять его гадости не хочется, но придётся, чтобы уважаемый читатель понял всю низость и недоказуемость аргументов Бориса Парамонова. В двух словах – он утверждает, что причиной самоубийства Цветаевой явился инцест. Это он, оказывается, вычитал между строк её стихотворений. Госпожа Кудрова уже дала достойный отпор наглецу Парамонову, так что нет нужды повторяться. Добавлю к сказанному госпожой Кудровой, что, если следовать убогой логике Парамонова, то окажется, что Пушкин – реальный отравитель, ибо написал о Сальери, а Гоголь – реальный мошенник и мздоимец, и некрофил, ибо написал о Чичикове и государевых чиновниках, и мёртвых душах, а Достоевский – реальный убивец, ибо об убийствах писал и в «Братьях Карамазовых», и в «Идиоте», и в других романах. Стало быть и Цветаева, написавшая о Федре…Иначе, с чего бы ей о ней писать?! Вот так, примерно, и рассуждает мистер Парамонов. Ирма Кудрова пишет, что у Бориса Парамонова – вполне заслуженное имя. Добавлю, что своей публикацией о Цветаевой он своё заслуженное имя перечеркнул. Ах, госпожа Кудрова! Я готова двумя руками подписаться под Вашей статьёй. Одно только меня удручает, что мечете Вы бисер перед свиньями, рассуждая об извращённости герменевтического подхода Бориса Парамонова к творчеству Цветаевой. Переубедить этого субьекта не удастся. Вряд ли он осознаёт своё убожество. Но как быть с мистером Парамоновым?! Плюху ему влепить? – Ах, я бы с наслаждением! Жаль, что физиономия его далеко. Так что, мистер Парамонов, считайте мою статью заочной и публичной пощёчиной, которую я Вам даю за оскорбление памяти великого поэта. СЛОВО О ЗИМНЕМ ПАЛЬТО Слово о зимнем пальто начинается 21 января 1938 года. А предшествовали ей события предыдущего года. Если бы не эти события, слово о зимнем пальто никогда бы не появилось. А события предшествующего года, положившие начало слову о зимнем пальто, были такими. 15 марта 1937 года Ариадна Сергеевна Эфрон уехала в СССР. Уехала, оставив в Париже мать, отца и брата. Уехала, оставив во Франции всю свою семью. Уезжала, счастливая, что увидит свою новую социалистическую родину, от которой в воспоминаниях осталось должно было остаться! ощущение голода, холода и смертного страха. Ей было десять лет, когда они с матерью выехали в Берлин. Так что воспоминания о голоде, холоде, болезнях и советском сиротском приюте со всеми его ужасами должны была храниться в её памяти. Но хранились ли? И что могло их перевесить, если она ринулась с радостью в тот мир, который погубил её детство, и чуть было не погубил самоё жизнь? А в первой половине октября того же года Сергей Яковлевич Эфрон был переправлен в СССР после убийства И. Рейсса. И уезжал он тайком, прячась от французской полиции, идущей по его следу. И ничто уже не зависело от него самого, и вся его судьба – и судьба его семьи! теперь зависела от его новых хозяев из НКВД, которым он добровольно предался душой и телом. На этот раз – действительно добровольно. Марина Ивановна, не желавшая покидать Францию, о чём неизменно и терпеливо говорила и писала в письмах всем своим знакомым, приятелям и друзьям в течение пятнадцати лет, встала перед выбором. Или её поставили перед выбором. Или её и не спрашивали, и выбор сделали за неё. Как бы там ни было, даже если бы её и спросили, и благожелательно отнеслись бы к её желанию остаться во Франции, она всё равно выбрала бы – ехать в СССР. Она всё равно выбрала бы – ехать, потому что богами был ей опущен в колыбель дар неможения чужого страдания. Этот дар не дал бы ей спокойно остаться и продолжать жить во Франции. Ей казалось, что Сергей Яковлевич там, в СССР, страдает, и поэтому её долг был – ехать, чтобы попытаться облегчить его страдания и разделить его судьбу. Она так и писала А. Тесковой 7-го июня 1939 года: «…выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась». Откуда явилось ей это чувство, что мужу плохо, и он страдает? Ведь внешних причин для беспокойства не было. От французской полиции Эфрону удалось бежать и укрыться надёжнее некуда. Очутился он наконец-то там, куда стремился в течение двенадцати лет. Мечта его сбылась. Правда, вернулся он не с триумфом, не с гордо поднятой головой как, может быть, мечтал. А мечтал, может быть, что окружат таких как он – возвращенцев – на пристани, где причалит теплоход, репортёры, и будут брать у них интервью, и наутро в газетах будут помещены фотографии, и, может быть, даже духовой оркестр сыграет туш или бравурный марш в честь возвращенцев. И предложат им органы безопасности хорошую работу и просторные квартиры. Но вернулся Эфрон тихо, незаметно, без репортёров, фотографий и марша, что называется, через чёрный ход, и был тотчас упрятан: сначала в санаторий, а потом в подмосковную деревню Болшево. Марина Ивановна не могла не понимать, хотя всем говорила, что её муж ни в чём не виновен, что он вляпался в крайне неприятную для него историю. Потому что, когда человека ищет полиция, это означает, что этот человек совершил нечто противозаконное, противоправное и должен быть судим и наказан. Не могла не понимать Марина Ивановна, что скоропостижное исчезновение её мужа вовсе не означает, что он спасён. Спасён от французской полиции – да, но спасён ли её муж от самих спасителей? Марина Ивановна не могла не понимать, что французская полиция напала на след убийц очень быстро, и это означает, что убийцы сделали своё дело грубо и непрофессионально. Отсутствие профессионализма даже в таком деле, как убийство – тем более, в таком деле, как убийство! – наказуемо. Наказывает тот, кто это убийство заказывает. А что это было заказное убийство, сомнения не было. Есть такой закон в криминальном мире – убирать мелких исполнителей заказов, чтобы спрятать концы в воду. Интересно, понимал ли это сам Эфрон? Опасения Марины Ивановны относительно дальнейшей судьбы её мужа имели под собою весьма основательный фундамент. Потому и поехала туда, куда ехать не хотела. И когда она приняла решение – ехать, началась история зимнего пальто. Наверное, мысль о зимнем пальто вспала ей на ум тотчас, как она начала размышлять, что же ей взять с собою туда, куда она поедет. И первым делом надо было взять то, чего в Париже у неё не было, ибо в этой вещи она не нуждалась, но была крайняя нужда в этой вещи там, куда она собиралась ехать – нужда в зимнем пальто. То, что ей так хотелось, в парижских магазинах было не сыскать. Что тогда носили парижанки зимой? Не слишком длинные, не