Читать онлайн
"И сколько раз бывали холода"
Легкие плечи
Я не склонна опоэтизировать бандитов, и сериалы о них, которыми наводнено телевидение, смотрю редко. Нет, можно, конечно, в субботу-воскресенье, когда все дела переделаны, усесться в любимое старое кресло, со стаканом вина, приготовившись с удовольствием – к отдыху, к долгому ничегонеделанию, и развлечению экранной историей.
А нынче просто выдался такой день, что я сильно устала. На работе навалилась тысяча дел сразу, да Аська душу вытянула со своими экзаменами. У них же теперь нет обязательных дисциплин, как в наше время, можно выбирать – что сдавать, что нет.
- Мам, ну посоветуй, мне выбрать - географию или английский? Географичка так интересно рассказывает... А наша классная Грымза говорит: «Сравнили меня, бедную англичанку, с женой бандита. Она во всех странах побывала, а я вечно на огороде, попой вверх - на грядках» А если я географию выберу, ты мне билеты распечатаешь?
- Ладно..., - со вздохом говорю я, потому что знаю – это только начало.
Распечатать билеты мне нетрудно, но Аська воспринимает мать, как костыль на все случаи жизни. И английские тексты у нее самой не переводятся, и термины по биологии не выговариваются, и... Словом, к вечеру, не знаю, как у нее, а у меня уже – мозги заплетаются в косичку.
Я иду в кухню, и достаю из шкафчика припрятанную коробку с красным вином. Оно льется в бокал, застывая на несколько мгновений розовой, прозрачно-карамельной струйкой. Хоть немного бы посидеть в тишине... По телевизору начинается сериал про Мишку-Япончика. Какое-то время я почти не приглядываюсь к тому, что делается на экране. Но вдруг, будто волна ударила под колени, и не удержаться уже в осознании себя - здесь.
-Крутится, вертится, шар голубой,
Крутится, вертится над головой....
А-а-а... А-а-а.... А-а-а-а-а-а.....
Напевы голоса – и впрямь накатываются как волны, и я бегу вдоль берега легкими ногами десятилетней девочки, которая еще ничего не несет на плечах своих, кроме крылышек белого платья. Было у меня такое платье – белое, шелковое. Нежный шелк, как кожа, и розы на нем, и оборки. Плещутся на бегу. И легкие следы мои затопляют и смывают волны.
Я помню Одессу. Немного совсем, но помню. Меня возили туда маленькой, надеясь, что море подарит мне здоровье. А поскольку болела я часто и сильно, то не здоровье даже, а самою жизнь.
Прямо на вокзале нас с мамой подхватила тетка:
- Квартира у моря нужна?
И увезла на трамвае куда-то в тьму-таракань, где кончался город, и были только деревенские домики. Как я узнала позже, место это называлось. «Шестнадцатая станция Большого Фонтана».
Не только о квартире, о комнате не шла речь – нам показали проходной закуток, где стояли - старинная, с металлическими шишечками кровать и этажерка темного дерева, набитая истрепанными книгами. Третьим действующим лицом был ковер, на котором в шатре, среди цветов, возлежала в неге красавица. И турок смотрел на неё хищными – даже на ковровой шерсти видно было это – глазами. Картина на ковре, и книги, и море. Что еще нужно для счастья?
К морю нужно было идти переулком, который назывался «Хрустальный». Ничего не было в переулке этом, кроме пыли под ногами и зелени ветвей над головой – ни родника, ни ручейка, но он поил одним своим названием.
К морю вела крутая лестница - ступенек в полтораста. Нас провожала рыжая хозяйская собака, Тобик. Короткими своими ножками он преодолевал лестницу – вниз, потом – вверх. И, не любя плавать, но, тревожась за нас, идущих в воду, он, перепрыгивал с камня на камень, заходил все дальше в море, и на последнем каменном островке, тихо повизгивая, ждал нас.
...Это чувство свободы и легкости, память полета - на всю жизнь. Лежишь ли на упругости сине-зеленых волн, когда качает тебя – все море! Ты - на его руках, а над головою – во всю ширь – еще один океан – воздушный. И холодно мокрым волосам, и вновь плавно подымает тебя море. Ничего, кроме моря, неба и тебя – нет.
И еще, когда бежишь по берегу, по краю воды... Пустой утренний пляж, и мама: «Ирочка, еще купаться нельзя, еще холодно». Море, отдохнувшее за ночь от тысяч тел людских, погружавшихся в него вчера – отдохнувшее это море, как слеза прозрачно.
Мне не разрешают - плыть, но разрешают - бежать. И пока мама сидит на скамейке, уткнувшись в журнал - я бегу... Этой жажды бега, какая была в детском теле, именно жажды, когда бег необходим не меньше, чем пересохшему рту – вода, я с тех пор не помню. Сорваться с места в бег, и - пока не кончатся силы... А ноги так легки, что, кажется, и следов на песке не оставляют....
Нам не пришлось увидеть, как «фонтан черемухой покрылся». Стоял жаркий август.
Помню Привоз. Мама покупала здесь бычков – квартирная хозяйка научила её удивительно вкусно жарить их, обмакивая в разболтанное яйцо. Получалась рыба: то ли в омлете, то ли в лепешке. Хрустящая корочка... Бледные, сахаристые на разломе помидоры... Крупная соль...
- Дочка, ты тут оживаешь, - говорила мама, - А дома и двух ложек супа не могла проглотить...
Она пододвигала мне тарелку, и лишь годы спустя я узнала, что денег в ту пору в семье было в обрез, и мама, стремясь накормить меня, почти голодала – сама.
Но ярче всего остались в памяти – раковины, которыми на Привозе торговали у входа. Привезенные, из жарких стран – огромные, невиданной формы и изгибов, с шипами. Розовые, голубые, перламутровые... Даже не верилось, что кто-то может ими обладать, держать их, осторожно проводить по шипам пальцем. На них довольно было смотреть, потому что это была - живая сказка, сокровища из «Русалочки» Андерсена.
Моя подруга говорила о своем псе: «Я завидую ему до ненависти – только гулять, есть и спать. Такая жизнь....». А я тогда до ненависти завидовала тем, кто навсегда поселился в Одессе. В краю, где жарят каштаны и бычков. Где оживвают сказки, и дышишь свободой.
Море... какое было счастье плыть по солнечной дорожке, пока берег не начнет таять за спиной, и под тобою – только упругость волн, и ветер насквозь продувает волосы – мокрые и соленые. Это ощущение свободы осталось со мною на всю жизнь, жилкой, бьющейся возле сердца. Тающей скрипичной нотой, вызывающей слезы на глазах.
Лютой мечтою, которой после детства суждено сбыться – только в раю?
Но сейчас, когда уже давно кончился фильм, и экран темен и мертв – звучит не умолкая во мне распев нежных женских голосов – о голубом шаре, и ноги чувствуют прохладу песка, и легкую пену заплескивающих их волн.
Валька
Конец декабря. Вечер опускается в ночь.
Я лежу на широкой своей постели, раскинув руки, как будто кружилась, и упала навзничь. Окно не задернуто шторами, и я смотрю, как волнами, сменяющими друг друга – высотою до неба – накатывает метель, мелким, искрящимся в свете фонаря - снегом.
Я укрыта старым мягким пледом. Таким невесомым, что я не чувствую его, и кажется – обнимают меня крылья ангела.
А тогда была весна. Точно, весна... Я помню, что очередную пневмонию меня угораздило схватить в мае.
Мне было двенадцать лет. Стационар был мне домом вторым, но отнюдь не родным – я его ненавидела. Он означал разлуку надолго - с домом, близкими, со всей моей привычной жизнью. Особенно тяжело было в боксах, где полагалось отлежать первую неделю. За это время должно было выясниться – насколько болезнь тяжела, не заразна ли?... А в моем случае еще - не откинусь ли я на тот свет? Слишком слабая, а в груди – чистые джунгли, будто поселились там неведомые звери – и стонут, и свистят, и храпят, и хрипят – как этого задохлика женского рода еще ноги носят!
До сих пор удивляюсь, что никому и в голову не приходило организовать досуг детей, недели на три заключенных в больницу. Медсестра с таблетками и уколами, хождение на процедуры и в столовую – вот и все, чем был заполнен день.
Самый щемящий момент, когда приходят родные. Тогда нас вызывают в холл. Холл – в моем детском сознании - от слова «холод». Сквозняками здесь тянуло, как от парадного хода, так и от чёрного. Мама поспешно накидывала мне на плечи пуховый платок, усаживала рядом с собою на стул, и доставала из сумки очередную банку с едой.
- Чтоб все до последнего кусочка скушала – а то на операцию положат, легкое отнимут...
Кого-то в детстве пугают бабаем, кого-то милицией. Меня – операцией. У кого какая пугалка, а у меня была - эта.
Я давилась курицей, и, глотая последний кусок, с облегчением уточняла:
– Теперь не отнимут?
А картошка еще горячая, бабушка жарила... И перед глазами наша маленькая кухня, чугунная сковородка, на которой ничего не пригорает, и уют этого часа - дома, когда вот-вот будет подан чай. У каждого своя чашка: у дедушки с темно-синей полоской поверху, у бабушки и мамы – с цветами, у меня – с медвежонком... Стоит теперь сиротливо та чашка...
Я жмусь к маме, обнимаю ее, закрываю глаза... Родной запах. Только ни о чем не думать, прижаться, будто я дома. И слезным спазмом перехватывает горло, когда мама начинает собираться: «Ирочка, мне уже пора».
Но сначала надо уйти мне! Мама посмотрит, как я закрою за собой дверь – тяжелую, белую, с матовым стеклом. Хлопнула. За дверью полутемный коридор – одна лампа освещает его – тусклая, под самым потолком. И сестра за столиком, чем-то, как всегда занятая. Ей – в отличие от мамы – почти нет до меня дела. И запах больницы – чужой и враждебный. Потому что – разлука и боль.
А по правую руку - двери в боксы. Несколько стеклянных клеток и перед каждой закуток, где стоит еще одна кровать. Отлежать здесь неделю – тоска египетская. Одни крашеные желтой краской стены, три раза в день медсестра с горстью таблеток и стаканчиком воды. Даже окна нет. Только по маминым часам, которые она мне оставила, и поймешь – день на улице, или ночь. В стеклянных клетках ходят мамы, баюкают своих грудничков. Грудничкам хорошо. С мамой все можно выдержать, даже уколы. А такие, как я – уже считаются большими. Нас положено класть одних, без мам.
Но именно там, в закутке, в первый, самый тоскливый вечер, когда я уже готовилась прореветь в подушку несколько часов напролет, я и познакомилась с Валькой.
Когда медсестра открыла двери в стеклянную клетку напротив меня, я увидела, что там – не женщина с ребенком, а мальчишка, мой ровесник. Он лежал на спине, на двух подушках (а у меня была одна). В левую руку его была воткнута игла капельницы. Это была первая виденная мною в жизни капельница, наверняка она имелась в больнице в единственном числе, и ставилась совсем уже умирающим.
Другой рукою мальчишка рисовал что-то в блокноте. Я была робким ребенком. Но что делать здесь, как не разговаривать, как не поддерживать друг друга? Я постояла в дверях, некоторое время, наблюдая за мальчишкой. Потом негромко сказала:
- Привет.
Он поднял глаза:
- Привет!
Голос доброжелательный. Можно продолжать разговор. Впрочем, мальчишка сделал это сам.
- Садись, - сказал он, кивая на стул, стоящий у его постели.
Я вошла к нему – тощее дитя в пижаме. Вряд ли я могла в то время кому-то понравиться – словами подруги – «как женщина». Синяки под глазами у меня были такими, что панда позавидует. Синие перья жар-птицы на пижаме - были самыми красивыми во мне.
- Тебе удобно так рисовать? – спросила я, кивая на капельницу.
- А я попросил воткнуть мне иголку в левую руку, - ответил он, ничуть не удивляясь.
Я села рядом и посмотрела в его блокнот. Сейчас мне трудно передать то, первое ощущение. Неправдоподобно яркая картинка. Мы все тогда рисовали дешевыми карандашами. Или красками – несколько твердых, разноцветных кружочков прилеплено к картонке.
А у Вальки были фломастеры - целая большая коробка, невозможный дефицит. Но что он делал ими! Я любила бусы из чешского стекла. Обычные – они всегда одинаковы, полюбуешься, и все. А бусы из чешского стекла – они переливаются, тысячу раз меняясь под каждым бликом света. Вот так же, тысячью цветов, брызгами фейерверка, светились, искрились и переливались Валькины рисунки. Это было неважно, что он рисовал. Дождь, осень, море – что угодно....
Это было то мгновение, которое – остановись, потому что прекраснее тебя нету! Сиреневое небо, и веселые брызги дождя - до небес. Или вот... Разлетелись по черному небу осенние листья - золотые, алые, зеленые и даже синие. Дробилась и плыла золотая от фонарного света – залитая дождем дорожка, вела – в сказку? Не мог этот сияющий путь привести в будни...
