Выберите полку

Читать онлайн
"Станция Крайняя"

Автор: Вадим Левенталь
Станция Крайняя

Дисклеймер

Содержит информацию о наркотических или психотропных веществах, употребление которых опасно для здоровья. Их незаконный оборот влечет уголовную ответственность.

Движение ЛГБТ признано экстремистским и запрещено на территории РФ.

СТАНЦИЯ КРАЙНЯЯ

***

Да ты что, тут таких иммигрантов, что ты, их если в море побросать, весь город затопит. Полина говорит это смеясь, и я тоже смеюсь. Закопать его в саду, никто и искать не будет. Мы сидим на полу; в голом, без занавесок, окне светится рыжий кусок неба. К тому же, смотри, какой маленький, его ткни и каюк.

Я смотрю на Вилли: действительно, он маленький. Полина говорила, откуда он, но я не помню: Конго? Кения? Откуда-то, где они по-настоящему черные, но маленькие и щуплые. Вилли — так звали собаку у родителей, но сказать об этом Полине я не решаюсь: все же она у себя дома и может шутить как ей вздумается, а я в гостях. Надоел-то, господи, хуже горькой редьки, — с удовольствием говорит Полина. Вилли тихо и редко постукивает в зажатый между коленями барабан, глаза его закрыты, часть косичек выбилась вперед, на грудь. По-русски он не понимает. Мне жутковато от ее шуток, и в какой-то момент я начинаю думать: а что, если это вовсе не шутки.

Полине не позавидуешь: родители отправили ее учиться в Амстердам, а она вместо того, чтобы вернуться или выйти замуж за местного wasp’а, нашла себе Вилли. Родители не расисты, но нищий, безработный, без образования и вида на жительство иммигрант — это было выше их сил: на любую просьбу выслать хоть немного денег все последние годы они говорят Полине, чтобы бросала своего негра. И вот теперь, вместо того чтобы жить в собственной квартире в центре или даже в собственном доме в восточных доках, она снимает квартиру в Zuidoost. Даже здесь жилье стоит бешеных денег, плюс почти столько же коммуналка, а еще Полина платит за аспирантуру, за медицинские страховки и одевает детей. Дети спят в соседней комнате, поэтому мы говорим тихо. Вилли зарабатывает, играя на улицах. Уверенность в том, что вот-вот он подпишет контракт и запишет хитовый диск, растаяла без следа, если таковым не считать раздражение. Как ей одной удается зарабатывать столько денег — загадка. Это каждый месяц как чудо, — говорит она. И добавляет: мать с отцом тут в Майями дом купили.

Ко всему этому не может не примешиваться усталость от шестилетних отношений, и я с ужасом думаю о том, что Полина шутит, пользуясь русским языком, для того, чтобы проговорить ту вещь, которую она, отдавая себе в этом отчет или нет — неважно, держит в голове, очевидно, уже давно: лучше всего для нее было бы, если бы Вилли просто каким-то образом исчез. Для ребенка смерть — форма такого неважно-куда-и-как-исчезновения; и у Полины ее желание выпутаться из бесконечного безденежья выражается так же: пусть Вилли умрет.

Это не просто решило бы все проблемы — это решило бы все проблемы наилучшим образом. Полине, в сущности, больше всего нужна внешняя неизбежность — чтобы, с одной стороны, не признавать свое поражение, а с другой — не брать на себя ответственность, которую Вилли не хочет, а дети не в состоянии с ней разделить. Катюха, давай замочим Вилли, хохочет она, и я вместе с ней.

Полина — адекватный и умный человек, без пяти минут Ph.D, ясно, что она не будет никого убивать. Не только потому, что у нее мозги на месте, но и потому, что в нашем кругу это не принято: люди, которые конспектируют библиотеки и читают лекции, живут не там, где случаются бытовые убийства. Я говорю себе это, но вместе с тем я говорю себе, что наличие публикаций и участие в конференциях еще не зарок от сумы и тюрьмы. Эта мысль приводит меня в смятение и мучает: допуская, что Полина может и не шутить, я, как мне кажется, совершаю маленькое предательство. И все же вероятнее всего, что эти качели — не более чем судорожная, на холостом ходу работа головного мозга, не привыкшего к суровой голландской дури.

Вилли отставляет в сторону барабан и скручивает еще один джойнт. Я смотрю, как ловко пляшут его двуцветные пальцы. Да, это единственное, что он умеет по-настоящему хорошо, говорит Полина. Мне хочется спросить, как же насчет других мужских навыков, но меня останавливает мысль, что она предложит попробовать, — спрошу потом.

***

Стройка, километры рабицы, грязь — это мы идем к метро: район страшноватый. В полутьме мне всюду мерещатся банды — арабские, африканские, — плотно сбитые мужчины в черных кожаных куртках молча оборачиваются на нас. Три правила, говорит Полина, иди знакомой дорогой, не останавливайся, не сворачивай.

Последний раз когда я была у Полины — четыре года назад, тогда только родился Ваня, второй, — они жили в Йордане, в большой, снятой вскладчину квартире. Вот здесь мне уже эта тусовка, объясняет она, мне уже не двадцать лет. Музыканты, художники, культурологи все бездельники мира. Бухло, Че Гевара, трава все, больше людям ничего не нужно. Как жопу ребенку подтереть извините, мы еще свежего Жижека не прочитали. Полина злится, и ее можно понять: Йордан был почти центр — старый, уютный район, цветы и уличные кафе.

Когда впереди показывается мечеть, мне становится поспокойнее: почему-то мне кажется, что рядом с мечетью нас уже не тронут. Мы проходим длинные ряды ларьков, как на Сенной в девяностые, — говорю я, и Полина хохочет. Отсмеявшись, она тянет меня к входу в метро: я называю нашу станцию Станция Крайняя.

Станция Крайняя похожа на тюрьму, как ее показывают в американских фильмах: сетки, решетки, даже узкие ступеньки, по которым мы поднимаемся, просвечивают вниз, и внизу видны лужи натекшей с крыши воды. Тем не менее яркий свет и разноцветные табло радуют: по крайней мере, здесь безопасно. В местных тюрьмах вообще безопасно, говорит Полина, а если хочешь ширяться пожалуйста, каждый день будут приносить.

В вагоне меня уже совсем отпускает, и я решаюсь спросить Полину про Вилли. Грех жаловаться; если б не это, давно бы уже его мочканула. Двадцать два сантиметра, мы мерили. И стоит два раза в день, что твой муэдзин. Муэдзин пять, поправляю я. А не дул бы как паровоз, было бы и пять. Полина никогда никому не уступает в споре.

