Читать онлайн
"Они обязательно доспорят"
Дверь в кабинет открылась и знакомый скрип сапог врезался в его плотную, гнетущую тишину, заставив Шарапова оторвать налитую свинцом голову от исцарапанной столешницы. Ладонь все еще сжимала эбонитовую трубку телефона и он посмотрел на нее с удивлением, как на совершенно бесполезный предмет, который непонятно зачем взял в руки.
— Ты еще здесь? — удивился Жеглов. Шарапов аккуратно вернул трубку на место и остался сидеть, неподвижно глядя в стену.
— Усыновили нашего подкидыша, — проронил он. Последняя ниточка, связывавшая его с Варей, оборвалась.
— Какого подкидыша? Ах, подкидыша… — протянул Глеб и подошел к столу. Положил тяжелую руку на плечо, сжал несильно.
— Пошли домой, Володя. Отдохнуть тебе надо. Трудный завтра день.
Выпуклые его цыганские глаза, такие живые обычно, огнем горящие, сейчас словно потухли и глядели бесконечно устало. И вся его фигура — ладная, мускулистая, как-то поникла, ссутулилась, будто не скинул Глеб Егорыч со своих широченных плеч груз, переловив сегодня «Черную кошку» до самого распоследнего паршивого «котенка», а взвалил еще больший. Ни удали привычной, ни ликования от успеха.
«Трудный? Завтра? Разве завтра может быть труднее, чем сегодня?» — удивился Шарапов и тут истерзанный болью рассудок словно молния распорола, осветив белым магниевым светом, как осветительная ракета там, над Вислой, страшную перспективу. Похороны! Завтра Варю, его Варю — тоненькую, ясноглазую, любимую всем сердцем Варю положат в простенький дощатый гроб, повезут на кладбище, опустят в ледяную ноябрьскую землю и начнут наваливать сверху сырые жирные комья, хороня его любовь.
«Нет. Нет! Не-е-ет! Не могу! Не хочу! Не позволю! Только не Варю!» — хотелось закричать ему в голос, но он лишь тихо застонал, спрятав лицо в ладони. Она же замерзнет там, под землей… Там же холодно.
Сильные пальцы крепче сжали его плечо, а потом соскользнули и широкая Жегловская ладонь легла вдруг Шарапову на голову. Погладила, как ребенка.
— Пошли, Володя, — повторил негромко и ласково. Но Шарапов не поднялся. Только отнял от бледного, измученного лица руки и спросил хрипло:
— А Левченко?
— Что Левченко? — снова не понял Жеглов.
— Ну, Левченко кто похоронит? Нет у него никого. Как собаку, в яму безымянную? И ни таблички тебе, ни памяти?
Жеглов отшатнулся, будто от удара, скрипнул сапогами, отходя от стола. Нехорошим, злым блеском зажглись усталые глаза.
— Государство обеспечит последний приют, не беспокойся, — процедил он. — Валяться не бросит. А памяти он по себе мно-о-ого оставил, тут тоже не переживай, Шарапов. Не скоро забудут те, у кого он близких людей жизни лишил вместе с дружками своими погаными.
— Ты ничего не знаешь о нем, Глеб, — отрезал старлей, поднимаясь.
— На колу мочало — начинай сначала! Эт ты верно заметил, конечно. Не ведаю я, как героически он кровь мешками за Родину под твоим командованием проливал. Зато хорошо знаю, как после войны бандитствовал! И мне этого — во! По самые гланды! — Жеглов чиркнул пальцем по смуглому горлу. — То, что не сдал тебя дружкам своим — это, значит, не всю совесть еще растерял. А может, выхода не было. Только я предупреждал, что стрелять буду! И не жалею! А знаешь, почему?