Кружили и пьянили с первого взгляда Валькины картины, вбирали в себя, и трудно было вернуться обратно.
Он вырвал листок из блокнота и протянул мне:
- На
Все волшебство осенней ночи – мне. И я даже ночью, когда лился слабый свет из коридора – доставала листок и смотрела. Дерзкое веселье картинки, пьянило меня.
Эти листки с Валькиными рисунками... Я сейчас мысленно держу их в руках, перебираю и помню даже, где был надорванный край... Мне всегда хотелось уйти в тот мир. Дать Вальке руку и уйти вслед за ним. В мир, где все дробилось, искрилось, и было омыто светлыми красками его души...
Валькино тумбочное хозяйство было иным, чем у меня – веселее, что ли. У меня – туалетные принадлежности, очередная книжка, печенье.... А у него, не считая фломастеров, карандашей и альбомов – всегда хранилось что-то удивительное.
Вечером он доставал свои сокровища и мы их рассматривали. Помню стерео открытку. «Бегущая по волнам». Она объемная – и можно прикоснуться к тонкой фигурке девушки, точно отлитой из золота, стоящей на краю лодки, и к веслам, и белой пене на зеленоватой воде, и к завороженному – Гарвею.
Или ручка, с прозрачным концом, где плавала золотая рыбка.
- Давай загадаем, чтобы мы быстрее вышли отсюда, - почти серьезно просила я Вальку.
Но рыбка двигалась - спокойная, медлительная, равнодушная – наши беды не беспокоили ее в крошечном аквариуме.
Был у Вальки и снежный шар. В нем среди сугробов стоял маленький домик с горящими окнами. Встряхнешь шар – и летит буран из снежинок.
- А ты замечала – каким удивительным становится ночное небо, когда идет снег? – спрашивал Валька, - В городе оно светится красным, тревожным цветом. И полет снежинок - как сама бесконечность. Закинешь голову, смотришь – и уже на ногах устоять трудно, кажется, что летишь вместе с ними.
Я размышляла: откуда у Вальки эти сказочные вещицы? Потом точно узнала, что у него самого ничего нет – что их дом нищ и гол. И только одна балерина… скульптурка... стоит на трельяже, отражается в зеркале. Это все, что было у Валькиной матери не-насущно необходимого.
Все это Вальке приносил Митя, считая, что талантливую душу надо кормить волшебством. Она отдаст сторицей.
Митя
Прильнул к стеклу мальчишка – немного постарше нас, смуглый, с лицом веселым. Интересный цвет кожи – я бы никогда не смогла почувствовать в мальчишке цыгана, или, допустим, выходца с Кавказа. Тонкими, изящными, были его черты. Но черные глаза, но волосы оттенка вороного крыла...
- Эй, шкет, кончай ежиком работать.
Валька махнул рукой – как самому близкому своему:
- Подожди немного...
И показал глазами, что в капельнице осталось лекарства чуть-чуть - и надо скрыться: сейчас придет медсестра. Мальчишка кивнул и исчез.
- Это кто? – спросила я.
- Митька.
Но вот система убрана. Освободившись от иглы, Валька повернулся и приподнялся. Движение это далось ему непросто – он уцепился за решетку кровати. И тихо свистнул. Через несколько мгновений, Митя бесшумно открыл балконную дверь, и вот он уже сидит в ногах Валькиной постели. Вынимает из-за пазухи большие красные яблоки: одно Вальке, другое на ладони протягивает мне. Еще теплое от его груди.
И тревожный вопрос - другу:
- Ну, как ты?
Валька пожал плечами и ответил спокойно.
-Я здесь надолго...
- К морю бы тебя повезти, - брови Мити сдвинуты, обдумывает вопрос, - Я поговорю с мамой.
- Перестань...оклемаюсь.
- Весна на носу, а ты умудрился сюда загреметь... Опять шлялся со своими этюдами?
- Оклемаюсь, - повторил Валька, но дышал он тяжело.
- Может, лекарство какое надо? ...
- Ничего не надо. А тебя так запалят, в конце концов. Ты или поздно вечером приходи, или совсем на рассвете.
Вечером ко мне пришел дедушка. Он навещал меня чаще всех, потому что был легким на подъем. Очередные куриные котлеты в банке и вечная присказка:
- Ешь, а то лишишься легкого...
Нельзя было себе представить – обнять дедушку, и чтобы он погладил меня по голове. Относилась я к нему всегда с душевным трепетом.
Так что накануне я недополучила свою порцию ласки. И утром я выла от тоски. Натурально, тихонько подвывыла, прижавшись в коридоре к оконному стеклу, глядя туда, где за деревьями скрывался наш дом. Пахло подгоревшей кашей – скоро завтрак. А видела я плохо из-за слез. Тут Митя и появился. Открыл дверь черного хода. Будто услышал и пришел именно на мой плач.
- Чего воешь? – спросил он.
Я ответила честно:
- Домой хочу!
- Пошли, - сказал он просто.
- Как?
- Как-как... – он пожал плечами, - По улице. Дорогу знаешь?
Был шестой час утра. Мы шли по пустынным улицам. Это оказалось так легко – раз, и ты уже не больничная собственность. А до дому-то пять минут. С одной улицы свернуть, на другую подняться. И вот уже наш дом, утонувший в весенней зелени. Розовые стены, низкий деревянный забор, и целое море ландышей. Дедушка когда-то принес из леса несколько кустиков, разрослись... На черемухе цветы будто кружево... Майская зелень – изумрудная, райская.
– Все эти запоры и режимы - фигня, - сказал Митя, - Видишь, как просто? Не реви больше. Хоть каждое утро бегай к своим - чай пить. А теперь пойдем со мной, чего покажу.
Не заходя домой к нам, мы повернули, и медленно пошли обратно. Больница стояла у подножия горы, склоны которой покрыты сосновым лесом. Ослабленным детям полезно дышать воздухом, пахнущим хвоей.
Гора невысокая, подняться на нее – дело нескольких минут. Но вид оттуда – это я знала уже – открывался дивный.
- Пошли, залезем, - сказал Митя.
И мы стали взбираться на гору. Временами кашель настигал меня, но если я медлила, Митя протягивал руку, и заволакивал меня на очередной пригорок. Тропок тут не было, но высокие травы в росе. Столько росы, что можно купаться в ней. И запах... Пахло хвоей, и медом, и черемухой....
Мы стояли наверху и смотрели - на город, лежащий под нашими ногами, тонущий в зелени. На горы, кольцом огибающие его – так широко, вольно, неторопливо... На синюю ленту Волги – уже совсем вдали...
Мир, большой мир был вокруг меня. И теперь я понимала, что врачи и сестры, которые казались мне хозяевами жизни, и могли послать в пыточную – делать уколы, или глотать зонды... – вовсе не были моими хозяевами. Все будет хорошо, и я выздоровею, и вернусь сюда, и все это ждет меня. И будут медленно наливаться алым цветом ягоды земляники, и новые цветы расцветут. Надо только скорее, скорее возвращаться....
- Репина бы нашего сюда, - сказал Митя, но доброй была его улыбка. Он сидел на корточках и переживал, что Валька всего этого не видит, - Что-то в этот раз с нашим шкетом все серьезно.
Когда мы шли назад – спуск был очень крут и скользок от хвои. Я сорвалась, ойкнула, больно шлепнулась, и несколько метров ехала – по мягкой лесной подстилке из старых листьев, хвоинок и Бог знает чего еще. Митя, попытавшийся меня удержать, не устоял сам, и упал сверху.
- Мама! – пискнула я, внезапно придавленная его тяжестью.
На несколько мгновений спина Мити закрыла от меня здание больницы, я ткнулась в зеленую клетчатую рубашку, вдохнула запах, почувствовала тепло мальчишечьего тела. И ощутилось это – лаской. Той, которой мне не хватало.
Днем врачи сочли, что мне стало лучше. Видно я здорово откашлялась там, в лесу.
А Валька был так же слаб, пожалуй, даже еще слабее. Говорили уже про областную больницу. Врачи и сестры все чаще заходили к Вальке, все ласковее звучали их голоса, и все страшнее мне было.
В ту ночь мы долго не спали. И дежурная медсестра не мешала нам, не требовала погасить свет – наверное, потому, что сама то и дело заглядывала к Вальке. Он лежал, дышал тихо-тихо, и голос у него тоже был чуть слышный. А я держала тяжеленную книгу – «Дети капитана Гранта», которую дедушка – нонсенс – разрешил взять из домашней библиотеки. Я не столько читала, мне было жаль Вальку – тащить его через многословие автора – сколько переворачивала страницы, показывая ему картинки, и рассказывая.
- Видишь? Они перешли Кордильеры, а потом долго ехали через пампасы, изнемогали от жажды. И когда, наконец, добрались до реки, то зашли в нее прямо на конях и готовы были выпить всю эту воду – такую холодную и чистую. А ночью они легли спать в загоне для скота – он называется армада. И у них было немного альфафары, это такое сено.
- Альфафара, - повторил Валька пересохшими губами.
Волшебное, легкое на языке слово.
- А потом на них напали красные волки... Бесчисленное множество красных волков... Смотри...
Мы переворачивали страницы, и дошли уже до бури в Индийском океане. «Ветер дул со скоростью четырнадцати узлов секунду, – не умея уж тут пересказать, читала я, - Он бешено свистел в снастях. Металлические тросы звенели, словно струны, по которым ударил чей-то гигантский смычок. Блоки сталкивались друг с другом. Снасти с режущим свистом двигались по своим шероховатым желобам. Паруса оглушительно хлопали, как пушечные выстрелы. Чудовищные валы уже шли на приступ яхты, которая, как бы смеясь над ними, словно морская ласточка, взлетела на их пенившиеся гребни».
Валька слушал, закрыв глаза. И казалось мне, переживал то самое, что я утром в лесу. Только мне, чтобы ожить – требовалось прикоснуться к самой жизни, а Вальке хватало воображения.
Я ушла от него, когда он заснул. И снился мне в ту ночь корабль, и кругосветное путешествие, которое только начинается. А мир, который предстоит увидеть – будет так же чист и ярок, как Валькины рисунки.
Старость и молодость
Старый наш город, тогда он был молодым.
А как я из него рвалась – было время! Всю жизнь провести в этой дыре? За час можно обойти весь городок, каждое лицо в нем знакомо! Как можно его принимать всерьез, когда есть - Москва, Ленинград, и еще более дальний мир – Париж, Лондон….
И как теперь я проросла городом своим! Из любого странствия возвращаясь, ловлю родные названия улиц – таких тихих, почти безлюдных. Будто сбросила каблуки, надела старые тапочки и пошла, вглядываясь в эти лица знакомые – я дома… И больше никакая столица мне не нужна…
Валька жил в пятиэтажке. Трехкомнатная квартира, а детей четверо, мал мала меньше. Отец Вальки к тому времени уже умер. «Спился, как собака последняя» - говорила тетя Зоя. И я прислушивалась к этим словам, стараясь вообразить пьяную псину. Но я не могла представить безобразной собаки.
Валька никогда не говорил об отце плохо. Впрочем, он ни о ком плохо не говорил. А у тети Зои, не смотря на «собаку последнюю», много лет – в «зале», на красном ковре висели две большие парадные фотографии – ее и мужа.
Валька не похож ни на отца, ни на мать. У них очень простые лица. Черты крупные, грубоватые. Сына – болезни ли истончили?
Глядя на него, я иногда вспоминала цыпленка. Одно лето мы решили выращивать кур, купили несколько десятков цыплят. Все росли, а один – нет, так и оставаясь с виду почти новорожденным. В то время, как остальные сидели запертыми в курятнике, малыш выходил гулять через небольшую щель, куда не пролез бы никто другой. Он бродил меж наших ног, искал себе пропитание в траве. Был он самым доверчивым меж своих братьев и сестер. А потом исчез. Чья-то ловкая кошка виною?
Тетя Зоя работала уборщицей на заводе. В семье Валька был и за парня, и за старшую дочку, за няньку. Братья были на нем.
Валькина пятиэтажка: справа – автобусное кольцо, конец ниточки, связывающей наш город с другими. Но ниточка не одна – здесь же железная дорога, ветка - в столицу, дважды в день гудели поезда, сбавляя ход у маленькой станции.
Таким образом, Валька жил у самого шумного в нашем тихом городе перекрестка.
Он и сам был нашим перекрестком. Летними, каникулярными утрами к нему заходили то я, то Митя, чтобы отпросить его на целый день к себе.
Зайдя за Валькой утром, нужно было узнать – какие у него дела на сегодня? Полы помыть, за молоком сходить, приготовить обед… Чем быстрее мы все переделаем в четыре руки, тем скорее Валька сможет уйти со мной.
Я вспоминала, что врач говорил тете Зое:
- У вашего мальчика слабое здоровье, не нагружайте его сильно…
- А как я иначе их всех вытяну, доктор? Валёк же не один в семье, – повторяла она, - Нет у меня выхода, и у него тоже нет.
