Читать онлайн "глушь"
Глава: "Глава 1"
ПРЕЛЮДНОЕ
Пряная солнечная лепёшка, казалось, что сейчас сорвётся с матово-лазурной обшивки этого верха, на который она на время присела, как назойливая муха. Вспорхнув и захлопав своими подрумяненными боками, её заполощет неживыми, словно родинки, шершавыми пригаринами и расстелет по траве, как полотенце, выброшенное в этом раунде. Ужасно хотелось сдаться, развернуться к пройденной роще и укрыться её лечебной марляной, прозрачной тенью от грязного и липкого вара. В носу всё высохло и покрылось шиферной коркой. Тропа глубоко шелушилась и трескалась от нехватки влаги, как пятка. Швырнуло на обочину ящерицу, изгибами выламывающую свой путь к тощим травяным лохмотьям. Кругом луг. На горизонте заострило скелет телевизионной вышки. Слева слегка наваливало сухим крошевом дуновения, словно изо рта, только что проснувшегося пса.
- Как же хочется спать, - отрешённо сваливались спёртые слова в эту жару и пыль. Это его напарник шевелил потёртыми плоскими губами, как сухим лубяным мочалом. - Не обижайся, как придём - я сразу усну.
Курицын хотел ответить ему, но для этого необходимо было поймать и встряхнуть своё сознание, которое отлучилось и так удобно копошилось вне тела, поэтому его совершенно не хотелось тревожить по пустякам. Хотелось лишь инстинктивно перебирать вялыми ногами, осторожно, чтобы перезрелый плод головы не обрушился на эту яловую, скорченную зноем поверхность, и не пропал.
Наконец-то вдали показалась птицефабрика. Поначалу она напоминала рядовой одинарный концлагерь, с доминошными, чересчур правильными прямоугольниками построек. Окруживший их простор, вымеренный и одинаковый, от которого уже даже не тошнило это хаотичное пространство, вселял надежду и даже какие-то планы на этот вечер.
Справа во всё это упиралась и потягивалась по-бычьи, размазанная по ходу воздуха, скорченному от зноя, небольшая деревенька Прелюдное. Её воткнули сюда, как советскую микросхему в типовой радиоприёмник. Со всеми своими впаянными, а в основном распаянными строениями, без которых эта местность не сможет принимать сигналы извне, он затеряется и пропадёт в этих помехах солнечного шума и пыли.
Тропа позвоночно шевелилась, подстраиваясь под их шаги, отбрасывая лишнее во все стороны. Вот они уже с головами наперевес, выталкивая наружу с подошв ссохшуюся траву и песок, вступили на ёрзающий порог своей каморки.
Осмотрелись - всё на своём месте. Уже месяц, как всё на своём месте. На своём месте древесно-волнообразная структура громады стола, с дубовой дюймовой толщины столешницей, грузно наброшенной сверху. На своём месте дисковый красный раздувшийся телефон, готовый лопнуть и разбросать своё дребезжание по паутине в каждый кособокий угол. На столе упругая полимерная рифлёная дубина. На своём месте больничная кушетка, казалось, что с каждой сменой она становится всё уже и ниже. На своём месте, косо прикрученная к стене, металлическая раковина, с пошло оголённым гофрированным коленом слива. Та же яма в углу, забросанная газетами десятилетней давности. Лампа, гимнастически выгнута набок на жёстких алюминиевых оголённых жилах.
Напарник снял трубку с телефона. Набрал короткий номер:
- База, база! Дальняя зона на связи. Мы на месте.
- Принял, - проскрипело издалека, и трубка пустила ровные комариные безвольные гудки. От этого пустого зуда у Курицына зачесалось в ухе. Он поводил там мизинцем и вытер палец о штаны.
- Кур, сходи, пожалуйста, осмотрись там. Я, правда, устал, и жутко хочу спать, - вываривая каждое слово, каким-то спёкшимся ртом проговаривал товарищ.
Курицын почесался, бросил пакет на кушетку, присел на неё, переобулся осторожно в старые поцарапанные ботинки, в коих не жалко бродить по пересечённой местности. Из пакета он достал книгу, которую собирался прочесть этой ночью, быстрорастворимые супы - погремушки и мятые, с просалиной, вонючие колбасные бутерброды, в изнывающем жиром прозрачном пакете, завязанном, как казалось, насмерть.
Он повесил ремешок дубины на своё узкое запястье, проверил связку ключей от главных ворот, от склада и остальные, так же бесцельно болтающиеся, и прибрал в карман. Проскрипел по кривому дощатому настилу на волю.
- Фонарь заряди, а то опять забудешь, - процедил он напарнику, обернувшись. Тот уже сопел.
Он и сам последнее время никак не мог выспаться, совмещая эту ночную работу и дневную учёбу. Вымещая одно на другом. Казалось, его время, словно бусы, разорвали, разбросали по округе, а его самого взяли за шиворот, заставляя собирать всё это потерянное, пару раз приложив головой о стену, чтобы не смог сосредоточиться. В этом лёгком нокауте он проводил последний месяц. Его неизбежно жалило сном в каждом спокойном углу, и вот он уже весь искусанный им, со вспухшими синяками под нижними веками пытается согреться, собрав всего себя к тёплому животу, словно умирающий паук.
Ещё эта проклятая жара, когда даже спасительный сон, словно обморок, не погружает во всю свою глубину, отмывая с сознания эту ежедневную мразь, а просто водит тебя по мелководью, будто недоросль палкой по луже в поисках подобных ему головастиков.
Курицын присел на пороге, приходя в себя. Повело спасительной вечерней прохладой. Мир становился немного удобоваримым, и в него сразу полезли правила, порядки и инструкции.
По его инструкции, которую он и в глаза не видел, напарники должны были принять смену у зоотехника, такого же никогда ими невидимого, так как тот уходил много раньше, да и ещё умудрялся оставлять после себя ужасный бардак. Это немытые от пригорелой яичницы сковородки, заляпанный стол вонючей лапшой, иногда в углу было обильно наблёвано, правда, только в одном, который так приглянулся специалисту. Тот, как, оказалось, обожал литературу и читал старинные газеты прямо из ямы в углу, забыв прибрать их обратно. Зачем эта яма - никто не знал. Ночью в неё проникала одинокая крыса и назойливо шуршала старой периодикой, мешая спать. На удивление, сегодня им был оставлен относительный порядок, кроме чайной лужи на полу, которую он прикрыл теми же газетами из ямы. Приступать к работе им полагалось в пять вечера и заканчивать в восемь утра. Рабочее время на этот период распределялась так: обход территории зоны одним из напарников в течение часа, второй в обязательном порядке должен находиться у телефона; затем смена караула. После каждого обхода - обязательный звонок на базу с точным докладом, без лирики и междометий. Сообщать разрешалось о подозрительных людях, поломках, кражах. Мелкие неприятности с местными жителями, с бродячими собаками и дикими голодными до кур лисами рекомендовалось решать самостоятельно.
Курицын слегка пришёл в себя и хотел быстренько обежать участок, не найдя ничего подозрительного и уйти к небольшому прудику охладиться и отдохнуть от жары. На крыльце он завёл будильник наручных часов, чтоб не опоздать, если удастся вздремнуть, и шагнул в уже немного затухающее пекло, которое с утра ещё раздувал огромный небесный цыплёнок.
- Цып-цып-цып. Когда ж ты согреешься? - прошептал вверх Курицын. От жары его одежда прилипла к просоленной и несвежей коже. Весь этот пряный её запах, вперемежку с птичьим кормом и экскрементами, тянуло кверху витым дымком, словно от тонкой дамской сигаретки или ароматической тлеющей палочки.
И вдруг он почувствовал острый удар в затылок. Курицын присел, погладил ушибленное место и медленно поднялся. И снова удар! Он резко оглянулся. Кругом не было никого. Он всё ещё стоял на крыльце спиной к закрытой двери. Протянул к ней свою руку, и та с мучительным скрипом отворилась. Он снова оказался в сторожке. Там вдали на лавке храпел его напарник. Курицын подошёл и подёргал его за плечо.
- Чего надо, чего уже час прошёл? - напарник спросонья посмотрел на часы. - Ты чего творишь то? Дай поспать! Я вторую смену сегодня подряд, плюс с учебы. В общагу пришёл, а на этаже, какого то мутного прибили. Менты, комендант - все в коридор вывалились, галдят, бабы визжат! - Он зевнул. - Хотел сегодня прогулять – захожу к Жидкому, а тот, правильного включил, типа, за три дня заявление пишется. «У тебя, говорит, папа умер? Мама умер? Сестра рожает? Ногу ломал? Нет. Тогда прогул тебе и увольнение по статье. Кого я за час вместо тебя найду?» Гнида. По плечу похлопал, подмигивает: «Вы ж там всё одно спите, а в общаге разве выспишься?» Короче, я сплю сегодня до упора. Хочешь, можешь то же не ходить, - постепенно угасали его слова...
- Меня что-то бьёт больно, а никого нет, - пожаловался Курицын.
- Слушай, пробеги там всё пошустрей, если всё нормально - приходи обратно, только тихо, звонить на базу будешь - не буди.
Он зевнул, отвернулся к стенке, задрожал и засопел, как сдувающийся воздушный шар. Курицын мысленно построил свой маршрут: сбежать с крыльца, миновать фонарный столб, от которого расходятся три пути. Первый путь - это проплутать мимо курятников, проверив по пути целостность крыши, вентиляторов, окон, зайти на склад и сверить по описи наличие ТМЦ, прочие мелочи. Потом вернуться к столбу, другой дорогой обойти периметр, проверить целостность забора, колючей проволоки. И наконец, выйти за периметр, осмотреть возможные места проникновения и войти через главные ворота.
Он скорым шагом, держась за затылок, спустился с крыльца и побежал к столбу. Добравшись, он облокотился о подпору и собрался основательно отдышаться. Поднял взгляд вверх, и его замутило от его высоты, точно опять ударило по затылку, только удара он не почувствовал, да и рука его прикрывала тыл битого черепа. Он опустил голову и его обильно вырвало. Почему-то это привело его в лютую ярость. Он с размаху стал пинать ногами по ненавистному стояку. Послышался раскатистый треск. Курицын снова поднял голову и разглядел на самом верху мачты, выше лампы фонаря, конус советского громкоговорителя. Фонарь заморгал красным, разбрызгивая похожую на вулканическую лаву материю, во все стороны, в такт музыке. Из рупора послышалась песня, сиплая, будто на подсолнечном масле жарят водянистые котлеты:
«Цыпленок жареный Цыпленок пареный, Пошел по улице гулять. Его поймали, Арестовали, Велели паспорт показать. Паспорта нету - Гони монету. Монеты нет - снимай штаны. Цыпленок жареный, Цыпленок пареный, Штаны цыпленку не нужны».
Курицына снова вырвало, на этот раз - прямо на себя. Казалось, что его тошнит вязким рыжим пламенем на штаны, во все раскоряченные стороны, выжигая округу. Ногам стало горячо. Он моментально сбросил с себя брюки. Потрогал лоб. Тот на ощупь напоминал выпуклую лампу накаливания. Курицын начал плевать на ладони и прикладывать ко лбу, пока во рту не стало сухо. Затем осмотрел брюки; те были обильно забрызганы какой-то красноватой и плодородной рвотой, похожей на глину. На лбу выкорчёвывало наружу, до ожогов, плоды пота, как волчью ягоду. Курицын свернул брюки и рванулся к пруду затираться и охладиться. В ушах, словно стекловата, чесалась только что услышанная песня. После начальных строк эту пластинку заело со скрипом и треском. К его облегчению одно ухо окончательно заложило, а во втором булькало, будто совсем издалека.
Через минуту Курицын уже мылся в зеленоватой воде. Его начало понемногу отпускать. Он застирывал брюки, но те ни в какую не отвергали его утробные выделения. Курицын посмотрел на часы; прошло лишь двадцать минут. Он вывернул брюки наизнанку, осмотрел их - вроде лучше.
Вдруг он услышал шорох, осмотрелся, не желая принимать его за реальность. На противоположном берегу хлебала воду собака.
- Да ну нафиг, пойду, просушусь, - успокоил он себя и метнулся в сторожку.
Когда он зашёл, напарника не было. Он взял палку и зачем-то повозил ею в яме в полу. Никого. Он осторожно выглянул за дверь и опять услышал репродуктор. Тот дико хрипел, речь было не разобрать. Фонарь уже погас.
- И как это всё понимать? Вот хмырь! Наверное, домой поехал отсыпаться! - негодовал Курицын. - Фонарь! - вдруг вспомнил он. - На зарядку надо поставить, а то ночью ноги поломаем.
Он воткнул устройство в гнездо на стене, однако индикатор не зажёгся. Курицын засуетился по комнате, без особого успеха. Электричества нигде не было. Он вышел во двор, заметил свободную розетку у знакомого столба и, не раздумывая подсоединил прибор. Помогло.
Через время зазвонил будильник, а это значит надо звонить на базу. Он зашёл в сторожку, набрал короткий номер и выпалил:
- База! Это дальняя зона, всё в порядке, отбой! - и положил трубку.
Через секунду он услышал звонок:
- Какое в порядке? Где Смирнов? Почему у вас посторонние шляются, ты кто вообще?
- Охранник Курицын, - какая-то мышь пробежала по его горлу.
- Какой нахрен Курицын, ты кто вообще такой, ты куда звонишь? Сейчас подъеду, разберёмся. Жди!
Мышь из горла снова пробежала туда и обратно, выскребая пищевод. Курицын подошёл к любимому углу зоотехника и густо закашлялся, выворачивая наизнанку лёгкие.
«Смирнова надо найти», - плясало в его голове, - «иначе хана!» Хотя с другой стороны, он сделал обход, да не весь, но обход. А куда там Смирнов подевался? Да может с местными водку пьёт, я то на месте. Хотя, как на месте? Ну, нарушил инструкцию. С кем не бывает. Только вот напарник исчез.
Курицын надел заблёванные штаны и вышел во двор. Там мелко моросило. Солнце, как варёная луковица, тошнотворно покалывала глаза. Луковый дождь пытались клевать местные голуби, выставив крылья в стороны и передвигаясь таким образом. Он побежал по периметру зоны, заглядывая за строения.
Честно говоря, он и не надеялся никого найти. Было понятно, что его напарника здесь нет. Но да даже если и нет - надо искать его, надо делать что-то, надо вымучивать свою работу, надо пытаться, не смотря ни на что. И тогда может быть смысл и придёт, а придёт он обязательно.
Иногда хочется всё бросить и убежать, скрыться, но это бывает только когда страшно. Ну и что! Вот сейчас страшно, а ему сейчас, в данную минуту немного безразлична эта порция немного подгнившей оторопи.
«Нет, я такого не ем», - подумал он.
Пришла в голову мысль попинать ещё раз тот проклятый столб. Под музыку и искать веселее. Он вышел к сторожке. Фонарь не горел. Из громкоговорителя доносилось лишь какое-то бульканье. Он прижался спиной к мачте и усердно лягнул. Лампа заморгала привычным красным, динамик кашлянул и послышалось:
«...исполняет хор Красного Знамени, имени Ворошилова!»
Заиграла мелодия, Курицын узнал мотивы Шостаковича. Заголосил запевала-пионер, звонко, словно его окунали в прорубь…
«Глянешь на солнце - и солнце светлей, Глянешь под ноги восклицательных камней. Глянешь - и иди, и не забудь свой оглядыш Отскрести от окрестности!»
Потом пролился остальной хор, немного по-девчачьи, разливая юношеский задор по ушам, словно газировку с сиропом из разливочного автомата. Каждую строку небрежно, немного не попадая в такт, подчёркивала литавра, выходя из динамика, будто вьюга, наваливаясь на следующие строки: «Жить очень нужно, вшей переможем, Только с осадков - нам хлебные крошки. Весел напев городов и полей. Весел и перв полнолукий еврей. Весел и мёртв и родён Протосталин. И сеял смерть Ворошилов местами!»
Музыка, казалось Курицыну, имела свой маршрут, на пути которого он поимел наглость стоять. Смутившись, он отошёл за динамик, чтобы это проверить. Там же услышал лишь фонящий свист. Фонарь выцвел и ронял на землю только крошки, словно из-под драчового напильника, которые принялись лихо кружить, как навязчивая мошкара. Несколько крох попало Курицыну в глаза, когда тот задирал голову вверх. Он начал тереть это месиво глазной слизи и отработанной металлической крупы. И сразу увидел Смирнова.
Тот плёлся ему на встречу с перевязанной головой, понуро глядя вниз, и со злости пиная какой-то мусор.
- Ты где был? - взволновано и с вызовом спросил Курицын.
- Мне крыса ухо покусала. К местным бегал, чтоб обработали. Как я этих тварей ненавижу.