За окнами узлами завязываются ленты эстакад, мелькают кроссворды окон в домах, и вдалеке слева в призрачной зеленой подсветке чуть заметно плывет высотка. Когда поезд ныряет под землю, я вдруг обнаруживаю, что совсем не помню, как мы вышли из дома. Помню Вилли, как он крутит косяк, и что потом мы идем к метро; что между — дыра. Спрашиваю Полину, но она, кажется, то ли не расслышала, то ли не понимает, что я имею в виду: ну а что, дети спят, могу я раз в жизни в клуб выбраться?

Выйдя из метро, мы попадаем в праздник: пятница, лето, Амстердам. По Амстелу, слегка покачивая широкими бедрами, идут лодки и, прямо и строго, сверкающие катера. Светится в стороне мост — развертка синего богомола. На левом берегу в окружении галдящей многоязыкой толпы мальчик с сосредоточенным крестьянским лицом жонглирует факелами, но факелов не видно: выглядит это так, будто он ладонями крутит огненную баранку инфернального автомобиля, бесконечно заворачивая вправо. Полина тащит меня вперед: ты думаешь, здесь как у вас? к часу собрались, и до двенадцати субботы афтерпати? здесь скоро уже все разойдутся!

Что, если мы действительно убили Вилли — может быть, я просто не помню. Полина ведет себя как ни в чем не бывало, но это ничего не значит — ее самообладанию любой памятник позавидует. Думать об этом неприятно и глупее некуда, но перестать я не могу: внутри меня растет беспокойство. Она могла специально увести меня в клуб, чтобы потом я подтвердила, что она всю ночь провела в клубе, а где шлялся, оставив детей, ее недомуженек, она не знает. Спросить у Полины я не могу, и вместо этого спрашиваю про Вилли, обходится ли он только травой. Нет, конечно, что ты; и грибочки он уважает, и кокос, когда дают, MDMA за милую душу; даже по вене пару раз пускал, их все это не так, как нас, берет; их алкашка убивает.

***

Мы ныряем в клуб, как в парилку. Впрочем, это гигантская парилка. Под потолком парят четыре громадные люстры, пространство зала пробивают разноцветные лазеры, воздух трясется. Полина отплясывает, как сорвавшаяся с цепи, и ее можно понять: с двумя детьми успеешь соскучиться по клубному угару.

В дыму и мигающих лучах света дергается и качается тысяча человек: мальчики, девочки и люди, про которых не поймешь, мальчики они или девочки. Впрочем, по нескольким девочкам понятно, что они мальчики: они прыгают осторожно, чтобы не слетели накладные груди. Полина берет у меня деньги, две бумажки по двадцать евро — это все, что у меня есть; картой здесь, оказывается, не расплатиться. Она исчезает, крикнув, чтобы я никуда не уходила с этого места. Глаза ее широко распахнуты, она возбуждена до предела.

Я не умею танцевать, просто слегка дергаюсь — стоять столбом здесь смог бы только столб: толпа дышит и ворочается, как настоящий, какой не снился и Гоббсу, Левиафан — одно животное тело, упругое, молодое, раскаленное. У этого животного есть цель, его движение имеет смысл: дистилляция чистой эйфории, эликсира беспримесной сексуальности. Ногами и руками здесь взбивают молоко трехмерного пространства, чтобы выпрыгнуть из него в продолжение рода. Я путано делюсь этой мыслью с Полиной, когда она возвращается. Полина вместо ответа протягивает мне таблетку: съешь и все поймешь. А это на сдачу, — в другой руке у нее бутылка воды.

Нет, кричит она мне в ухо, все наоборот. В действительности человек испытывает страх перед сексуальностью. Она лишает его индивидуальности, то есть вообще выключает его как отдельного человека. Для либидо неважно, кто ты. Ему наплевать на личность, человек ему нужен только как сегмент трубы, по которой оно ползет дальше. Поэтому люди выдумывают миллион способов задушить его. Это, она крутит ладонью над головой, один из них. Только тут дело в том, чтобы поставить либидо перед собой и так перестать его бояться. Знаешь, иногда тренируют силу воли, а тут — но она уже так хочет танцевать, что ей лень закончить. Она прыгает, выбрасывая вверх руки.

Могли мы задушить Вилли? Я пытаюсь себе представить, как это могло бы выглядеть. Я бы держала ноги, а Полина — прижимала подушку к лицу. Полина тяжелее и, наверное, сильнее его — крепкая порода: у нее все крупное — лицо, шея, плечи, грудь, бедра. Полина красивая и стройная, просто очень большая. Я вижу, как на нее смотрят. Полине это очень нравится.

Таблетка, как обычно, приходит мне не столько в ноги, сколько в голову: мысль начинает бесконечно забираться сама на себя. Я думаю о смерти Вилли, потому что, возможно, сама хотела бы с ним секса (двадцать два, это ж надо), но с другой стороны, мозг может обманывать меня, подсовывать логические конструкции вместо простого, зато настоящего воспоминания. Я думаю себя думающую, и меня начинает немного потряхивать изнутри. Я двигаюсь в сторону, к стене — постоять и попить воды.

У стены на корточках сидит мальчик, который, как только я подхожу, поднимается и говорит мне hallo — я отвечаю ему по-немецки, потому что слышу баварский, ни с чем не спутаешь, акцент. Мальчик хватает воздух ртом, как рыба, от удивления: он симпатичный, черненький (наполовину итальянец? турок?), и ему не больше двадцати, на таких нужно писать «exploring the world, handle with care». То ли мальчик перекурил, то ли плохо учился в школе, только английский его колдыбает квадратным колесом по пересеченной местности, и я со своим немецким для него, как мама для мамонтенка.

Пока мы с Матиасом обсуждаем, кто откуда приехал и кто где учится (я ему еще и нравлюсь: он осторожно трогает меня за плечо и задерживает пальцы; я не говорю ему про магистратуру, зачем пугать мальчика, для него двадцать и двадцать семь пока только слова), я замечаю Полину. Она подпрыгивает, вертит задницей и тащит в нашу сторону высокого, с нее ростом, и как палка худого парня — русского, как выясняется.