О том, что в доме имелось только самое насущное, я уже говорила. Помню, даже штор на окнах не было, верхние квадраты стекол были заклеены газетами.
Если вечером, когда тетя Зоя приходила с работы, мы сидели у Вальки, она звала нас «угоститься». Доставала из холодильника банку с молоком, наливала по стакану. И отрезала по горбушке от круглого, черного, горячего еще хлеба, который приносила с собой. Это было настолько вкусно, что мы и вправду ждали этого угощенья, как подарка.
И еще одна роскошь была у Вальки – черная кошка Муська с котенком. Помню, Валька достал из-под кровати крошечного – я даже не поверила, что бывают такие маленькие коты. Тоже черный, как мама, с белой звездочкой на лбу. Мяукающий почти беззвучно - бледно-розовым ротиком. Валька его единственного отстоял, чтобы не утопили, хотел подарить его мне.
А я предпочла Валькиному коту – Митину собаку. Но об этом позже.
Митя жил у леса – на горе, в доме, напоминающем теремок. И в мезонине у него была своя комната. Отца его я видела считанное число раз – ученый, энергетик, он все время был «в разъездах», как говорила мама Нина.
А ею я была очарована напрочь. Невысокая смуглая женщина редкостной красоты. За всю жизнь я едва ли видела двух-трех красавиц, со столь правильными чертами лиц. А глаза у нее были неожиданно синими.
Тетя Нина большую часть времени проводила дома. Она не работала, но и по улице не гуляла, и в гости не ходила. В теплую пору обихаживала сад. Здесь было много цветов – начиная с первых желтых крокусов, появлявшихся едва ли не из-под снега – и заканчивая хризантемами, на которые уже летели снежинки, а они все цвели догорающими сиреневым костром.
Бабушка моя, тоже «цветочница», несколько раз брала у тети Нины луковицы тюльпанов и черенки роз, делясь с ней, в свою очередь, белыми и малиновыми пионами и крупными садовыми ромашками. Летом оба наши сада благоухали, вызывая неодобрение и вместе с тем некую зависть «огородниц» - каждый сантиметр земли отдававших полезным культурам – преимущественно помидорам и огурцам, вытянувшимся на опрятной черноте грядок, как солдаты по стойке «смирно» возле своих креплений.
По субботам тетя Нина ходила на базар, и часто мы сопровождали ее.
Деревянные магазинчики и бараки теснились тут во множестве, окружая торговые ряды. Тетя Нина оглядывалась растерянно – у себя на Кавказе она привыкла покупать другое. Не было любимых ею пряностей, трав.
Овощи она выбирала иначе, чем моя мама, неизменно искавшая в сезон картошку «на рубль - три», то есть три килограмма за рубль. Тетя Нина брала то, что ей нравилось. Потом, вздохнув, шла в мясной лабаз – длинное, полутемное здание, пропахшее запахом смерти.
А я, покинув Митю с Валькой быть ее сопровождающими, сбегала в другую лавку, где на подсвеченных полках переливались длинными искрами хрустальные вазы, графины, бокалы. Грубые деревянные ступени, домик – избушка на курьих ножках, а внутри – такое… Я подолгу стояла там завороженно.
Домой тяжелую корзину несли мальчишки – Валька сменялся с Митей, а если корзину первым брал Митя, то он и не уступал ее, нес до самого дома – казалось, ему и нетрудно было.
Тетя Нина сразу принималась за «большую стряпню», достав из кухонных ящичков множество незнакомых мне приправ. А еще – айву, орехи, барбарис… Мисочки с невиданными соусами, в каждом - сто оттенков вкуса. Соусы-поэмы.
Тихо позванивали длинные серьги тети Нины. Заметив, как я люблю не только украшения, но и просто – красоту камней, стекла – пока еда «доходила», она вела меня в свою комнату, доставала шкатулку – вынимала бусы, серьги, кольца…. Рассказывала.
- Венецианские, - повторяла я, и слово это удивительно шло к легким, каким-то сухим бусам, где янтарные бочонки были оправлены в резное золото.
- А это – на, - сказала она, неожиданно подавая мне кольцо, прозрачный кристалл в серебряной оправе, - Это не просто так кольцо, это жизнь… Будешь глядеть на него когда-то…. Серебро будет темное, уставшее, хранящее много тайн. А ты будешь видеть все ясно, как сквозь хрусталь…
Если дома Валька мог получить от матери полотенцем по спине, если мне старшими многое запрещалось, то у Мити дома была совсем другая атмосфера. И мать смотрела на сына с уважением – мужчина.
От чуда до чуда
Нужно встать, и пойти за таблеткой – голова очень болит. В кухне, в навесном шкафчике - пожелтевшем от времени, единственном, оставшимся от гарнитура, стоит круглая железная коробка из-под печенья, в которой я храню лекарства. Я достаю «найз». Здесь же – крымское красное вино в коробке, и стакан. Это слабое вино, его можно пить стаканами. Уголок коробки едва отрезан, и вино льется прозрачной карамельной струйкой. Возвращаюсь и ложусь навзничь, тону в мягкости подушек. Рука закинута за голову, я не шевелюсь, жду, чтобы стало легче. Стоит пошевелиться – и будто проваливаешься...
Митя... Когда он брал мое лицо в ладони, когда я подставляла ему лицо – это чувство, что летишь – в его руках...
Я знаю сопричастность к чуду. Думаю, чудеса дает Бог каждому в его жизни. Кого-то они будто поддержат под локоть в трудную минуту, и отпустят. И мои любимые строки у Ирины Ратушинской - об этом:
…Окно в морозе! Ни глазков, ни стен,
И ни решеток, и ни долгой боли —
Лишь синий свет на крохотном стекле,
Витой узор — чудесней не приснится!
Ясней взгляни — и расцветут смелей
Разбойничьи леса, костры и птицы!
И сколько раз бывали холода,
И сколько окон с той поры искрилось —
Но никогда уже не повторилось
Такое буйство радужного льда'
Да и за что бы это мне – сейчас
И чем бы этот праздник был заслужен.
Такой подарок может быть лишь раз,
А может быть - один лишь раз и нужен
А я всю жизнь жила – от чуда до чуда. Они были такими простыми – чудеса эти, но с несомненностью убедили меня, что есть тот мир… Не наш, но тот, который называют «тонким» - ради щемящей прелести которого стоит жить.
Первое чудо случилось зимой. Мне было года три. Вместе с дедушкой мы шли мимо Дворца культуры. Тогда были другие зимы – машин немного, и снег - белейший, сугробы – почти высотой в человеческий рост. А в тот день была еще и сильная метель, вихри снега завивались подобно фигурам, возникающим перед тобой - вдруг. И хотя я крепко держалась за дедушкину руку, один из таких вихрей – подхватил меня и пронес несколько шагов. Невозможно забыть ощущение, когда тебя подхватывает и несет – воздух. Кажется, еще миг - и сольешься с метелью, растворишься в ней.
Второй раз мне ладонь легла звезда. Она была величиною с мою детскую ладошку, о пяти лучах, яркого голубого цвета, сияющая, горячая. Был поздний вечер, я стояла на террасе и держала звезду. Так поздно меня выводили на улицу только, когда мне становилось плохо. Я постоянно болела, и спутниками лечения были тошнота и сердцебиение. Меня закутывали в бабушкину шаль, и сажали на террасе – дышать свежим воздухом. Тогда и опустилась ко мне звезда. С нею так хотелось поиграть! От нее было так тепло рукам, которые перед тем мерзли от сердечной слабости!
- Звездочке будет плохо тут, - сказала мама, - Ей надо жить в небе, ее нужно отпустить.
Дедушка взял звезду и отошел туда, где меньше деревьев, видно небо. Звезда поднялась с его рук легко – и медленно, плавно стала подниматься. Так взлетают воздушные шары. С дедушкой она не захотела остаться, а с моей ладони она ведь не улетала, потому что была - моя.
Я долго верила, что это – не сон.
Одна из самых дорогих вещей в доме – икона прабабушки, которой она бабушку мою когда-то благословила на брак. Икона пережила 30-ые годы, когда шла борьба с религией, дедушкин арест, бабушкины скитанья, войну, оккупацию. Она стояла на верхней полке в шкафу – скрытая от недобрых глаз, потому что среди многочисленных гостей, навещавших моих близких, хватало коммунистов и атеистов, открыто осуждавших и стыдивших бабушку - когда икона висела в красном углу - «за невежество». Все детство, засыпая, я слушала бабушкины молитвы перед открытой дверцей шкафа, перед образом Казанской.
Бабушка никого не забывала: перечисляла всех наших усопших – едва ли не за два века, и всех живущих. Иногда читала волшебный для уха ребенка Псалом девяностый, в чудодейственную силу которого свято верила. Она беззвучно почти шептала его и в день своей смерти, когда мы не знали еще, что – это конец. Бабушка закончила молитву и сказала: «Все будет хорошо». И умерла она тихо, без мучений, хотя болела раком и обезболивающих не пила.
Сказочный псалом помню чуть слышным бабушкиным бормотаньем:
«Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы,
Перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен;
щит и ограждение - истина Его.
Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем,
Язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень.
Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя; но к тебе не приблизится»…
И годы спустя я плакала, прочтя стихотворение той же Ратушинской:
Не смей нарушать молчаливое вето,
И ангелов лишней мольбой не тревожь.
А если под горло - беззвучно шепчи
Про крылья, и щит, и про ужас в ночи.
Он стольких сберег, этот старый псалом:
Про ужас в ночи. И про стрелы, что днем
. Так вот, икона. Приснилось мне, что упала Казанская – стекло, хранящее образ, не разбилось, но сзади – треснуло дерево, откололась длинная черная щепка. Через несколько дней, наяву – икона падает, в точности как во сне, откалывается длинная, черная щепка. И сразу за образом находим мы связку писем прабабушки, которые без этого остались бы для нас тайной.
Было мне несколько снов, когда я проживала такую любовь, такую полноту Встречи, которая невозможно была бы здесь – потому что это рай на земле… Но еще больше было дано мне в минуту полной душевной обессиленности, тихих слез, когда нет уже сил поднять голову от подушки.
В этот миг будто открылась дверь.
Я оставалась в комнате, несомненно, но лицо погрузилось в иной мир. Поле, весеннее поле. Нежность зеленых ростков. И упоительный запах пробуждающейся земли, весенних цветов. Но запах этот был настолько тонок и прекрасен, что сердце исполнилось любовью. И настолько это все было реально, что поднимая голову – я ощущала, что отрываю себя от другой, несомненно, существующей – жизни.
Где нет горя, нет бессилья, где душа оживает. Где ждет нас – Вечность.
Дик
Лето. Если вспоминаешь нашу троицу, то почти всегда перед глазами – лето. Стоило школе выпустить из своих цепких объятий, как до осени уже нельзя было разлучить нас.
У меня было такое платье, такое сумасшедшее платье. Из всех нарядов юности настойчиво помнится – оно. Белое, с двумя оборками: одна – на плечах, как у старинных дам, вторая – по подолу. Платье было атласное в мелких розовых розах с коричневыми листьями. Оно плескалось вокруг меня, как оно плескалось... Я его летом не снимала.
Если оглянуться на то время - это одна большая светлая картина. Где есть место всему, и все – как долгие летние дни, которые не кончаются.
Наш сад граничил с переулком, в конце которого был детский сад. Бидоны с молоком туда привозил возчик на телеге, запряженной серой в яблоках лошадью. При своем росте и силе – как нежнейше брала она из наших рук яблоки и хлеб…
Когда-то я была очень разочарована, увидев в зоопарке слона.
- И это слон? А я думала – огромный….
За решеткой же стоял... зверь как зверь... ну, может, немного больше ростом, чем мой отец. Ограда делала его недоступным. Да и не хотелось гладить эту жесткую морщинистую кожу, неряшливые уши лопухами.
А лошадь хотелось «обнять и плакать». И забрать к себе. И чтобы на улицах были не машины, а лошади. Но как же становилось жалко, когда возвращался возчик, и садился на телегу – ведь он такой большой, тяжело! – и встряхивал вожжами. И старая лошадь покорно вымахивала, уходя вдаль по улице…
Здесь же, в конце переулка, перед гаражами, лежала россыпь – кто бы сказал – щебня? Надо лишь присесть и упорно ворошить невзрачные, грязно-белые камушки. И тогда непременно найдешь меж ними полупрозрачные. Мы говорили: «Слюда». Или - темно-медового цвета, будто склеенные из блестящих трубочек. Я поднимала их восхищенно, хранила, мальчишки отдавали мне свои, и все росла моя «сокровищница».