слишком утяжелённые слоями ватина пальто и куртки. Это ей не подходило. Следовательно, зимнее пальто надо было спланировать, выносить в мечтах его образ, сконструировать, как сложный механизм, построить, как высотное здание. Марина Ивановна впервые почувствовала себя как конструктор, архитектор и дизайнер – одновременно. Она спланировала, выносила и сконструировала в мыслях своё зимнее пальто, и теперь надлежало этот созданный ею образ воплотить в материале. К 21 января 1938 года проект зимнего пальто готов. Марина Ивановна обращается с просьбой к своей приятельнице Ариадне Берг, живущей в настоящий момент в Бельгии. Почему бы не заказать зимнее пальто в Париже, где есть огромное количество магазинов и лавок? Да потому, что в Париже дорого, а в Брюсселе то же самое дёшево. В Париже вещи дороже, потому что на них лежит невидимая печать: Где Вы купили это прелестное платье? В Париже. И всё сразу всем понятно. Раз в Париже, значит и должно быть дорого. А теперь сравним: Где Вы купили это прелестное платье? В Брюсселе. И все сразу понимают, раз не в Париже, значит дешевле. А вещь точно такая же, такой же ценности. Покупатель платит дополнительные деньги за невидимый ярлык – «Париж». Марина Ивановна не может платить свои кровные деньги за ярлык, практически – за воздух. И потом, она не тщеславна. Она не собирается хвастать, где купила то или другое. Она даже не догадывается, что там, куда она едет, любую вещь, привезённую с собой, примут за «Париж» и будут благоговейно (или завистливо) пялиться на неё. За пальто она собирается заплатать свой гонорар за опубликованные произведения. Каждый франк дорог. Марина Ивановна подчёркивает, что просьба – большая и конфиденциальная: «Мне может быть придётся уехать жить в Чехию (МОЛЧИТЕ, КАК КОЛОДЕЦ!), а там очень холодно и мне необходимо НЕПРОДЁРНОЕ пальто – на всю жизнь». Цветаева – словесница и она всегда точно выражает свою мысль словами. «Может быть, придётся уехать жить» Марина Ивановна могла бы выразить ту же самую мысль иначе, но она выразила её именно таким образом. Какой смысл кроется в этой фразе? Во-первых, Цветаева ещё не вполне уверена, придётся уехать или нет. Во-вторых, «придётся уехать» означает, с одной стороны, давление, с другой стороны, нежелание уезжать. Какое это давление, изнутри или внешнее, а возможно, оба сразу, Цветаева сказать не может. Почему она прибегла к конспирации, заменяя СССР – Чехией? Что за тайна, если эмигрант собирается вернуться? Почему надо хранить тайну, как колодец? Ариадна Берг поймёт, что в Чехии, как и в Париже, пальто такой конструкции, какую задумала Марина Ивановна, не нужно. В Чехии, как и во Франции, так холодно – не бывает, чтобы понадобилось непродёрное пальто, чтобы никакой мороз не пробрал. А далее следует описание – проект, как сказали бы сегодня – пальто. Оно не должно быть матерчатым, суконным, по той простой причине что «…даже английское пальто я протираю на боку кошёлками, которые ношу (и буду носить) – всегда». Так вол мог бы сказать о своём ярме. Так мог бы, если бы умел, сказать осёл о своей ноше. Нет, так мог бы сказать верблюд о своих горбах, ибо и ярмо и ноша не постоянны, а вот горбы – постоянны и неизменны, и от них нельзя отвязаться никакими силами. Так и она – о кошёлке, как о горбах: буду носить – всегда. Раб, прикованный к веслу на галере. Знала, что и в СССР уготована ей участь домработницы, кухарки, прачки, истопника, и что там ещё? Ей нужно пальто «на всю жизнь». Разве бывает пальто – на всю жизнь? Жизнь пальто не может быть вечной. Ткань может потерять первоначальный цвет, вылинять, и порваться. Ватин может истончиться, и перестать греть. Подкладка может поредеть. Полы, петлицы, обшлага могут обтрепаться. Кошёлка всё равно любую ткань – даже английскую прочнейшую! протрёт. Сколько может прожить пальто? Как долго можно его носить, не рискуя, в конце концов, выглядеть нищенкой? Что там приключилось со старой шинелью Акакия Акакиевича? «Пальто на всю жизнь»…Значит, лет на пять-десять-двадцать она ещё рассчитывает. Ткань, которую Цветаева хочет для своего зимнего пальто, должна быть ноской, прочной и ни в коем случае не протираться. Она знает, что такая ткань существует и называется она su;dine шведская замша: «В Париже из su;dine делают только trois-quarts и стоят они безумно – дорого: здесь это – luxe». Цветаевой нужно длинное пальто. Она указывает точную длину – 1 метр 20 сантиметров. При росте Марины Ивановны 164 сантиметра – это должно быть действительно длинное пальто достигает щиколотки. Почему такое длинное? Она пишет: «…у меня отмороженные колени и для меня мороз – самый большой страх, какой я знаю». Ну, нечего и говорить, что отморозила колени в дни гражданской войны, когда стояла в очередях за воблой, да ещё ползала на коленях в сыром подвале, роясь в гнилой картошке в поисках хороших клубней. Марина Ивановна называет точный адрес в Брюсселе, где по её просьбе Ариадна Эмильевна может заказать для неё такое пальто, какое ей нужно. Видимо, когда в мае 1936 года Цветаева была в Брюсселе, она высмотрела эту лавочку, где пальто можно заказать. Главная просьба изложена. А теперь начинаются подробности, каким должно быть зимнее пальто. Ткань должна быть лучшего качества. Это самая лучшая ткань коричнево-красного цвета. Если цвет другой, то и качество другое – похуже. Нет, Марина Ивановна хочет самую лучшую ткань. Доброкачественная ткань дольше проживёт. Цветаева не настолько богата, чтобы покупать дешёвые вещи. Пальто должно расширяться к низу. С максимальным зап;хом с обеих сторон. Марина Ивановна знает по опыту, что если пальто прямое и зап;х небольшой, то при ходьбе полы пальто раскрываются. Поэтому она настойчиво повторяет просьбу. У пальто должен быть отложной воротник, на который позже она намеревается положить меховой. Широкий пояс желательно с кожаной пряжкой. Застёжка на пуговицах (числом шесть) сбоку. И вот – главное! – Марина Ивановна просит заказать 46 размер, как она пишет «une dame forte» на солидную даму. Даму с фигурой 46-го размера вряд ли можно назвать дамой солидных размеров. Вот если бы 54-56 и выше, тогда, несомненно. 