- Местных? - не понял Курицын.
- Крыс, - пояснил тот. - Что их ко мне влечёт? Уже который раз кусают. А эта особая крыса. Она не боялась. Все они бояться - а она нет! А может она уже перестала быть крысой, взяв это взаймы у кого-то. Крыса - должник. Может когда крыса не боится - она становится кем-то из нас, а кто-то из нас становится крысой. Теперь я их бояться буду до конца...
- Так Смирнов спокойно, тебя в натуре крыса укусила? Это точно крыса? - тряс его за плечи Курицын. - Что за ересь ты несёшь?
- Точно. Я за газетой полез и подполз к ней близко, а она, распирая горло как завизжит! Бросилась на меня, и прямо за мочку уха - хвать! - он потрогал бинты. Гримасу его слегка повело от боли или от воспоминаний. - Вот что я ей сделал?
- А что у тебя с глазами? - Смирнов перевёл разговор с неприятной для него темы, взглянув на напарника. - Какие-то чёрные точки, как у моего бывшего кота, когда он болел. - Напарника снова повело в сон.
- Всё хорошо, проморгаюсь, - ответил Курицын. - Пошли, тебя ищут.
Они вошли в сторожку. В ней телефон наполняло и стравливало звонким всхлипом в воздух. Курицын снял трубку и представился:
- База, база! Дальняя зона на связи. Смирнов на месте. Посторонних на территории не обнаружено.
- Курицын! Какая база? Это ближняя зона! Короче, расклад такой: Смирнов… он нашёлся?
- Да, да… Всё в порядке, травма небольшая…
- Некогда об этом! Пусть сидит лечиться у телефона и никуда не выходит! Передай ему! А ты дуй к нам на ближнюю зону, помощь твоя нужна. Отбой.
В этот раз в трубке хрипело, как в рации, гудков не было.
- Эй, меня кто-нибудь слышит? - поинтересовался Курицын.
- Ты совсем дебил что ли? Бегом к нам, мы ждём! - раздалось из аппарата, только из микрофона, а не из динамика.
Курицын бросил трубку:
- Я на ближнюю, а ты на телефоне, и закройся обязательно!
Смирнов присел на кушетку, зевая. Он медленно раскрутил шнур, а аппарат поставил рядом с собой у изголовья.
- Звоните громче, а то могу не услышать, - он снова зевнул так, что от его зёва прикрылась дверь, а у Курицына заложило уши. - Попадись ты мне! - Погрозил он яме, прибывающей в полнейшем штиле.
Курицын собрал пакет, на случай если останется там на всю ночь, махнул рукой и вышел из сторожки.
В потёмках холодно колола какая-то мелкая изморозь после знойного, душного и тягомотного вечера. Курицын извлёк фонарь из зарядки и включил его, освещая себе дорогу, затем выключил, и шёл на память, по только что освещенному, дабы экономить заряд и привлекать меньше внимания. Зоны отделяло километра два. Через них пролегала четырёх полосная федеральная трасса и железнодорожные пути. Местность проходила лугом с кучей истоптанных и ненужных тропок, словно линии на ладони. Никаких препятствий его путь не предвещал. Минут через десять Курицын решил оглянуться. Вокруг ему мерещилась увесистая вибрация атмосферы. Вот вдалеке прогрохотал поезд, и он почувствовал давление под ногами. Он взглянул вверх. Там, будто мальки на мелководье сновали облака. Луна напоминала собачью голову с истрёпанной шерстью. Она была неправильной формы из-за искажений атмосферы. Курицин в шутку завыл наверх: «у-ууу-уууууу». И вдруг рядом подхватило: «УУ-УУУУ-УУУУУ!» - грубым хриплым голосом. Курицын судорожно нашёл выключатель и зажёг фонарь. Около него щурясь и отводя глаза стоял пёс.
- Ты за мною, что ли ходишь? - спросил он. - Иди домой, поздно уже шляться.
Пес мотнул хвостом и улёгся на брюхо. «А может оно и к лучшему», - подумал Курицын. «С ним спокойнее, а то мерещится всякое». Он достал из пакета бутерброд, с грубо порубленной колбасой и уже слежавшимся клейким хлебом, и протянул псу. Тот недоверчиво понюхал округу. Лениво, будто бы он совсем не заинтересован в съестном, подошёл поближе, вытянул вверх зад, прижимая морду к земле. Потом протянул для разминки каждую из задних лап, и наконец, осторожно взял бутерброд из рук дающего. Он в один присест сожрал угощение вместе с пакетом и присел рядом.
- Пошли, надо идти, - скомандовал Курицын тоном кормильца. Собака послушно поплелась за ним.
Около трассы он услышал голоса. По освещённой полоске дороги шли несколько женщин в черных до блеска платьях и переговаривались на непонятном языке. Головы их были накрыты косынками, туго стянутыми до морщин, проявившихся по всему лицу. Платья волочились по земле. Казалось, что какая-то сила из-под подола двигает их, словно речные буи по течению. Они плакали мелкими всхлипами, через силу, прикрывая рты кисточками от платков. Он пропустил процессию. Сзади шла девочка, она то догоняла, то отставала от них. То, прыгала, будто играя в невидимые классики. Поравнявшись с Курицыным она улыбнулась и сказала:
- А я в хоре пою! Слышал недавно? Глянешь под ноги восклицательных камней, ля-ля-ля. Слышал? - лицо её обыскало улыбкой, найдя лишь горсть заблудившихся коротких молочных зубов.
Курицына пробил пот.
- А они кто? - кивнул он на проходящих баб.
- Не знаю. Они только плачут. Ничего не говорят, - всё ещё улыбаясь, продолжала она.
Пес, сопровождающий Курицына, попятился назад.
Курицын хотел что-либо возразить, но его речь свесилась и не желала покидать его теплый рот. Девочка то же молчала. И тут навзрыд, весь этот бабский табор зарыдал так, что завыл его пёс. Воздух наполнило удушьем и горьким выхолостом яви. Он схватил девочку за руку и повёл по своему направлению. Вслед Курицын слышал проклятия и плачи на непонятном языке, который он сегодня совсем не хотел воспринимать.
- Так, идёшь со мной, потом разберёмся! Это и тебя касается, - сказал он собаке.
- Я петь хочу, - захныкала девочка. - Знаешь, я с этими шла, они ревут, а я пою под это. И я, как будто их солистка.
- Что-нибудь придумаем, - ничего не придумав ответил Курицын. - Как тебя звать?
- Алёнка, - подумав, ответила она.
Он оглядел её испуганно. Курицын давно так близко не видел детей, да и когда? Перед ним стояло существо ростом по пояс. Не пропорциональное с головы до ног, где-то худое до безобразия, а где-то опухшее мучными овалами. Её физиономия напоминала нелепую маску, наспех и первобытно вылепленную и требующую непременной переделки. Анатомия этого лица словно ещё не сформировалась на его поверхности, а только немного всплыла наружу. Может быть, её надо перевернуть вверх ногами и потрясти около земли, и тогда выделится что-то законченное и человеческое. А пока это только недоразумение.
- Ты совсем не Алёнка с шоколадки… Ну да ладно, - он махнул рукой указывая путь. Скоро они кое-как добрели до места.
Курицын включил фонарь и увидел ворота ближней зоны. На них, казалось бы, детской рукой нарисован цыплёнок с травинкой в клюве. Краска так облупилась, будто бы цыпленок долго и безнадёжно болел. Курицын постучал, как можно громче. На стук он услышал суетливое копошение за оградой.
- Кто? - совсем недоброжелательно откликнулось изнутри.
- Курицын! Вызывали?
- Наконец-то! Где ты шлялся? - в воротах захрустело. Открылся проём размером примерно с локоть.
- Ну и чего стоим? Протискивайся, больше оно не откроется, копать надо.
- Ну, я пошёл, - сообщил Курицын псу и девочке и полез вовнутрь. Собака, наклонив голову, внимательно наблюдала за ним. Девочка присела на траву и начала гладить пса по морде. Тот фыркал, но терпел.
По мере проникновения на зону Курицын порвал майку о какие-то металлические штыри.
- Набрали жирдяев, пролезть не могут! - зло ворчал мужик. - Глубже не открывается. Всё проржавело к херам, а денег нет на новые петли. Ладно, не обижайся. Звать меня Стас, завхозом тут работаю. А тебя как?
- Меня Денис, - ответил Курицын.
- Что у тебя с глазами? Ладно, потом. Смотри Денис, какое дело, - они двинулись вглубь территории. - Пару часов назад какой-то местный, или залётный проник на объект. Самое интересное - знал, как пройти. Так вот. Тут у нас снаружи помещений установлены вентиляторы, они из алюминия, дабы воздух этот куриный крутить, чтоб цыплаки не задохнулись и не передохли. Сам понимаешь, какая жара. Так вот. Он агрегат обесточил как-то, и весь пакет с отдушником и вытащил. Ну, вытащил и бежал бы себе, а тут Петров, будь он неладен, с обходом идёт. Слышит лязг, видит вора - и за ним. Тот краденое сбросил, а Петров не отстаёт. Тогда вор заточку достал и в бочину Петрову. А тот не будь дураком, дубинкой его по мозгам, да со злости, да и не раз, да так что все мозги по округе разнесло, - они подошли к зданию с зияющей дырой в боковине. Прошли дальше.
- Вот тут он его нагнал, - он обвёл рукою пространство: всё было усеяно какой-то кашей и кровью. - Тут порешил, - он наступил и смял ошметок мозговой плоти.
Курицына затошнило, он почувствовал рвотный позыв, но желудок был пуст.
- Короче, пока Петров за напарником сбегал - вор исчез. А тут ещё вы со своим Смирновым исполнили. Что с ним кстати?
- Крыса укусила, к местным бегал.
- Понятно. В общем так Денис, пока труп не найдём - никто никуда не уходит. Петров там, в сторожке, сам себе бочину залечивает. Его напарника мы на поиски берём, плюс нас ещё три человека. Твоя задача: постоянно, повторяю, постоянно, до особого распоряжения обходить периметр и сообщать нам обстановку. Вот рация. По херне не вызывай. Если только что-то серьёзное случится. Петрова не беспокой. Как только найдём труп, сразу свяжемся. Мертвяка прячем и по домам. Как же спать хочется. И еще, если всё пройдёт гладко, поговорю, чтобы тебя перевели тебя на эту базу с увеличением оклада соответственно. Ясно?
- Ясно.
- Территорию знаешь?
- А то! Как-то неделю здесь работать приходилось. Это не дальняя зона, здесь цивилизация!
- Ну, всё, в расход. Надеюсь ненадолго.
Курицын удалился быстрым шагом, а потом неспешно бродил по некогда огромному предприятию, коим когда-то славился посёлок. По этим тропам, как он сейчас, наверное, ходили переполненные духом, огромные, добрые и зубасто-весёлые люди. Этот народ будто из другой цивилизации, которая умела собирать постройки, да так, что до сих пор не сломать и не растащить по округе.
Всё было в каком-то промышленном мусоре и говне. Всё было исковеркано, всё облезло, обнажив металлическую арматуру и кирпичи. И всё-таки это крепко вросло из того времени во время нынешнее. И нет теперь ни у кого такого усилия, чтобы сдвинуть это со своего места, не то, чтобы разрушить.
На здании, что ранее было местным управлением, скучал утроенный настенный флагшток, наверное, принявший в себя столько древков, сколько не хватит на всех копателей одной братской могилы этому двоюродному прошлому. Покрытый ржавчиной, как лечебной глиной, как уставшая летучая мышь с ликом Змея-Горыныча, у которого правая голова так заржавела и посыпалась и оплавлено потекла вниз в смертельном сражении с действительностью, или от фантома палящего красного знамени.
Курицын отошел чуть поодаль. Зашёл в бытовые помещения. В туалетной комнате унитазы, как фарфоровые слоны уже не трубили своим нутром. Внутри них рыжий шершавый налёт, уже выцветший ржавчиной и известью, как глаза стареющей кошки. Он подошел ближе и погладил их плавно уходящие вниз бока. Раковины для умывания с открученными кранами, уходящие сливами в неизвестность, а сейчас забитые потолочной штукатуркой. Он зашёл в душевые кабины, с выкорчеванными дверьми, с нависающими полыми трубками без леек. Он открыл воду, только воды не было, не было ничего, кроме скрипа. Ему стало не по себе.
Фонарь в руке завибрировал, словно электрошокер. Запахло грозой. Курицын потряс его и направил на стену.
И тут он увидел этих протолюдей. Они трудились, а затем смывали свою блаженную усталость под тем радостным потоком, который ещё не крошится на голову, как гнилые зубы. По заляпанному кафелю, словно трещины, яркие вспышки живописали топорными мазками скульптуры исполинов, перетекающих из тела в тело мозаичным материалом. Эта ворочающаяся лава, уставшая после вереницы превращений, остывала, вытягиваясь из фокуса базальтовыми отложениями. Их выпячивало слой за слоем наружу барельефами эпохи, над которыми сияли искры расплавленного металла. Фонарь погас окончательно.
В этой наэлектризованной, пахнущей серой и озоном темноте, обволакивающим тёплым и упругим гулом его осадило назад. Он немного попривык к мраку и наблюдал за роящимся вокруг воздухом, вибрация которого с порхающей лёгкостью собирала парадоксальные образы и звуки другого измерения, в которое он только что постучался.
- Денис! - позвали его снаружи. Он так пригрелся здесь, что не хотелось выходить. Его позвали ещё раз. Он засеменил к выходу, у дверного проёма наудачу включил фонарь. И ничего не случилось.
Неподалёку стоял Стас и ещё двое незнакомцев. Курицын подошел к ним, представился. Те в ответ назвали свои имена, которые он сразу же позабыл. У ног Стаса лежал огромный вентилятор.
«Как же он его выдирал? Такой и поднять проблема», - подумал Курицын.
- Короче, не найдём мы его, скорее всего. Давай помогай, вентилятор надо обратно вставить. Потом для очистки совести ещё кружок накрутим и в расход.
Дул ночной прохладный ветерок. Стас в одиночку ворочал эту вытяжку, приноравливая её к зияющей пустоте стены. Ветер прошёл лопастями, сначала все услышали лязг, а затем будто волчий вой, и в конце, детский плач. Лопатки бешено закрутило. За забором завыла собака и запела девочка.
«Вас мне только и не хватало», - разозлился Курицын.
На остальных это произвело паническое ощущение. Один из незнакомцев жутко закричал и кинулся в сторону ворот. Через мгновение он скрылся в темноте. Стас взял монтировку, прислонённую к стене и с силой вставил во внутрь аппарата. Всё смолкло.
- Михалыч иди сюда, ты чего, как баба? - злился Стас. - Тебя ещё искать прикажешь? Охранники блин! Самих охранять треба!
Из темноты раздался крик, будто резали поросёнка. Все мигом бросились туда. Добежав, Курицын увидел беглого Михалыча, ползающего по земле у кучи строительного мусора, рядом на животе лежал труп.
- И как он без мозга сюда дополз? Так вот почему мы его найти не могли? - монотонно жевал слова Стас. - Как курица без головы бежал, бежал, но от гибели не увернёшься. Никогда...
Все, кроме Михалыча стояли, по-деловому держа руки в карманах и устало смотрели на покойника.
Вентустановку они ставили больше часа. С помощью монтировок и кувалды. Кое-как, хотя и немного криво она вошла на своё законное место. Стас завёл автомобиль, и охранники потащили труп в багажник.
- Погодите, постелить надо! - Стас начал разворачивать мусорный пакет. Покойника начало трясти. Тут уже между мужчинами началась сумятица. Бедный Михалыч сел на землю и тихонько завыл. Оторопь охватила и Курицына.
- Спокойно девочки! - медленно и устало бормотал Стас. - Лежал, лежал, да затёк. Пошевелили его, вот и принимает своё положение, в котором и останется навсегда.
Он расстелил мешок по багажнику. Они с Курицыным забросили труп в машину.
- Так, Денис, со мной поедешь. Остальные порядок наведите и по домам, кроме Михалыча. А ты Петрова в порядок приведи. Утром за вами заеду, отвезу. - Чересчур спокойно произнёс завхоз.
Курицын уселся рядом с водителем, и они тронулись.
- Знаешь, что мне на ум пришло? - начал Стас. - Я здесь с самого основания фабрики, сначала разнорабочим, потом кладовщиком, сейчас завхозом. И такое чувство у меня, что сейчас с фабрикой происходит то же, что с этим трупом. Жил-жил, а теперь только посмертные конвульсии. Всё разворовали, растащили по своим избам. Будто мы все мозги потеряли, побегали без них, а теперь поздно, и вот лежим около мусорной ямы и конвульсируем.
- Может не поздно ещё? - безнадёжно пытался поддержать разговор Курицын.