А фонтаны! Их тогда было много, город словно резной - пронизан ручьями, фонтанами, синевой. Это сейчас – пересохшее горло, и грязная Волга вдалеке. А тогда мы сидим в «аттракционном» парке, на краю фонтана, мелкого, с янтарной водой, и бьют струи из бронзового орла, и маленькие совсем ребятишки шлепают по теплой воде. И Валька быстро зарисовывает в блокнот – детей, орла, веселые длинные струи, рассыпающиеся брызгами под лучами солнца…
Наш приют был под старой лодкой. Можно, конечно, сидеть и у нас в саду. Но в том же переулке стояла, поднятая на железные опоры лодка. И мы забирались под нее, и сидели на шершавых скамейках, в полутьме. И что бы ни было там, снаружи – хоть дождь, хоть ветер...
О чем мы тогда говорили? Валька был немногословен – он слушал. Митя мог рассказать больше всех. Нам казалось – он знает обо всем на свете. Он много ездил с родителями. Заграница была тогда почти недоступна, но… «На стране родной я поставил крест», - говорил Митя, имея в виду, что пересек ее с севера на юг, и с запада на восток.
- Мы долго жили на Камчатке, - говорил он, - Сугробы там – со второго этажа можно скатываться на санках. Окно открыл – и вперед. И ни одного голубя. Когда отец привез нас в Москву, у памятника Неизвестному солдату было столько голубей – я смотрел на них, как на жар-птиц!
Родной для тети Нины Кавказ – считал себе родным и Митя. Завораживали названия, которые произносил он – Чегет, Чегем, Баксан…
- У нас в Пятигорске – жарко, а приедешь к Баксану – ну лёд… Горная река. Такое течение! Водопады – из-за пены не видно воды… А какие там лошади – арабы! Хвосты у них таким изгибом – видели, может, в кино? Умнющие кони, как профессора.
- Белые? – спрашивал Валька. Он все видел в цвете.
Митя качал головой:
- Лошади не рождаются белыми. Проходит несколько лет - тогда белеют. Легенда говорят, что их высекают из Кавказского мрамора, сбрызгивают минеральной водой – и они оживают…
Наша старая лошадь стушевывалась рядом с арабами, но еще жальче было ее. Еще больше ее мы с Валькой любили - щемящей любовью, когда все можно отдать – и яблоки, и хлеб, и душу.
А чтобы мы хоть немного представили себе кавказское небо – «Темнеет там - в один миг! И какие звезды огромные!» - Митя тащил нас ночью в Березовую рощу. Вернее, на холмы возле нее – где город не мешал небу, где оно было рядом – со всеми звездами!
Я купила его на рынке. Сто лет мечтала о собаке, и дома говорили – потому что достало мое нытье: «Ну ладно, если будет не слишком дорого….».
Наш Птичий рынок был обычно скуден. По субботам-воскресеньям стояло два-три человека с коробками в ногах. Там в сухой траве шевелились длинные уши кроликов. В сетчатых клетках - «на полусогнутых» - сидели куры. Из мешков доносился визг поросят – невидимых. Ни разу не увидела я в детстве поросенка, всегда – в мешках.
Иногда какая-нибудь тетка выносила котят. Медленно прохаживалась, прижимая их к груди, закутанных в платок: «Возьмите в добрые руки! За десять копеек – чтоб прижились!»
А тут сидел на складном стульчике мужик, в ногах у него стояла сумка, а в сумке спал щенок.
- Почем? – спросила я, решив, что если не очень дорого, то это судьба.
- Пять рублей.
Щенок был цвета песка, позже я услышала название – «палевый».
Я взяла его в руки – тяжелый, сонный. Совсем младенец собачий.
- Овчар, - сказал Митя, - Точно тебе говорю. Вот только цвет….
Те, чье детство пришлось на советскую пору, помнят волшебные слова – «немецкая овчарка». Эта порода была героем почти всех собачьих фильмов той поры – Мухтар, пограничный пес Алый… Добыть овчаренка было непросто – предстояло долгими месяцами стоять на очереди в клубе служебного собаководства, сдавать экзамены по техминимуму – этим определялось, можно ли тебе доверить породистого пса. А ночами детям снились острые уши, улыбающаяся морда, и умные глаза будущего друга и защитника.
- Мить, - сказала я и прижала щенка к себе, - Меня, конечно, дома убьют…
- Скажем, что это я тебе подарил на день рождения, - и он полез в карман за пятеркой.
И правда, дома едва не убили. Самовольница, навязала не шею семье живое существо…Никто, видимо, не думал, что о собаке я мечтала всерьез. А теперь вот он, зверь, стоит, широко расставив лапы, и прудит лужу.
- Кончилась моя спокойная жизнь, - повторяла бабушка, - А я мечтала, когда выйду на пенсию…
Это была вечная присказка, и бабушке не стоило лишний раз повторять, о чем она мечтала – я это знала наизусть. Вязать она мечтала – вволю, плести спицами узоры из разноцветных ниток. Растить цветы в саду – тюльпаны, ромашки, розы…
В ней сочеталась жажда заработать лишнюю копейку к крошечной пенсии в сорок шесть рублей: «Мы люди тэмни, мы любим гроши» - это была ее фраза. С удивительной бесшабашностью и легким отношениям к этим деньгам – кровь ли польских дворян говорила тогда в ней? Она дарила знакомым не только букеты, но и свитера, над которыми сидела по месяцу. А деньги, заработанные стоянием на рынке с теми же цветами – весь день, летний, жаркий – деньги эти она ссыпала мне в руку:
- Поди, купи самых лучших конфет.
Дедушка, в конце концов, проявил привычную для него разумную строгость. Хорошо, пусть будет собака – внучка отличница, заслужила. Но четвероногое существо должно жить на улице и порога дома не переступать!
Только если на улице был лютый мороз, и ветки деревьев казались отлитыми из черного стекла и хрупкими, а пар, идущий изо рта, был густ и осязаемым – это уже за минус тридцать мороз - только тогда Дику дозволялось переночевать в маленьком коридорчике.
Он заболел – тяжко. Мы водили его к ветеринару. Он еле шел. Врач определил воспаление легких, назначил уколы. Но дедушка так и не разрешил впускать Дика в дом, овчар жил в будке, куда я готова была переселиться, и укрывать его своей шубой.
С тех пор мне щемяще жаль животных, как никого из людей. И нынешний пес мой – тоже палевый, но никакой не овчар вовсе, а американский спаниель – спит у меня в ногах, а иногда, окончательно обнаглев, пробирается, и устраивается головой на подушке.
…Когда Дик пропал, мне сказали, что он убежал на собачью свадьбу. Это был такой счастливый вроде бы финал. Убежал и пропал, и может быть, даже умер - от любви.
Я тосковала – выйти на веранду, и не увидеть его, несущегося навстречу, прыгающего, чтобы взбросить на меня лапы, жарко и торопливо дышать в лицо, облизывать так же торопливо, упиваться счастьем от того, что я есть.
Каково же было мое изумление, когда несколько дней спустя, я увидела идущего по улице Митю с Диком на поводке.
Митя к тому времени – а нам уже исполнилось по четырнадцать – стал удивительно хорош собой. Я знала, сколько девчонок на него заглядывается. Высокий, смуглый, летом голову он по-пиратски повязывал платком. И вот он идет, такой весь корсар, и рядом с ним на поводке - мой пес.
- Митька! Где ты его нашел?
Но никогда я не могла ожидать того, что услышу.
- Его продали. Твои. На хоздвор. За телегу навоза. Валька его нашел. А сегодня ночью мы его оттуда свистнули.
С той минуты я поверила, что предать могут и самые близкие. Верно, бабушка боялась, что Дик сорвется, помнет ее цветы – и в очередной раз взыграла в ней практичность. И потом так легко, вдохновенно врала мне…
Мы сидели под лодкой, и я все доказывала, что надо отдать хозяевам этого двора скопленные мной деньги, а дедушку с бабушкой устыдить, что я без Дика жить не смогу. Что нельзя продавать тех, кого любишь.
- Но они то – не любят. И они его опять продадут, - возражал Митя, - Раз один раз смогли – все. Продадут еще дальше, и мы его потом не найдем. Я его лучше заберу. Мама не против. У нас с ним ничего не случится.
И он был, конечно, прав. Дик перенес разлуку легко. Он давно знал и любил Митю. Тетя Нина скоро уже души в нем не чаяла. Овчар был допущен в дом, и часами лежал на кухне, положив голову на лапы, смотрел, как тетя Нина готовит или шьет. Ловил на лету кусочки печенья и колбасы. С ним разговаривали – подолгу, то нежно, то ворчливо, ворошили пальцами рыжую шерсть на затылке. Скоро он слушался Митю уже с полуслова.
А у меня навсегда осталось чувство, что у меня был – был! – свой ангел-хранитель. И его продали. Ангелов, оказывается, тоже можно продать.
Плывем и летим
Наш пляж… Он чуть ниже ГЭС, и постоянно тут – приливы, отливы… Мы лежим на крупном, почти белом песке, пересыпаем его в ладонях. И Дик валяется тут же, чуть повыше, в тени ивы, и смотрит на нас, и улыбается во всю пасть, радуясь, что он – с нами. И то же время мы глупы в его глазах – как можно печься на солнце, если есть тень? Но любимейшая минута для него, когда кто-то идет купаться.
-Эй, у тебя водолазов в роду не было? – спрашивает Митя, вороша песью шерсть.
Дик - водоплавающая собака. Он несколько раз упоенно, стрелою, проносится по берегу – не дай Бог оказаться на его пути, снесет. Это он счастлив, что предстоит долгий заплыв. А потом, поднимая фонтан брызг, бросается в Волгу, навстречу волнам.
Я боюсь идти в воду, и Митя дает мне руку. Он хочет завести меня на глубину, знает, что плавать я умею. Немного, но умею. Но я вырываюсь – не могу преодолеть ужаса, когда перестаешь чувствовать дно под ногами - и Митя уплывает один. Он помнит здесь все течения, и если хочет доплыть до дальнего острова, то знает – в каком месте войти в воду, чтобы снесло точно туда.
Все, нет их с Диком, уплыли, уже и голов не видно.
А Вальке мало надо. Он зайдет в Волгу по колени, закинет руки за голову. Ветер овевает худенькое мальчишечье тело, Валька будто впитывает его, потягивается.
- Господи, как же здесь хорошо....
А потом он идет на мостик, ведущий к дебаркадеру, и я за ним. Шлепаем босыми ногами по длинным, теплым, пружинящим от каждого шага доскам.
Валька, оказывается, хочет посмотреть, как нарастает глубина, как меняется цвет воды. У берега она - желтая как чай, но делается все темнее, и вот уже – плывут навстречу ошметки почти черных водорослей, и стайка рыб скользит безбоязненно, они у себя дома…
Взгляд у Вальки на несколько минут становится напряженным, неподвижным – он запоминает цвета.
А потом говорит:
- Ты представляешь, что бы было, если б вся вода из Волги вдруг ушла…
Он может вдруг ярко представить себе такое. А рядом с ним - этому учусь и я.
Реки больше нет. Каньон, метров сорок глубиною. Горы вдруг стали неожиданно высокими, со скользкими черными подошвами. Обнажилось дно – и что оно скрывает? Всякий хлам – нельзя без этого. Но и – затонувшие корабли?
- Тут всяких судов много потонуло, - продолжая мою мысль, говорит Валька, - У меня есть дядька знакомый, старик уже. Он капитаном был, рассказывал, что дважды тонул. А бабка говорила, что в монастыре…там ниже по Волге есть монастырь… После революции с колокольни тяжеленный колокол сняли – ценный какой-то, переплавить хотели. На барже везли, и баржа та вместе с колоколом под воду ушла. Бабка говорила: «Так и не дался большевикам, может, когда-нибудь сыщется».
Мы смотрим вниз. Вода у ног уже совсем темная, дна не видно. Мутная - водолаз ничего не разглядит дальше вытянутой руки. Вот если бы действительно – обмелела вдруг Волга до самого дна – сколько тайн предстало бы нашим глазам?
И то, что сейчас откроется перед Митиным взглядом, если он доплывет до дальних островов, сравнится ли с теми картинами, которые открывает перед нами – воображение?
Парк с аттракционами... Они работают не всегда – то выходной, то что-то сломалось в механизмах, то тетенька, которая отрывает билеты и нажимает кнопку - на больничном.
И счастье, когда еще издали видишь круженье - в разлете сквозь листву - серых и красных кресел.
- Айда на «Ветерок»! Или сперва на «Лодочки»?
«Ветерок» - узкие кресла на длинных железных цепях. Шелковое платье мое скользит – одна надежда на цепочку-пристежку. Карусель сперва несет нас низко над землей, так что босоножки касаются скудной пыльной травы, а потом цепи - вместе с нами – будто вздувает ветром.
-Мамочкииииии.....
И ветер, и листва зеленая, весенняя, и весь мир - навстречу. И уже не кресло несет, а ты сама летишь, и это не удивительно, потому что в пятнадцать лет - ты все можешь.
А на «Лодочках» я всегда прошу Митю:
-Только не сильно раскачивай, чтобы не перевернуться... А то больше не пойду с тобой никогда...
- Когда я тебе переворачивал? – весело удивляется он, - В которую пойдем? Вон в ту, голубую?