Я ломаю голову, зачем он мог Полине понадобиться; разве что для меня, но я тоже никогда не любила такие потерянные лица — на Матиасе оно еще как-то смотрится, но Андрею лет тридцать пять, — к тому же скоро становится понятно, что он гей. Стесняясь, он спрашивает у Полины, ты давно тут живешь, знаешь, наверное, как тут с гей-клубами, — Полина взглядывает на меня, в глазах у нее какая-то особенная бешеная резвость, мне становится не по себе и хочется ее отговорить, знать бы только от чего.

Когда я все понимаю, уже слишком поздно, да к тому же все мои силы уходят на то, чтобы сохранять серьезное выражение лица. Полина болтает одновременно с Матиасом и Андреем. У Матиаса она спрашивает, как он добрался, а Андрею объясняет, что здесь у нас уже давно не то, что там у них, отдельных гей-клубов нет, просто геи тусуются везде, вот и все. Вот, — показывает она на Матиаса, — нравится? Андрею нравится. Я у него спросила, он работает здесь. В смысле работает? Говорит, пятьдесят. Матиас бурно рассказывает про то, как он добирался сюда на машинах. Андрей удивлен, но Матиас ему правда очень нравится. Только есть нюанс: если ты отдашь деньги ему в руки, то ему придется платить налог, он тут совершенно бешеный; так что тут делают так: отдают деньги третьему, вот хоть Катюхе, а уж она потом Матиасу, понял? Я тупо беру деньги, пятьдесят евро, и Полина тащит меня в сторону: сейчас вернемся! Bis bald!

Пробравшись через толпу подальше, Полина вытаскивает у меня полтинник, подпрыгивает, зажав его высоко в руке, и победно улюлюкает. Я — ничего не могу с собой поделать — хохочу, складываясь пополам. Филолог тоже может зарабатывать! — кричит она мне в ухо.

Но, конечно, все это сверхъестественное веселье может быть реакцией сознания на ужас в темноте той дыры, про которую я ничего не помню, — от скручивающего косяк Вилли до дороги к метро. Мне кажется, он там есть, я слышу его хриплое сдавленное дыхание, но его заглушает биение танцпола.

***

Танец в эпицентре салюта: синие вспышки, оранжевые взрывы, красные гирлянды; на большом, во всю стену экране беззвучно и медленно раскрывается мега-вагина, и зал заполняет туман. В тумане становятся ненадежны руки и лица: тела разбиты и собираются заново; зеленые лазеры разрезают этот кремовый торт на кусочки, но ничего не освещают, — вероятно, именно так и выглядит бессознательное — всполохи и фрагменты.

Когда туман рассеивается, я трясу Полину за плечо: издалека к нам пробираются наши мальчики — продавец и покупатель. На лице у Полины — та смесь озабоченности и сосредоточенности, которая, кажется, и позволяет ей всю жизнь добиваться чего-то вопреки всему; чтобы принять решение, ей нужно полторы секунды — она хватает меня за руку и тащит к выходу.

Я кричу, что лучше просто отдать деньги — пошутили и пошутили. Вместо ответа Полина показывает мне средний палец — но предназначен он не мне, а двум разъяренным мужчинам, которые наконец чуть-чуть вспомнили английский: сами виноваты.

Пробираться через танцующую толпу весело и трудно — я толкаю девицу, несущую два больших цветных коктейля, коктейли взлетают вверх, к лазерам и огням, — визг и хохот, — и за нами с Полиной закручивается спасительная суматоха. Пахнет сладким пóтом.

Мы выскакиваем на улицу, пробегаем мимо загородок, в которых до сих пор давятся желающие попасть внутрь. На нас смотрят, но хотя бы не показывают пальцами: видимо, название клуба настраивает на побег из него в ущерб чинному выходу. Я останавливаюсь отдышаться, но Полина тянет меня дальше: погнали!

То ли она видит сзади парней, то ли это так работают колеса, и ей просто хочется бегать — так или иначе, я только за: мы несемся в глубь площади, перескакиваем трамвайные пути, огибаем каменную фигуру того, кто при жизни носил водяную фамилию, перелетаем широкие скамьи — на Краудпляйн тусят, гомонят: люди сидят на парапетах фонтанов, лежат на траве, стоят и ходят, — исполинская фигура Полины не может найти себе места, Полина перепрыгивает через людей и наконец рушится на траву, увлекая меня за собой, подкатывается к парню в шортах и с волосатыми ногами и начинает страстно с ним целоваться, перекатываясь, закатывая его на себя сверху, а меня толкает к другому (другу?), который оказывается африканцем; я впервые в жизни целуюсь с негром. Краем глаза я вижу две пары ног, пробегающих мимо, но действительно ли это они — и если обманут был один, то почему они гонятся за нами вдвоем, — бог весть. Мои руки ложатся на плечи незнакомого мужчины — во мне шевелится отвращение, но, кажется, я получаю от этого отвращения наслаждение. Могла бы я задушить его? Почему я об этом думаю?

***

Почему мы говорим о раскольниках? Я пытаюсь понять, как мы на них вышли, и не понимаю. Полина пытается объяснить ребятам про никонианскую реформу (это, типа, как Лютер? нет, наоборот), — но как вообще могла об этом зайти речь? Нацеловавшись, она сбросила с себя своего парня и стала хохотать. Потом, так же хохоча, рассказывала про немца и русского (и я ему говорю: я его сутенер, давай полтинник). Ребята — белый оказался высоким красавчиком с широченной улыбкой и разве что слишком низким лбом, а мой — крепышом с очень красивыми мечтательными глазами, — хохотали тоже, потом спросили про полтинник, Полина вынула его и стала им размахивать, как флагом. Дэвид, черный, сказал, что они как раз думали, где взять кэш, мол, его товарищ (он тут где-то, на площади) знает, где взять по дешевке truffles, он может взять на всех, — и Полина не раздумывая отдала бумажку.

Я немного испугалась, все же грибы не моя чашка чая, но Полина замахала руками, сказала, что я дура и ничего не понимаю, что truffles — это даже не совсем грибы, что кайфа в них все равно что в кефире алкоголя. Я еще робко предложила тогда лучше выпить, но тут Полина серьезно сказала, что за это штрафуют.

Как бы то ни было, теперь где-то в окрестных улочках нам покупают псилоцибины, а Полина, взбудораженная, как ракета на старте, рассказывает нашим новым друзьям про раскольников. Мы сидим на газоне, скрестив ноги, вокруг гудит ночной город — смех, плеск воды и щелканье фотокамер. Сладкий запах травы щекочет горло, и хочется пить. Дэвид и Свен отвлекаются на телефон — звонить товарищу, спрашивать, как дела, — но Полину не остановить, она переходит на русский и едва не кричит мне: раскольники были правы!