Стас молчал. Они доехали до пролеска, завхоз остановил машину.
- Выйдем, покурим, - предложил он. Курицын кивнул.
Стас достал отсиженную пачку из нескольких оставшихся сигарет. Те разбрелись по углам и помялись. Из них сыпался табак. Они изогнуто свернулись и не хотели извлекаться. Курицын грязными ногтями всё же смог достать одну. Он зажёг спичку, поднес к лицу Стаса. Тот кивнул. Курицын прикурил себе. Смог не проникал в лёгкие Курицына, он заметил трещину в гильзе, заткнул её пальцем, и только после этого успокаивающий дымок обнял его лёгкие. Курили молча.
Курицын никогда так близко не видел посёлка. Под собачьей мордой луны разлёгся пруд, заросший какой-то чешуёй. Вокруг него - кривые домики, будто покалеченные, будто деревья после своей смерти жутко корёжило и выворачивало во все стороны. Во дворах округлило синие бочки с мятыми боками, в которых плавали выцветшие листья. Щербатые заборы, местами даже не вкопанные. Часть их досок завалилось, и обозначает что-то пьяное вдрызг и людское, что-то пограничное, которое можно просто перешагнуть, а там то же самое. И кругом то же самое. Можно, конечно порвать штаны, вляпаться в репей, наступить в лужу, или облокотиться на осиное гнездо. Немного поодаль стояла телевизионная вышка для городских нужд, За ней проходила федеральная трасса, разрезающая посёлок пополам, как гнилую доску свежим срезом циркулярки.
- Давай, - докурив, обозначился Стас, - отнесём его к пруду.
- Может закопать? - поинтересовался Курицын.
- А зачем? Копать не охота совсем. Найдут его завтра, похоронят, как человека.
Они взяли труп и отнесли его воде, бросили лицом в водоём, поближе к месту забора воды и вернулись к машине.
- Отвези меня на ближнюю зону, а там я пешком, попросил Курицын.
- Хорошо, - ответил Стас, - ничего говорить не буду, думаю, сам всё понимаешь.
- Это само собой.
Выйдя с ближней зоны, он свистнул. На свист примчалась собака, она теребила хвостом и звала Курицына в сторону. Тот пошёл за ней и наткнулся на девочку. Та спала в кювете трассы. Курицын разбудил её.
- Ты где живёшь? - спросил он.
- Я не знаю, показать могу, только темно сейчас, - сказала она, потирая лицо. - Можно утром, я спать хочу.
- Пойдём! Утром так утром.
Девочка еле шла, зевая, поэтому на дальнюю зону они пришли только минут через сорок.
Курицын достал связку ключей. Отпёр дверь. Внутри показалось темно. Только псиная морда луны любопытно заглядывала в единственное оконце, свернувшись на одутловатом от раны и сна лице Смирнова. Услышав шум, тот недоумённо привстал на кровати.
- Так, давай за стол. Выспался поди! - скомандовал Курицын.
Смирнов испуганно поднялся и пересел. Курицын уложил девочку и сел, облокотившись об угол, разбросав ноги в разные стороны. Собака подошла к нему, облизывая его грязные руки. Сон не шёл. Организм его не вывозил всего и сразу. По телу пробежали нервные спазмы. В голове сбоило. И вот он сидел, как плюшевый мишка, которым казалось сегодня, наигрались вдоволь. Распоротый мишка, пустивший наружу свои внутренние тряпки. «Достаньте их из меня, и зашейте новые, те, которыми еще не протирали пыль», - ворочало мысли. Он глядел на раковину, на эти изгибы труб, и понимал, что кругом всё так же ужасно уродливо, как эти перемотанные изолентой кривые колени, чтоб не текло, а немного капало; что должно быть или сломано, или растоптано. И эти древние люди, которые никогда не ломаются, молча ушли смывать с себя сопли и ядовитый трудовой пот. Эти люди, скорее всего не совсем понимали цели. Но без цели гибнет улей, муравейник, термитник, даже стаи, летящие на юг, не могут просто разлететься…
«Эх, много же я не умею, и о многом жалею», - думал Курицын, «Есть выход, но хотелось бы немного и здесь покарабкаться, без жалости к себе. Как часовой механизм, плохого мастера, который закладывает меня в него, хорошо, что не бомбу, а сбой. И вот ты спешишь вперёд или опаздываешь. Идёшь такой себе, оглядываешься, а кругом вонючий и колючий воздух, ватные слова не о чём. И ты понимаешь, что сломан, что в тебе брак, только тебя вернуть нельзя, как мягкую игрушку, в которую ты поигрался - и надоело. И ты сам себя распарываешь на куски тёплым тупым ножом, достаёшь свой поролон этот вшивый, в грязных точках, проникнувших в брюхо, и бросаешь за окно».
В яме опять зашуршало старыми газетами. Собака зарычала, махнула хвостом и бросилась острой мордой в эту копошащуюся кипу. Через секунду эта морда высунулась, держа в пасти визжащую крысу.
- Тихо, не буди никого, - шептал Курицын, - иди на улицу. - Он встал и открыл дверь. Собака громко клацая лапами по дощатому полу рванула в темноту.
Курицын подошёл к яме, перегнулся через край и принялся доставать пожелтевшие, потрёпанные крысой и временем газеты. На дне ямы он обнаружил крысиное логово и нескольких слепых крысят. Он взял дубинку и методично передавил всех поочерёдно.
Газеты он аккуратно сложил в стопку и вынес на крыльцо. Там уже рассветало, и он запоем читал, стараясь вникнуть в подтекст мёртвой эпохи. Когда он отрывал голову от бумаги и вглядывался вперёд, где полями будто копошились неповоротливые тракторы, тёк по желобам раскалённый металл, по серпантину безмерного карьера поднимался монументальный БЕЛАЗ с ценной земной породой. И всё это закончилось тем, что мухи съели слона.
Качественная бумага хорошо горит.
- Показывай свою избу, - настаивал Курицын. Девочка решительно подошла к косому дому. Рассвет уже напоминал лопнувший капилляр в его глазном яблоке.
На пороге стояла немолодая женщина:
- Говорила же ему! Плохо кончишь сынок! Иди сюда, - поманила она девочку, та на бегу уткнулась в подол матери.
- Убили Никитку нашего вчера, у пруда убили! Спасибо за Настю, я уже не знала что думать! - плакала она, прижимаясь к Курицыну. - Непутёвый он был, негодяй. Заходите в избу, накормлю, - сказала она, косясь на перебинтованного Смирнова и на собаку.
- Нет не надо. - отрешённо ответил Курицын. - Нам пора.
Девочка запела что-то невнятное. Мать обняла её и опять заревела, как-то наиграно и напевно.
Всё кругом нарывало этим утром, навязчиво требовало очередную порцию жалости к себе. Эта полупомешанная мать, рыдающая, только потому, что просто не понимает, как себя вести. Она только и может, что накормить, а потом начнёт душить их своими ахами и охами. Потом проревётся и пойдёт кормить своих тощих кур, изнывая от однообразия.
Эта девочка, которая уже не вывозит реальности, пытаясь прибиться куда угодно, только бы выплыть из этого болота. Этот вечно сонный Смирнов, готовый проспать, да и просто проебать всё на свете. Курицын был уверен, что сегодня он забьёт на учебу и поволочётся в общагу досыпать. А затем начнёт жаловаться на обстоятельства и молить преподавателей об очередной троечке. Этот пёс, готовый прибиться к каждому за сомнительный бутерброд, за который он будет лизать жирные руки.
Ему всё никак не давали покоя эти огромные люди, творящие окружающее. А может - и нет никаких людей, кроме этих, которые сейчас вокруг него. Просто они растеряли эту силу. А когда она найдётся, она заставит их вывернуть этот мир, как ей вздумается. А сейчас они просто потерялись сами.
Курицын, Смирнов и собака тронулись прочь. Шли молча, а когда добрели до остановки, Курицын потрепал пса:
- Больше не увидимся, товарищ псина, прощай!
Пёс устало засеменил в тень, время от времени, что-то вынюхивая по пути.
Подошёл автобус. Они сели в салон. Смирнов сразу же засопел, а Курицыну не спалось. Он проворачивал в голове последние события. Бессонные сутки раскрошились на эпизоды. В окне замаячили знакомые пейзажи, которые его угнетённое сознание коверкало и искажало до неузнаваемости. По небу возили серыми, птичьими тряпками, издающими звуки, словно ими протирали пыльное копчённое за лето стекло. По далёкой красной луже стегало упругими ветвями до капель, которые больно жалили глаза, как мошки забиваясь под кантус. Курицын посмотрел вперёд. Дорогу выкручивало, будто шкуру огромного крокодила. Тот только и успевал подставлять свою спину, которую почёсывал угловатый автобус. Вдали показался город. Его как будто набрасывало сверху разноцветными кубиками, словно тетрис, стирая уже застроенные горизонтальные линии, когда их потряхивало на ухабах. Город то ссыпался, то собирался обратно. Цвета становились всё отчетливей и ядовитей. Курицын сомкнул веки, под которые брызнуло этим всем. Сначала в одну точку, а следом - поволокло по сторонам. Он видел калейдоскоп. Тот бешено вращался своей мазнёй. Под высохшие утомлённые веки с шумящим напором полезли слёзы. Они омыли все лишнее с глазных яблок. Курицын в этот момент уже спал.
Очнулся он в коридоре главного здания университета. Что-то вспоминая, отдельными отрывками, он испуганно огляделся по сторонам. Первое, что бросилось в глаза - это зияющая глазница шахты лифта. Из неё слышались искажённые нечеловеческие голоса, толкующие на непонятном ему языке. Он, казалось, понимал общий смысл этих разговоров, но вот вникнуть в суть никак не мог. Курицын поднялся и заглянул во внутрь этого колодца. Где-то глубоко внизу пара рабочих чистила лифтовой приямок. Собрались студенты, галдя на таком же непонятном языке. Курицын понял, что это край. Он посмотрел время. Часы стояли, только секундная стрелка конвульсивно подергиваясь, возвращалась обратно.
- Ремонт, ремонт, отошли! - нарисовался ещё один трудяга, тесня любопытных от шахты, размахивая огромными ручищами, слегка трогая нерадивых обывателей, изнывающих от любопытства.
Курицын отошёл к открытому окну напротив. Высунул голову наружу. Её потрепал тёплый ватный ветерок. По пути вниз он зашёл в туалет. Справив нужду, он залип у зеркала над умывальником. Посмотрел на себя, в глаза. В радужках его, вокруг мутных зрачков выволакивало наружу мельчайшие чёрные точки, мириады их. Они то оседали на дно, то всплывали к поверхности, разгорались, и гасли праздничным фейерверком. Он умылся, спустился и вышел из здания. Добрёл до знакомой палатки с мороженным, что-то пробурчал в окно. Через минуту он вышел на проспект. Ещё через минуту его чуть не сбил автобус, спешащий в это проклятое Прелюдное. И снова вокруг собралась эта неизбежная толпа любопытствующих, урчащая непонятным не переваренным мякишем. Курицын смахнул дорожную пыль со штанин и с мороженного, и пошёл прочь. Вдогонку ему несло ванильную сладость, корчёванную боль во всём теле, и это остроконечное утро, от которого болели глаза, и с которым срочно надо было покончить.
БЕЗДЕЛЬНИК
Сегодня совсем жарко. Невыносимо просто пройти по улице, не говоря о том, чтобы простоять больше часа на ежегодной школьной линейке, дыша испарениями асфальта и потом озабоченных подростков. Но таковы обычаи в этом городе, потерявшемуся среди хвойных лесов заметной проплешиной, со смолящим вдаль заводом. Покинуть который настолько трудно, словно вредную привычку, словно не покурить после транспорта, словно не сверить часы с телевизором, словно не проверить карманы после выхода из квартиры.
Утром Лютый рано зашёл за мной. Мы не спеша покурили в окно на кухне. В моём холодильнике с вечера остывало пиво. Я достал пару банок, обрубок заветренной краковской колбасы, из которой я соорудил кривые бутерброды. Оболочка от неё не поддалась моим ногтям с равномерным ободком грязи под ними. Ели с кожурой.
- На дорожку, - сказал я, открывая пивко. Мы дожёвывали снедь, комкующуюся в горле, сухо давясь и кашляя, запивая горьким мутным напитком. От холода пошла оскомина по повреждённым зубам.
- Собирайся, пиво по дороге допьём, а то самое интересное пропустим, - заёрзал Лютый на стуле.
Сегодня он был одет так, словно ему срочно нужно на пляж. Прямо сейчас. Я, глядя на него, нацепил на тело полосатую тельняшку с длинным рукавом, старые, пыльные плотные джинсы, единственные удобные кроссовки и кепку-бейсболку с «анархикой».
Мы вышли в подъезд. Навстречу поднималась старушка, сопящая как бульдог. Когда мы спускались, она, будто специально раскорячилась во все стороны, до которых могла дотянуться, занимая как можно больше свободного пространства. Остановилась. Со всем вниманием уставилась на нас, исподлобья провожая, пока мы не скрылись из виду. Казалось, что её взгляд налип на спину. Ужасно захотелось почесаться. Я оглянулся, а она пристально продолжала глазеть на нас сквозь грязное межэтажное окно подъезда, по карнизу которого взад-вперёд ходили два взъерошенных голубя с открытыми клювами.
Мы с Лютым учились в этой школе, в разных классах и в разное время. Но время было такое - сбитое и падшее, наползающее на нас всех, распахивающее себя, будто дутую болоньевую куртку, под полы которой мы обязаны были залезть за этим дефицитным, заживающим теплом. Помню, так же, как сменялись эпохи, так и у меня украли мою единственную куртку, прямо из школьной раздевалки, оставив, какую-то цветом похожую на неё. Такие эпохи, такие куртки, такие дела. Тогда я не различал цвета, и пришёл домой в этом брошенном бежевом отрепье. Тогда я всецело и осознал свою невнимательность и индифферентность к мелочам. Тогда то мне и объяснили, тогда то и дали понять, что я неизлечимый лошара. А я не понимал – для чего этому новому - моя старая куртка? Зачем? Тогда мне было всё равно. Я с детства не чувствовал ни холода, ни запаха. И какой идиот позарился на мои обноски не первой свежести? И как можно бросить свою куртку? Ты же столько прошёл с нею. Она пропиталась тобой, телом, твоими поступками, приняв на себя все твои неловкости: ожоги, порезы, потёртости. Можно украсть. Но оставить взамен свою шкуру? Это как? Такие времена… Кстати, вора так и не нашли. Да если бы и нашли - ничего бы не поменялось. Такое было время - время воров.
Украсть можно только мелочь, безделицы, если разбираешься в их сортах. Ничего ценного не своруешь. Самое ценное можно только потерять. И я терял мятые рубли, молочные зубы, совесть, в дырявых глазах окружающих. Я потерялся, и совсем мало что помнил из этого времени, мешковатого, утратившего краски. Я до сих пор только и делаю, что провожаю упущенное, и уныло гляжу вслед. И вот на мне выцветшая чешуя повседневности, оттуда, из плоского насекомого времени, евклидово пахнущего двухмерностью.
По пути к школе мы допили пиво. Долго стояли на безлюдном перекрёстке, ожидая разрешения пройти от краснопузого светофора. Когда тот нехотя угас, и проявило зелёный, с пищащей озвучкой и с убогой анимацией, имитирующей идущего хромого человека; нас чуть не сбил какой-то хмырь, несущийся на красно-коричневой Ладе 2104, по пути суетливо, и донельзя противно сигналя.
- Мудак, - громко крикнул Лютый ему вдогонку.
Услышав, тот остановился и начал сдавать назад. Мы уже перешли дорогу, и двинулись по центральной улице. Он, так же задним ходом по пустой встречке, нагнал нас и приоткрыл тонированное окно.
- Спешите куда? - высунулось костлявое ебло, в оспинах и ржавых прыщах, словно оставленных гвоздями. За еблом из окна свесилась рука, исколотая, будто на ней упражнялись второклассники на уроке рисования. - Поспешишь - людей насмешишь, - ебло разверзлось в ухмылке. Изо рта, совсем не к месту, торчал кривой забор, с понапиханными как попало зубами, разнородными, разноцветными и разбухшими дёснами. Он остановил машину, так же на встречке, вышел, поигрывая чётками в левой руке, движениями, которыми чешут запревшие яйца.
Лютый стал выходить из себя:
- Ты же спешил? Срать, наверное, невыносимо хотел? А сейчас совсем не спешишь? Обосрался? - прошипел он. Я немного опешил:
- Лютый, у нас дело. Давай не убивать его на эту чепуху.
- Наше дело и касается этой чепухи, можно начать и с малого, - Лютого жутко воротило, он начал сплёвывать скопившуюся слюну, будто бешеная лиса.