Вот тетка двинула на себя блестящий рычаг с черной рукоятью, из-под лодочки ушла опора, и она закачалась.
И вот тут надо следить за Митькой, потому что несильно вроде и размеренно приседая, откидываясь назад, с невинной такой улыбочкой, он в минуту разгоняет лодку так, что летишь – у-ух – и ноги отрываются от железного дня, и тетка уже кричит:
-Хулиган, сломаешь все! Прекрати сейчас же!
-Митька, чтоб я еще когда-нибудь с тобой....
-А мы вот еще повыше!
-Убью!!!
-Ничего себе дама обещает! - хохочет Митька и приседает в очередной раз.
Я уже готова завизжать от страха, или вцепиться в Митьку, но нельзя, ни за что нельзя отпускать эти железки, за которые держишься. Или я вылечу... куда вылечу? Куда меня отбросит та сила, что сейчас отрывает от земли?
...Мы вылезаем из лодочки, я колочу Митьку ладонью по спине, приговаривая: «Чтобы еще раз с тобой, уродом...» А он церемонно подает мне руку, помогая перебраться через бортик, как даме помогают выйти из кареты.
-И больше не смей приходить! – визжит аттракционная тетка, - Милицию вызову...
Но Митька уже играет другую роль – джентльмена.
-А не пойти ли нам всем за мороженым? – любезно предлагает он, - Я плачу, господа!
В конце лета Митьку обязательно увозят - август они проводят с тетей Ниной в Пятигорске, у родных. Вернутся перед самой школой.
Этот месяц мы с Валькой живем тихо. Удивительно, как много мы молчим, когда остаемся вдвоем. С Валькой можно молчать, как наедине с собой, и думать о своем, и забывать, что он рядом.
Мы проводим дни - у него или у меня. Он так же охотно помогает мне в делах повседневных, как я ему. Мы собираем яблоки в нашем саду. А потом вместе с бабушкой сидим – и в три ножика, тоненько их нарезаем. Раньше дедушка расстилал газеты на крыше сарая, забирался, раскладывал яблочные дольки – сушить на солнце. После бабушка ссыпала их – коричневые, невесомые, в наволочки – на зимние компоты.
Валька не дает дедушке лезть на сарай.
- Петр Иванович, я сам....
...Вечерами мы сидим в саду на скамье. Я читаю вслух очередную книжку, цапнутую в библиотеке. «Землю Санникова», или «Королеву Марго», или «Тайну двух океанов».
Валька рисует.
Один раз, всего лишь раз он нарисовал меня.
Я стояла на качелях, на тех самых «Лодочках». Закинув голову, и смеясь – небу... В водопаде тех ярких бликов, без которых невозможно себе представить Валькины рисунки. Все летело - и мое белое платье, и руки, и волосы, и лодочка, и небо - навстречу. Красный, зеленый, синий, золотой – ликующий водопад, фейерверк цветов... Но я была - одна на тех качелях. Без Мити. Я – и небо...
Валька положил сырой еще альбомный листок поверх страниц, рассказывающих как граф Монте-Кристо испытывал на себе яды.
- На...
И я снова, как всегда, когда видела Валькины картины, испытала короткое, щемящее чувство тоски, что живу в этом, а не в том, его мире. Я хочу на эти качели, под этот водопад ярких и чистых цветов. Валька, нельзя быть волшебником наполовину! Забери меня туда...
Первые стихи
Осень разделяла нас. Мы учились в разных школах. И если ранняя осень – это почти лето: звезды астр в саду, огромные сахарные арбузы, и кукуруза – мы натираем початки маслом и солью и упиваемся ими, еще дымящимися; то приходит время, когда город все глубже и глубже погружается, увязает в непогоде. В холодном дожде, в сетке обнажившихся ветвей. И листва под ногами – уже не золотым, невесомым, шуршащим ковром – уже ржавая, темная, начинает гнить…
А потом какой-нибудь один день – теплый, последний. И город – как одна большая комната. Кажется, что горы защищают его от идущего холода, от зимы. Она рядом, она отделена, может быть, несколькими часами пути, но пока мы бродим по улицам, как по теплой комнате – где ни ветерка нет.
Вечером мы собираемся в кафе. Кофе в стаканах – слабый, почти прозрачный – но такой горячий. Пирожные – розовые цветы, зеленые листья – и вся зима впереди.
Валька чертит пальцем на салфетке – ему тоже тосклив грядущий ноябрь, нелюбимый наш месяц – нет уже ни красоты осени, нет еще и радости первого снега.
- Ну что? – спрашивает Митя, оглядывая загрустившее свое войско (а так вышло, что мы всегда считали его полководцем) – Идем сегодня на «Зорро»?
Или - на «Вокруг света за восемьдесят дней», или на «Юного Робин Гуда»…
- Да там же мальчишки, не пробиться…
Но мы пробираемся. Хоть какой-то фильм посмотрим все равно. Все-таки в городе два кинотеатра. И в одном из них – два зала. Синий и розовый. Медленно, волшебно меркнет там свет.
Но «Зорро» идет во Дворце культуры, и действительно, мальчишек – тьма. Давятся в очереди к маленькому окошку кассы, и мест всем явно не хватит.
Но невозможно не попасть – всего один сеанс, один день! И так страстно наше желание, что высшие силы слышат его, Митя возвращается с билетами.
…Плывут перед глазами рыжие степи далекой страны. Грациозный конь несёт героя в черном плаще и маске.
Вновь издалека
Конь принес седока….
И вот он тут
И новые подвиги его шпагу ждут….
Звучит песня, мелькают фамилии артистов, а мы уже дрожим от восторга, предвкушая. На глазах у испанца Диего убивают его друга, который должен стать губернатором далекого городка. Диего – лучший фехтовальщик Старого Света – будет мстить. Но друг перед смертью молит его о мире!
Хорошо! Диего сыграет роль новоиспеченного губернатора-дурачка, но в нужную минуту превратится в неуловимого Зорро. И берегись жестокий полковник Уэрта, покончивший с его другом!
И будет прекрасная Ортензия, и будут отчаяннейшие минуты, и бои на шпагах сразу со множеством противников, и будет смех героя. Потому что по жизни и можно идти так – смеясь в трудную минуту. Не смотря ни на что.
Выходить на улицу – больно. Ведь еще живешь там, с Зорро…
Мы возвращаемся назад почти ночью – мальчишки провожают меня до дома. Мы в шесть ног ворошим листья, и первые за всю жизнь стихи приходят ко мне.
Снова осень, и поздний костер –
Так высок, ненадежен и ярок,
Тишины и души разговор,
Утоляющий сердце подарок.
Ночь завесы пути убрала,
Ветер волен – от края до края,
И сырая парижская мгла
Нам огни зажигает, играя…
Все признания пьяных кафе,
Перебранка и нежность бульваров,
Кринолинов и лат не новей
Очертанья домов и кварталов,
Дальше, дальше… Арктических гор
Ледяные отроги и шпили,
И сияния чистый топор
Поднимается в искристой пыли…
Но дороги свернула петля,
Нашей тихой стоянке навстречу –
Преют листья, наги тополя,
И готовы все выдержать плечи.
Господа офицеры
Наступала вторая половина осени – предзимье. Но еще случались дни с холодным муторным дождем, темные дни, когда с утра до вечера в домах не гасли лампы, и дождь вместе с порывами ветра время от времени бил в стекла.
Появлялся Валька, весь мокрый. Видел, что я мучаюсь со стенгазетой, и садился помогать. Получалось дело уютное, как вязание. Когда за стенами дождь, а у нас неспешно проходит вечер. Я переписываю тексты красивым почерком, на альбомные листы, чтобы потом наклеить их на ватман. Вывожу каждую букву.
Под Валькиной рукою плывут по бумаге корабли, горят костры, рассыпаются фейерверки. Что хотел, то и творил он – кисточкой. И все – молча. Он очень любил тишину, он прислушивался к ней, как к музыке и все в ней слышал – и ветер, в доме – еле слышный, но там, на улице клонящий ветви деревьев, и каждую каплю дождя, стекающую по стеклу, оставляя за собою расплывчатую дорожку.
Его музыка была - неслышной, а Митиной – восхищались все.
Бабушка Митю обожала. Он прибегал, и едва сбросив куртку, мог сесть к старенькому нашему пианино «Красный Октябрь», пробежать пальцами по клавишам...
Это началось случайно, когда бабушка попробовала напеть нам - надтреснутым, дрожащим, но верным еще голосом - один из любимых романсов Вертинского:
- Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы?
Куда ушел Ваш китайченок Ли?
Вы, кажется, потом любили португальца,
А может быть с малайцем Вы ушли?
Митя тогда немедленно поднялся, подошел к инструменту, и заиграл. Я видела, что он немного утрирует, может быть – стесняясь нас: закидывает голову, томно прикрывает глаза, слишком высоко взлетают его пальцы над клавишами...
Но бабушка пела, а Митька делал роскошную аранжировку, нанизывал звуки, плел из них кружева. Получалась - роскошь.
- Последний раз я видел Вас так близко,
В пролеты улиц Вас умчал авто
Мне снилось, что в притонах Сан Франциско
Лиловый негр Вам подает манто.
Митька закончил шикарным проигрышем, уронил руки вдоль тела, а подбородок на грудь.
- Митенька! – бабушка зааплодировала, - Еще, пожалуйста, еще!
- Только если будете петь, - галантно сказал Митька, но смотрел он на меня, и я будто впервые увидела, как темны его брови и изящен их излом, и как дерзок взгляд его синих глаз... Он играл не бабушке, он играл – мне.
И мы пели. Хотя я совершенно не музыкальный человек, из тех, о ком говорят, что им «вытрезвитель выдержать легче, чем филармонию» Но разве в этом было дело?
- Все вместе, и.... – говорил Митя:
- Господа офицеры,
Голубые князья...
Я, конечно, не первый,
И последний не я....
- Митя, - растроганно говорила бабушка, - Ты сам как благородный офицер. Юнкер. Правду тебе говорю.
Бабушка моя родилась перед первой мировой войной, и белых офицеров ей видеть не пришлось. За ее родной город сражались зеленые и красные. К слову, зеленые чуть не убили бабушку и ее сестру. Всадники встретили девочек на дороге – они шли в больницу, навестить мать. Черные косы навели на мысль о еврейках..
- Жидовки? Хотите жить, читайте «Отче наш»!
Старшая сложила младшей руки на груди, и девочки начали молитву, которую читали каждое утро, и каждый вечер.
- Ни, цэ наши дивчыны, - сказал один из всадников, и отряд поехал дальше.
А дальше были все красные, красные, красные...И короткое счастье с дедушкой, и его арест, и лагеря, и безнадежное почти ожидание... И этот город, куда дедушка фактически был сослан после заключения. Но и его время от времени приказывали покинуть «двадцать четыре часа»... И только в последние десятилетия жизнь, наконец, стала мирной, без этого дамоклова меча над головой.
Зима. Я разгребаю варежкой снег на пруду. Получается темная «секретка» льда. Под нею застывшая ряска, водоросли, хрусталь воды...
- Будьте осторожнее, - предупреждала бабушка, - Я помню случай, когда пьяный шофер проломил ограду парка, съехал в воду. Сам выплыл, а женщина с ребенком, что были с ним в машине – утонули. Даже зимою тут лёд ненадежный – родники.
Позже, в пору нашей еще юности, пруд обмелеет – одни камыши да лужицы воды. И мы увидим, что дно тут было совсем неглубоким.
- Какая машина? – вспомнит Митя бабушкины слова, - Да тут и котенка нельзя утопить...
Но мне это место и по сегодняшний день будет казаться каким-то мистическим, вроде зыбучих песков, и я стану предупреждать о нем свою дочку:
- Не подходи близко. Там родники...
После школьного бала
Выпускной вечер. Пустые полки магазинов. Почти отчаяние – что надеть? Но в город завозят итальянский шелк. Светло-голубой, синий, фиолетовый, алый... У всех девчонок – платья из этого шелка в разных вариациях.
Мне шьет бабушкина подруга, тетя Рая. Она тоже не ас в шитье, как и женщины нашей семьи. «Но хоть иголку держать умеет» - говорит бабушка. Платье выходит очень простое, без рукавов, бледно-голубое, почти серебристое. Из обрезков материала Валька мастерит розу, которую я прикалываю у ворота. В первый раз в жизни такое пристальное внимание своему наряду, и от того трепет, и долгое вглядывание в зеркало, висящее неудачно: коридор, полутьма – хороша ли?
И тут мне не Митя нужен, мне Валька нужен, который вглядывается остро, и прикрывает глаза успокаивающе – хороша.
Позади муторная пора экзаменов, до сих пор тошнота у горла от этих полу-бессонных ночей, и не-разбери-пойми-каши из формул, законов, дат...
Но уже стоят вдоль школьной лестницы первоклассники, трогательные такие, серьезные, ответственные. С цветочками в руках. Живой коридор – провожают нас в большую жизнь.