Я слушаю ее, хотя это трудно: украдкой я слежу за Дэвидом — у него спокойные движения уверенного в себе сильного животного, такого, пожалуй, подушкой не задушишь. Они были абсолютно правы вопрос о языковой норме упирается в вопрос о бытии Божьем! Я чувствую, что нужно хотя бы что-то сказать, чтобы дать понять, что я в теме. Да, говорю я, в начале было Слово, Полина аж взвивается: именно!

Потому что если языковая норма меняется, и мы признаем это нормальным, то это значит только то, что норма есть вариант ненормальности. И если нет источника абсолютной языковой нормы нет и быть не может это значит только то, что Бога нет, вот что сразу поняли раскольники.

Видимо, это какая-то часть Полининой диссертации, и мне нужно то ли поспорить, то ли что-то еще — но вместо этого я смотрю на Полину, на ее круглое, добротное лицо и полные длинные руки, представляю себе, как я занялась бы любовью с ней, думаю о том, почему я об этом думаю, и моя мысль снова буксует в этой колее. Я говорю, что хочу пить. Дэвид гладит меня по колену, и я не убираю его руку.

Норма есть вариант ненормальности — Полина повторяет это еще раз по-английски для ребят. Дэвид поднимается, обещает найти воды. Когда он уходит, второй, Свен, тянется к Полине, она отодвигается от него и говорит: вообще-то мы пара, — про нас с ней. В подтверждение она целует меня в губы — меня трясет от возбуждения, хотя это стыдно и ничего особенного в ее поцелуе нет.

Дэвид возвращается вместе с гонцом, протягивает мне воду и садится в круг, кинув в центр полиэтиленовый пакет. Мы грызем круглые белые клубни: на вкус как грецкий орех, разве что горьковатый. Свен говорит, что на всех, пожалуй, маловато, Дэвид просит меня передавать воду по кругу. Полина ложится на спину, и ее голова оказывается у меня на коленях. Дэвид шепчет мне что-то на ухо по-голландски, щекочет губами шею — мне смешно, я не могу сдержаться и падаю на траву — что ты ржешь? — хохочет Полина, — я им про серьезные вещи...

Между тем мне, в сущности, страшно за свою шею: для меня вдруг становится очевидно, что нет на свете более хрупкой вещи, чем она.

***

Полина повисает на мне и Дэвиде и жарко дышит мне в ухо: смотри, Катюха! Мы движемся по тесной улочке, вдвойне тесной от горячих, в основном мужских тел: здесь курят, пьют пиво из бутылок, обнимаются, целуются; в глазах у меня рябит от бритых затылков, накачанных мускулов, крепких обтянутых задниц и нескончаемой вереницы лиц — белых, черных, азиатских, юных, взрослых, красивых, страшных, сладострастных, безразличных, я чувствую, как проскальзывают по мне слегка неприязненные взгляды; Полина в восторге.

Из открытых дверей баров несется музыка, на улицу беспорядочно выставлены высокие стулья, свалены в кучи пакеты с мусором, и неподвижно светят неоновые огни — все это проплывает мимо нас, будто внутренности затонувшего корабля, я чувствую себя батискафом, и на одну секунду меня посещает страстное желание разбить стенки своей раковины, чтобы стать частью этой экосистемы, поселиться здесь каким-нибудь полипом, актинией, медузой.

А что с Вилли, кричу я Полине, мы его грохнули? Полина кивает: подушкой задушили. И сбросили в пруд. Она серьезна, но, с другой стороны, это ее способ шутить — с каменным выражением лица. Более того — она может делать вид, что шутит, чтобы не говорить правду как правду. Я пытаюсь разглядеть правду в ее глазах, но это не лучший момент: в глазах у нее — исступленный восторг; возможно, она ловит с клубней что-то, чего не поймала я.

Мы сворачиваем в узкий проход, который даже не назовешь улицей: двигаться здесь можно только гуськом, и с теми, кто идет навстречу, расходиться, прижимаясь к стене. Граффити на высоте спины бледные: вытерты спинами. Нам обязательно идти по самым наркоманским притонам? — кричу я Полине по-русски. А куда бы ты хотела, дорогая? — хохочет она, — отвести тебя в музей эротики? В музее эротики я была в прошлый раз, это очень смешно — примерно как облитый водой пушистый кот. Полина идет вслед за мной, а сразу за ней — Свен. Он спрашивает, почему мы смеемся, — Полина говорит, что мы обдумываем план, как его придушить. Ну и как? В страстных объятиях, сладкий!

Я распластываюсь спиной по стене, чтобы пропустить пожилую туристическую парочку; они молчат, но что они туристы, видно по глазам — настороженные, заискивающие взгляды выдают их с головой; я чувствую что-то вроде превосходства: все же я здесь уже не совсем чужая, — и это сладкое ощущение заволакивает все мое существо. Полина за мной, глядя женщине (большие очки плюс прическа, как сахарная вата на палочке) в глаза, вполголоса говорит ей: cocaine? snow? meth? — и через несколько шагов снова заходится смехом, повторяя вслед за своей жертвой: oh no, thank you so muuuch!

Из трубы мы выходим на шумную, но благочинную улицу: кафе, рестораны, сувенирные лавки, нежный рекламный свет и Брамсовы венгерские танцы. Полине, конечно, захочется здесь устроить какое-нибудь бесчинство, хотя в нашем положении это может быть очень рискованно. Но она может рассуждать и наоборот. Разумеется, это в том случае, если все, что приходит мне в голову, действительно мое, а не занесено случайно вместе с травой, таблетками или клубнями, как, бывает, вместе с рыбой покупаешь десяток присосавшихся к стенкам ее желудка черных неподвижных червей, и вид их потом долго стоит перед глазами; впрочем, хва- леные клубни разве что прибавили мне бодрости, но не более того — возможно, их действительно было слишком мало.

И все же от греха подальше я обнимаю Полину за шею и стараюсь отвлечь ее разговором, спраши- ваю, кто ей больше понравился: Свен или Дэвид. Ты шутишь? Чтобы я еще раз в жизни связалась с ниггером? Меня передергивает.