- Отойдём, потрещим, - затрещало ебало, как сорока, как собака лязгнула мимо брошенной палки, будто осёкся электрошокер, будто таджик цокакет, осуждая тебя, будто… будто…
- О чём с тобой треснутом ещё трещать, - ответил я, боясь, что Лютый сейчас ввяжется, как обычно, в эту бесполезную болтовню.
- Слыш, облегчённый, давай туда, - Лютый кивнул на подворотню, - я тебя внимательно послушаю.
Ебло слегка прониклось агрессией Лютого, и они вдвоём отошли на пару минут. Сначала из подворотни вышел Лютый и указал головой в сторону школы, потом это ебло, которое приблизившись, протянуло мне руку. Жать её я не стал. Лютый похлопал ебло по плечу. Тот отошёл к машине, вращая свои пропитанные клейким потом чётки. Мы поспешили дальше.
- Стрелку забил на завтра, - равнодушно процедил Лютый на ходу. Я промолчал.
Кажется, а зачем мы идём к этой школе? Да и причём тут она?
Мне тогда было восемь. Да и зачем возиться со своим восьмилетием. Когда тебе пару лет - ну ты пока кот, тебя ещё можно погладить, развлечь шуршащим фантиком. Когда тебе четыре - ты уже словно собака, внимательно заглядывающая в хозяйский рот. Тебя учат вилять хвостом по команде, служить. Обозначают территорию твоей ответственности, пока так... слегка, выцветшим пунктиром. Когда тебе шесть - тебе, наконец, пора стать хотя бы приматом, хотя ты и с горем пополам научиться читать и откладывать окружающее под свою стандартную стрижку под горшок. Всё и так понятно, что ты ни хрена не можешь, потому что тупой. Но тебе уже шесть. А шесть - это переходный возраст. В шесть отбирают в элитные спортивные секции, в шесть Ника Турбина писала уже, как двадцатипятилетняя баба. Про Моцарта я промолчу. Тебе, сука, шесть - давай, выбирай, каким будешь! То, что ты ещё ссышься и пускаешь сопли прилюдно - это пройдёт! Такое было время. И время пройдёт. Так вот. Тем летом, нас ходили и отбирали учителя начальных классов. Вызнавали, знаем ли мы буквы, умножаем ли в уме эти закорючки, сможем ли заучить Пушкина навсегда. Зачем?
А затем, что мы идём к этой школе!
Меня всё-таки взяли в этот мой первый класс, где неистово принялись обучать всякому уму-разуму, размачивая в нём мой мякиш того, что ещё не стало мозгом. Теперь он изрядно зачерствел в той ячейке, в которую я был определён. Но в то же время - я знаю множества способов вернуть ему пластичность, вопреки и благодаря тому, чему меня пытались навьючить и натаскать. И если честно признаться, то заиндевевший мозг имеет ряд преимуществ, чисто житейских, бытовых, конкурентных. Весь твой путь - это обычный набор стереотипов и заученных алгоритмов, лекал и инструкций к детскому конструктору.
Кому в детстве был интересен пластилин? Зачем он, если можно было взять и собрать трактор, или подъёмный кран из проштампованных деталей, дырявых в местах соединения гайки и болта. Кому интересна эта аморфная тряпка, питавшаяся известью, которая лежала на торце школьной доски, уныло свесившись в пол. Это вам не закалённый мел, оставляющий свой след, за которым она побиралась, как нищенка, удаляя последы ошибок.
Как-то я принёс кусок этого пластилина в наш застуженный класс в день своего дежурства. Тот стал твёрдым, словно восковая онемевшая свеча, которой вырвали язык фитиля. Не знаю зачем, но я размазал его по всей доске, на которой мел совсем перестал оставлять следы. Так я сорвал свой первый урок. Вот тогда-то и пригодилась заюзаная и изношенная тряпочка, и керосин, которым я отмывал доску после занятий, одновременно, вытирая зарёванное лицо, грубой тёмно-синей тканью рукава, выслушивая у себя за спиной, вспотевшей от усердия, скупые поучения тех, кто пока имел возможность меня исправить.
Лютого взяли сразу во второй, прямо из детского сада. Там его поднатаскали, как смогли, махнули рукой, и наскоро укомплектовали в отдельный экспериментальный подвид. Пока мы выводили кривые крючки на линованной бумаге, они уже могли писать слова целиком. Таков прогресс.
Итак. Тем летом мне исполнилось уже восемь. Наступили мои первые каникулы. Как назло, меня не с кем было оставить дома, поэтому я по-прежнему посещал учебное заведение по льготной путёвке. Нас сносно кормили, всею рокочущей толпой выводили в город, манящий теплом, и заслуженным бездельем. Занимали наше обнищавшее бездельем детство, чем только могли. И на том спасибо. Тем временем в здании наспех проводили ремонт: шпаклевали и красили стены, заносили новое отполированное оборудование и горючие стройматериалы. В какой-то момент - всё это взяло и вспыхнуло. Пламя не поддаётся дрессировке, это вам не послушные ученики.
То, чему суждено сгореть, горит очень быстро. Огню плевать, отличник ты, или двоечник. Огонь лучший учитель, особенно в моей школе. И те, на ком стоит это клеймо ожогов - его отличники. У огня всегда хороший аппетит. Не то, что у меня в то лето.
Огонь - эта такая война, которая выедает все потужные и деревянные слова, постную болтовню. Он отсевает бракованное, трухлявое, вялое. Но мы любим, почему-то эту вялость и трухлядь, поэтому и спасаем её в первую очередь, как этакий эталон мелочёвки, от которой можно оттолкнуться в дальнейшем. Как-то не принято спасать сильных и независимых. Зачем они? Они станут только крепче и самостоятельнее. А человек без зависимостей - главный враг общества. От него можно ожидать всего чего угодно. Даже волки не охотятся на здоровых, ведь проще же поймать хромого, или глупого зверька, который совсем не втыкает своим сознанием этот донельзя простоватый мирок. А огонь забирает крепких. Такое вот жертвоприношение могучим его богам. Настоящим богам, не таким книжным, а таким ветреным, лупоглазым, состоящим, из оригинального божественного материала, а не из смазавшейся типографской краски.
Так вот. Люди принялись спасаться, все поголовно. Прыгали из окон. Их выселяло из тела в узких задымлённых коридорах. Они, словно змеи, выползали все помятые, в какой-то шершавой наждачной чешуе, без прошлогодней кожи. Такие прокисшие от горелого смрада. С целью не вдохнуть свежий июньский воздух, а выдохнуть, ставшую общей мокроту перегара.
В этот день случилась суббота, и меня оставили дома. С утра мы вышли на прогулку. Я никак не вспомню с кем, да и не важно, и скорее всего по срочным делам, а не просто так. Навстречу нам попался загорелый, немного обугленный паренёк, орущий вдаль. Бывает. Он только развернулся, обогнул нас, и истерично завыл в податливое в этот момент небо. Вверху понимали, когда нужно размякнуть и принять этот вопль, а когда натянуть на себя безразличную, матовую пелену. Я слышал только этот закипающий от крика воздух. Мне хватило.
Обратно мы шли уже другой дорогой, по набережной моей любимой смоляной от солнца реки. Та столько впитала в себя, что в ней уже не переваривалась эта похлёбка. Мне казалось, что речка встала на месте, и ворочается с боку на бок, как больной животом пёс.
А в нас, казалось, заложили этой жизни со значительным запасом, да ещё с каким. Мы спокойно пили из этой реки, не смотря на кислые ручьи, наполнявшие русло со всех местных заводов. Мы ныряли в неё, швыряли плоские камни, мочились. В ней стирали ковры, мыли коров, глушили рыбу. В ней тонули люди и подгнившие трухлявые лодочки. Но не об этом. Хотя, как не об этом. Я до сих пор, прихожу к ней, в самые стрёмные свои минуты, чтобы она полоскала мои ладони, спокойно, без истерик и ярости. Тихо.
Минут через пять мы подошли к школе. Всем было не до нас. Как и всегда. Как и всегда, здесь, наверное, до сих пор нянчат и пытаются приручить зверят. До сих пор эти зверьки сбиваются в стаи и стаями метелят наотмашь себе подобных, а проходящие мимо взрослые стыдливо отводят глаза.
Из горластых динамиков несло икающей и трещащей мертвечиной, истёртой, заезженной записи, вперемешку со звонкими голосами. Мы, очередной раз услышали, чему учат в школе. Нас это, почему-то никак не коснулось. Нас учили миром обиженные дородные тётеньки, учили ненавидеть, учили пресмыкаться, учили быть лицемерами. И вот они, все те же самые, заиндевевшие, застывшие степными каменными бабами, пафосно зачитывают каждый год один и тот же текст, с выражением, с надрывом, давя наружу послушные слёзы в заранее готовые канавы морщин.
Мы с Лютым, растолкав толпу гостей и родителей, встали в первый ряд. Кивнули друг другу в знак готовности. Я предусмотрительно окинул взглядом толпу в зоне видимого, и заметил оператора местного ТВ. Тот периодически подносил громоздкую камеру к лицу, вскидывал солнцезащитные очки на лоб и прикладывался глазницей в объектив. Поснимав пару минут он отстранял аппарат и снова надевал свои дурацкие очки. Чем-то это всё напоминало застолье, тосты не трезвых училок, и опрокидывание камеры, как обязательной рюмки.
Иногда убитый в хлам, я, бывало, посматривал в одиночестве контент этого местечкового ТВ. Так просто залипнуть, будто на местного гармониста - дурачка. Всё было на отъебись, начиная прямо с логотипа, который перекручивало, выворачивало наизнанку, под убогую мелодию. Непонятно было только - из какого инструмента можно всё это извлечь? Немного потерпеть, пока покорёжит заставку и можно расслабиться. Первой рубрикой неизменно шли окрестные новости, но в связи с тем, что новостей этих в городе отродясь не было, приходилось испускать пылающие репортажи с нахрен никому не нужных детских утренников, или засылать в эфир интервью домоуправов, разновесных руководителей, резюмировать итоги их душных заседаний, собраний, всякого прочего местного самоуправления. На экране мельтешили унылые депутаты с сочащимися жиром, как со свежего масленичного блина, липким потом из подмышек и с покатых угловатых лбов местных авторитетов, которые по-хорошему должны были присесть, и присесть надолго. Ото всюду сквозило оглохшей, нарочито выпяченной провинцией, так, что мне становилось немного стыдно за свой, в общем-то, неплохой город, убитый старостью и несгибаемыми обывателями.
Когда то, когда это место было ещё дремучим посёлком, наши доблестные рабочие не стеснялись, экспортировали мировую революцию в мещанскую глушь областного центра. Весёлые, и всюду поизносившиеся, они смело экспериментировали, и ставили на кон свой износ, получая взамен праздник. А теперь стало так...
После вымученных и невысказанных вслух новостей, следовали ожидаемые всеми музыкальные поздравления, по следующему шаблону: коллектив столовой энного предприятия поздравляет свою бессменную заведующую. Всецело желает ей обыкновения, жизни, лошадиного здоровья, и смеет потребовать, вклинить в эфир для неё, самую заезженную песню которую они на досуге випилили из музыкальной телепередачи, типа утренней почты, чтоб её аж зажевало на середине. Персонал ТВ пускал запись видеоклипа с одного из федеральных каналов, даже не удосужившись затереть логотип, который тот когда-то опрометчиво продемонстрировал, не подумав о последствиях.
Конец вещания закрывал кинофильм, выходивший в эфир прямо с пиратской видеокассеты, купленной в ларьке на городском рынке. Радовало одно - что хотя не порнуха, но и ей я не удивился бы, они могли и перепутать, или предварительно не просмотреть эту паль.
И вот вперёд вытолкали первоклашек. Те, заикаясь, стали произносить наспех выученный текст с убитым смыслом и глагольными рифмами. «Какой дегенерат им пишет?» - думал я. Лютый толкнул меня в бок:
- Пора!
Я моргнул глядя на него. Лютый выдохнул, рухнул вниз и встал на четвереньки:
- Шко-о-о-ла! Шко-о-о-ла, - по-бараньи заблеял он и засеменил на середину плаца.
Следом двинулся и я:
- Уважаемы господа родители и ученики, и не всеми уважаемые господа учителя. Вашему вниманию я представляю продукт взращённый данным учебным заведением. Посмотрите, как легко он поддаётся дрессировке. Дружок - сидеть!
Лютый послушно сел на горячий асфальт, вытирая пот со лба. Один из первоклашек продолжал декламировать свой заученный текст.
- Мальчик, помолчи, дядя разговаривает! - прервал я его на полуслове. – Дружок - голос.
- Бееееее! - надрывался Лютый.
По толпе пошёл смех. На заднем плане металась ошалевшая завуч, ища кого-то. Через минуту нас скрутила охрана школы и физруки, и повели внутрь здания. Вызвали ментов. Пока ждали их, физруки пытались провести с нами воспитательные беседы.
- Тут же дети. Как же вы так… позор-то какой! - это всё на что их хватило.
Скоро появился и сам директор школы:
- Ну, вы чего парни, - слегка улыбался он, - идите домой, проспитесь. Повеселили народ, пора и честь знать.
Директор, в общем и целом был адекватным мужиком, насколько можно быть вменяемым в этом курятнике. Находиться под этим гнётом бабских амбиций, а тем более сработаться с этим - дорогого стоило. Терпеть эти поганые норовы, эти их бесячие привычки, их недосыпы, недоёбы, месячные…
Завели бледную завуч, она охала и хваталась за сердце. Пыталась обмякнуть в руках молодых училок, которые с нескрываемым ужасом смотрели на нас.
- Вам бы в театре играть, Екатерина Станиславовна, - язвил Лютый, - у меня дядя режиссер, кружок театральный ведёт в нашем ДК, могу похлопотать, примой будете.
Завуч покраснела и с кулаками бросилась на Лютого:
- Мы месяц это готовили, учили! Ты то, что сделал, бандит? Я же для вас стараюсь, идиоты, а вам всё по боку! Как были отребьем, так и остались! - тон её речи всё понижался, и наконец, его вытеснило привычное нравоучительное наставление.
- Вы же лоботрясы. Ты бездельник, - она пыталась дотянуться до меня своим кривым указательным пальцем. - А ты, - показала она на Лютого, - Лютиков - лентяй. Ни разу палец о палец не ударил. Ты хоть что-то умеешь, кроме клоунады?
На этот раз завёлся Лютый:
- В том-то и дело, что «что-то». Если я не умею, не хочу, то я не делаю. А вам кто сказал, что вы можете детей воспитывать? Превратили школу, да чего там школу - весь город, как сраный балаган! Цирк уродов! Осталось только купол над всем этим натянуть. Давайте, все ваши транспаранты сошьём вместе, и натянем! Что не прав я?
- Так, заканчиваем! - встрял директор. - Екатерина Станиславовна, нам тут скандалы не нужны, поэтому пусть ребята идут домой, а мы продолжаем.
- Лютый, хватит пререкаться, - я схватил его за руку и потащил к выходу, он продолжал клеймить, теперь уже всю систему образования. Мы вышли из здания, когда туда заходила милиция. Лютый и тут не смог сдержаться, плюнув одному из них в спину. Потом мы долго бежали дворами и переулками, пока не оказались в лесу.
- Лютый ты псих! - сообщил я ему. - Теперь нас точно закроют.
- За что? - задыхался он.
- За хулиганку, суток на пятнадцать. А пока мы на свободе - ищи донора почек, а заодно бронируй палату. Плевать ты после всего этого сможешь только кровью. Менты, как дети, и так обиженные, и ты им подлил масла в огонь. И завуч точно заяву напишет, и ТВ снимало. А если раздуют дело? Запись - есть, оскорблённые детские чувства – есть. Вот и пожизненная моральная травма. Представь себе выпуск: дети плачут, над их праздником цинично надругались, родители в ярости. Дальше камера наползает на Екатерину Станиславовну, та смахивает скупую слезу. Она с надрывом, заламывая руки, водит головой, не веря, что школа могла воспитать таких негодяев. И вот у здания собирается толпа: женщины крестятся, мужчины бьют себя кулаками в грудь, испуганные дети прячутся за их спинами. Со стороны православного храма раздаётся колокольный звон.
«Отдайте их нам!» - требует толпа. Их пытаются удержать растерянные милиционеры.
Одного из них отвлекает репортёр. Милиционер призывает людей разойтись, он сторонник наказания по закону. А уж за оскорбление представителей власти хулиганы ответят по всей строгости. И откуда только берутся такие? Он пожимает плечами, извиняется и принимается снова теснить толпу.
- Ладно, не нагнетай, - сухо отозвался Лютый, - признаю, перегнул немного. Пошли, лучше, отметим, потом подумаем, как дальше быть.