46-й размер – тем не менее – Марина Ивановна называет огромным. Ей 46-й размер – большой для неё, ибо сама-то она носит 44-й – нужен, чтобы положить под него мех, который Мариной Ивановной уже куплен. У Марины Ивановны мания величия, ибо она пишет, что у неё «на редкость широкая спина, т. е. плечи», поэтому и проймы должны быть широкими, чтобы чувствовать себя свободной, чтобы не жало нигде. На фотографиях, где Цветаева изображена в полный рост, видно, какая у неё тоненькая и хрупкая фигура. Какие уж там широкие плечи! Воображение одно. Какие практические дела Цветаева не обсуждала бы, она всегда над ними воспарит как словесница. Так, обсуждая размер будущего зимнего пальто, она заметит: «Но не забудьте: pour une dame forte, забудьте меня , помните «forte». (Я – тоже «forte», но – по-другому)». И вот эта «une dame forte» по-другому, великий поэт, которому сидеть бы, сколько хочется за письменным столом, не отвлекаясь на житейские мелочи, которыми должны были бы заниматься другие люди, пишет далее в этом же письме: «Вожусь (м;жусь, грязнюсь) с печами, вся (кроме души!) – в доме». Где же её душа, если не в доме? Да где угодно! В лесах, на горах, в Версале, в дореволюционной Москве, в Трёхпрудном переулке, в Борисоглебском переулке, в Коктебеле, в XVIII веке, в XIX веке, в античной Греции, в средневековой Германии! Где угодно, только не на галере! Галера дом, печь, корыто, мусорное ведро, кухонный стол! – Раб возле весла, к которому приковано тело. Ровно через неделю в Брюссель летит новое письмо Ариадне Берг, короткое письмо на одну только тему: «Я забыла карманы (вопль отчаяния: кар-маны забы-ыла!!) – большие, накладные, глубокие – до дна души». Как будто, у её души есть дно, которое можно измерить глубиной кармана! Не то – литота, не то – гипербола! Для души – литота. Для кармана – явная гипербола. Словесница не дремлет! Образ проектируемого и желаемого зимнего пальто становится символом, больше того – мифом! Зимнее пальто, в глубоких карманах которого прячется и согревается поэтова душа! И всё-таки, если отвлечься от души, зачем ей такие большие накладные карманы? «Никогда не ношу перчаток, а всегда – руки в карманы». Руки – в карманах, душа – в карманах. Могла бы – всю себя поместила бы в тёплый, глубокий, защищающий от мира карман! И что-то не складывается с меховой подкладкой, которую она сама собиралась сделать. Видно, с нею много возни с этой самой подкладкой. И потом, можно ведь ошибиться, что-то сделать не так, и испорчена будет новая вещь. Пусть уж лучше сделают профессионалы: «…могут ли они сделать его на теплой, прочной подкладке, всё, донизу, бывает такой густой плюш – под мех, как делают на мужских шофёрских пальто». Наступает март, а о пальто ещё ничего не известно. Цветаева торопит: «Только два слова: очень пора узнать о пальто, п.ч. если Вы собираетесь сюда к 1-му – нужно время, чтобы его сделать». И Марина Ивановна снова повторяет, не надеясь, что Ариадна Эмильевна помнит о подробностях, каким оно должно быть. Тёмно-коричневое, просит она, не зеленое, не оливковое. Эти цвета ей не идут. Кроме того, тёмно-коричневый – не маркий цвет, не очень заметный. И снова она повторяет, что хочет ткань лучшего качества – «на долгие годы». Собиралась жить долго! Хотела жить долгие годы! Ещё через неделю Цветаева посылает Ариадне Эмильевне выбранный образчик ткани. Материя и цвет – чудные! Чудная ткань в её представлении – прочная, добротная, ноская. Чудный цвет – синий. Синий – лучше и не придумаешь! Чудный синий, потому что не маркий, не бросающийся в глаза, и, но и выше – поэт и философ в Цветаевой всегда перевесит! – чудный синий, потому что, хотя и связан с материей, но менее всего материален, ибо напоминает о небе, бесконечности, вечности. Нельзя было бы сказать о тёмнокоричневом – чудный! Ни о каком цвете, кроме синего, нельзя было бы сказать – чудный! Зимнее пальто начинает воплощаться в Брюсселе. Одно прибывает, другое – выбывает из жизни. Выбыли: громадная кровать, зеркальный шкаф, огромный дубовый стол, и многое другое. Марина Ивановна освобождается от вещей – мебели и книг, которые нельзя везти в СССР. Нельзя, в частности, везти письма русских Государей. Шьётся зимнее пальто. Выбывают вещи из комнаты. «Я – ГОЛЕЮ», заключает Марина Ивановна. Шьющееся в Брюсселе зимнее пальто больше, чем просто зимнее пальто. Оно должно заменить Марине Ивановне – всё, что навсегда выбыло из её жизни – мебель, любимые книги, иконы, любимые вещи. Зимнее пальто должно прикрыть её наготу, закрыть голизну, замаскировать, спрятать, защитить душу, заменить – дом. Не только морозов боится Марина Ивановна. Там, куда она отправляется: «…нужен – покой, его у меня – нет, вместо него – страх». Зимнее пальто, сшитое в Брюсселе, приехавшее на руках у Ариадны Эмильевны в Париж, спрятанное в багаж перед отъездом, больше, чем просто зимнее пальто. Оно должно стать убежищем, защитой, крепостью души Марины Ивановны. Ах, если бы зимнее пальто на тёплой подкладке могло защитить её не только от русских холодов, но и от неумолимости, чёрствости, подлости, безжалостности людей жестоких детей своего жестокого времени. ТРАНСГРЕССИВНЫЙ ЭРОС ИЛИ ПОБЕДА ПУТЁМ ОТКАЗА: М. ЦВЕТАЕВА ПРОТИВ Д. БУРГИН В 2000 году, в издательстве ИНАПРЕСС (СПб) вышла книга профессора славистики Д.Л. Бургин (г. Бостон, США) под названием «Марина Цветаева и Трансгрессивный эрос». Книга представляет собою собрание из семи статей, посвящённых исследованию сексуальных склонностей русского поэта. Через год в журнале «Знамя» появилась рецензия на эту книгу С.С. Арутюнова. Не приемля ёрнического тона этой рецензии, тем не менее, хочу согласиться с её автором в том, что книга г-жи Бургин перенасыщена специфической, и не всегда корректно использованной по отношению к Цветаевой и её творчеству, фрейдистской терминологией. Но, с другой стороны, мы должны учесть, что книга г-жи Бургин, являясь, как заявляет автор, филологическим исследованием, вроде бы, не предназначена для широкого круга читателей, любителей русской словесности и, в частности, любителей творчества Цветаевой. Она, следовательно, предназначена, для узкого круга специалистов, знакомых со специфической филологической и психоаналитической терминологией, о чём свидетельствует и небольшой тираж – 3000 экземпляров. Так что, предъявлять к научному исследованию требование, как это делает г-н Арутюнов, быть понятным всем и каждому, не является вполне корректным. Никому не приходит в голову требовать от математиков, физиков, химиков, биологов, и.т.