***

Вероятно, это иллюзия, но мне кажется, я все больше погружаюсь в этот эшелонированный каналами город, в его шумы и ритмы, глухие и гулкие, я пропитана запахом стоячей воды, искусана комарами и приучаюсь говорить по-английски с немецким акцентом и наоборот. Меня завораживает прогресс превращения чужого в свое — не это ли имел в виду Гуссерль, когда говорил о месте другого, которое я способно занять, — город, в котором дома стоят чуть косовато, как, бывает, деревья в болотистом лесу, город, по наследству перешедший нынешним пиздаболам от рыцарей беззаветной жадности, он грязь елеем царским напоит, город оранжевых шариков и красных ставней, — я чувствую, как становлюсь кирпичом в его кладке, столбиком на его мостовой, крюком под крышей, опорой моста. Моя медитация имеет целью выход меня за пределы себя, экстатический скачок в незнаемое, дискурс о методе философии приматов. Я — доисторическое растение, хвощ в себе, и я вылезаю на сушу.

Полина вырывает меня из короткого забытья: мы на берегу канала, сидим прямо на мостовой, ребята все еще с нами, Свен рассказывает что-то про Африку — вроде он там чуть не целый год жил, — и Полина вполголоса говорит мне, что точно с такими же интонациями европейцы рассказывают о России. Африка, говорю я, это вообще инобытие России: Гумилев Чуковский, львы медведи, а-а, и зеленый попугай, снежной пустыне снится саванна с жирафами. Договорить я не успеваю, сзади нас окликают по-русски: эй, девчонки! Мы оборачиваемся, и хорошо бы было куда-то убежать, но уже поздно.

Полина в восторге: это они, кричит она ребятам, те парни, которых мы натянули в клубе! Кажется, ей особенно приятно, что выдался случай подтвердить правдивость истории про пятьдесят евро. Русский с немцем, впрочем, не выглядят как- то особенно враждебно, они садятся рядом, и я замечаю, как Андрей гладит Матиаса по плечу и тот трогает его ладонь в ответ. Ого, ребята, Полина бесцеремонна, как обычно, так полтинник все-таки даром не пропал! Я объясняю Андрею, что это была дурацкая шутка, но что полтинник мы уже потратили, я могу потом снять с карты и вернуть тебе, оставь телефон. Андрей отмахивается. Мы удивились, что вы убежали из клуба, говорит он, думали заказать выпивки на всех. Они хорошо вместе смотрятся: Андрей, с его рубленым лицом и угловатыми руками-ногами, и Матиас, нежный и мягкий, как девочка-турчанка. Дэвид смотрит на них с неодобрением.

Полина еще раз в лицах пересказывает историю про пятьдесят евро, передразнивая языковую беспомощность одного и другого, получается смешно, причем Андрей — видимо, несколько коктейлей сделали свое дело — находит в себе английского, чтобы уточнять ее рассказ: она мне говорит, очень высокий налог! а я думаю, боже, как тут все строго!

Я слушаю вполуха, вместо этого я вглядываюсь в огни на набережной — я вижу гармонию этих огней. Их расположение подчинено сложному, но строгому ритму. Группами по три — голубой, красный, желтый — внутри каждой группы вразнобой, они следуют друг за другом гирляндой. Иногда между ними встраивается зеленый, и я думаю о нем как о помехе. Но чем крепче я сосредоточиваюсь на пятнах и цветах, тем больше я понимаю, что никакой случайности тут нет места: все это самоцветье раскрывается как строгая система, в которой горизонтальные ряды отвечают вертикальным, свою роль играет оттенок цвета и интенсивность огня, и которая, опрокинутая в неверную мутную воду, бесконечно усложняется, и величие этого устройства внушает трепет.

Если человек — машина, то есть механизм, то, конечно, не в том примитивном смысле, в котором ex machina показывался бог: есть машины посложнее колесницы. Норма тогда предзадана изначально, коль скоро ты уже не элементарная частица — но нужен ли в этом случае какой-либо бог, кроме бога зеленых деревьев?

Полина опять трясет меня за плечо: Свен зовет всех к себе, где-то он тут в центре живет в сквоте. Полина в восторге: да ладно! все же разогнали уже? Только не наш. Свен поднимается на ноги, и в возбуждении вслед за ним подскакивают остальные. Дэвид говорит что-то Свену, кивая в сторону Андрея и Матиаса, я не понимаю по-голландски, но чувствую какую-то секундную неловкость, после которой Полина взрывается.

Faggots? Педики, блядь? Грязный потный ниггер! Не давая Дэвиду опомниться, она со всей силы толкает его в грудь руками, и Дэвид спиной летит в воду. Полина не успокаивается: она наклоняется к воде и выкрикивает короткую лекцию о толерантности, которой должны научиться все, кто слез с пальмы и приехал сюда, в gefickte, goddamn, цивилизацию, где их отучили есть бананы и носить юбки из, mother fucker, перьев, показали каждому ass hole, как держать нож и вилку, объяснили, arshloch, что нужно мыться каждый день и много чего еще. Дэвид все это время барахтается в воде, Свен хохочет, Андрей, который, кажется, ничего не понял, перегибается вниз и протягивает Дэвиду руку.

Полина немного успокаивается и, еще сквозь зубы что-то бормоча, отходит в сторону, Андрей тащит Дэвида, который подтягивается, уцепившись за камень, Андрей вслепую второй рукой ищет за что бы схватиться и хватается за колесо припаркованной машины — «фиат», маленький го- родской автомобильчик, который, когда Дэвиду удается перевалиться на живот, а Андрей в финальном усилии дергает его с удвоенным усердием, легонько трогается и двигается вперед — машину забыли поставить на ручник (а на передачу здесь почти не ставят).

Где-то в груди сладко щекочет все пять или десять секунд, которые машина чуть слышно шуршит резиной и сначала стучит об угол набережной днищем, а потом начинает кувырок, не успевает закончить его и носом шлепается в воду. Я отираю брызги с лица.

Я слышу одновременно несколько ругательств на разных языках, и яростнее всех кричит Полина. Она не может успокоиться, крутится на месте и бьет воздух кулаками. Свен показывает рукой на мост вдалеке: по нему движется красно-синий огонек полицейской машины. Полина берет Свена за локоть: где твой долбанный сквот? мотаем! Она тащит его, Свен смотрит на нее непонимающе: зачем? мы-то тут при чем? мы никакого преступления не совершали! На лице Полины настоящий ужас, она растерянно оглядывает всю компанию и продолжает тянуть Свена. Преступление не преступление, какая разница, мы все обдолбанные, у нее нет документов, эти двое туристы, кому-то охота объяснять все это полночи в участке? Она говорит скороговоркой, сдавленно кричит — она в истерике и в высшей степени убедительна, хотя и в самом деле похоже на то, что ее реакция несколько преувеличена по сравнению с произошедшим. Как только эта мысль приходит мне в голову, я хватаю Свена за другую руку и тоже тащу его.