И мы отметили.
То, что осталось в памяти со вчерашнего вечера - это какая-то его незаконченность. Взорванная голова изнанкой. Лоскуты событий, наскакивающие друг на друга. Мы вышли из леса и уютно устроились в придорожном кафе. Изрядно накидавшись, естественно устроили, совершенно не к месту, возню и перепалку с какими-то не русскими.
Пробел. Потом уже в городе докопались до слегка тёплого мужика, спросившего закурить. Тот оказался могильщиком. Я начал убеждать его, что мы его помним, что мы, что ни на есть, давно мёртвые, и благодарны за услугу, которую он радушно оказал нам. Лютый, с серьёзным видом подтверждал мои слова, а потом начал выяснять, не выкапывает ли он трупы по ночам. Тот мотал головой, то ли от страха, то ли в ответ.
- А нас, зачем выкопал? - повторял Лютый, приблизившись к лицу незнакомца и глядя прямо в глаза. - Нехорошо. Вот куда нам теперь податься? Ты где живёшь? К тебе пойдём... В общаге? Не, в общагу не пойдём, от нас мертвячиной несёт. Крысы погрызут, или собаки. Лопата есть? Прикопаешь нас обратно?
Мужик изрядно перепугался стоя на безлюдной улице, он повторял что-то не членораздельное. Лютого совсем понесло не туда:
- А трупы какие? Вот скажи мне могильщик, неужели, когда выкапывал, так и не попробовал. Хочешь попробовать. Он достал нож. Мужик сел на корточки и обхватил голову руками.
- Лютый пойдём, - оттащил я его, - он и так не совсем в порядке.
Пробел. Лютый шёл и рассуждал, какой бы из него получится образцовый мертвяк. Он заглядывал мне в лицо, с просьбой оценить степень его сохранности, как трупа. Он решил двинуться к кладбищу. Но там ни черта не было видно, и мы снова вышли в город. Наконец мы добрались до светлой центральной улицы, обласканной фонарями и неторопливыми, прогуливающимися пешеходами. Проходя мимо двух неспешных девиц, цепляющих друг друга под руку, Лютый решил познакомиться.
Пробел. Мы шли уже вчетвером, Лютый нёс опять свою ахинею про загробный мир, а я уже не держался на ногах. С тротуара меня выносило на аллею с крепкими рогатыми тополями. Я шёл прямо на тополь, обнимал его, перебирая руками по стволу, и отталкиваясь, шёл дальше до следующего.
- С тобой всё в порядке? - постоянно спрашивала одна из девушек.
Пробел. Мы лежим около вонючего ручья, в карьере, недалеко от очистных сооружений. Лютый где-то раздобыл гитару, которая вообще не строит и пытается петь. Девки, уже пьяные, настойчиво просят его сыграть «Батарейку». Он не обращает внимания. Тогда одна хватает гриф и глушит инструмент. Наконец наступает тишина. Лютый умышленно начинает рвать струны, затем разбивает гитару о землю, прыгает на ней для верности…
Пробел. Мы сидим под яблоней в частном секторе и пьём невесть откуда появившийся самогон. Вокруг лают собаки, надрываются кузнечики и комары. Я убиваю нескольких севших на лицо. Потом выпиваю из бутылки, до тех пор, пока не почувствовал рвотный позыв. Запиваю водой, потянув вниз тугой рычаг колонки на обочине, забрызгав ноги. Срываю неспелые яблоки с ветки. В рот брызнуло ядовитой кислотой. Но я жую, чтобы заглушить затхлый, и в то же время карамельный привкус пойла. Бабы смеются и целуются.
Пробел. Утро. Голова, будто обклеена ватой. Я открываю глаза с помощью пальцев. На кресле со вскрытой обивкой, напротив, сидит Лютый, попивая пивко, и читает массивный том Достоевского.
- Где мы? - глухо, словно из-под воды, всплыл мой голос.
- Проснулся? - усмехнулся Лютый. - У этих вчерашних шмар. Не помню, как их звать. Ты не помнишь, случайно, а то как-то неприлично, если они нагрянут.
- А где они? - меня вытрясало ознобом в занимающуюся утреннюю жару.
- В училище своё побрели. Я сам толком не понял ничего. Разбудили, выдоили, как бычка, - он захлопнул книгу и потрогал промежность. - Озабоченные какие-то, - добавил он с нескрываемой бравадой. - И это, просили не шуметь и не блевать по углам. Квартира съёмная.
- Пиво осталось? - спросил я, как можно жалостливее.
- Что-то осталось в холодильнике, - Лютый погладил себя по впалому животу, - сходи, глянь. Мне заодно захватишь. Уж больно я устал, и устал больно, - похотливо рассмеялся он.
Я поднялся. Мутило будто не меня, а комнату. Широко расставляя ноги, я вышел в пустой коридор, нашёл туалет и кухню по запаху чего-то молочного.
Там я сразу заметил пёстрый урчащий холодильник. С него свисали плоские магниты со всех захолустий, куда может занести избытком времени, до которого сейчас совсем не было дела. Недолго думая, я вытащил сразу пару стеклянных бутылок Жигулёвского, оглянулся и присел за небольшой стол, на котором, будто грибы, намертво вросли приклеенными ободами, стаканы с тёмным содержимом. Я сдвинул их к краю, чуть не опрокинув, оставив после них только серые кольца каменелой засахаренной пыли. Пиво я всегда открывал ключом, как и сейчас. Непослушная пробка улетела за гарнитур. Быстро перелив содержимое в желудок я немного осмотрелся.
В раковине покоилась грязная посуда. Казалось, ей было очень неудобно находиться в таком положении, с застрявшими в боках ложками-вилками, словно её пырнули перед уходом и бросили загнивать. Кран немного пропускал, и совсем неприветливо цокало свеженаливающимися каплями по окладистой мути в верхней тарелке. На заляпанной плите зевала небольшая кастрюля с водой и масляным налётом на поверхности. В ней копошилась ещё живая муха.
И тут в мою ногу что-то упёрлось. Я нервно вздрогнул и опустил свой взгляд на рыжую аморфную массу под ногами. То был донельзя жирный, пушистый кот. Он, глядя мне в глаза, издал звук, будто потревожили не смазанные дверные петли, и в развалку направился в угол.
Повернув голову, я увидел на полу пару пустых пластиковых упаковок из-под доширака, одна из которых была пуста, если не считать остатки мусора; а другая наполовину наполнена водой, в которой плавало несколько разбухших гранул кошачьего корма.
Порывшись в закромах нерадивых хозяек, я нашёл вскрытую упаковку с лоснящимся и довольным котом на этикетке, насыпал рыжему, чуть ли не через край и поменял воду. Тот начал жрать, хрустя и чавкая. Ошмётки летели на пол и в миску с питьём. Наконец тот насытился и яростно принялся, причмокивая вылизывать себя, не отходя от кормушки. В поилку полетела его дубовая рыжая шерсть.
Я проследовал в комнату. Протянул очередную бутылку Лютому.
- Лютый, тебе не кажется, что мы занимаемся хернёй?
- Нет не кажется. Пойдём? - спросил он, морщась от хмеля.
- Куда? - удивился я. Никуда идти не хотелось, по крайней мере, сейчас.
- Надо наших собрать. У нас сегодня стрелка с тем упырём. А потом обратно. Мне здесь нравиться, - он встал и принялся осматривать нехитрую утварь, покоящуюся за матовым стеклом старой советской стенки.
Я пожал плечами, иногда Лютый гнал какой-то наивный порожняк. Ясно же, что никто из нашей компании не пойдёт за нами под разными предлогами, тем более после вчерашнего. Наоборот они будут стараться держаться поодаль, чтобы не привлекать к себе внимание.
Где-то в конце шестидесятых в нашем рабочем городке стали появляться люди, которые не очень то и желали увечить друг друга район на район, работать на износ, полоскать загаженные детские пелёнки и распевать мелодии советских композиторов во всеобщем хоре. Напротив, они следовали тогдашней моде: читали самиздат, часто переписанный от руки, слушали музыку, которую не издавала фирма «Мелодия». Они постигали западную философию в читальных залах, заказывая редкие экземпляры, ожидая их месяцами. Некоторые пробовали писать, рисовать, осваивать музыкальные инструменты самопально, или с помощью репетиторов. Особо ценились среди них экземпляры сосланные и отучившиеся в больших городах. Они имели перевес в любом споре, словно прилетевшие с другой планеты.
А самым шиком считалось отведать дорогого коньяка, или советской водки в компании непризнанного в союзе беспартийного деятеля. Таким можно совсем не стараться. Жизнь прожита не зря. Теперь они свидетели по жизни. Они, словно апостолы, и их бремя - это нести серым массам Слово великих, обрамляя его в самогонное амбре.
Но вот ведь как бывает. Оказалось, что они, на кого косо смотрят всем двором, вдруг взяли и стали: кто учителем истории, музыки или рисования, кто-то признанным поэтом, несмотря на кромешную графоманию и скуднословие. Кто-то непризнанным философом-мизантропом, журналистом, выжимающим события из ленивого вымя, мычащего заводами нашего молочного ещё городка.
Система кроила их и медленно пережёвывала, чавкая и отрыгивая спившихся и совсем отчаянных, как пену эпилептиков, оставляя иную нужную ей кипень. И они в этих пузырящихся потоках душили весь огонь, что-то по-настоящему свежее и горящее, обволакивая всё вокруг слепым и мутным облаком, заливающим тугим яичным бельмом радужное и калейдоскопичное.
Ничего не изменилось и сегодня. Они так же рожали подобных себе. Я часто недоумённо наблюдал среди своих знакомых, таких, в сути своей, являющихся обывателями и конформистами, а в речах неудержимыми Че Геварами, только языкастыми и бубнящими одно и то же, своей заученной скороговоркой.
Одни, считавшие себя музыкантами, числились в местном ДК, наяривая на «куда позовут» фестивалях, днях города, днях выпускников и прочих критических днях, проходя все литовки и цензуры, соглашаясь «за ради бога».
Другие состояли в поэтических клубах, приглашаемые разбавить старушечий запах своим перегаром в душных бесплатных студиях, с заклеенными с зимы окнами. Они тихо ворчали в пустоту свои тексты, срывая бурные аплодисменты тех пятерых, которым выступать следом. В городской газете их помещали между рубрикой «гороскоп» и лунным посевным календарём.
Третьи шли в журналисты в местную газету или на ТВ, освещая шаблонными, нелепыми и чугунными фразами тоскливое незамысловатое бытие, постепенно перемещающегося на уютное кладбище городка.
И все они сошлись на том, что и так сойдёт. На том, что мы не Москва, и даже не областной центр. Поэтому приказано держать формат и рамки, а лучше держаться подальше от нового и непонятного. Чтобы чего не вышло и не взошло, не дай бог.
Наши товарищи были настолько разнообразными личностями только порознь, если же мне доводилось общаться со всеми сразу, то они усреднялись до равномерной однородности.
Лютого за глаза они называли ебанутым, как меня - не знаю, но немного догадываюсь. Весь их трёп и диалоги вертелись вокруг опыта употребления веществ и алкоголя, эзотерических цветастых брошюр. Они учреждали время от времени, что-то наподобие ВИА, легально репетировали в ДК, правда играли чужое. Своё не шло, а если и выходило, то было никуда не годным говном.
Компания наша состояла из семи-восьми человек. Кто-то уезжал, кто-то прибивался со временем, кто-то появлялся от случая к случаю. Почему мы все собирались вместе - ответа не будет. Не знаю. И если честно, мне лень разбираться в данной мелочи. Просто так случилось. Я по правде месяц назад разругался вдрызг с парой неприятных мне типов и редко посещал их посиделки. Лютый же часто наведывался к ним, как я понимаю с одной целью - его заряжали алкоголем, или веществами. Денег у него обычно не водилось. Он перебивался случайными заработками, а я тому моменту уже трудился на заводе.
Когда мы появились в гараже, на окраине - этакой точке сбора всех «своих», на нас прямо с порога набросился Боров. Отец его являлся одним из руководителей завода и координатором, что бы ни значило это слово, заправляющей в городе партии, не смогшей заправить даже своих штанов. Он всеми своими силами пытался затащить сына в систему, потакая и заманивая. У него - Борова всегда водились деньги, его никогда не винтили менты, не трогали гопники. Он на полном серьёзе считал себя отличным от сцеженной остальной массы, что и привело его в эту нелепую компашку. Я не мог его терпеть, и никогда серьёзно не общался, в отличие от всеядного Лютого. Предки оплатили ему репетитора, и теперь он мог козырять своими навыками игры на гитаре. В отличие от нас, осиливших несколько базовых аккордов, он, казалось, без особого труда совмещал их с соло, с перебором и прочими заморочками. Больше, правда, он ничем не выделялся. Но он единственный, чьё исполнение можно было слушать без рези в ушах. Вот и сейчас, отложив гитару, он шёл на нас:
- Я бы на вашем месте не светился здесь. Отцу менты звонили по вашу душу. Ничего не хотите рассказать?
- Боров, давай потом, нужна помощь, - начал Лютый.
- Я нищим не подаю! - брезгливо огрызнулся он. - Вы ребят подставляете. Вас никто не трогает. Чего не живётся? Теперь из-за вас и на нас будут косо смотреть. Типа, вон там отмороженные собираются. На весь город опозорились, сука, на весь город! Каждая собака знать будет и пальцем тыкать! - в этот момент пальцем в нас тыкал только он.
- Боров прав, - вмешался Огрызок, качая головой, к которой прилипли, похожие на половую тряпку дреды, - вы просто провоцируете их на ответки, а затем к нам бежите!
Огрызком его прозвали ещё в старших классах, за то, что у него совсем не было кадыка. Теперь он преобразился в идейного растамана и уверовал в своего вечно сонливого Джа. Будто бы тот заставляет его накуриваться к месту, и не к месту и нёсти ахинею про пацифизм. Как и Боров, мне он был не особо приятен. Казалось, обрей его наголо, и вся эта наносная спесь иссякнет, а эти дреды, как пальцы запутаются, да и задушат друг дружку. Повозятся, словно щупальца сурдопереводчика новостей и вконец окоченеют.
Остальные пассажиры многозначительно помалкивали, изредка вздыхая и потакая себе своими сальными головами. Единственным их достоинством было, что они меня хотя бы не бесили. Я смотрел на них, но ни черта не увидел. Ни эмоций, ни сочувствия, ничего, только растерянность в глазах. Словно их здесь оставили и забыли, потеряли. Им совсем некуда идти, вот и приходится раз за разом возвращаться в этот пропахший керосином гараж и слушать зажравшегося Борова.
Лютый попытался возразить. Да куда там! Поругавшись, мы вышли на воздух, и присели на близлежащей теплотрассе у выхода из этого гаражного посёлка. Вокруг всё было утыкано стеклотарой, окурками, обёртками из-под снеков. С рыжих лохмотий минеральной ваты, словно перхоть, при каждом прикосновении осыпался каменный королёк. Всё это обвёрнуто разъезжающейся во все стороны промасленной нетканкой. Мне казалось, что так было и вчера и десять и двадцать лет назад. Как и везде - обжитая заброшенность!
- Знаешь, - вздохнул Лютый, - а они ни черта не меняются. Время идёт, а они - как вон тот, - он кивнул в сторону кобеля, развалившегося неподалеку, яростно выкусывающего гнид из своей слежавшейся шерсти.
- Когда всё вокруг схлопнулось, - продолжал Лютый, - страны нет, никому не до нас, по школе все разгуливают, как попугаи, в этих нелепых свитерах, вместо формы. Физкультура - а меня даже кед нет. Учителя на забастовках по полдня, будто им одним зарплата нужна. Всем нужна. Помню, соберут нас в холодных кабинетах нетопленых, и ноют, дескать, жизнь у них херовая, хуё-моё. А мы что? Нам по двенадцать. Какое там! Но я не к этому. И задают мне на классном часе подготовить полит информационный доклад. Что ты лыбишься? Я то же наподобие твоего отнёсся к этому мероприятию. Вроде не урок, двояк не схватишь, и гори оно огнём, не до этого вообще. Прихожу, значит, на урок, а меня сразу к доске. Я, говорю, что не готов. Что хотите, то и делайте, всё равно не готов. Так эта училка переносит то занятие на субботу, как раз на выходной. Так как, говорит, ты сегодня не готов, значит, из-за тебя раздолбая мы все в субботу придём, послушаем. Что тут началось! У всех планы. У кого кружки, у кого встречи назначены, кто отдыхать едет в райцентр, кто на дачу, кто в лунопарк.
Лютый вздохнул.
- Ну и шли бы по своим делам, - шепеляво ответил я, закурив.