Стремительным рывком, как крупный зверь, метнулся обратно к столу, навис над невысоким Шараповым, заглядывая в покрасневшие его глаза своими, бешеными уже совершенно:
— Потому как упустил бы я его, а он этим же вечером такую же вот девчушку, как Варвара твоя, за ружьишко потрепанное казенное — ножом в спину! Ей бы жить да жить теперь, ребятишек нянчить, эх! И ни секунды не жалею я о том, что застрелил его, и спать я сегодня спокойно буду, зная, что одним смрадным гадом на земле меньше стало! И этих, которые Варвару — я найду, из-под земли достану и обратно в нее по самую маковку загоню! А ты, Шарапов, нюни-то подбери, если помогать мне в этом еще собираешься, конечно!
И боль, и гнев, и стыд внезапный полыхнули в старлее разом, и, оттолкнув Жеглова, он выскочил вон из кабинета и зашагал широко по гулким коридорам прочь, на улицу, там побежал, подставляя разгоряченное лицо летящему с темного неба мокрому снегу. А в голове билась только одна мысль: эти, которые Варвару… Эти, которые. И лица их, на войне сливавшиеся в одно, плакатное карикатурное лицо белобрысого Ганса, которое виделось в каждом фашисте, и все равно, в общем-то, было, кого из них бить, кому мстить за погибших товарищей, здесь, дома, в мирной якобы жизни обрели лица конкретные. Вертлявую мышиную мордочку Промокашки. Красивое до отвратности лицо Фокса. Жуткое, рыхлое, ноздреватое — Чугунной Рожи. Оскаленные в беззвучном смехе больные десны горбатого. Звероватую цыганскую рожу Левченко, так и не сумевшего вырваться из капкана уголовной жизни, и предать его, ротного своего, не сумевшего тоже. И незнакомое пока, но заранее нарисованное воображением во всей своей бесчеловечности лицо того, кто застрелил его Варю, невыносимо уродливое, словно вылепленное из всех уголовных рыл, что перевидал он за недолгую свою пока еще службу в МУРе.
Идти домой, где в пустоте, без Жеглова, в каждом уголке ожила бы она памятью той самой единственной ночи, терзая оборванным на самом взлете счастьем, было невыносимо. И Шарапов снова, как и днем, метался по темным ледяным улицам, только не бесцельно уже, а в отчаянных поисках тех, кто лишил ее и пять их нерожденных сыновей жизни. Словно сердцем мог почуять — вот же, вот они! И голыми руками задушить, разорвать в клочья, позабыв и о букве закона, и о милосердии, и о чести офицерской…
Уже перед рассветом забрел в какой-то подъезд, сел на ступеньку, забылся тяжелой, тревожной дремотой, прислонившись мокрым виском к облупленной стене. Хотел ее увидеть… Чтобы пришла, обняла, коснулась мягкими своими губами… Но ему снилась война, сырой блиндаж, воющие мины, и он вздрагивал всем телом и тихонько стонал во сне, но не мог проснуться.
Звонки первых трамваев вырвали его из короткого забытья, подняли в унисон с захлопавшими по этажам дверями. Город просыпался, чтобы работать, двигаться, дышать, жить… А Шарапов, кое-как разогнав кровь в закоченевшем теле, побрел хоронить свою любовь.
Горький вой матери да всхлипы прореженных войною подруг, прощальные речи товарищей, тяжко вздыхающий за плечом Копырин — все как в полусне промелькнуло, протекло вязким киселем, только ее бледное лицо в ореоле темных волос и закрытые глаза со стрелками легших на бескровные щеки ресниц он и видел.
«Легкая какая — пушинка», — подумал, подняв гроб на плечо. Словно душа ее — добрая, красивая, в ней одна и весила.
И едва не заткнул уши, когда с грохотом стали заколачивать над Варей крышку. Чуть не до крови вонзил накоротко обрезанные ногти в ладони, чтобы не завыть. Дотерпел. Пережил. И к вечеру свалился с воспалением легких.
В больнице провалялся долго — почти месяц. Скудное против фронтового питание и нервное истощение не способствовали скорому выздоровлению. Боль физическая душевную перебивала плохо. И заняться в палате на шесть коек было особенно нечем. Только думать да вспоминать… Вспоминать и думать.