Через секунду мы несемся по тротуару, созвездия и звездные системы огней встряхиваются и перемешиваются, как в шейкере, мы огибаем напуганных прохожих, перепрыгиваем мешки с мусором, за нами валятся несколько стульев, и Полина что-то кричит Свену, с которым она бежит впереди. Он кричит ей что-то в ответ, и они сворачивают в проулок слева. Бежать легко и радостно; перемелькивают вывески, двери, окна, витрины, вертушки с открытками, велосипеды, причем все это имеет смысл только в том случае, если и в самом деле — это я закончить не могу, — а если нет, то это значит, что Полина просто переусердствовала с веществами; возможно, сама она закинулась не одной таблеткой, а двумя, и плюс еще клубни — может быть, это просто измена. Мы перебегаем через широкую улицу и снова ныряем в узкий полутемный ход, в середине которого Свен открывает желтую грязную дверь, я с облегчением думаю, что мы на месте, но вместо этого мы через еще одну дверь вываливаемся в громадный двор, через который Свен петляет, чтобы не попадать под огни фонарей; нам повезло со штурманом. Из двора мы выходим, открыв решетку, и тут Свен останавливается: теперь будем идти медленно и парами, мы с Дэвидом впереди. На улице тишина и покой, гуляют туристы и под вывеской ювелирного магазина поет длинноволосый гитарист, голосом подражая коровьему американскому выговору. С улицы мы сворачиваем на набережную, и, взглянув вверх, я вижу на небе проблески рассвета.

***

Свен, скрестив ноги, сидит на матрасе и крутит один за другим косяки — дым толкается по ма- ленькой комнате и выбирается в приоткрытое окно — такое же, как на Станции Крайней, без штор. Край неба в окне незаметно высветляется, но слабо, будто на последнем дыхании, будто поверхность воды затягивает льдом. Наше окно смотрит в неприютность открытого космоса, но внутри светит настольная лампа, она стоит прямо на полу, накрыта красной, гармошкой сложенной бумагой, и гравитация электрического света удерживает атмосферу так, что не страшно. Полина перекидывается незлобными шуточками с уже переодевшимся Дэвидом: где твои vahlenki, мать? да разбила все, пока ниггеров пиздила, — впрочем, они работают на публику. Свен то и дело отвлекается от косяков, чтобы отсмеяться, Андрей и Матиас, похоже, понимают далеко не все, но хихикают тоже. Мы сидим и лежим прямо на полу — кроме пары матрасов и стола, мебели здесь нет. На стене напротив меня раскрывает пасть гигантский, даже не уместившийся на всей стене красный дракон.

После каждого взрыва хохота Свен просит — мать, ребята, разбудим Анни, выйдет нехорошо быть потише, но получается плохо, потише не может даже сам Свен. Анни твоя девушка? — спрашивает Полина, в ответ на что Свен и Дэвид переглядываются и заходятся смехом. Нет, белая госпожа, она соседка, говорит Дэвид и передает Полине новый косяк. Спасибо, сладкий, — Полина берет папиросу, прикуривает и передает мне. Поверх колес и клубней трава ложится мягко, почти незаметно.

Полина расспрашивает Свена, чем он занимается (играет в каком-то самопальном, но абсолютно революционном театре), а я изучаю сваленные в углу книги, это почти стандартный набор, который и должен быть у обитателя сквота творческой профессии, — бодяга дхармы и прочая la budda в дешевых изданиях. Многие книги потрепаны, как будто переходили от одного сквоттера к другому вместе с матрасами и столом. Учитывая количество травы (Свен насыпает ее из громадного, в каких добропорядочные граждане носят продукты, пакета), едва ли дело тут часто доходит до чтения. Наконец в тот самый момент, когда Свен посреди комнаты показывает, как двигается какой-то его персонаж (он похож на Адасинского в этот момент, но я боюсь говорить об этом — у них ведь абсолютно революционный театр), все хохочут, дверь открывается и заходит Анни.

Мать, Анни, мы так не хотели разбудить тебя, Дэвид прижимает руки к груди, что ты хочешь, королева? хочешь самый большой на свете косяк? Анни зевает и мотает головой: дайте попить. Привет, она оглядывает всех в комнате, я Анни. — Мы в курсе, говорит Полина, эти ребята, похоже, боятся тебя больше чем полиции, только и разговоров было, чтобы тебя не разбудить.

Анни не просто красива — она бесподобна. На вид ей года двадцать два, и у нее мягкое скандинавское лицо с веснушками — я бы сказала, Исландия, но может быть, только потому, что для этого лица Норвегия или Швеция звучат слишком обыденно: в нем еще много подросткового — скулы, припухлость губ, — и в то же время большими миндалевидными глазами она смотрит так, как могла бы смотреть возлюбленная Катулла на Беатриче, как бы говоря «ты многое теряешь, детка». Я знаю, говорит Полина, что тебе нужно, тебе нужна таблетка от доктора, она достает из кармана пакет с таблеткой, будешь? Дэвид присвистывает. Спокойно, она только одна и только для королевы! ну так? Анни пару секунд раздумывает: о’кей, говорит, спасибо.

Через двадцать минут Анни уже бодрее всех, она, скрестив ноги, сидит на матрасе, и хор голосов пересказывает ей все приключения дня: прикинь, мы со Свеном сидим на Рембрандпляйн и думаем, где бы вырубить стаффа, и тут прибегают эти бешеные русские, господи, это был настоящий секшуал херрасмент. — Это у них в России такое традиционное развлечение насиловать черных и потом топить их. — Мать, мы же еще не рассказали тебе!..