Мы не будем тосковать о школе! Я ненавижу нашу учительницу литературы, Аннушку, начавшую знакомство с нами с фразы:
- Что вы на меня так смотрите – будто на кулачный бой со мной выходить собрались?
Мы еще никак не смотрели, мы тогда просто разглядывали новую учительницу.
Невысокая, темноволосая, с лицом подчеркнуто строгим. Точно она много лет работала над тем, чтобы не осталось в нем ни тени мягкого, человечного – полуулыбки, взгляда.
Нельзя говорить о литературе с таким лицом. И верным оказалось то, первое впечатление.
Вместе с Аннушкой можно было возненавидеть и все произведения школьной программы – если воспринимать их через нее.
Только гениальный дед Щукарь, случайно зачерпнувший в пруду воду вместе с лягушкой, и пытавшийся выдать ее работникам полевым – за разварившуюся в каше – курицу, только он примирил меня с «Поднятой целиной», после того как Аннушка долго, испытывая наслаждение от процесса, отчитывала меня перед всем классом - что не помню я упомянутой в романе статьи Сталина «Головокружение от успехов».
А теперь она занудно вещает об ожидающем нас прекрасном жизненном пути, хотя если будут рядом люди, подобные ей, лучше поспешить удавиться.
Танцевали мы в спортзале. Как всегда, во время медленных танцев, мальчишки выходили покурить, а девчонки подпирали стены, делая вид, что отдыхают от танцев быстрых.
У нас было условлено, что в первом часу ночи, встречаемся мы у ворот моей школы – если уж непременно принято встречать рассвет, то лучше это делать втроем. Однако у Митьки не хватило терпения ждать – и, перетерпев официальную часть в своей школе, он тут же, вместе с Валькой, сбежал в нашу.
Только начали играть «Школьный вальс», как он возник передо мной с подленькой улыбочкой:
- Мадмуазель, пошлите танцевать…
- Вальс... ты сошел с ума...я же его не умею...
- Хватит придуриваться....Мама тебя учила, все ты умеешь...
- Митька, ты точно сошел с ума...
- Только ни о чем не думай...
Я положила ему руки на плечи. Почему, почему это было так похоже на тот бег по морскому песку, когда сорвался с места и летишь – и не можешь никак напиться движением, сбросить ту силу, что несет тебя….
Он кружил меня, быстро и сильно. А у меня глаза были закрыты, и я только удивлялась – откуда берется эта пустота, этот большой зал, это пространство... что как в квартире Мастера и Маргариты. А оказывается – мы танцевали одни. Весь зал был - наш, и весь вальс был - наш.
А потом мы сразу ушли, чтобы не видеть реакции моих одноклассников – и так теперь до конца жизни на встречах выпускников будут вспоминать: «А как тогда на балу, эта тихоня Ирка…»
Ушли на наши холмы, что у Березовой рощи. Сейчас бы сказали, сумасшедшие. В лесу ночью – маньяки, убийцы, алкаши... А мы сидели на склоне холма, мы с Валькой - привалившись спина к спине, и Митька чуть поодаль, обхватив руками колени.
Внизу лежал город. Была глубокая ночь, и город темен, почти без огней.. Зато как здесь было много неба! Нигде нет столько неба, как на краю Березовой рощи. Если ляжешь - даже страшно. Кажется, что ты лежишь – не просто на земле, а на Земле, что с нее можно сорваться, и унестись в это бесконечное небо, и не удержит тогда тебя сухая трава, за которую ты схватишься.
- Мить, что можно увидеть в хороший телескоп? – спросил Валька.
- Кратеры Луны – подробно, пояса Юпитера, спутники Сатурна, полярные шапки Марса, самые яркие туманности и галактики.
- Целый мир, - вздохнул Валька, - И мы - это такая мелочь... Читали Азимова про звезды? Как люди на одной планете – они всю жизнь видели только несколько ближних звезд, а потом происходило какое-то явление, вроде затмения – и тогда становились видимыми миллионы звезд. И все сходили с ума, понимая вдруг, как огромен мир. И горели от рук безумных города, и гибла цивилизация, и все начиналось снова.
- Мы – это не мелочь, - возразил Митя.
Он хотел сам взять быка за рога. Вести корабли, изучать океан, погружаться в глубины. Он хотел стать океанологом. Вместо того, чтобы подчинять воду как его отец, он хотел слить себя с могуществом мирового океана. Он был бессмертен и все мог, это не странно в семнадцать лет.
- Когда уезжаешь? – спросил Валька, - Ничего ведь не изменилось – в Ленинград?
Митя ответил не сразу, и тихо:
- Через две недели.
У него не было выхода. Если он рвался в огромный этот мир, ему надо было выходить из гавани, это неизбежно. Все мы разлетимся скоро, но он улетит дальше всех.
-Мы теперь совсем будем жить в Ленинграде. Отца перевели туда, - говорил Митя, - Но дом не продадим. Тут будет жить тетя Шура, мама станет приезжать. Мама говорит – нельзя продавать родные стены. Она говорит, очень больно в старости, если нельзя вернуться в родные места. А я-то вырос тут.
Мне было трудно. С одной стороны, я почти страстно хотела вырваться из маленького городка – душно тут было, знакомо все до лица, до дерева… С другой стороны - не хватало еще внутренней смелости, замаху – рубануть с плеча, начать все заново – в другом городе, или даже – в другой стране…
Но что бы там ни было, пока родные не дадут мне уехать далеко. А Митя будет жить почти в столице, и я все больше буду становиться для него провинциалкой. Теперь начнется проверка временем, и время скажет свое слово – быть ли нам вместе когда-нибудь.
- Валька, а ты так и не пойдешь в художники? – спросил Митя
- Не трави душу, - коротко сказал Валька, - Куда мне ехать? Матери сейчас малых поднимать...
- Ну, на заочный куда-нибудь...
Валька безнадежно махнул рукой, и мне показалось, что он сейчас заплачет. Особые у нас с ним были отношения, еще с тех пор, с больницы. При мне он мог заплакать, а при Митьке – нет.
- Неужели все-таки ПТУ? – спросил Митя, и в этом вопросе его уже было отношение к выбранному Валькой пути.
Меня там не любят
Голова болит, и никак не устроить ее на подушке.
Никому не пожелаю тех, первых месяцев, какие были у меня в Куйбышеве. Холодно, голодно и тоскливо. Надо было радоваться, что я поступила на филфак, но ей же Богу, мне тогда было все равно – на кого учиться. На инженера, циркача, алхимика. У Вальки был долг перед семьей, с его ПТУ. А у меня в голове жил один вопрос – зачем меня сюда занесло, в чужой город? Но теперь родные не позволили бы бросить - им было ясно, что я определенно не технарь, а ближайшие гуманитарные институты были только в Куйбышеве. Поступить в вуз трудно, бросать нельзя...
Помню свою абсолютно скулежную фразу – дедушке, когда я просила забрать меня, говоря, что готова хоть общественные туалеты мыть – лишь бы не уезжать далеко от дома.
- А там... там меня никто не любит.
Я попала, как кур в ощип ( «в ощип» или «во щи»?). Очень домашняя девочка, книжная, которая любит тишину и одиночество. А тут - общежитие, да еще из скверных. Лифт не работает, воды то и дело нет, окна в коридорах разбиты, конфорки в единственной на кухне плите еле греют.
Было голодно – мы старались жить на стипендию, не брать денег у родителей. Пили по утрам чай с хлебом, днем на контрабандной плитке варили в комнате суп – абы из чего, хлёбово – лишь бы погорячей и погуще. Вечером – снова чай, с дешевой ливерной колбасой, которую иногда удавалось раздобыть.
Было холодно. Наши уехали в колхоз – убирать картошку. Меня по здоровью не взяли. На ночь я стаскивала одеяла со всех пяти коек. Одеяла были тонкие, байковые, зеленые в красную полоску. Я мерзла под всеми пятью. Говорили, что батареи затопят только в ноябре. Холод мешал спать.
А потом вернулись девочки, и полу-бессонница стало привычной – раньше двух-трех ночи никто не ложился. Приходили ребята из других комнат: разговаривали, пели, курили, готовились к семинарам.
Литературы приходилось просматривать огромное количество. Большинство книг можно было достать только в читальном зале областной библиотеки. Тогда она располагалась в Театре оперы и балета. Когда-то на этом месте был собор. После революции его взорвали, и воздвигли театр - огромное, темно-серое здание. Библиотека размещалась в его левом крыле. Все монументальное, величественное: лестницы, залы...
Читальный зал был на третьем этаже. В числе других, книги выдавала девушка поразительной красоты. Такою можно представить себе Терезу Батисту из романа Жоржи Амаду. Высокая, напоминающая мулатку, с гладкой смуглой кожей, пышными темными кудрявыми волосами. У нее были огромные глаза и пухлые, очень красивого изгиба – губы. Радостно было просто смотреть на нее. Бескорыстное любование. Звали ее Ирина. На втором этаже располагалось книгохранение. Здесь люди работали за огромными массивными столами - по десять-двенадцать человек. Какое наслаждение было– расположиться за таким столом, вольготно разложить тяжелые тома.
Пару раз приходилось ходить в ОРК – отдел редкой книги. Туда еще надо было добраться – какими-то переходами, лестницами....Маленькая комната, под самой крышей. Окно – аркой. На подоконнике - голуби. Книги выдает женщина в пуховом платке на плечах. Книгам этим - больше сотни лет.
Я мечтала тогда когда-нибудь вот так работать. Подниматься с утра по бесконечным лесенкам высоко-высоко, сидеть в этой маленькой комнате, среди этой древности – там даже мебель была старинная….
Ближе к восьми вечера библиотека начинала пустеть. В правом крыле в окнах горел свет – и видно было, как репетируют балерины. И когда по лестнице спускаешься – по гулкой широкой лестнице с чугунными перилами - на первый этаж – вспоминаешь мемуары Татьяны Вечесловой. И перед глазами - эти девочки-танцорки, которые тоже живут в общаге, и сбегают по лестнице своими точеными ножками – совсем неслышно, потому что и они – легкие, и тапочки мягкие. И у них тоже пуховые платки на плечах, потому что на лестнице всегда сквозняки, а им нельзя болеть – в выходные спектакль. И как они шепчутся между собой, и как они скучают по дому – совсем как я…
Но мне в крайнем случае можно уйти, бросить университет, а им – невозможно, потому что это – их судьба, искусство вообще невозможно бросить…
В десятом часу открываешь тяжелую дверь, выходишь на площадь – снег крупными хлопьями летит в лицо. Позади – серая громада театра. И надо спешить на трамвай, а в голове путаются века, имена… И гаснет свет в танцевальном зале.
Ты только жди
Митя приехал в последнюю неделю перед новым годом. Я была в комнате одна. Наступила пора зачетов, и соседки мои разъехались по домам, чтобы готовиться спокойно, а потом приехать – и сдать. А я жила слишком далеко, мне уезжать не с руки, По метельной зимней дороге в день испытания к нужному часу можно и не добраться. Уже не раз бывало, что в такую погоду как нынче, автобусы часами стояли на трассе.
Я сидела на постели, время от времени взглядывая в окно. С нашего девятого этажа вид был на частный сектор – как с башни, на бескрайнее тёмное море. Освещением этот сектор никогда не был избалован. Только белые вихри бурана. Девочки мне на словах даже завидовали, что в такую пору, они – в дорогу, а я остаюсь в каком-никаком, но уюте общаги.
Короткий стук в дверь – это было непривычно. У нас никто не стучался. Даже когда мальчишки по вечерам заходили, изображая «полицию нравов», а на самом деле узнать – не покормят ли их здесь?
Я еще не успела встать, когда дверь открылась. На пороге стоял Митя. В первый миг я онемела, и даже не могла осознать – до какой степени я рада, и только ошалело его рассматривала. Не его, незнакомая куртка, меховая, дорогая, и такая же роскошная шапка на голове, в искорках тающего снега. В руках какой-то большой сверток.
- Это Валька тебе прислал одеяло, сказал – ты тут мерзнешь, - Митя положил свёрток мне в ноги.
Впервые в жизни я бросилась ему на шею. Мы обнялись и стояли долго, долго.
- Ирочка, - повторял Митя, и гладил мои волосы, - Ирочка….
А я прикусывала губы, чтобы не плакать, потому что это была истерика какая-то: я была рада ему до того, что – слезы на глазах.
- У нас один вечер, - повторял он, - Завтра мне нужно уезжать…
- Где ты?… Как ты?... Что ты?...Рассказывай…
- Это все неважно…, - шептал он, - Иришка, что ты так похудела? Плохо тебе здесь?