Ребята нет-нет забегали, конечно. Шустрый Коля Тараскин все улыбался, рафинад в руки совал. Тараторил, рассказывая, как там дела на работе, Гриша Шесть-на-девять. Обстоятельный Пасюк гудел, разливая украинский свой говорок по пропахшим хлоркой коридорам. Вздыхал Копырин, выкладывая на шаткую больничную тумбочку нехитрую, но такую вкусную домашнюю снедь, приготовленную тощей его женой Катериной. Только Жеглов не приходил.
— Занят Глеб Егорыч, во как занят, — оправдывался Копырин, будто в самом деле мог ответ нести за огненный этот клубок, отвечавший за все про все только перед твердокаменной своей совестью да вышестоящим начальством. — Ищет… сам знаешь, в общем.
— Вы, может, от меня скрываете чего? — начал подозревать Шарапов. И похолодел внутренне, впившись взглядом в лицо водителя «фердинанда», ища там ответ и боясь его, ведь одна мысль, будто кипучего, стремительного, бесстрашного их капитана тоже уложила в холодную декабрьскую землю бандитская пуля, показалась Володе невыносимой. Полыхнула болью, растравливая едва поджившую рану. Аж в пот бросило. Нет! Только не Жеглов! Как бы и что там между ними ни было…
— А мы-то чего, когда это промеж вас будто черная кошка пробежала, тьфу, будь она неладна! — фыркнул Копырин. — Доспорились, спорщики? Ничего, помиритесь. Одно дело делаем.
И отлегло у Шарапова с души. Доспорились. Но не доспорили. Доспорят… Обязательно доспорят. И доживут до эры этой самой милосердия, когда не останется в людских сердцах страха. И зла не останется. Оба доживут. А пока…
На работу в МУР Шарапов вернулся за пару недель до Нового года. Стукнул заострившимися костяшками в дверную планку, услыхал баритонистое Жегловское: — Входите! — и шагнул в кабинет, в котором все было по-старому: и пыльное кресло в углу, и дерматиновый диван, и пошарпанный их с Тараскиным рабочий стол. От подоконника привычно дуло — Жеглов холод уважал и считал для здоровья и крепкого сна беспримерно полезным. Хозяин кабинета сидел на своем привычном месте и внимательно читал какие-то записи. Машинально перевернул их, глянул на вошедшего выпуклыми своими коричневыми глазами.
— Оперуполномоченный старший лейтенант Шарапов для дальнейшего прохождения службы прибыл! — козырнул тот и замер, ожидая ответа. Глеб окинул его, бледного, отощавшего после болезни, хмурым взглядом и буркнул:
— Прибыл — так шагом марш за стол и впрягайся в процесс. Работы — хоть одним местом жуй.
Но Шарапов с места не сдвинулся, продолжая смотреть на начальство.
— Ну что стоишь, любуешься, Шарапов? Не елка я праздничная, и пряников с конфетами на мне не развешано!
— Глеб, — просто и коротко прервал он его и улыбнулся. И тот понял — полыхнула белозубо ответная улыбка, осветила красивое смуглое лицо. Заискрились цыганские глаза. Встал порывисто, шагнул к старлею и стиснул в стальных своих объятиях так, что чуть косточки не захрустели. И Шарапов засмеялся, вспомнив вдруг, как нес тот в таких же — брыкающегося, визжащего Костю Сапрыкина по кличке Кирпич. Потому что далеко еще до эры милосердия. Но идти к ней надо. И обтешут они друг друга, обтешут и никуда не денутся… Одно дело делают.
А Глеб все хлопал его по спине и восклицал:
— Отощал-то! Ничего, откормим. Теперь с харчами полегче будет. Начальство нам к Новому году паек праздничный обещало!
И Володя обнял его в ответ, чувствуя, как с души будто громадный камень скатился. А Жеглов охнул вдруг и попросил:
— Ой, не жми, Шарапов, не зажило еще. Хорошо, косорукий стрелок мне попался. Повезло.