°д., чтобы они писали свои научные труды, отказавшись от специфической терминологии, формул, символов, чтобы эти труды были понятны обычным читателям. Даже если бы такое и стало возможным, понятными эти труды для большинства читателей всё равно не стали бы. Но в том, то и дело, что в заголовок книги г-жа Бургин вынесла имя великого русского поэта Марины Цветаевой, к биографии и творчеству которой всё больше возрастает интерес исследователей и читателей, и, следовательно, есть все основания полагать, что читатель, незнакомый со специфической филологической и психоаналитической терминологией, в книгу непременно заглянет. Тем более что, в названии книги присутствует привлекающее всех, и понятное всем понятие «Эрос». Поначалу не отпугнёт любознательного читателя и малопонятный ему термин «трансгрессивный». Правда, очень любознательный и дотошный читатель, заглянув в Словарь иностранных слов, не найдёт в нём утоления своей жажды познания, ибо словарь предложит ему только два объяснения, одно из которых является геологическим, а другое – биологическим. Как применить слово «трансгрессивный» по отношению к эросу, читатель должен догадываться сам. Г-жа Бургин, к сожалению, не утруждает себя объяснением смысла этой фразы, ни в текстах статей, ни в предисловии своего труда. Но остаётся другая, более существенная, на мой взгляд, претензия Арутюнова, с которой я не могу не согласиться. Это претензия к той лёгкости, с которой г-жа Бургин скользит по поверхности проблем, которые сконцентрированы в понятии эрос, тем более, что это понятие приложено к такому художнику, как Марина Цветаева, чье творчество по своей филологической сложности, философской глубине, нравственной высоте, искренности, откровенности и интенсивности переживаний не имеет аналогов в истории мировой поэзии. Эта лёгкость скольжения г-жи Бургин по поверхности явлений и проблем тщательно замаскирована той самой специфической терминологией, о которой выше шла речь. Несомненно, прав г-н Арутюнов в том, что вся трагедийность Цветаевой, обусловленная поворотами и зигзагами истории, остаётся за скобками и целиком перенесена в сферу «гомоэротических переживаний» и «отчуждающего влечения к евреям», с чем серьёзный исследователь биографии и творчества Цветаевой никак не может согласиться. Я не могу не согласиться с г-ном Арутюновым и в том, что в книге г-жи Бургин скудная доказательная база. Я бы добавила – и скудный иллюстративный материал. Я не думаю, что истинной целью книги г-жи Бургин была, как нас в том уверяет тоже в пылу полемики г-н Арутюнов, пропаганда идеологии однополой любви, с привлечением такого мощного авторитета, как Марина Цветаева. Г-жа Бургин, по всей вероятности, искренне убеждена в правильности своего очень узко трактуемого и одностороннего взгляда на проблему эроса, взятую по отношению к жизни и творчеству Цветаевой. Но решение г-жой Бургин этой проблемы очень напоминает заключение одного из слепцов, ощупывающих слона, в известной притче. Г-же Бургин попался в руки, скажем, хвост слона и на добросовестно его описала, искренне полагая, что этот хвост и есть сам слон. К тому же, г-жа Бургин, берясь за проблему, не удосужилась поинтересоваться, а не писал ли кто-нибудь до неё на родине великого поэта, в России, или в Украине, или Белоруссии, т.е. в сугубо славянских странах, что-нибудь по этой же проблеме. Далеко ходить не надо было. Надо было только заглянуть в каталог Российской государственной библиотеки. Если бы г-жа Бургин заглянула в каталог, то она увидела бы мою монографию, изданную в городе Горловка Донецкой области (Украина) в 1994 году, под названием «Поэтическое миросозерцание М.И. Цветаевой», в котором четвёртая глава «Философия любви» посвящена проблеме эроса в жизни и творчестве Цветаевой. Я полагаю, учёный должен быть добросовестен, и владеть основами этики научной мысли, а эти основы должны быть одинаковы по обе стороны океана. В 2004 году в том же издательстве в России вышел перевод ещё одной книги г-жи Бургин «Отяготела…» Русские женщины за пределами обыденной жизни», в которой автор продолжает муссировать тему гомоэротизма Цветаевой, и пересказывать теорию В.В. Розанова о «людях лунного света». И вновь ссылка на мой труд отсутствует. А, между тем, в вышеупомянутой главе моей монографии эта тема исследуется достаточно подробно. Г-жа Бургин не ссылается также и на работы г-жи И.В. Кудровой, которая также занималась исследованием в этой области. В тексте, именуемом «Графомагия графомании» (вместо предисловия)» – многообещающее название текста, растянутого на 19 (девятнадцать) страниц г-жа Бургин объявляет Цветаеву «поэтом трансгрессивного эроса». И, чтобы читателю стало понятнее, куда она клонит, г-жа Бургин заявляет следующее: «Если Софья Парнок была предтечей, первым серьёзным русским поэтом, заговорившим о том, что считалось невыразимым – а именно, о любви женщины к женщине, то Цветаева была её духовной дочерью, использовавшей опыт пережитой интимной и поэтической дружбы с той, которая указала ей путь и благословила, чтобы стать не только одним из величайших поэтов, но и адептом трансгрессивности в высотах русской поэзии». Оставим без внимания велеречивый стиль г-жи Бургин, и будем говорить по существу. Я ничего не имею против Софьи Парнок и тоже считаю её серьёзным русским поэтом, несмотря ни на что. Но вот против чего я решительно восстаю, это против того, чтобы считать Цветаеву духовной дочерью Софьи Парнок. Для меня, как для исследователя, нет никакого свидетельства выше, чем свидетельство самой Цветаевой. Цветаева нигде и никогда не обмолвилась о том, что Софья Парнок была ей духовной матерью и, тем более, Цветаева нигде и никогда не обмолвилась о том, что Софья Парнок указывала ей путь к вершинам поэзии и на что-то сомнительное благословляла. Если Цветаева и была чьей-то духовной дочерью, то, несомненно, Макса Волошина, который наставнически осторожно направлял её первые шаги в литературе, выведя Марину из юношеского одиночества в мир людей искусства, рекомендуя, что читать, поддерживая и окрыляя её первые успехи в поэзии. И благодарная Цветаева поставила словесный памятник не мнимой духовной матери, о которой после 1916 года ничего никогда нигде не сказала, а настоящему духовному отцу – «Живое о живом» (1932). В конце очерка Цветаева пишет: «И последнее моё о тебе, от тебя, озарение: те сердолики, которые ты так тщательно из груды простых камней, десятилетиями подряд вылавливал, каждый зная в лицо и каждый любя больше всех, – Макс, разве не то ты, десятилетия подряд, делал с нами, из каждой груды – серой груды, простых