- Ан нет, - усмехнулся Лютый, - я то это всё, как шутку воспринял. Проснулся с утра и во двор к ребятам. А эти неугомонные однокласснички, всей толпой ко мне попёрлись. Идут такие, лишённые выходного. Училка у них во главе, чего то кудахчет. Вот так. Ой, сколько я всего выслушал, сколько пинков и затрещин в меня напихали. А она стоит такая со взглядом победителя и так покровительственно смотрит на меня и на них.
- Понятно, - я курил глядя на покинутый нами гараж, - но этим же не по двенадцать лет?
- То-то и оно, - ответил он задумчиво, - они уже отравлены, главное мы понимаем, что нам не двенадцать. Что делать-то будем? - спросил Лютый, с каким-то безразличием.
- Может, перестанем хернёй страдать? Можно купить букетик, пойти в школу, уладить всё. Давай чем-нибудь значимым займёмся. Мы же, как они стали. Обидели, видите ли, нас! Ну да, посмеялись, устроили им. Кому надо - тот понял. Всех что ли учить-проучать. Тебя учили, и что получили?
- Нет, - задумался Лютый, тут же сплюнув на землю свою задумчивость, - я до конца иду, а ты как хочешь? Мне может ещё перед этой лицемеркой извиняться? Перед быдлом, которому правило - не правило? Нет! Обойдутся!
- Они то обойдутся. Лютый, я тебя понимаю, и даже поддерживаю. Не нравится тебе эта реальность. Мне то же не особо. Но это их миры. И мы в них гости. Ходим, как попрошайки, дескать - фи на вас! И чего дальше? Мы же с тобой собирались группу собрать, а не только полгода об этом болтать. Эти все собираются, - показал я на гараж, - играют, а мы так и не сможем никогда. Такое у меня чувство.
- Давай так, - примирительно тихо ответил Лютый и закурил, - разберёмся со вчерашними проблемами, а там обсудим.
- Да пока мы со вчерашними разберёмся, мы новых наворотим. Почему ты этого понять не хочешь?
- Потому что жизнь твоя, моя, чья угодно - это проблема, которую мы и пытаемся решить. Хорошо. Я тебя услышал. Пауза нажата. Со вчерашним, со всем, что делать будем? - он вытащил окурок изо рта, тот запёкся на самом кончике. Лютый снова разжёг сигарету. - Может свалим не надолго, пока не уляжется.
- Мне на работу в понедельник, - напомнил я.
- Обстоятельства, обстоятельства, - произнес Лютый с какой-то лёгкой издёвкой в голосе.
- Извини. Намутили - надо отстояться. А ты можешь пока у Красного залечь. Только осторожней - он говорил, что у него брат мент. Не спались.
- И ты молчал? - Лютый бросил недокуренный окурок.
Красный жил на окраине, у рукотворного болота, заполнившего когда-то выкопанный всуе котлован, предназначенный для возведения типовой добротной и современной на тот момент пятиэтажки. На её постройку не хватило средств и силы воли местного руководства. По нашей местной традиции болото было превращено в выгребную яму и рассадник комаров для всей близлежащей округи.
Сам Красный в общении был истеричен и коряв, поэтому держался особняком от всей нашей подгнившей тусовочки. Из подросткового возраста, наверное, он так и не вышел, и совершенно не собирался меняться и взрослеть. Вспоминая любую детскую пословицу, несуразицу, я наверняка бы мог обратиться к нему за толкованием её смысла, навсегда ушедшего из памяти. Лицо его так и не смогло до сих пор округлиться, как у нас, покрыться плотным волосяным покровом, избавиться от юношеских прыщей. Его голова казалась мультяшной. По ней будто бы повозили чёрным фломастером, кое-как, обозначив волосы, спутанные, растущие так и сяк, слеживающиеся и топорщившиеся одновременно. К нему, напоминающему ядовитый репей, так и липли капризы, обиды, демонстративное юродство. Всё это сдобрено беспросветной иронией и клоунадой. Иногда мне мерещилось, что никакого Красного не существует - это всего лишь кривляющаяся кукла.
Красный открыл дверь, молча развернулся и побрёл обратно в комнату. Мы с Лютым переглянулись, немного помялись на пороге, и не разуваясь, пошли за ним. В комнате, помимо него находились ещё двое пассажиров. Все пили водку. По состоянию загаженности стола - пили давно. Присев, я опрокинул ногой пару пустых бутылок под столом. Те с каким-то трубным гулом покатились прочь.
- Привет Червь! - глубоко всаживаясь в единственное в комнате кресло, поприветствовал Лютый одного из собутыльников, жёлчно усмехнулся, глянул на меня и продолжил. - Знакомься - это Червь, местный стихоплёт. Как поэт - он кислое говно, но чего у него не отнять - глотал со всякими знаменитостями разного кисляка. Ну как со знаменитостями, только впору всеобщей упоротости и убитости. И вот он наглотался. Жаль не подавился, только язву заимел. Поэтому! - поклонился Лютый, - разрешите слово молвить, Ваше превосходительство!
Червь, как оказалось, абсолютно не понимал иронии, и кивнул, сначала Лютому, потом мне.
- Знаешь, почему я Червь? Я до самой сути докапываюсь, - тихо пробормотал он, сквозь рыжие усы, будто пахнуло гнилым с подворотней арки. Затем погладил заметную плешь на макушке и сложил руки на груди. Или плешь напоминала младенческую, или тёплый, матовый и вязкий свет от торшера напротив ложился персиковой кожурой ему на голову. Но мне подумалось, что там под куцым его ворсом на макушке до сих пор открыт не заросший родничок.
- Ага, - ёрничал Лютый, - ну как докапывается - жрёт, что ни попадя. Всю, сука, суть то и изъел. А как через себя её пропустил, глянул - а там говно. Да ладно бы говно, мало его что ли, а именно его говно. Это первый человек, которого я знаю, чьё говно не принимают даже в поликлинике. Но ничего, мы его текстами из нашей газеты жопу вытираем, так сказать для равновесия.
- Хватит! - взвизгнул Красный. - Отстаньте от него и наливайте себе. У нас каждый сам себе наливает. Такая вот философия.
Лютый схватил бутылку и разлил нам на двоих. Я не совсем понял его отношения к Червю. Тот на первый взгляд мне показался совсем уж безобидным и каким-то чересчур булочным. Но через несколько минут тот стал к месту и не к месту декламировать свои червивые тексты, заурядные и шаблонные. В промежутках между ними он вытирал вспотевший лоб заляпанным сальным рукавом.
Лютый перебил его, когда тот уже открыл рот, готовясь извергнуть очередное:
- Красный! Познакомь нас, - кивнул он напротив.
Красный смутился, вытянул руку в сторону не знакомого персонажа. Червь всё не унимался и продолжал бормотать, закатывая глаза. Красный махнул рукой, дескать, не обращайте внимания:
- Мой брат, зовут Василий, знакомьтесь.
Мы с Лютым пожали брату руку. Василий привстал. На вид ему было лет тридцать. Сидел он прямо, что выдавало в нём или спортсмена, либо военного, либо сотрудника органов младшего звена, которых ежедневно дрочат по поводу выправки и осанки.
- Кем трудишься, Василий? - будто бы, что безучастно спросил Лютый.
- Полицейский, - скромно опустив взгляд, ответил тот.
- Бывает, - так же вяло отреагировал Лютый. - Бандитов ловите?
- Да какое там, - произнёс Василий с каким-то северорусским, окающем акцентом, - хотели бы поймать - поймали. Даже собака блох ловит, а у нас решето, кому подмазано, тот и проскальзывает.
- Ну а ты? - давил Лютый.
- А чего я? На меня и так косо глядят.
- Выйдем, покурим, - Лютый перевёл взгляд на меня.
- Пошли, - я привстал.
Мы молча курили на кухне Красного. Было понятно, что нам хана.
- Пойдём отсюда.
- Пойдём.
Мы обулись и вышли, не прощаясь.
- Я сейчас, - заёрзал Лютый уже на улице, - что-то моча ударила в голову, - произнёс он и скорым шагом засеменил к примыкающему к дому болоту.
Я остался ждать у подъезда. Сел на скамейку, откуда меня тут же согнали местные бабули, появившиеся ниоткуда. В халатах с изображениям мМандельброта и расходящимися во все стороны фракталами. Я уставился на эту шевелящуюся материю, усмехнулся, перевёл взгляд на ту топь. Над нею поднялся рой неизвестных насекомых, может быть просто не видимых другими, такими же, как я. Может быть, мне просто надо было бы встряхнуть голову и успокоиться?
Лютого не было подозрительно долго. Не теряя времени, я наблюдал этих приподъездных существ. Они перебирали своими желваками, в осуждении и недовольстве, того, что выдано им задаром. Ведь никакой цены нет, кругом разбросаны медяки, и если тебе не лень нагнуться - то поднимай! Ведь не с кого не спросили! И они обмениваются всем, что поднято. Они собиратели. Падальщики. Иногда я замечаю пристальный взгляд из окна - это они. Ты можешь сколь угодно хорохориться, выпячивать грудь, заходить в подъезд с гордо поднятой головой - они на стрёме. Их шея изогнута. В их зобу междометия маринованы в гашёной извести, чтобы переварить тебя целиком.
Всё это время в подъезд и из подъезда входили и выходили незнакомцы. Я уже отчаялся ждать и собирался двинуться к болоту, как меня ткнуло в моё плечо что-то постороннее. Я оглянулся и увидел перед собой то самое ебло, из-за которого сейчас переживает Лютый.
- О! Ну чо неформал, пошли, потопчемся, - сказанула его ехидная улыбка. Он явно не ожидал меня увидеть. Этим надо пользоваться. Я то же усмехнулся:
- Ух ты, неужели. Я думал ты уже не выйдешь. У тебя вроде форточка закрыта, - я наугад посмотрел наверх.
- У меня окна с другой стороны, придурок, - ответил он. Я заметил сомнение в его голосе.
- Да ты что? - от испуга меня раздирал азарт. - Пойдём, поднимемся, надо поговорить. С тобой, а особо с твоими сожителями.
- А ты кто такой будешь? - он попытался уравновеситься.
И тут, как назло из этого дурного болота вышел Лютый. Он мельком взглянул на ебло, и будто не замечая его совсем, подошёл ко мне и выпалил:
- Суки, бляди, что за люди пошли! Раньше хоть предупреждали!
Ебло опешил. Я взял Лютого за руку и отвёл поодаль.
- Что случилось?
- Поссать не могу - по ходу триппер! - ругался Лютый на всю улицу.
Ебло удивлённо моргал в нашу сторону, не решаясь подойти.
- Вот бляди! - повторял Лютый. Он заметил ебло:
- Тебе чо надо? Вообще не до тебя! Что за город, блядь.
Ебло смутился. Потом пришёл в себя:
- Вы на стрелу идёте? Или зассали?
- Я бы с удовольствием зассал, только не ссыться! - съязвил Лютый. - Тебя как звать?
- А тебя? - в планы ебла не входило наше с ним знакомство.
- Меня Лютый!
- И чем же ты лют? - мирно спросило ебло, усмехнувшись.
- Чем Лют? Тем, что такие, как ты дают! - взбесился Лютый, явно имея ввиду недавних подруг. - Так походи по городу, поспрашивай, дурачок, почему я такой? Почему ты не такой? Вот вопрос.
Он стояли и молча смотрели друг на друга. Оба лица налились какой-то лилово-синюшной краской, которая вот-вот брызнет наружу. Словно два обожравшихся на потолке комара.
Из подъезда неторопливо вышел Василий, что-то дожёвывая на ходу. «За добавкой, наверное», - подумал я. Тот сразу подошёл к нам:
- Вы знакомы, что ли?
- Знакомимся!- процедил Лютый. Ебло сплюнул в сторону.
- Давай я вас познакомлю? - указал на ебло Василий. - Это Константин. С ним надо поосторожнее. Поласковее. А то у него условка непогашенная. Он же хулиганить начнёт. А начнёт хулиганить - присядет не понарошку уже. А так он хороший парень. Отзывчивый. Как ты говорил Константин? С плохими ребятами связался? Да? И мама у него хорошая. Как не встретит, благодарит, хвалит парнишку.
- Начальник, - заскрипел ебло, - а что тут происходит? - Он показал на меня. Этот меня пасёт у подъезда, вынюхивает, где я живу. Потом ты появляешься. Ну, протрещали на эмоциях, бывает. Вы же не в обиде мужики? Вы лишнего наговорили, я вспылил.
- Люди спешат, - Василий похлопал Лютого по плечу, - нам пора. Жмите руки и расходимся.
Ебло протянул костлявую ладонь, которую мы поочерёдно потрепали в своей, и даже мы с Лютым обменялись бесполезным рукопожатием. Василий повёл нас в расположенный неподалёку гаражный кооператив. Он настучал незамысловатый такт зажигалкой, в одну из дверей. Та со скрипом приоткрылась, и мы вошли вовнутрь. Внутри оказалось логово бутлегера. Вместо разлагающегося остова автомобиля, всё помещение было заставлено стеллажами с крепким алкоголем.
- Петрович, у нас оптовая закупка! - Василий достал гладкие, будто только что напечатанные купюры.
- Василич, тебе как всегда скидка. Чего изволите?
- Сегодня мы изволим коньяка. Давай пять сразу. И ещё. У тебя закуси нет?
- Найдём, начальник! - засуетился барыга. Он открыл сумку и достал батон и распечатанный тонко нарезанный сыр. Мент расплатился, и мы вышли наружу.
- Давайте одну прямо здесь и употребим, - навязчиво предложил Василий.
Пробел.
Я снова проснулся в незнакомом месте. Снова наблюдал сидящего в кресле Лютого, хлебающего пиво и читающего Медицинскую Энциклопедию. Я снова с трудом поднялся и двинулся в кухню, по пути посетив туалет. Споткнулся о кота, развалившегося при входе. Открыл холодильник, выпил пару банок и вернулся в комнату.
- Точно триппер! - заявил мне Лютый, захлопнув книгу.
- Мы где? - не понимал я.
- У мента. Брата Красного. Он ушёл своими мусорскими делами заниматься. Велел не шуметь и не материться, а то закроет.
- Какие планы на сегодня? - спросил я.
- Я в больничку. Сама эта дрянь вряд ли пройдёт. - расстроенно выдохнул Лютый. - Ты со мной?
- С тобой. Куда же тебя девать. Только давай на автоб... - окончание ответа осталось съеденной пивной отрыжкой.
В автобусе душно пахло бензином до кислых, с похмелья слёз. Мы встали в конец салона и отвернулись к окну. Город казался таким же мёртвым, как и был, несмотря на движение. Изредка попадались люди, будто заблудившиеся и безнадёжно ищущие выхода отсюда. Одичавшие собаки сновали по тротуарам с поджатыми хвостами, запуганно провожая нас больными глазами, гноящимися и мутными. Одинаковые постройки, кажущиеся временными и совсем пустыми, обезлюдевшими. Даже городские деревья, выпирающие во все стороны, наспех подпиленные культи, уставились вниз.
Мы вышли около поликлиники. У входа курили пышные бочковые бабы в синих аморфных халатах и дико ржали. В регистратуре долго не могли найти карту Лютого. Я отошёл к витрине больничной аптеки, посмотреть что-нибудь от похмелья и залип на неё, пока Лютый не толкнул меня в бок.
Мы поднялись наверх, уселись у кабинета терапевта и стали ждать приёма. Лютый и тут успел отличиться, завязав разговор с какой-то бабулей из очереди. Они, перебивая друг друга, принялись обличать теперь уже систему здравоохранения. Я смотрел то на него, то на неё, не вникая в суть. Сути не было. От похмелья в голове колыхало однотонной трелью все эти звуки. Ничего не разобрать. По шее старухи, от возбуждения, под истрёпанной прозрачной кожей, то ли венами, то ли жилами, копошились и ползали растревоженные гадюки. А у Лютого конвульсивно дёргался кадык, словно змея съела болотную жабу. «Ебала жаба гадюку», - вертелось в голове.
- Лютый, - отвлёк его я, - меня послушай! Хватит уже трепаться по пустякам. Сколько можно!
Тот посмотрел на меня, и продолжил своё. Я взял его за плечо и отвёл в коридор.
- Там очередь! - возмущался он.
- Я первым занимал! - прошипел я. Его кадыковая жаба почувствовала реальную опасность и успокоилась.
- Дай я скажу! - и я продолжил. - Лютый. Давай так, начистоту. Ты хороший актёр, хочешь играть - играй. Знаешь, но тебе и играть то нечего. Кругом ёбаный цирк. Хочешь быть клоуном? Хорошо. Я оценил, посмеялся. У меня уже жвалы болят от смеха. Чтобы что-то сыграть, Лютый, нужен хороший сценарий, картинка, музыка. Но ты этим не хочешь заниматься. Червь хочет, Боров хочет, весь этот посредственный ёбаный гараж хочет. Вот они и налепят тебе ролей. А ты дальше будешь обижаться, что этот - мент, что эта - лицемерка, что эти все - бездарности. А у Вас что? - бесило меня. - Триппер, батенька?