Не сказаны были, не услышала я этих слов «Забрать тебя?» Это я потом уже думала. А тогда – только б не отрывали меня от его груди, от теплоты его свитера, куда я вжалась лицом, и замерла…
…Я еще играла в хозяйку: «Ты, наверное, очень замерз? У меня есть суп – я сейчас разогрею на плитке… И кофе есть, это здесь страшный дефицит, но Верочка привезла целую банку… Погоди, я наберу воды, поставлю чайник…»
Он еще рассказывал: «Ничего не вышло, как я мечтал. Отец сказал – инженером будешь, только инженером. Учусь, тягомотина…Но там красиво, Иришка, в Ленинграде, очень красиво…Ты же приедешь ко мне?»
Мы еще распаковали Валькино одеяло. Атласное, красное, пуховое, оно вздымалось под руками, и пахло нежностью – если у нежности может быть запах…
Он ляжет на Вериной постели. Но ему будет холодно – под тем тонким, байковым…. А если укрыться Валькиным одеялом – вдвоем? В комнате – темно. И в первый раз мне тут тепло. Жарко. Он склоняется надо мной, и целует …так легко… и так долго.. А я подставляю лицо его поцелуям, и это – как капли райского дождя. И его руки, и это блаженство…
…Он уезжал с первым автобусом, в шесть утра. Какой тогда был холод! По-моему, с той ночи - не было такого холода. Все было ярким, как на другой планете. Воздух можно было расколоть, как лед. Не вздохнешь – настолько обжигает мороз. У меня была теплой, только рука, которую держал Митя.
Автовокзал.
Объятие – шуба в шубу, а если бы – тело в тело... Всхлип. И его уже не видно за стеклами автобуса, заросшими толстым слоем инея.
Но он повторяет, и я понимаю – что:
- Я приеду, я приеду очень скоро... Мы поженимся......
Я плачу навзрыд.
- Я приеду, я приеду...
И я вижу, вижу, что его лицо блестит тоже – мокрое от слез – при свете фонарей.
Я стала заходить в салон для новобрачных. Присматривалась к платьям, туфлям, открывая для себя этот восхитительный мир – воздушных полупрозрачных и кружевных тканей. Звучали слова – гипюр, атлас, сетка, шифон, стразы...Я вспоминала, что в детстве оценивала красоту невесты по длине фаты. Если до полу фата – нормальная невеста, сказочная. Если короткая – то просто дура: как можно было выбрать такое убожество? Я не могла отойти: трогала, перебирала в пальцах. Белоснежное, шифоновое, с розами у плеча, сливочное – на нем столько блесток, что корсаж весь переливается, бледно-голубое на кринолине, как у старинных дам...
Теперь, когда я оглядываюсь назад – я вижу один короткий период, когда я жила всем этим девичьим – платьями, духами...
И тотчас в пальцах - ощущенье тяжести цилиндра: флакончика. На улице - ясный, прозрачный мороз, аж дыхание перехватывает, ледяной узор – сказочных, разбойничьих лесов горит на витрине магазина, а моя ладонь уже пахнет Индией, сандаловыми деревьями, белыми тропическими цветами.
Апрель. Я еду на выходные домой. Солнце – летнее, в автобусе открывают не только форточки, но и люк, тот, что на крыше. А зелень на полях такая нежная...
Я еще не знаю, что это - страшный день. Что сегодня случилась авария на Чернобыльской АЭС. И тысячи людей умрут в ближайшие годы, хватанув смертельную дозу. Среди них будут и мои знакомые. Радиация протянет свои щупальца и в наш маленький городок. О тех, кто будет участвовать в ликвидации аварии и, вернувшись начнет болеть – безнадежно – заговорят как о диковинным зверьках, чей быстрый конец естественен:
- Ну это ж дядя Петя, он же чернобылец.
На мне брюки цвета хаки, и синий свитер. Жарко, и свитер хочется снять. А через день пойдет снег, и я попрошу у бабушки ее теплое пальто, чтобы было в чем доехать обратно. В отчем доме у меня не осталось теплых вещей.
Первым делом близкие тащат меня в сад. Это предмет гордости – сколько тюльпанов просунуло свои зелено-фиолетовые носы сквозь пожухшую листву! Уде зацветают нарциссы – низкие, но с таким тонким запахом. А крокусы уже даже отцветают. Первые сборчатые листья на смородине...
- Мы можем сегодня жечь костер, смотри, какую кучу листвы я нагребла, - упоенно говорит мама. Садовые работы – ее страсть, - А потом в золе будем печь картошку.
- Заходила тетя Нина, дала мне луковицы синих гладиолусов – представляешь? – это бабушка, - Сорт называется «Океан».
- Какая тетя Нина? Митина мама?
Значит – приехала. А может – приехали? Но нет, Митька бы уже объявился у моих. И все равно, побежать к его дому – это было как подарок. В любом случае я узнаю о нем.
У тети Нины то же тонкое лицо – не изменилось, не постарело, красно-золотой платок повязан как чалма, длинные серьги в ушах, и Митькины синие глаза. Она ведет меня в комнату, где тоже всё по-прежнему. Блеск овального стола под низкой люстрой. Так же плотно стоят за стеклом полок - книги, которых никогда не трогали – потому что перед ними ряды скульптурок – из фарфора, бронзы, хрусталя...
Те же фотографии на стенах – и Митька, совсем мальчишка, лохматый такой..
Сейчас тетя Нина сварит кофе, и посадит за стол, и будет та самая еда из детства...
Кофе густ и горек. Тонкий фарфор чашки. Миндальное печенье, которое тетя Нина печет сама...
- Тетя Нина, дорогая, когда Митя приедет?...
Она смотрит на меня так, словно у меня горе.
- Не знаю, деточка. У него очень много дел, - покачивает головой тетя Нина, -Экзамены...
- А вы надолго здесь? Когда вы поедете назад? Может быть – я с вами?
Тетя Нина подпирает голову тонкой красивой рукой, и тихо позванивают ее серьги. Они вызванивают: «Н-нет...н-нет....»
Она качает головой, она не поедет. И больше ничего о Мите. Она будто не слышит моих вопросов. И голос мой тонет в этой глухоте, как в вате...
Специалист по выживанию
Валька оканчивает первый курс училища. Будет слесарем. Мать довольна, что он получает стипендию, бесплатное питание и проездной билет на автобус.
Куда нам пойти с Валькой? Мы уже выросли, и под лодкой просто не поместимся. Мы медленно идем по дорожке Березовой Рощи. Меж деревьев видны остатки каменной танцплощадки. Когда-то здесь танцевала моя мама. На мне пальто с чужого плеча.. На зеленую траву медленно, крупными хлопьями летит снег.
- Он женился, Ир...
- Что?!
Позже, много позже, я узнаю, что Валька, узнав из Митиного письма о женитьбе – сорвался к нему. Письмо было смятенное, с просьбой не говорить мне.
И такой же смятенной была их встреча. Валька в первый и последний раз попав в этот город сумасшедшей красоты – просто его не заметил. Они стояли над Фонтанкой, неподалеку от Митиного дома, и, опершись на парапет говорили, говорили.... Тем же вечером у Вальки уходил поезд. Митя слезно просил его ничего не говорить мне.
- Я исчезну, просто исчезну, так ей будет легче.
- Адиёт, - хмуро сказал Валька. И взгляд у него был тяжелым.
И вот он идет рядом со мной. Есть люди, которые тебя просто любят, и в такие вот минуты ставят тебя под водопад своего собственного тепла. Льют на тебя свою душу, поток слов, и ты отогреваешься, отогреваешься...
Валька пытался понять, что произошло. И объяснить это мне.
- Понимаешь, Новый год, компания... Этот дурак напился. Ну, и девочки. Ну, и как дважды два..... У нее... у нее... скоро кто-то родится... А тогда – он называл ее твоим именем. Он думал, что это – ты.
Валька держал мою руку. Я не ощущала его прикосновения, а потом почувствовала. Валька всегда умел унимать боль.
- Погоди, тебе нельзя домой с такой мордой лица, - сказал Валька, - Идем ко мне, посидим.
У Вальки дома тоже ничего не изменилось. Те же ободранные полы, та же кровать, под которой когда-то стояла коробка с черным котенком. Но хорошо, что я сижу у него, потому что дома испугались бы, увидев, что я начала задыхаться. А Валька метнулся, принес бутылку дешевого вина. И вот он уже наливает его в стакан, обнимает меня, стискивает, чтобы руки были прижаты, и подносит стакан ко рту.
- Пей!
Меня трясет, и мне нечем дышать...
- Пей, быстрее....
Вино течет по подбородку, я захлебываюсь и пью, а он держит и стакан и меня. Валька – специалист по выживанию. Он с детства это умеет.
И дрожь отпускает. Я никогда не плакала так. У Вальки вся рубашка на груди уже мокрая. Он слегка покачивает меня, как мать – ребенка.
- Валька, - икаю я, - Разве так можно? Валька, как так можно...
Я трясу головой и развожу руками, объясняя без слов – что-то у меня было в руках, оно упало и - вдребезги.
Валька сидит, закусив губу и лицо у него нехорошее. Мне кажется, будь здесь сейчас Митя, и будь у Вальки ружье, он бы его просто пристрелил.
Своим путем
Третий час ночи. А метель все кружит... Аська уже спит...
Зачем я тогда так быстро вышла замуж? Когда ко мне стали возвращаться силы, я сделалась злой. И всех воспринимала, как предателей. Дедушку – за то, что именно он настаивал на учебе, не разрешал вернуться домой из города, где мне было так плохо. Митя...его я ненавидела первого. И даже Вальку – за то, что тот пытался Митю понять. Я не хотела их больше видеть. Я хотела покончить со своей прежней жизнью. Оборвать все нити.
А Боря оказался настойчивым, немолодым уже человеком, которому надо было жениться. Близкие надеялись, что жена отобьет его у бутылки. Я с алкоголиками дела никогда не имела, и западни не распознала.
Было ли что-то хорошего в этом замужестве? Крым, Евпатория. В свадебном путешествии я второй раз увидела море. Сейчас чувство, что я была там одна. Мой муж каждое утро покупал четыре бутылки марочного крымского вина, и в течение дня выпивал их. Это было для него – как общий наркоз. Почти все остальное время суток он спал.
Заручившись его равнодушием, я ездила на экскурсии. В пансионате нашем их предлагали много.
Севастополь. Там продавали кораллы. Белые, розовые, красные жесткие кустики на подставках. А в дельфинарии танцевали дельфины – стоило девушкам в форме вроде военной – взмахнуть рукой. Можно было подойти и посмотреть – дельфин стоял глубоко в воде, именно стоял, вертикально, как человек, и видел тебя оттуда, и ждал мгновения прыжка…
Бахчисарай.... Пыльные ханские ковры, Фонтан Слез. Пакетики с лавандой и розовое масло в бутылочках – у торговок.
Вырубленный в скале монастырь, и высокий настоятель, который все смотрел на нас... Подол рясы шел черными волнами от ветра, и пещеры монастыря за его спиной, и ведущие к ним ступени, которым десятки веков…Древний город Чуфут-Кале… Его узкие, заброшенные улочки. Оживает прошлое, когда видишь – камни приготовленные, чтобы бросать их в недругов, если начнется штурм.
Он на огромной высоте - этот город, и когда подходишь к краю горы, где земля обрывается – ощущение, что летишь на самолете – и облака у ног… Годы спустя я буду стоять уже в наших краях, на вершине Молодецкого кургана с одним иностранцем и он, видя этот край, этот обрыв, спросит:
- Здесь кончается Россия?
Мы развелись за две недели до рождения Аси. Бред, ад, выяснение отношений.
Рыдания Бориса и его пьяные клятвы, что этот запой – последний. Все это было банально, страшно и будущее проглядывалось отчетливо. Надо было рвать и эту нить.
И, заглядывая в будущее, сказу, что я об этом ни разу не пожалела. После развода отец ни разу не заинтересовался дочерью, вся их связь ограничивалась грошовыми алиментами.
В роддом меня провожала мама. Она плакала.
- Не она первая, не она последняя, - сказала хмурая санитарка, «принимавшая» меня - то есть сурово прошмонавшая вещи в пакете. Даже новый халат не разрешила пронести – сунула какую-то рвань.
Но со мною была Валькина картина – та девушка на качелях, что смеялась разноцветному небу, рушившемуся на нее водопадом красок. Эта девушка знала, что жизнь прекрасна, и не давала мне сомневаться в ином.
Я смотрела на нее в минуты самой острой боли, и мне становилось легче.
А потом - дивное чувство. Конец декабря, снег за окнами горит белым огнем, воздух легок и радостен, и солнечный свет – ликование, и мятущиеся ветви берез. Все позади. И живет на свете моя дочка.
А после...
Родина моя, ты сошла с ума.. На обломках рухнувшего строя наживались все, кто мог.. Безвременье... запомню я тебя... Мы жили почти на подножном корму. Картошка в огороде росла мелкая, чуть больше ореха. Щавель рос, петрушка... Подкопаешь пару кустов картошки, луковку бросишь, щавлю накрошишь, капельку масла. Минут десять все покипит – вот тебе и суп на два дня.