камней – неизбежно извлекал тот, которому цены нет!» («Живое о живом»). В добавление сказанному – есть в этом очерке многозначительный эпизод. После многочасового восхождения на гору Макс с Мариной остались из всей компании одни. Полил дождь. Макс и Марина пережидают грозу в хате, где живёт супружеская татарская пара: старик со старушкой. Идёт диалог между старичком и Максом. Старичок замечает, что «барышня похож на свой папаш». Макс «авторски-скромно» отвечает, что «все говорят». Старушка, в свою очередь спрашивает, много ли у Макса «дочк». Макс отвечает: «Она у меня старшая». В этом разговоре ни Марина, ни Макс не уклоняются и не отрекаются от родства, которое им приписано наивными стариками. Не отрекаются и не уклоняются, потому что по существу – верно. Г-жу Бургин могло ввести в заблуждение стихотворение Цветаевой, написанное в конце апреля 1916 года, начинающееся строкой: «В оны дни ты мне была, как мать». Не о духовном родстве идёт речь. Цветаева подростком потеряла родную мать и всегда нуждалась в женском материнском внимании, заботе, любви и ласке, которых ей, впрочем, недоставало и при жизни родной матери – женщине, придерживающейся строгих воспитательных мер. Софья Парнок восполняла недостаток материнской любви и ласки: «Маленькой девочкой ты мне предстала неловкою». Парнок была на восемь лет старше Цветаевой и по старшинству присвоила себе роль «матери» в их «матерински-дочернем» союзе. Но, повторяю, это были отношения на уровне душевно-физической любви, и нигде не видна духовная связь, как это мыслит себе г-жа Бургин. Могла ли Софья Парнок указывать поэтический путь той, кто превосходила её по всем возможным в поэзии параметрам, кто никогда никого не слушала, кроме самой себя?! За четыре года до появления Парнок в жизни Цветаевой Макс Волошин заметил в своей юной подопечной избыток поэтического дара: «В тебе материал десяти поэтов и сплошь – замечательных!» («Живое о живом»). В этом же очерке есть эпизод, когда Макс «проиграл» Марину Аделаиде Герцык. Когда Макс принёс Герцык первую книгу Цветаевой, она обнаружила в ней полное отсутствие литературных влияний. Макс настаивал на необнаруженном влиянии. Держали пари, что если Макс в течение месяца не обнаружит влияния в книге Цветаевой, то он Марину Герцык проигрывает. Что и случилось. Макс никакого влияния, кроме Наполеона, не обнаружил. Но Наполеон не есть литературное влияние. В этой игре-шутке с «проигрыванием» есть главное – юная Марина никому не подражает, и нельзя ожидать, что её крепнущий собственный голос нуждался в подсказывании Парнок – куда идти, как и что писать. Парнок – очень хороший поэт, но её дар рядом с даром Цветаевой меркнет, как меркнет свет луны при восходе солнца. К тому же мы не должны сбрасывать со счетов мнение Цветаевой. В 1931 году она пишет Р. Ломоносовой: «не принадлежу ни к какому классу, ни к какой партии, ни к какой литературной группе НИКОГДА». Она будет повторять это в разные годы, при разных обстоятельствах, разным собеседникам и адресатам, что никто никогда не оказывал на неё литературного влияния. Исследователь, делая утверждение, обязан его доказать. Г-жа Бургин обходится без доказательств, но тогда мы обязаны подвергнуть сомнению достоверность и научность высказываемых ею положений. Вряд ли сама Софья Парнок подозревала, что ей будет приписана пафосная роль Державина при Пушкине – «И в гроб сходя, благословил». Можно, обладая чувством юмора, пережить первую часть утверждения, что Парнок «указала путь», «благословила» Цветаеву стать одним из величайших поэтов, хотя я уверена, что в то время Парнок и не подозревала о масштабе личности и поэтического дара юной Цветаевой. Но вторую часть утверждения, будто бы Парнок благословила Цветаеву стать «адептом трансгрессивного эроса», пережить гораздо труднее, а точнее говоря – невозможно, даже обладая чувством юмора. Но, поскольку заявлено это в предисловии, мы вправе ожидать, что в тексте очерков будут приведены неопровержимые факты и доказательства принадлежности великого русского поэта к этим самым – адептам. Но пока вернёмся к тексту, именуемому «Графомагия графомании» (вместо предисловия)». Казалось бы, после вышеуказанного высказывания г-жи Бургин, вряд ли можно ожидать что-нибудь сногсшибательное. Мы ошибались! Далее г-жа Бургин пишет: «классическая лесбийская» дочь затмила «проклятую» поэтическую мать». Первая часть высказывания может быть понята более-менее адекватно, хотя и напрашивается оппозиция в виде вопроса – а существует ли не-классическая лесбийская дочь, и, если существует, то чем она отличается от классической? но, что означает фраза: «проклятая» поэтическая мать»? Эта фраза настолько анекдотична, что комментарии здесь, как говорится, излишни. Г-жа Бургин делает ещё оно заявление: «Трансгрессивность – самая суть творческого метода Цветаевой. Она не признаёт границ ни в творчестве, ни в жизни». При этом г-жа Бургин ссылается на высказывание Цветаевой, что она – неистощимый источник ересей («Земные приметы» 1919). Но как же быть с более поздним высказыванием Цветаевой, сделанным в 1938 году, которое, я имею честь здесь привести: «Я, может быть, больше всего в жизни любила – монастырь <…> Устав для меня высший уют, а «свобода» просто пустое место: пустыня». А как бы прокомментировала г-жа Бургин стихотворения 1917-1918 гг.: «И на грудь, где наши рокоты и стоны Опускается железное крыло.//Только в обруче огромного закона //Мне просторно мне спокойно мне светло», «Благословляю ежедневный труд,//Благословляю еженощный сон,//Господню милость – И Господен суд,//Благой закон – и каменный закон»? Всё-таки – устав Цветаева любит, закон благословляет, а не ереси, которые, может быть, сама и творит. А может быть – и не творит! Иначе, как быть со следующим признанием в начале 1918 года сделанным: «И ты поймёшь, как страстно день и ночь//Боролись Промысел и Произвол//В ворочающей жернова – груди»? Неужели Произвол победил? Человек, отчётливо сознающий, что именно борется в его груди, победить Произволу не даст. И как быть вот с этим признанием 1920 года: «Искала я на лбу своём высоком//Зорь только, а не роз!»