Я продолжаю перебирать книги и украдкой наблюдаю за Полиной: она светится наслаждением. Похоже, дело не в наркотиках: тот образ жизни, который она вела когда-то, — она как будто вернулась на несколько лет назад, в свой сквот в Йордане, с посиделками до утра, безудержными новыми знакомствами, когда, встав утром, не знаешь наверняка, чем закончится день, — сама такая жизнь — наркотик. И конечно, коль скоро она вынуждена была отказаться от этой жизни с рождением детей, а детей ей заделал Вилли, то он, получается, и есть тот самый человек, который украл у нее кайф, и то обстоятельство, что сам он при этом не был поставлен перед необходимостью сжечь мосты, не могло не усугубить ненависть к нему. Я снова мучительно пытаюсь пробить стену беспамятства на Станции Крайней, и ничего — я только как будто чувствую, как оттуда подтягивает сквознячок, но не более того. Должны же когда-то закончиться все приходы мира, говорю я себе, в конце концов, воск для нас — прежде всего свеча, Картезий.

В это время Полина пихает меня ногой: что, читательница, вставляет? Я машу книжкой с тушевым Джуан-Цзы на обложке: ага, думаю вот, может, я кусочек воска, которому снится, что он обдолбавшаяся русская девица. — Мне, кстати, Полина подхватывает, всегда казалось, что это глупо и ограничено, подумаешь, бабочке снится Джуан-Цзы, а ему бабочка. Ясно, что это только основа схемы, что-то вроде борромеева узла, их нужно нанизывать друг на друга: бабочке снится Джуан-Цзы, Джуан-Цзы снится, что он император, императору что он собачка фаворитки, а ей что она торговец рисом, она говорит приподнято и сразу всем, но в действительности старается произвести впечатление на Анни, и только, и даже если где-то цепочка возвращается к бабочке, все равно смысл конструкции в том и состоит, что в каждом конкретном месте она не замкнута.

На небе прочерчиваются блеклые линии облаков, и свет из окна теснит красный свет лампы, дракон на стене как будто наливается кровью. Полина, говорю я по-русски, нам домой не пора? Катюха, брось, все там в порядке будет. Я ложусь на пол и слушаю говор, отвлекаясь от смысла слов, просто как шум, мой слух перестраивается так, чтобы слышать в этом шуме музыку — додекафонную сонату, в которую тонкими ручейками вливаются тихий посвист трамвая с улицы, еле уловимое урчание воды в трубах, шуршание полиэтиленового пакета в руках и много чего еще.

***

Откуда-то взялась гитара, и немецкий мальчик — его имя начисто вылетело из головы — наигрывает на ней что-то меланхоличное, Полины нет, потом он начинает петь, и оказывается, что у него чистый сильный голос, Анни тоже нет, он поет по-английски, хотя и с очень смешным акцентом, что-то, чего никто не знает, хотя, кажется, это Коэн, а может, и нет. Андрей смотрит на своего мальчика влюбленными глазами, Дэвид, кажется, спит, а Свен слегка подвывает, пытаясь угадать развитие мелодии.

Меня немного потряхивает, как будто от холода, хотя скорее всего на самом деле просто холодно. Голое полуоткрытое окно, в которое забираются ручейки утренней уличной сырости, внушает мне отвращение и страх: хочется набросить на этот глаз покрывало и остаться в электрическом свете, как в околоплодных водах. Квадрат безразличного, потусторонней синевы неба недвусмысленно угрожает моей отдельности, я ясно чувствую присутствие центробежной силы, которая готова преодолеть гравитацию я, и тогда с меня полетят, брызнут в разные стороны части конструкции, удерживающей впечатления моей жизни, как с молекулы, которую разгоняют в центрифуге, осыпаются атомы.

Матиас (точно) передает гитару Свену, и теперь поет что-то очень знакомое Свен, со слухом у него проблемы, он, очевидно, знает о них и компенсирует их нарочитым артистизмом, получается скорее смешно, но кажется, он рассчитывает на такой эффект. У Матиаса в руках оказывается губная гармошка, и он частично спасает положение. Дэвид, оказывается, не спит; не поднимаясь с пола, он прижимает к животу маленький барабанчик и легонько похлопывает по нему ладонями. Меня охватывает беспокойство, когда я смотрю на него с барабаном.

Я встаю и выхожу из комнаты, никто не обращает на меня внимания. В коридоре полутьма, но это электрическая полутьма, здесь мне становится лучше. Желтый свет — из кухни: здесь пусто и грязно, чашки со старым кофейным осадком и коричневые круги на столе, просыпанные макароны и мятые рекламные проспекты. Кухня глухая, окна нет, но есть дверь в ванную. Звуки гитары и губной гармошки доносятся досюда милосердно смягченные. Выйдя из ванной, я думаю, не пересидеть ли здесь, но потом все же возвращаюсь в коридор. Двери похожи друг на друга, и я немного в них путаюсь, и толкаю какую-то одну, и, только толкнув, понимаю, что опять обманута: ведь нужную дверь легко было определить по звукам музыки, а это другая дверь, и нужна она мне только потому, что я ожидала увидеть за ней то, что и вижу, — в комнате без электрического света, с таким же голым окном, залитой холодным уличным небом, на полу среди цветных пуфиков, подушек, тряпок, одежды целуют и ласкают друг друга Полина и Анни.

На Анни уже нет одежды, и бросается в глаза бесстыдное совершенство ее тела: мягкость плеча, точная линия талии и идеальная соразмерность бедра, закинутого на ногу Полины. Джинсы у Полины уже расстегнуты и стянуты до середины задницы. Анни что-то ворчит по-голландски, и я закрываю дверь, чертовски холодно, все-таки это, вероятнее всего, от голода.

Я снова прохожу по полутемному коридору, рядом с входной дверью кое-как вповалку лежит разномастная обувь и стоит прислоненное к стене зеркало, в котором я вижу свое тело, и оно кажется мне подозрительным, как будто это не могу быть взаправду я, и к тому же оно слишком большое и неловкое. Я бесшумно открываю дверь, выскальзываю на лестницу и так же мягким медленным движением бесшумно прижимаю дверь к косяку, язычок все же щелкает чуть слышно, спускаюсь по узким, как лифтовая шахта, пролетам, вниз, где уже совсем холодно, и из-под щели внизу рвется яростный уличный блеск, сердце неритмично колотится, я хватаюсь за ледяную дверную ручку и резко распахиваю дверь, парадную мгновенно доверху заполняет бледно-синий свет, хлещет по ступеням и накрывает меня с головой. Задыхаясь, я шагаю вперед.