И еще лапшу помню эту растворимую, . Порой все карманы обшаришь, ищешь мелочь. Да еще и попривередничаешь в киоске: «Мне не с беконом, а с креветками». Как будто не одно и то же.
Не забуду курицу. Какого-то огромного зверя, старого, купленного в ларьке потому что «там подешевле». Сосед разрубил мне зверюгу на мелкие кусочки. Один такой кусочек в кастрюлю – варишь. И даже кружочка жира не всплывает.
С тех пор меня тошнило от любой политики, от любых бравурных речей чиновников. Во все времена они говорили и говорят, что народ живет все лучше. Но слишком хорошо помнила я ту курицу, и голодные глаза своего ребенка..
Мамина подруга Люся, боясь операции, но, все же решившись на нее - говорила: -Посмотрела я на оперированных... Лежат первые дни пластом. А потом потихонечку, полегонечку, смотришь – и уже ползают. А там и ходить начинают – сперва по стеночке, а потом и так.
То же самое было и со мной. Полный нокаут, жизнь впроголодь, потом какая-никакая работа. И пошла, пошла...
Люблю этот город
Я продаю свитера. Это неплохое дело. Магазин новый, нас здесь много. Тут и косметика, и сувениры, и даже мебель. Мой «свитерный» отдел – у окна. За ним дорога, ведущая к городскому рынку. Окно большое, от него тянет холодом, и я вижу как по дороге, обрамленной высокими – в человеческий рост - сугробами, бредут женщины с сумками. Ветер, покрасневшие щеки... Мне хочется зазвать их к себе, и одеть в свитера, чтоб не мерзли. Я сама – страшная мерзлячка, и с трудом выношу физический холод. Но еще хуже – душевный.
Все эти годы я не виделась с Валькой. Рассказывали, что он уехал из города, работает в близком от нас поселке - на заводе. Женился. Растёт, кажется – сын...
Я бы и рада увидеть Вальку, но ... я не смею, просто не смелю искать, тревожить его. Я знала, что не посмею это сделать и в старости.
Аське четырнадцать лет. Она гнется, ее «ведет» набок... Врачи ставят диагноз – сколиоз.
Говорят, что дальше будет только хуже. Одна надежда – в Питере делают такие волшебные корсеты, которые, может быть, позволят избежать операции.
Гарлем плацкартного вагона, его многоэтажность. Особым шагом, раскачиваясь немного, ловя под собой ускользающий пол, я иду за чаем. Свешиваются с верхних полок простыни. Уклоняюсь. Накурено. Кто-то матерится, кто-то поет. Пахнет уборной.
Дядька в тельняшке и трусах, пьяный, чуть не сшибает меня, несущую стаканы с кипятком.
В преддверии ночи разбитная проводница Лариса заглядывает в каждый отсек:
- Отцепят нас, пять часов стоять будем. Я ведро в тамбуре поставлю, а то как же терпеть.... ночь ходит по вагону пьяная проводница Лариса.
- Аська, - говорю, - Это те самые блоковские вагоны, зелёные, в которых «плакали и пели»...
Как бы всю жизнь ни гнул нас чудовищный быт нашей Родины, единственное, от чего станет легче – от этих блоковских вагонов, от этой «пылинки дальних стран», от того, чтобы найти прекрасное во всём, что тебя окружает. Или пожалеть его.
Все так, как было сто лет назад. Мы всплываем в тяжелое объятие Казанского собора. Я иду и вспоминаю, как во сне.
- Вот это – Гостиный двор. А в ту сторону если идти – будут Зимний дворец и Исаакий.
Наш хостел называется смешно – «Какадуева». Он совсем рядом от величественного Невского, стоит свернуть за угол, на Фонтанку. Узкая река, гранитные берега, вода тёмно-серого цвета. Я вспоминаю Валькино: «А если русло вдруг обмелеет?»
Парадный фасад старинного дома, огромный подъезд – с заброшенным камином и местом для швейцара... Чугунная резная решетка лестницы, и очень низкие ступеньки – удобно подниматься было и в бальных платьях.
Простуженная девушка Марина открыла нам комнату.
Я села на серебряный бархат дивана меж красных подушек.. Провалилась в его мягкость А если оглянуться - блестит, в свете фонарей - Фонтанка, дробятся разноцветные волны – бликами. Как на Валькиных картинах.
Аська тоже подходит к окну:
- Мама, я люблю этот город.
На следующий день врачи дают нам надежду. Аськину болезнь можно успешно лечить, если днями и ночами не снимать пластмассовый корсет, сюрреалистической формы. Он напоминает о компрачакосах Гюго, когда детей растили, заключая в определенные формы, будто отливая заново их тела – на будущую потеху публике.
Аська ходит осторожно, опираясь на мою руку. Осторожно дышит.
- Вот и езжайте так до своей Фонтанки, - говорит врач, только что затянувший нам липучки на корсете до предельных отметок.
И снова мы поднимаемся на бесконечном эскалаторе, всплываем из тьмы. Я не спускаю глаз с Аськи – не упала бы в обморок. А потом вдруг вижу, что впереди, чуть выше стоит Митя.
Я б его здесь не нашла. Судьба протянула его в руках, сказала: «На!»
На Мите черное пальто. Совсем взрослый дядечка, в нем не осталось ничего детского. Но это точно он. Тронуть его за рукав: «Я - Ира»? Иначе не узнает. Я - тоже старуха.
- Митька, - говорю я негромко.
Он поворачивается, и вот – этот напряженный миг прозрения, узнавания...
Он протягивает руку, и боится меня коснуться. Он боится отвести от меня взгляд. И ничего не может сказать.
И вдруг я понимаю, что нечего сказать и мне. Даже больше: острое сожаление - ну зачем, зачем я его окликнула?
До отхода поезда – час. Митя непременно хочет нас проводить. На Московском вокзале продают цветы. До этого я не видела вокзалов, где бы торговали цветами. А здесь – с ними встречают, с ними провожают...
Митя покупает огромный букет красных роз.
- Ася, подержи, - прошу я.
Мне нужно проверить паспорта, билеты...
- Я рада, что ты так хорошо выглядишь, - говорю я Митьке, чтобы что-то сказать, - И вообще, что у тебя все так хорошо...
Он уже успел рассказать, что у него своя фирма – какие-то услуги населению, что двое детей, о жене – ни слова.
- Дочку мою зовут Ирочка.
- В моей семье считают, что это не очень счастливое имя, - говорю я, - А впрочем... ведь дважды не входят в одну и ту же реку. Имена повторяются, судьбы – нет...
Осталось ступить на подножку вагона. Митя опять протягивает ладони, словно хочет взять в них мое лицо... И опускает руки.
Я отдаю билеты проводнице:
- Лучше бы ты назвал сына Валькой, - говорю я, - Он среди нас был как святой Валентин. Сама любовь.
Последняя картина
Митю я увидела постаревшим. А Валька явился – юным.
Хозяйка моя решила сделать пожертвование. Передать десяток свитеров в детский дом.
Мне всегда казалось, что это очень хороший детский дом. Маленький, уютный, окруженный садом, где там и тут стояли скульптурки сказочных персонажей. Я приходила сюда не в первый раз. В вестибюле витали вкусные запахи – домашнего супа, пирогов. Мне вручили матерчатые бахилы, оберегая царящую тут чистоту.
И тогда я его увидела. В числе детей, сбегавших по лестнице к ужину – спешил Валька. Тот самый, каким я его помнила. Только этот Валька был ровесником моей Аси.
- Что это за мальчик? – я даже не заметила, что схватила заведующую за рукав
- Который?
- Вот тот высокий...
- А это Иван. Ванечка Котов. Второй месяц у нас. Отец умер от инфаркта. А мать... мать их давно бросила...
Наше кладбище все собираются перенести. Город состарился, умирают часто, и кладбище растет. Когда я иду по его дорожкам, и смотрю на фотографии на памятниках, я иногда представлю себе, что было бы – если бы все эти люди внезапно ожили? Их здесь больше, чем живет там, в низине. Здесь был бы свой город....Но он и есть. И Валька теперь стал его жителем.
Иван указывает мне дорогу.
Вальку могли бы похоронить «на новом месте» - там, где сейчас хоронят. Сразу под скудным слоем почвы – камень. Летом пейзаж – космический. Белые поляны с крестами и обелисками. Камень раскален от солнца, дышать нечем, могилы так тесны друг к другу, что нет уже благоговейного отношения к ним. Добраться – как по клеткам кроссворда – в нужное место. Воду несешь с собой. Все несешь. Если хочешь, что-то посадить, цветы какие-то – землю тоже надо принести.
Вальку могли похоронить у дороги - неприютно, чтобы мимо него шли и шли, тревожа его сон.
Но нет – Иван свернул на одну из боковых аллей старого кладбища.
Я боялась идти. Я не хотела идти. Потому что стоит увидеть на обелиске Валькино лицо – и смерть его станет непреложным фактом. Потому что я – приняла его здесь, пришла к нему: «Здравствуй, вот я тебе цветов принесла...»
Иван протянул руку, указывая...
И раньше, чем я подошла – я увидела в нескольких шагах перед собою - клен... А под ним...Яркие кленовые листья – желтые, красные, с зелеными прожилками – засыпали плиту, скрывая ее черноту – под привычными Валькиными бликами... Это была его последняя картина, вечная картина – живая, меняющаяся... Вон летит в воздухе, кружится и ложится еще один золотистый лист.
Слезомойкой я стала в последнее время. Хочу сдержать слезы, чтобы перед мальчиком выглядеть мужественной, и не могу... А еще удивлялась – почему так легко плачут ветераны. На войне не плакавшие....
Он был рад, что мы пришли к нему – его сын и я... Он знал, что мы пришли, и его это радовало – я точно знала.
Если бы я была одна – я бы легла на эту могилу, прижалась бы к камню, чувствуя, как он нагревается под моим телом – чтобы хоть так почувствовать Вальку, прижаться к нему.
Но при мальчике я могла только гладить черный блеск гранита, сметая с него листья – все равно сейчас опустятся новые.
- Валечка, Валечка, солнце ты мое, родной ты мой, как я по тебе соскучилась....Как же я по тебе соскучилась, если бы ты знал!
Он и это знал, потому что все известно было в его мире, на все вопросы даны ответы. И он точно успокаивал меня, как он всегда успокаивал – он теперь всегда будет здесь, и я всегда смогу придти к нему – на время, поговорить, или навсегда... Тут не страшно, он уже прошел эту дорогу – и страшного ничего нет...
Я видела реку, тонкий мост, по которому в свое время перейдет каждый из нас, и Вальку, стоящего на том берегу и улыбающегося мне. Он словно спрашивал:
-Видишь?
Там, на том берегу, в его нынешнем мире, за его спиною - лежал тот город, который разными ликами своими представал во всех его работах. Город сумасшедших цветов – таких чистых, таких ярких, каким все бывает только в детстве. Город, где нет горя, а только щемящая радость, ликование души – он завороженности этими цветами – алыми, золотыми, синими, изумрудными – и даже чернота здесь – это торжественное величие ночного неба, а которое только – закинь голову...
Теперь он мог – не спрашивая никого, и не перед кем не отвечая, бродить по улицам этого города, открывая даже ту красоту этого каменного цветка, которая еще не была передана им.
- Вижу, Валечка.
Я оглянулась на Ивана, который стоял за моим плечом. У него было послушника, с которым заговорил настоятель. Он стоял, сдвинув брови, губы чуть шевелились. Валька сейчас говорил не только со мной, но и с ним.
Я никогда не умела «ходить по инстанциям», добиваться чего-то. Но сейчас я пошла на пролом. И открывала двери в кабинеты со словами: «Дайте мне усыновить моего ребенка!»
...Мы наряжаем ёлку. Достаём старые игрушки из коробки от моей куклы Насти. Мне купили ее – огромную, дорогую, сделанную из сливочно-мягкой резины, с закрывающимися глазами и розовыми волосами – в ту самую пневмонию, которая кончилась больницей и знакомством с Валькой.
Насти уже нет, а коробка сохранилась. Пожелтевшую вату мы осторожно снимаем слоями, обнажая хрупкость часов, люстр, корзин с фруктами, гномов, конькобежцев.
- Ванечка, вот этот шар повыше вешай - под самый султан. А эти две фигурки надо повесить рядом, они женаты с самого моего детства.
Тяжелое «дзинь» толстостенных бокалов. Ледяное шампанское.
Третий час ночи. Ванька сидит на полу, возле ёлки, откинувшись спиной на книжные полки, и рисует что-то в блокноте. На листок отбрасывает разноцветные блики ёлочная гирлянда. А дщерь моя лежит небрежно на животе, и водит пальцем по рыжему полу, как по песку. Ах, вот почему она так замерла – Ваня ее рисует.
Я уплываю в сон, так легко.... Может быть, снова увижу ту, весеннюю поляну. Что-то цепляется за подушку. Я поднимаю руку. Кольцо. Серебро давно потемнело, но чист и прозрачен хрусталь. И только в глубине его – темное пятнышко, похожее на остров посреди океана.