? Ведь эти стихотворные признания и высказывания в дневниках и прозе нельзя не учитывать. Нельзя выставлять, так называемую, трансгрессивность, как абсолют творческого метода Цветаевой. А ведь есть попытка со стороны г-жи Бургин навязать эту самую трансгрессивность и самой жизни, самому способу существования Цветаевой. А ведь Цветаева писала своей юной корреспондентке Ариадне Черновой в 1925-м году: «В жизни, Аленька, ни-че-го нельзя, nichts – rien. Поэтому – искусство («во сне всё возможно»). Из этого – искусство, моя жизнь, как я её хочу, не беззаконная, но подчинённая высшим законам, жизнь на земле, как её мыслят верующие – на небе. Других путей нет». Чем дальше мы читаем «вместо предисловия», тем больше делаем открытий, о которых и не подозревали, не говоря уже о Цветаевой, которая, тем более, ни сном, ни духом не ведала, что о ней могут сказать учёные дамы-слависты через шестьдесят лет после её смерти. Из сочинений г-жи Бургин мы узнаём, что Цветаева мало того, что была лесбиянкой и адептом лесбианизма, но ещё и фетишисткой, почти маньячка («почти маниакальное упорство», с которым она возвращалась к описаниям своего детства), графоманка (одержима демоном графомании). Кроме того, как выясняется, у Цветаевой была «собачья» самоидентификация. Тут же приплетён, ни к селу, ни к городу, обряд обрезания у евреев. К тому же Цветаева, как выясняется из исследований г-жи Бургин, имела расстроенную психику и навязчивые идеи, но при этом проявления психоза названы «блестящими и плодотворными». Сей фрейдистский «букет», надо признать, дурно попахивает. Положение не спасает даже перечисление лестных эпитетов в адрес Цветаевой – гениальная, великая, и.т.°д. Я вижу в этом фрейдистском подходе к личности и творчеству Цветаевой оскорбление памяти великого русского поэта, который сегодня увы! не может защитить себя от посягательств на свою честь поклонников и последователей знаменитого австрийского психиатра. Цветаевой, которая всегда удивлялась своему физическому и психическому здоровью, позволившему ей пережить страшные времена и тяжелейшие стрессы, наверное, показались бы удивительными по несправедливости и некорректности вышеприведённые оценки г-жи Бургин. Но и эти оценки ещё не всё! У Цветаевой, оказывается, были навязчивые страхи: страх перестать писать стихи, врождённый ужас перед Эросом, жажда к трансгрессивному соглашению с нечистой силой, и.т.°п. Оказывается образы амазонки – горы – острова у Цветаевой суть эротические символы. Так ведь всё, что нас окружает, можно назвать эротическими символами, было бы желание. Ручка с чернильницей, ключ и замочная скважина, поршень в цилиндре – чем не эротические символы?! Из каждой строки, из каждой фразы г-жи Бургин выглядывает Фрейд, провозглашающий всепоглощающую власть либидо. После появления работ К. Юнга, А. Адлера, Э. Фромма бездумное и некритичное применение теории Фрейда кажется лишённым здравого смысла. Но г-жу Бургин это не смущает. Она подкрепляет свои высказывания цитатами из работ Цветаевой, как бы иллюстрируя строчками её произведений свою правоту. Но в том-то и дело, что правота г-жи Бургин существует только в её собственном сознании, ибо, увлекаясь идеями и терминологией Фрейда, исследовательница упускает из виду исторический, культурологический, политический фон, психологическое (не психическое!) состояние поэта, вызванное историческими событиями и событиями обыденной жизни. Увлечение г-жи Бургин фрейдизмом доходит до полного абсурда в следующем пассаже: «для того, чтобы избежать физического (чтобы не сказать – эротического) ощущения удовлетворённости, которое она могла получить от процесса писания, она умышленно использовала своего рода scriptus interraptus [Прерванный процесс писания (лат.)]. Она прерывала, или позволяла повседневным заботам прерывать наслаждение до достижения его высшей точки, которая, в конце концов, привела бы к опустошению». Этот пассаж г-жа Бургин приправляет цитатой из Цветаевой: «Пишу урывками – как награда. Стихи – роскошь. Вечное чувство, что не вправе». За пределами цитаты осталась именно та её часть, которая свидетельствует о душевном здоровье поэта, но ведь г-жа Бургин озабочена свидетельствовать о прямо противоположном. А продолжение цитаты следующее: «И – вопреки всему – благодаря всему – веселье, только не совсем такое простое – как кажется». Веселье – вопреки чему? Г-же Бургин это «веселье вопреки всему» совершенно невыгодно комментировать. И она его отбрасывает. Эротический намёк г-жи Бургин на coitus interruptus понятен. Но само сопоставление творческого процесса с прерванным половым актом не может не вызывать чувства протеста. Конечно, произвольно можно сопоставить что угодно с чем угодно, например, процесс сидения на ночном горшке с получением соответствующего результата с процессом сидения на стуле перед письменным столом во время обдумывания философской идеи. Но вот вопрос – будет ли такое сопоставление корректным? Точно такой же вопрос о корректности сопоставлений напрашивается и в случае, когда г-жа Бургин сопоставляет процесс прерывания писания стихов с прерванным половым актом. Я нисколько не подвергаю сомнению, что г-жа Бургин знакома с текстами Цветаевой. Я хочу только напомнить некоторые страницы из этих текстов, которые г-жа Бургин игнорирует, очевидно, потому, что они не вписываются в её фрейдистские конструкции. Оттолкнёмся от последней цитаты из цветаевского дневника, и вспомним год этой записи – 1921. Откроем «Чердачное», написанное в 1919-1920 гг. Как жила Цветаева в эти страшные годы? Она сама отвечает на этот вопрос в своей прозе, в том числе и в этом очерке. Я сокращу цитату, хотя есть соблазн привести её полностью: «Мой день: встаю <…>. Пилю. Топлю. Мою в ледяной воде картошку, которую варю в самоваре. <…>. Потом уборка. <…>. Потом стирка, мытье посуды <…>. Муфта – варежки ключ от чёрного хода на шее – иду. <…> Маршрут: <…>. По чёрной лестнице – домой. – Сразу к печке. Угли ещё тлеют. Раздуваю. Разогреваю. <…> Едим. <…>. Кормлю и укладываю Ирину. <…>. Кипячу кофе. Пью. Курю. Пишу. <…>. Часа два тишина. Потом Ирина просыпается. Разогреваем остатки месива. <…>. Потом укладываю Ирину спать. Потом Аля спать идёт. В 10 часов день кончен. Иногда пилю или рублю на завтра. В 11 часов или в 12 часов я тоже в постель. Счастлива лампочкой у самой подушки, тишиной, тетрадкой, папиросой, иногда – хлебом». Цветаевой дано описание только одного дня в самые страшные, самые трудные, самые холодные и голодные годы гражданской войны. Были, наверное, и вариации. Были, наверное, у Цветаевой попытки писать стихи в промежутках между этими действиями, которые г-же Бургин и в страшном сне не снились. В гражданскую войну на руках у