- Триппер, сударь - дело молодое, пройдёт! - он сказал это чересчур спокойно, с обязательной издёвкой. - Мне нравится, как я живу. Мой путь - и есть творчество, без этих слов, которые протухнут через время. А сочинять, как ты говоришь - это как курица яйцо высиживает, чтоб его сожрали эти, - он показал на очередь в кабинет. - Нет уж! Никому ничего не достанется, и ничего я делать не собираюсь. Я хочу исполнять, а там будь что будет!
Из кабинета вышел посетитель. Следующий в очереди был Лютый. Он хмыкнул в мою сторону, отвернулся и скрылся в приёмной. Я остался на месте, невольно прислушиваясь к голосам ожидающих приёма пациентов. В какой-то момент они слились в собравшийся воедино жалобный нескончаемый всхлип. И его, словно комариный рой, потащило по помещению в поисках болота, которое его примет. Пробел.
И тут вокруг внезапно захлопало дверьми, из-за которых скорым шагом выскакивали медсёстры и доктора, направляясь по своим делам.
Я вспомнил, как в незапамятном детстве мы собирали из тетрадных листков хлопушки. Сворачивали их кулем, резко опускали руку! И хлоп!
И сейчас, словно после хлопка - всё скомкалось, как черновая бумага. Она так и не стала бумажным самолётиком. Ею просто подтёрли жопу в привокзальном сортире, в коем не оказалось мягкой туалетной, и бросили в чёрный полиэтилен мусорного ведра.
Меня одолела изжога. Горело желудком, прожигая внутренности, выходя горечью наружу. Казалось, что очередь бросила свои пустые разговоры и уставилась на меня. Стало совсем неприятно. Я поднялся со скамьи и пошёл прочь.
«К чёрту Лютого! Такую жизнь, такое окружение. Окружили, взяли в плен. Ведь в чём-то он и прав, но воевать за его правду я не хочу. Что делать? Открывать свой фронт!» Я вышел на крыльцо поликлиники. Там курили и ржали два мужика в белых халатах, словно помятые бумажные листы. Словно это ими - накрахмаленными и чистыми недавно хлопнуло, и сразу же заселило людьми.
Я прошёл в сторону стационаров, миновал городской морг. Около него, понуро толпились разрозненные люди в чёрном. Мужчины обязательно и безостановочно покуривали, а женщины - некрасивые, не накрашенные, растирали до красноты глаза носовыми платками.
Долго ещё я бродил по частному сектору, слушая ругань невидимых хозяев и озлобленных цепных кобелей, выглядывающих из-под ворот. Небо, как губка впитывало печной дымок и колючие антенны. Подходя к своему дому, я пошарил по карманам и понял, что потерял ключи. С усилием я выжимал клавиши домофона, семёрка запала и на экране выдавало только «777». Раскопав некоторое количество денег из кармана, я направился в продуктовый. Ужасно хотелось жрать. В голове копошась и плавали полудохлые рыбы мыслей, и я не нашёл ничего кроме, как приобрести приторный портвейн «три семёрки» и натощак удалиться в лесной массив за домом.
В супермаркете передо мной, около кассы, суетился сурового вида мужичок в летней тканевой шапке, натянутой по самые глаза. Её постоянно вывозило на покатый лоб от его неестественной мимики. Он явно был под чем-то, поправляя свою голову и шапку одною рукой, а другой держал своего субтильно-убогого, дрожащего навзрыд кобеля на поводке-рулетке.
- Стой ка.. стой ка.. - повторял он псине.
А пса куда-то волокло в сторону. Он то ли тихо рычал, то ли мурлыкал, словно бездомная кошка на всё подряд, пытаясь хотя бы куда-нибудь приткнуть свой ледяной нос. И тут же принялся обнюхивать мой ботинок, своею слюной увлажняя засохшую грязь на нём.
- Стой ка.. стой ка. - не унимался его владелец.
Он выложил на ленту единственный огурец в полиэтиленовой плёнке. Выложил прямо посередине. Выложил ровно так, чтобы мне не хватило места на мою бутылку.
Лента поехала, освобождая пространство для моей покупки.
Скойко… скойко? - спросил он у кассирши. Та неразборчиво ответила. Он бросил сотку, расправив её свободной рукой, будто козырного туза на кон. Получив мелочь, и сразу же растеряв её, начал принимать нелепые позы, пытаясь залезть за прилавок, и в то же время примирять своего кобеля, который, уже изрядно замаявшись, принялся изнывать душным воем.
Собака прильнула к его коленям, вытирая о них свою морду. Он отстранил её. Вытер слюну ладонью и снова размазал по штанам.
- Стой.. стой.. скойко можно…
Казалось, что он никогда не уйдёт. Он снова наклонился и принялся, словно курица клевать мелочь с пола трясущимися пальцами. Мелочь не поддавалась. Её возило взад-вперёд, а этот идиот пытался её переиграть. Наконец, с него пала шапка, и его завалило на бок. Пёс бросился к его лицу и принялся вылизывать его, будто имел намерение слизать всю эту наносную кожу…
Я двинулся в лес. Хотя какой лес? Всё исхожено и загажено. Лишь редкая сова и та ненадолго прилетает поухать над этим всем. Вот моё поваленное дерево на отшибе, вот мои окурки под ним. Там дорога. Там болото. Вот я удобно устроился и приоткрыл отраву. Отхлебнул. Ещё раз. И ещё. Выслушал все звуки, которые колебали сухой воздух, прошитый оглохшими дятлами, да закатным, казавшимся резиновым солнцем.
Когда стемнело, я направился к дому. Там обнаружил, что моё оконце совсем не светит. Остальные примасленные, сочащиеся наружу комфортом, скользко выдавливали уют в темноту. А та, чернозёмной мазью вылечивала обречённых жителей от этого бесконечного дня. Я взял ещё портвейна и сел на лавку, отгоняя комаров и отговаривая голодных кобелей приближаться ко мне. Ментов я отговорить не смог.
В здании было сыро и воняло перегаром ото всех: от сотрудников, от меня, от вольных и невольных посетителей. Я сразу попросился в туалет. Меня так долго вели, что я чуть не обделался. В сортире было так холодно, что от моей мочи еле заметной спиралью исходила лёгкая испарина. Закончив, я прильнул к единственному оконцу, из которого тянуло аномальной сентябрьской жарой. Казалось, что именно здесь, именно эта уборная была адекватна нашему климату, а там снаружи - всё перепуталось, и само солнце уже не вывозит. Оно махнуло своей семипалой ладонью, чтобы только отмахнуться от нас. «Ну нате!» - что оно ещё скажет?
Когда дежурный опознал мою личность, он повеселел и принялся звонить кому-то. Внутри же меня завозились насекомые.
Меня сопроводили в камеру и оставили до утра, будто до этого времени во мне что-то настоится, что будет представлять интерес. В камере я узнал своего одноклассника, и мы до утра говорили, вспоминая весёлые моменты совместного бытия.
Утром, меня не выспавшегося вывели и сопроводили в один из кабинетов. В нём сидели те двое, в которых плевал Лютый. Меня слегка помяли, похаркали в лицо и отпустили домой, выписав копеечный штраф. Квитанцию я выбросил сразу на выходе из заведения. Свернул к центру ещё не проснувшегося города. Передо мной предстал деревянный заброшенный роддом, в котором я появился на свет, неохотно и не понятно для чего. Я и не знал, что его больше нет. Крыша давно упала вовнутрь, со всем содержимым чердака. Из полов надёргали доски, исписали обязательными граффити рыхлые трухлявые стены. Набросали мусор, насрали, поломали мебель и оставили так. Я побродил по коридору, заглянул в палату для родов. Потрогал искусанную ржавчиной мебель, порылся в медицинских шкафах. Зашёл в какой-то архив. Там, словно прошлогодние жёлтые листья, на дощатом полу, из поваленных стеллажей, во все стороны торчала бумага, будто неизлечимая коростой. В целом вся обстановка намекала на набег или погром. Только зачем? Кто эти мамкины разбойнички? Они все отсюда. Их не завозили сюда автобусами, не ссылали, не заманивали пряниками с вареньем. Они пришли по какому-то своему наитию, загадить и разломать место, в котором их выволокло на этот свет. Свет, который их принял, не смотря ни на что.
Они такие же - рождённые здесь, в этом здании, такие, как и я. Кто их воспитал так? Что они растащили отсюда всё: просроченные медикаменты, хозяйственные принадлежности и материалы, картины со стен, тряпки, ручки от тумбочек и шкафов, прочие безделушки, словно сороки, а затем поломали, то, что не смогли унести. Просто от своей удали, просто потому, что так привыкли, так учили.
Я остановился в раскуроченной дверной коробке. С похмелья пробил пот. Здесь, как в утробе было прохладно и сыро, а снаружи уже сухо и знойно. В голове прибилась назойливая песня, о том, с чего начинается Родина. Не знаю зачем, но я вернулся в архив и присел на пол, разбирая наполовину выцветшие, хрустящие свитки. В глазах замелькали имена, истории и слёзы. Все брошено и всё забыто. Ничего нового.
Цокнула зажигалка, и рождённое пламя принялось справедливо взрослеть.
Выйдя из заброшки, покашливая от дыма, я свернул в городской парк, мимо кривого, кислого, необитаемого, вонючего ручья, выворачивающего со стороны завода. Будто раздавили змею, и эти внутренности ползут изнутри на выход. Никого вокруг. В центре парка прокисший фонтан, выжимающий наружу плюгавые палые струи, разбивающиеся о жёлтые палые листья с поникших деревьев и карамельные скомканные обёртки, устилающие чашу. Казалось, что под землёй крепкой рукой, краснощёкая и лощёная доярка жмёт склизкое глиняное вымя.
Отпуск мой сегодня заканчивается. Завтра снова на работу. Всё происходящее, вкупе с увиденным, нагоняло душную, зудящую в животе, тоску. Захотелось выть. Я, вздохнув, посмотрел на заводские кирпичные трубы. Когда то в старину власти не разрешали строить сооружения выше храмовых колоколен. Народ крестился, проходя и проезжая, как только они оказывались в поле зрения. Теперь подъезжая к моему городу, видно было только эти трубы, как ориентир. Но никто не крестился, и не молился про себя.
Меня потянуло к реке. Спустившись к её берегу, я опустил руку и поводил по поверхности. Река цвела и пахла гнилью. Течения не было, и водоём превратился в стоячее болото. Я вытер руку о штаны и пошёл прочь, на центральную улицу, по которой то скоро, то медленно дёргало редкие случайные автомобили, будто дети играются в советский настольный хоккей, вытягивая штыри там неглубоко под землёй, и с силой вгоняя их разболтанные отверстия. Мимо проехал ебло. Заметив меня, он остановился и вышел.
- Здорово неформал!
- Привет гопник!
- Смотри! - показал он свою ладонь. - Отъебашило!
На его правой руке не хватало части указательного пальца. Ладонь была в кровавых бинтах, но он всё равно протянул её. Я символически пожал поданное, стараясь не причинить боль. Но по еблу и обнажившемуся редколесью зубов было понятно, что жутко болит.
- И как это? - поинтересовался я.
- Да, на заводе…
Он как всегда остановил машину - где придётся. В неё упирались и сигналили, и высовывались наружу сердитые лица недовольных автолюбителей. Что может быть хуже ловушки, когда кругом простор и свобода, когда твой ферзь может сделать ход только после того, как подвинется пешка, совсем не спешащая в дамки.
- Давай, пятипалый! - рассмеялся ебло, - побегу!
- Ну хоть так не отдуплимся, - пошутил я, - «пять-четыре», давай, чтобы не было «пять-три!» Хорошо?
- Сыграем ещё, - ответил он.
Ебло сел в свою машину, сдал назад, немного попугав ожидающих, и вдавив газ, умчался.
Я поплёлся дальше. Мимо алкогольного магазина. Немного застиг врасплох, ожидающих открытия, похмельных мужичков, рассевшихся, словно воробьи на хлипкой, вымазанной зелёной грязной краской, оградке.
У одного из них я заметил тревогу в глазах, а следом полоскающий лицо ужас. Я обернулся. Вдали за гаражами взошёл пыльный столб, тормошащий утреннее небо. Через мгновение до нас дошла взрывная волна. Мужиков, как кегли, сбросило на траву. Меня толкнуло к стене и больно ударило головой. Вокруг наступила тишина, всего на секунду. И тут же брызнули окна домов и монотонно застонали в истерике автомобили, в одной тональности, своими противными сиренами.
- Завод зворвался, зворвался! - отряхивая пыльные спортивные штаны, заключил похмельный очевидец, которого я вчера видел в продуктовом.
Я принялся поднимать его, пока ничего не понимая. В голове маятником - било пыром и пятками. Во рту резиновый запах. А в глазах витала свирепая бабочка и хлестала по щекам. Сыпалась на голову моль. Я начал считать про себя.
И всё.
- Эй!
- Ээй!
- Ээй?
- Всё хорошо?
- Да. Всё отлично. Разберёмся!
В сторону взрыва понеслись, мигая и визжа пожарные расчёты и юркие неотложки.
Завтра. Уже завтра туда понесёт и меня. А сейчас нужно поспать.
ГЛУШЬ
По оранжевому утреннему воздуху комнаты, дрожа и потряхивая телом, ковылял заморенный комар, знакомым, но уже забытым блеющим звуком. Коняхин лениво протянул руку вперёд, однако поймал что-то призрачное и совсем невесомое. Комара небрежно заполоскало по пространству и уравновесило только на потолке. Коняхин заглянул в ладонь, чуть расслабив и приоткрыв её, обнаружив в ней растрёпанные разноцветные нити, пало свисающие вниз. На скате, в складках серой и шершавой кожи, угрюмый и озабоченный паук, обживаясь, плёл свою головоломку расходящимися во все стороны круговоротами.
Коняхин дунул на всё это, извлекая горячий воздух из самых заброшенных закоулков прокуренных лёгких, однако букашка ловко собрала паутинки, разбросанные по ладони, и потянула на себя, свернув себе убежище.
Он только сейчас осознал, что всё это время кто-то звонит в дверь, требовательно и настойчиво. Понимание этого основательно растревожило Коняхина. Дабы отвлечься он направился к выходу. Звонок уже с диким надрывом обозначал незваного гостя, но когда дверь отворилась, за ней открылись взору лишь полумрак лестничной площадки и чернота пустых и проходных маршей. И никого.
Меж тем звонкое стрекотание переключилось на тон выше. Заболело в ушах, словно в них скребли зубочистками. Коняхин взглянул на кнопку дверного звонка - та была отжата в пассивном бездействии. Чтобы проверить исправность, Коняхин с силой вдавил её внутрь. Звук прекратился. На площадке замигала дикая и одинокая лампочка. Тусклые матовые отблески понуро волочились в его единственную комнату, щупая палые, разбросанные в беспорядке вещи. Он, щурясь исподлобья, упёрся взглядом в раскалённую нить, которую выделяло из спёртого, намагниченного смога в перекрученные спирали в унисон миганию.
- Нет, тебя я не пущу, ты слишком пузатая! - обратился он к светляку.
Коняхин закрыл дверь изнутри и направился на кухню. Там он достал табурет, обитый искусственной дерматиновой оболочкой, и уселся у окна, наблюдая своё смазанное светом отражение. Он водил задубевшей головой взад-вперёд, оставляя на стекле жёлтые маслянистые разводы, неизлечимые и подгоревшие, словно припёкшиеся оладьи. Подложил руку под щёку, словно приёмное блюдце.
За окном послышался свист. Под него он и уснул на тёплом подоконнике, подогреваемом снизу костлявой и истощённой чугунной батареей. На зов сбегались окрестные псы с огромными распахнутыми наружу ушами. Его занесло туда. Сверху на голову закапало какой-то протухшей ухой из рыбьих голов. Он присмотрелся, и осознал, что наблюдает обои из своей комнаты-конуры, с этим повторяющимся рыбьим орнаментом. С них гноится густой крахмальный клей, шипящий со стыков, потеющих искривлённых стен. Ему становится сложно держать свой взгляд на изнывающей поверхности. Его с чавканьем впитывает в стену. Картинка плывёт, обволакивая видимый периметр в округе, и помещая его прямиком в голову. Там по пути всеобщего соловьиного звука колебало, словно шарики в свистульке его черепа, игральные кубики с глазками, из настольных игр, не давая ни единого шанса к окончанию этой партии. Перед взором мелькали лишь вдавленные точки на этих костяшках. Он закрывал и открывал глаза с выпавшей на это мгновение комбинацией зрачков. Всё увиденное бесконечно умножилось друг на друга, под мышиный писк и звуки едущей по комнате мебели. От этой мизофонии стало совсем невыносимо.