***

Сильный ветер режет кожу лица; сияние нездешнего неба прорезывает город: утро. Я слышу запах пекущегося хлеба и пунктиром с ним — гнилой воды. По другой стороне улицы катит скрипучий велосипед пожилая женщина с морщинистым лицом. На мгновение я становлюсь этой женщиной, это я встала сегодня ни свет ни заря, позавтракала круассаном и белым кофе, проверила, не написали ли внуки, почту, выкатила из подъезда велосипед, пощурилась на небо, застегнула куртку и покатила на смену, и мне хорошо и спокойно, размеренность и ощущение собственного тела доставляют мне чувственное наслаждение, и на девушку с кругами под глазами, вышедшую из двери напротив, я смотрю с удовольствием, потому что в этом, без сомнения, также есть своя размеренность, юности подобает тратить ночи впустую, колеса мира крутятся ладно, зубчик цепляется за зубчик. Велосипед сворачивает.

Улица продолжается мостом, но я прохожу по похожей на книжную, с домами-книгами, полку набережной и сажусь на корточки под каштаном. В воде хозяйничают утки, за моей спиной хлопает на ветру флаг над дверью закрытого бара, и снова шуршит велосипед. С той стороны канала статная мамочка сажает в машину двух заспанных детей, и девочка, постарше, с распущенными соломенными волосиками, капризничает, мамочка меня уговаривает, просит потерпеть, зато мы быстро- быстро долетим и сегодня вечером уже будем купаться на пляже, хочешь купаться? я хочу взять с собой тигра! солнце мое, а ему там будет жарко, на море, и купаться он не любит, давай он нас здесь подождет? А там мы купим тебе дельфина. Я соглашаюсь на дельфина и сажусь в кресло, мама меня пристегивает. Я мечтаю о том, как буду играть с дельфином, и еще замечаю, что мамочка очень-очень красивая, и мне хочется что-то сказать об этом.

Я встаю и возвращаюсь к мосту, перехожу через него и снова иду по улицам. Пузырь неба медленно наливается, и ветер пригоняет на него несколько маленьких круглых облачков. Справа открывается дверь, и я выхожу из парадной, поправляя на ноге блестящую лакированную туфлю, рассматриваю ноготь на безымянном пальце, пока ничего, но завтра нужно обязательно в салон, я цокаю каблуками по мостовой, незаметно посматривая на свои отражения в витринах. Дойдя до площади, я толкаю стеклянную дверь булочной и, взяв маленький кофе, воду и конвертик со шпинатом, сажусь за столик у окна. Я разворачиваю большой отсвечивающий на солнце каталог, чтобы успеть обязательно изучить его перед встречей, аккуратно отпиваю кофе и смотрю на площадь, которая начинает заполняться выходящими с вокзала туристами, продавцами карт и магнитиков на холодильник; поднимаются роллеты и со звоном колокольчиков распахиваются прозрачные двери, плавно скользят трамваи, и наконец становится жарко.

Город гомонит, трезвонит, хохочет. Он кипит медленно, как густая раскаленная каша. Толпы перетекают из улицы в улицу, заполняют набережные, сходятся на площадях, вспухают и опадают, стучат вилки и ножи, играют гитары и барабаны, урчат моторы катеров, в каналах бьются неразборчивые отзвуки экскурсий, лает собака, и в эпицентре жары снова поднимается ветер. Он начинается как легкое утешающее поглаживание, но почти сразу становится крутым и резким, как хлопок хлыста. В небе теснятся низкие серые тучи, первые капли ударяют в пыльные камни, толпы в смятении и весело ищут дождевики, зонты, козырьки ресторанов и сувенирных лавок, входы в музеи и храмы.

Я прячусь от штормового ливня вместе с группой шведских школьников в дешевом общепите и в компании руководителей компаний в ресторане на шестом этаже стеклянного новодела, и, обернутая в холодный полиэтиленовый мешок с капюшоном, кручу педали, разбрызгивая воду передним колесом. Я выхожу из укрытий, когда дождь перестает, и топчу лужу резиновым сапожком, подсматривая за родителями, хохоча вместе с ними, перехожу из магазина в магазин, легонько проводя пальцами по ребрам вешалок с платьями, рубашками, футболками, рассматриваю в витринах кольца и серьги, я продаю тюльпаны и рододендроны на цветочном рынке, разглядываю луковички и ахаю, глядя на цены.

Небо, прокашлявшись, разгорается вечерним пожаром, и я спешу прочь из закрывающихся музеев, офисов и торговых центров. Я располагаюсь на мостовых смотреть фокусы и кукольные представления, в тихих кофешопах и пивных барах, в кофейнях и джаз-клубах, еду домой, ворча на зазевавшихся туристов, затаскиваю велосипед в вагон метро, тороплюсь в театр и на концерт. Я не успеваю заметить, как стемнело — зажигаются гирлянды фонарей и ряды вывесок, разверзаются жерла ночных клубов, и хихикающая толпа как бы между делом растекается по улицам с горящими красным витринами в полный рост.

Пахнет гнилой водой, марихуаной, пóтом, духами и палеными волосами. Я сижу привалившись к стене в алкогольном угаре, пою хором, вскакиваю на скамью, когда наши прорываются к воротам, кручу винил на возвышении перед тысячной толпой, продаю толченый аспирин под видом кокаина, смотрю телевизор перед сном.

Мелькают огни, и все шумы смешиваются в однотонный гул. Я захожу в комнату, тщательно крашу лицо и переодеваюсь в белое белье. Смотрю на себя в зеркало и щелкаю языком. Глотаю кофе из термоса, прячу сумку с вещами в шкаф, отдергиваю штору и сажусь на высокий барный стул. Томно и даже слегка надменно, иначе мышцы лица быстро устают, осматриваю прохожих. Напротив меня останавливается большой темнокожий мужчина, рубаха расстегнута, галстук в кармане. Я открываю ему дверь, он колеблется и, будто подталкиваемый озорными взглядами прохожих, заваливается внутрь. Я задергиваю штору. Разумеется, я знаю, что делать дальше.

2014

.
Информация и главы
Обложка книги Станция Крайняя

Станция Крайняя

Вадим Левенталь
Глав: 1 - Статус: закончена
Оглавление
Настройки читалки
Размер шрифта
Боковой отступ
Межстрочный отступ
Межбуквенный отступ
Межабзацевый отступ
Положение текста
Лево
По ширине
Право
Красная строка
Нет
Да
Цветовая схема
Выбор шрифта
Times New Roman
Arial
Calibri
Courier
Georgia
Roboto
Tahoma
Verdana
Lora
PT Sans
PT Serif
Open Sans
Montserrat
Выберите полку