Цветаевой было двое маленьких детей, которых надо прокормить, надо было добыть им пропитание, надо было их обогреть. До того ли было Цветаевой, чтобы сознательно прерывать писание стихов ради эротического наслаждения, когда жизнь сама то и дело грубо прерывала этот процесс! И ни копейки денег. Поневоле будешь то и дело отрываться от процесса писания, и вовсе не для того, чтобы получить от этого процесса эротическое наслаждение, а чтобы не умереть с голода и холода вместе с детьми. До эротических ли наслаждений от прерванного процесса писания, когда твой ребёнок просит кушать, а ты можешь предложить ему только мороженую гнилую картошку?! В «Повести о Сонечке» есть на эту тему страницы, которые невозможно читать без слёз. Фрейдистские выкладки г-жи Бургин выглядят просто бестактными на этом фоне беспощадной реальности, в которой приходилось существовать Цветаевой. Всё это проходит мимо г-жи Бургин, озабоченной построением фрейдистских конструкций. А, может быть, г-жа Бургин сама проходит мимо всего этого, намеренно не замечая, чтобы не испортить, не разрушить свой карточный домик, в котором она поселила Цветаеву. Некоторые тонкие замечания и верные наблюдения, которых не лишена книга г-жи Бургин, тонут в море её фрейдистских фантазий. Г-жа Бургин не даёт передохнуть читателю, продолжая сыпать «тревогами», «чувством вины», «страхами», которые, якобы, были присущи Цветаевой, и от которых она избавлялась, сочиняя стихи. Не для этого Цветаева писала стихи, а потому, что не могла не писать их, ибо есть понятие давления изнутри, когда теснящиеся в душе, уме, сердце образы и мысли стремятся воплотиться в слове. Вернёмся, однако, к «Графомагии графомании». Самое удивительное, что мы можем прочесть о Цветаевой в этом «вместо предисловия», так это то, что она, оказывается, ещё маленькой девочкой, как новый анти-Фауст, заключила договор с Чёртом, который и наделил её поэтическим даром, а в 1941 году забрал её, выполняя обещание, данное ребёнку. Но здесь позволительно спросить, а как быть с взрослой Цветаевой, которая верила в Бога, и всякий раз, начиная новую вещь, просила Бога о помощи? Вряд ли можно подозревать повзрослевшую Цветаеву в том, что она продолжает считать, что Бог и есть Чёрт, как она считала в детстве. Но для г-жи Бургин Цветаева не взрослеет, не развивается, не растёт, а, между тем, только свидетельство самой Цветаевой имеет ценность: «Я расту. Для роста – все пути хороши». Сказано это в 1923 году, когда Цветаевой 31 год. Напрашивается вопрос, к чему вся эта прелюдия, в которой то и дело мелькают мысли о невротических чертах Цветаевой, таких как нарциссизм, и эротофобия? Я не верю, что Цветаева была невротиком. Её дневники, письма, проза, лирика свидетельствуют о душевом здоровье, твёрдых жизненных принципах и нравственных ориентирах. То, что г-жа Бургин называет нарциссизмом, есть уверенность в своём предназначении и таланте. То, что г-жа Бургин называет эротофобией, есть стремление к высшим ценностям в человеческих отношениях, в любви. Кроме трудов З. Фрейда существуют сочинения В. Соловьёва, Н. Бердяева, Б. Вышеславцева, Э. Фромма, К.С. Льюиса и других русских и зарубежных философов, писавших об Эросе, но в книге г-жи Бургин им места, к сожалению, не нашлось. Итак, к чему вся эта прелюдия? Тексты статей сборника г-жи Бургин посвящены многозначительной теме – Цветаева и лесбийская любовь. Цель статьи, как её определяет исследовательница: «опровергнуть, основываясь на материале лесбийских произведений Цветаевой, правомочность столь очевидного академического умолчания, объясняется ли оно деликатностью или иными причинами». Что касается академического умолчания, то я уже упоминала, что в моей монографии 1994 года этот вопрос основательно затронут. Что касается «лесбийских» произведений Цветаевой, то к ним г-жа Бургин относит «Письмо к амазонке», написанное поэтом в 1932 году и переработанное два года спустя, хотя, на мой взгляд, с тем же успехом это произведение можно назвать анти-лесбийским, ибо оно пронизано аргументами как pro, так и contra. Кроме заявленной цели у г-жи Бургин есть ещё одна, так сказать, завуалированная цель – доказать, что в основе творчества Цветаевой лежит напряжённый гомоэротизм, укоренённый во врождённой к нему наклонности Цветаевой, осуществлённый в отношениях с Софьей Парнок, оказавший влияние на всю последующую личную и творческую жизнь поэта. Тщательно анализируя текст «Письма к амазонке» опять-таки с позиций фрейдизма, г-жа Бургин снова столь же тщательно обходит те свидетельства самой Цветаевой, которые не вписываются в границы вышеуказанной теории. Возьмём, к примеру, тему отказа, с которой начинается эссе Цветаевой, и, которую г-жа Бургин интерпретирует как лесбофобию, эротофобию, и.т.°п. Зададим вопрос – почему отказывается Цветаева от лесбийской любви после 1916 года, хотя находит союз двух любящих женщин прекрасным? Чего, в терминологии г-жи Бургин, боялась Цветаева? Почему боялась? Ответы Цветаевой – невозможность родить ребёнка от женщины, мстительность Природы, налагающей запрет на всё, что нарушает её законы, не полны, слишком общи. Цветаева не поясняет, в чём, собственно говоря, заключается мстительность природы? Но Цветаева знала – в чём именно. Цветаеву всегда волновала проблема притяжения однородных полов, но уже в 1921 году себя она исключает из списка: «Подумать о притяжении однородных полов. – Мой случай не в счёт, ибо я люблю души, не считаясь с полом, уступая ему, чтобы не мешал». Уступка полу в отношениях с мужчиной, чтобы родить ребёнка. Уступка полу в отношениях с женщиной, чтобы не мешал душе. Исключив себя из списка, Цветаева ищет поддержки у природных законов. Но в эссе Цветаевой «Письмо к амазонке» обращение за поддержкой к природе, запрещающей остров и монастырь, т.е. однополую любовь и аскезу, является слабым местом, по части аргументации. Природа, по Цветаевой, запрещает нам однополую любовь и аскетизм, ибо главная цель природы – размножение. Последнее утверждение бесспорно. Но действительно ли природа ненавидит однополую любовь и монастырь, и запрещает нам их? Здесь, наверное, всё-таки прав Пушкин, сказавший о природе, что она – равнодушна. Она равнодушна равно и к порождаемой ею жизни, и к её смерти. А равнодушие это может проистекать из двух причин, и первою из них является то, что запущенный когда-то механизм порождения и смерти действовал, действует, и будет действовать впредь до момента нам неведомого, когда чья-то невидимая нами рука не пожелает этот механизм остановить. Следующая причина равнодушия природы заключается в том, что, если какая-то особь в силу каких-то причин не может или, обладая разумом и свободой воли, не желает размножаться, то всегда найдутся миллионы других, которые выполнят эту обязанность с лихвой. Кстати, сама Цветаева писала об избытке, существующем в природе. Именно поэтому природа равнодушна и спокойна и не суетится по пустякам. Так что, природа не ненавидит, и не любит. Она бесстрастна, ибо знает свою силу, которая проявится, если не в этом, то непременно в миллионах других мест. Но есть и ещё одна причина, по которой природа не может ненавидеть, даже если бы могла и хотела, порождаемые существа. Заслуживает, на мой взгляд, внимания предположение В.В. Розанова, что появление людей «лунного света», если пользоваться его терминологией, было предопределено ещё в те времена, когда мир был в процессе сотворения. Следовательно, если встать на эту точку зрения, существование таких людей есть явление природное, задуманное свыше, и планомерно осуществляемое с какой-то, может быть, для нас непонятной целью. Уступка полу в отношениях с женщинами, как какой-то компромисс между полом и душой, может привести, как считает Цветаева к ужасным последствиям, потому что этот компромисс всё равно есть нарушение законов природы. Цветаева в «Письме к амазонке» говорит о мести природы, не говоря конкретно, что она имеет в виду: «Её месть – наша гибель!». За пределами «Письма к амазонке» осталась личная драма Цветаевой, родившей в начале 1917 года второго ребёнка, Ирину. Рождение неполноценного в умственном отношении ребёнка, Цветаева воспринимает, как месть и кару природы: «Ирина, вот они, мои нарушенные законы!». Цветаева могла в этом отношении ошибаться. В конце концов, не было проведено ни исследование причин неполноценности ребёнка, ни его лечение. Когда умственная неполноценность Ирины выступила наружу, в разгаре была революция со всеми вытекающими из этого последствиями, и Цветаевой было ни до исследований, ни до лечения ребёнка, потому что на карту была поставлена вообще жизнь и её самой и детей. Ей ничего не осталось, как только мучительно бороться за выживание, и наблюдать день за днём, что ребенок не развивается. Напомню, что Ирина не была запланированным и желанным ребёнком. Она была зачата в тот период времени, когда у Цветаевой только-только закончился роман с Софьей Парнок. Цветаева считала, что в мире нет ничего случайного. Отсюда, вывод о мести и каре природы за нарушенные природные законы. Впрочем, это не было непреложной истиной, а только эмоциональными переживаниями, но приведшими к глубокому психологическому сдвигу в сознании Цветаевой. Когда эмоциональные переживания отошли на второй план, и выступили вперёд соображения разума, Цветаева сделала два предположения об умственной неполноценности второй дочери. В черновике письма Эфрону от 27 февраля 1921 года Цветаева сообщает мужу о смерти Ирины и выдвигает свои соображения относительно её неполноценности: «Ирина была очень странным, а может быть вовсе безнадёжным ребёнком, всё время качалась, почти не говорила, может быть, рахит, может быть – вырождение, не знаю. Конечно, не будь Революции Но – не будь Революции…». Вырождение – очень реальное предположение. Здесь и отсутствие революции вряд ли бы помогло. Итак, в основе отказа Цветаевой лежит глубоко личная драма, которую она не вынесла на страницы своего эссе, но которая является истинной причиной и скрытой пружиной её поступков после 1917 года. Г-жа Бургин, говоря о гомоэротизме Цветаевой, из которого якобы, вырастает всё творчество поэта, игнорирует один из основополагающих постулатов цветаевского мироощущения – требование роста. Цветаева действительно имела опыт гомосексуальной любви с Софьей Парнок. Хочу напомнить, что свой цикл стихотворений, в котором отражён этот опыт, первоначально должен был носить название «Ошибка» и только потом был переименован в цикл под названием «Подруга». Всё это означает, что Цветаева переосмыслила этот опыт под каким-то углом зрения, сделала какие-то выводы и свою дальнейшую жизнь строила по каким-то законам, от которых не отступала. Г-же Бургин до всех этих переживаний дела нет. Ни о каком переосмыслении опыта, ни о каких-то выводах, ни о каком-то душевном росте речи нет в её сочинении. И как бы ни пыталась г-жа Бургин муссировать тему лесбианизма Цветаевой, остаётся мнение самого поэта, к которому нельзя не прислушиваться: «Моя любовь к женщинам. Читаю стихи К. Павловой к гр. Ростопчиной. …Красавица и жоржсандистка… И голова туманится, сердце в горле, дыханья нет. Какой-то Пафос безысходности! Но – оговорка: не люблю женской любви, здесь преступлены какие-то пределы, Сафо – да – но это затеряно в веках и Сафо – одна. Нет, пусть лучше – исступлённая дружба, обожествление души друг друга – и у каждой по любовнику». И ещё: «Единственная любовь, от которой потом не тошно, это любовь вне пола, любовь к другому во имя его. — Остальное обман, туман. И ещё: Я дружбу ставлю выше любви, не я ставлю, стоит выше, просто: дружба стоит, любовь лежит». Да, но, если к этим высказываниям прислушаться, куда девать все эти лесбианизмы, гомоэротизмы, фобии, психозы, трансгрессии, и проч., и проч.?! Всё рассыплется! Отказ Цветаевой это отказ от трансгрессивного эроса, если пользоваться терминологией г-жи Бургин, отказ от произвола. И, отчего бы не прислушаться ещё и к такому высказыванию Цветаевой: «Берг, 1938 «Я, может быть, больше всего в жизни любила – монастырь <…> Устав для меня высший уют, а «свобода» просто пустое место: пустыня». И ведь не просто идею отказа культивирует Цветаева после 1918 года, а идею ПОБЕДЫ ПУТЁМ ОТКАЗА, потому что, когда приходится выбирать между рождением здорового ребёнка или больного, творчеством или любовностью, ибо 1923 г. «Творчество и любовность несовместимы. Живёшь или там или здесь», то, что же выберешь, как не отказ от произвола! Я не против идей Фрейда, но я против их перекладывания с больной головы на здоровую. На современном этапе развития науки продолжать бездумно поклоняться учению Фрейда, как это делает г-жа Бургин, по-крайней мере, странно. Чем заслужила Цветаева, прожившая трудную, полную лишений жизнь, и не утратившая при этом стремления к высотам духа чем заслужила она, чтобы к её мнению, не прислушивались?!
.