Он резко проснулся. Отёр затёкшей ладонью обойный клей с ледяного лба. На газовой плите переливами насвистывал чайник, из которого наружу выползала помятая и всклокоченная вода, похожая на вату. Коняхин достал из кармана плотный сухой пакет и сгрёб в него вывалившееся вовне. Часть кипени он напихал в свою фарфоровую чашку, а остальное вытряхнул в мусорное ведро. Чайник опустел и погас. А Коняхин, порывшись в столе, нашёл там блестящую упаковку чайных таблеток. Он сковырнул одну, зажмурился, положил на язык и зажевал кипятком. По телу распространялась бодрость и хвойный вкус лесной коры.
Ему тут же неуёмно захотелось в тот лес, беспризорно побродить и потрогать заматерелые стволы сосен. Колупнуть их податливую кору, под которой хоронятся до лучших времён, неуклюжие личинки, в своих в уютных выемках, выеденных их сородичами. Хотелось понюхать ползущую вниз, вязкую, каменеющую и хваткую по утрам смолу. Там свистит только ветер, волоча за собой трепещущие бурые перепонки обёрток деревьев. Снизу, всё усеяно шишками, которые задыхаясь, выпятили свежему воздуху своё множество задубевших языков.
Его ненадолго отправило туда. И вечно опаздывающее тело волокло следом, трепыхало ногами по молочно-остывшему утреннему воздуху, прибирая и копя его серыми промокашками лёгких.
Коняхин отодвинул в угол табурет и, потягиваясь, принялся собираться наружу. Он наспех оделся, спустился вниз и зашагал куда придётся.
По дороге, около искусственно созданной запруды, прямо в утренний зёв прицепной машины, стараясь не замутить, заливали воду. Словно потревоженная оса повизгивал насос. Наконец бочка всхлипнула и её боковины, как ласкового кота принялась гладить водяная полупрозрачная ладонь из потрёпанного напорного рукава. Из приоткрытой двери кабины вынырнул тощий расшатанный водитель с окурком наперевес. Он засуетился и успокоил поток.
Коняхин поднялся на пригорок и вышел к перекрёстку около торгового центра. Там прямо с тележек торговали на раскладных туристических столах и стульчиках уже безвозрастные бабули. Торговали смородиной в гранёных стаканах, маринованными огурцами, грибами-опятами, грибами-лисичками, перекрученными вениками укропа, кривыми кабачками, тыквенными семечками, пыльными листьями щавеля, вяленой костлявой рыбой, кислыми яблоками и сливами. Коняхин встал у светофора. Горел вечно-красный свет, горел напротив, горел по диагонали, горел и горел. А он курил одну-за-одной, бросал под ноги, топтал усердно и прикуривал следующую. А на той недосягаемой стороне уходили один-за-одним нетерпеливые автобусы, и пропадали за поворотом. Их донельзя набивало людьми с пакетами и рюкзаками, набитыми, будто в них спасительный парашют.
Коняхин развернулся обратно, по пути купил себе кулёк сосновых шишек. Он запетлял в обход перехода, по самопальным тропинкам, трусливо оглядываясь по сторонам, перебегая виновато, перед ползущими друг на друга автомобилями, упирающимися в красный, как прыщ, вскочивший в этом узловатом нагромождении правил, светофор. Живот скорбно заурчал, почуяв ловушку. Коняхин сплюнул с досады, развернулся и зашёл в ближайший двор.
Там грохотало и выворачивало по сторонам огромную мусорную машину, кружившую около отхожих мест, заключённых в зелёные пластиковые контейнеры. Она желала насытиться всяческим хламом и ползти себе дальше, поглаживая своё брюшко о шершавый утренний асфальт. Не найдя места, она выдохнула и смирилась неподалёку от цели.
Навстречу ей выкатило похожую фуру, измалёванную рекламой известной торговой сети. Та громко зарычала, почуяв конкуренцию. А пространство от страха жалось и щетинилось всевозможными помехами, как-то: дорожными колтунами, свежеокрашенными бордюрами и нерасторопными близорукими прохожими.
Из кабин полезли загорелые люди, матерясь, цокая ртами, полными золота, изнемогая от нехватки выработанного воздуха и времени, хотя логичнее, казалось бы, вывалить содержимое одной фуры в другую, и мирно разъехаться.
Стало душно и тесно. И тогда он, громко и основательно выдохнул, словно последний раз. И лавируя меж этих фур, снова вышел к перекрёстку и отчаянно зашагал на вечно-красный. Сбить его никто не решился. Осторожные морды машин, по-собачьи скуля, не смели касаться его вытянутых вперёд ладоней. Они сигналили каким-то знакомым звуком, временно выпавшим из памяти.
Коняхина выкинуло. Посереди поляны стояла деревянная телега с пышным настилом из сена, поверх которого выстилало ворсистый нарядный плед. Смиренная лошадь, оборачиваясь, лениво пожёвывала с телеги. Коняхин свесил голову с дерева и огляделся. С животного исходил пар, будто из забытого утюга, или с аварийной теплотрассы. Его стелило и ворочало по рыхлой травяной поверхности. Коняхин спрыгнул вниз, в этот лежалый гамак, и всего его закачало, и затошнило и успокоило. Он свесил ноги и сошёл на податливую землю. Лошадь фыркнула и потянув за собой свою извозь, развернулась к нему. Коняхин достал орехи из кармана и протянул ей. Та повозила мордой по его ладони, оставляя холодную вязкую слизь. Она продолжила испаряться. Наконец от неё осталось только туманное очертание. Коняхин дунул и развеял увиденное. Забрался в телегу и заснул.
Ему снился троллейбус, ночующий в депо, шевелящий упругими усами, скрипя своим брюхом, будто насытившаяся саранча, которая не может наесться. В нём болело и судорогами выталкивало прожитое за день, прямо на асфальт.
У кого-то заиграл мобильный, ту же мелодию, что стояла на будильнике у Коняхина. Пришлось проснуться и оглядеться по сторонам.
- Сморкайся, - ребёнок высморкнулся, - сильнее сморкайся! Вот так, ещё сильнее! Кровь пошла? Отлично! Высмаркивай её всю, до конца. Что то лопнуло? Я слышала, что лопнуло, не спорь! Сморкайся! Платок совсем засморкал? Сморкай прямо на платье! На пол! Во все стороны!
- Алло, да я еду. Где еду? На проспекте, светофор проезжаю, где "Пятёрочку" открыли. Нет, не "Магнит", там уже давно не "Магнит". С прошлого лета. Помнишь, мы пришли, а там ремонт? Через пару дней пришли, а там всё ещё ремонт. Через неделю пришли, а там пожар был и опять ремонт. Да, там ещё в квартире пожар был. Показывали. Весь выгорел. А я что говорю? Сейчас где еду? Поликлинику проезжаю. Когда приеду? Через десять минут приеду. Я помню, что в магазин. Я помню: хлеб, яйца и колбасу. Я помню. Я помню. Где сейчас еду? Всё там же. На светофоре простояли. Пробка. Когда буду? Минут через десять. Успею, за десять минут успею. Зачем звонить? С кассы позвонить?
По салону раздавало навязчивый звон. Троллейбус тряхнуло.
Остановка.
- Ой, милок, помоги. Сумки тяжёлые. Помоги. Меня поднять помоги. Да не хватай так. Больно. Ой-ой-ой. Изверг. Чуть руку не оторвал. Сейчас. Кошелёк достану. Ой, не в той сумке. Ой, забыла в какой. Да одну остановку только. К сестре еду. Не ходит уже совсем. Зимой ходила ещё. Не надо, говорит, не едь. А теперь что? Вот! Какая остановка? Сынок мне на проспекте выйти надо. Далеко? Ой, совсем далеко! Ещё поищу. Какая остановка? Ой, спасибо тебе, сынок. Дай тебе бог здоровья. Ой, сколько я здесь не была. А это что? Ой, позорники какие. Что делается? Проспект? Ой, подождите, не закрывайте. Сумки тяжёлые. Ой, спасибо сынок, здоровья тебе и деткам. Дойду...
Проспект.
- До Северной доеду? Держи! Сдачи не надо. Ебть. Наступи! Слыш, я тебе наступил и ты наступи! Сильней наступи! Ещё! О! Присяду? Познакомимся? А чо так? Ебать, какие вы все стали? Сидите, ебла в телефоны сунули! Думаете, спрячетесь? Хуй вам всем по лбу, залупы на воротники! Кто бузит? Всё молчу, молчу, мать. Алло! Еду вот. Да шли его на хуй, сразу! Всё, мать прости, прости. Вырвалось. И чего он хотел. Ну и передай ему, что я скоро приеду! Давай! Да, давай! Всё давай! Давай, сейчас буду! Да в рот его! Давай. Да скоро. Давай! Северная? Всё, давай, Северная.
Северная.
- У меня, Наталья Васильевна, всё хорошо. Учусь. На кого. Технология продуктов питания животного происхождения. Гы-гы. С учёбы еду. Кормят? Кормят хорошо. Вчера? Вчера котлеты, вчера с макаронами. А салат я выбросил. Меня от огурца тошнит. Нет, от нормального не тошнит. Знаете, у них они горькие. Да, да, с горьких тошнит. Я пробовал. На прошлой неделе. Сильно тошнило. Думал, не удержусь. Да, да… Чувствуете (шёпотом), какими то дедушкиными носками пахнет. По-моему, вон от того мужика. Не, не перегаром! Носками. Бяяя, бяяя, гадость. Прям тошнит. Сейчас вырвет. Да вот так! Фу! И там дальше, какой-то псиной пахнет. Вот люди пошли. Воняют! У нас преподаватель, может, знаете, Марина Викторовна… ну не знаю… лет сорок. То же воняет. Надушится чем-то. Тошнит. В переходе, наверное, берёт. Да, да… окна открываем. Не, не… никому не нравится. Всех тошнит…
Снова раздался звонок. Это кто-то боком прислонился к сигнальной кнопке.
Центр. Здесь придётся пересесть на автобус.
Коняхин вышел из троллейбуса и направился в ближайший магазин. Помещение его, казалось каким-то спешно и ненадолго сооружённым. За цветным профлистом будто и не было ничего капитального. Даже стеклянные створки разъехались не до конца.
Он кисло побродил по изобилующему ассортиментом нутру, словно газированная отрыжка, ищущая исхода. Послушал убаюкивающую музыку с намеренно припрятанных динамиков, от которой хотелось взять что-нибудь острое или алкогольное и проснуться. Ему показалось, что он давно не ощущал полнейшей тишины. Вокруг без перерыва постоянно что-то играло, стучало, квакало, разговаривало. Он больше не мог спокойно заснуть без этого верещания в голове. Когда его ТВ переходил в спящий режим, он неизменно слышал противное шарканье шагов снаружи и натужную болтовню прохожих. Казалось, что если сейчас они перестанут трепаться по всякой незначительной ерунде - ночь просто сотрёт их из своей памяти, дунет на свой упругий ластик, стряхивая эти катышки на газон, там, где и так скапливается мелочью бумажный шуршащий мусор.
Коняхин с удивлением обнаружил в своей корзине бутылку водки, мятые сливы, цветом похожие на синяки, минералку, согнанную в пластик, стиральный порошок, одинокую картофелину и чужие кассовые чеки, пытавшиеся свернуться от собственной чересчур пошлой длины. Он покорно принял это, и добавил в неё ещё упаковку губок, для мытья посуды и пару луковиц.
Он вышел к кассе. Ему навязчиво казалось, что он что-то забыл. Сознание постепенно прибывало и накатывало. У прилавка, застоявшиеся помятые люди считали деньги так, будто это последнее. По потолку ползал праздничный воздушный шар гонимый сквозняками. Все скорбно молчали, шевеля губами в такт шуршащим купюрам, кроме одного:
- Где я? В магазине. Почему не позвонил? Забыл. Правда, забыл. Да, всё купил. Да, купил. Да купил. Нет, яйца не купил. Дорого. А хлеб купил, колбасу купил. Купить?
- Я быстренько отойду, - обратился он Коняхину, - и пропал.
До Коняхина уже дошла очередь, а этот всё ещё где-то шлялся. Бесполый кассир вздыхал и охал, высовывая плешивую голову в сторону зала. Наконец тот появился, неспешно приближаясь к кассе. Кассир уже хотел возмутиться, но покупатель жестом указал ему помолчать, кивнув на телефон.
- Я на кассе, да совсем дорого. Всё, не могу говорить. Хорошо, только недолго. Минут через пять буду.
Он достал наличку. Ему не хватило.
- Я же говорил, что не хватит. Что? Хлеб отменить. Отмените хлеб, - обратился он к кассиру. Тот позвонил и посторонне отвёл взгляд к окну. Коняхина передёрнуло, сигнал звучал так, будто звонят к нему в дверь, и нужно обязательно идти открывать, или затаиться и приглушить звук на устройстве.
Через несколько минут подошла старшая, недовольно прислонила бейджик к кассовому аппарату и удалилась.
Закупившись, Коняхин вышел на крыльцо и закурил. По пути задев этого говоруна, вставшего в дверях и продолжавшего болтать в телефон.
- Уже иду, минут через пять буду…
Коняхин глянул на часы, до автобуса в парк - ещё минут двадцать. Он зашёл в туалет на вокзале. Умылся. В раковине лежал прозрачный обмылок. На смесителе болтались лохмотья тёмного, слежавшегося льна, который своей приглаженной чёлкой закрывал металлические залысины. В зеркале иглы света вышивали узор одинарных будней, выселенных с ярмарки сегодняшнего выходного. Он набрал в ладони клейкую воду и налепил себе на лицо. Затем примостился в зале, оглянулся. Пассажиры расселись максимально разряжено. Они водили кривыми пальцами по экранам светящихся смартфонов. На липкое лицо Коняхина докучливо пытался сесть солнечный луч. Он отмахнулся, луч упал и покатился в пыльный угол и там исчез.
Коняхину захотелось пить. Он извлек пакет из внутреннего кармана и надкусил пушистую ватную влагу. Во рту остался металлический колючий привкус, будто после наркоза. Приятная тошнота ворошила пищу в желудке. Он поднялся и вышел. Его автобус боком стоял на платформе.
Коняхин вышел у парка. Немного походил, посмотрел пугливых полупрозрачных рыб в местном пруду, заплывшим какой-то зелёной поволокой у берегов. Недалеко от него стояла девочка и рвала, на вид белые ягоды с ближайшего куста. Набрав полные ладони, бросала их на асфальтированную шершавую тропинку и принималась нудно и усердно всё это затаптывать. Около неё, уткнувшись в телефон, стояла рассеянная, раздавшаяся мамаша. Она периодически окатывала взглядом действия дочери и снова засовывала округлую морду с крысиным носом в свой мобильник. Девочка спустилась к воде и зачем-то начала гладить ладонью прибрежные булыжники. Те не отвечали взаимностью. Тогда она вытерла мокрые руки о пёструю, цветастую рубаху с героями из диснеевских мультиков. Мать обернула её выпавшим отрешённым взглядом и отвернулась.
Рядом на скамейке сидела старушка и кормила голубей чёрным хлебом с ванильной присыпкой, выщипывая мякиш, трясущимися пальцами. Она, украдкой откусывала, припёкшуюся корку с самого, что ни на есть края буханки, и ела, оглядываясь по сторонам. Увидев Коняхина, она укоризненно помотала головой. Напротив неё сидел пожилой человек, за пятьдесят, и тайком теснил в себя водку, с показной неохотой, прямо из горла бутылки. Он то и дело оборачивался и убирал спиртное во внутренний карман замшевого пиджака. А на самой дальней скамье, не прерываясь, взасос целовались двое волосатых подростков в одинаковых майках.
Коняхин вспомнил, что у него сегодня то же встреча. Как же он забыл про это? Он заметил её на одном из стрёмных сайтов знакомств. И вот, после продолжительного дознания и непродолжительной переписки, как-то наперекор этому, они и решили встретиться и выяснить, что они и правда, слишком разные для близости, и не подходят друг для друга. Что им лучше остаться друзьями. Что он совсем не тот, с которым можно съесть пуд соли, когда у тебя на балконе пчелиный улей с диким медком.
Зачем ему эти знакомства - он и сам не понимал до конца. Может быть, он сильно одичал в последнее время, вот и решил разбавить выходные выгодным себе общением, а там как пойдёт, так и выпадет. Коняхин посмотрел на часы. Времени как раз хватит, чтобы вернуться домой, поесть и переодеться.
Дома, за окном, раздавалась, полирующими звуками, колокольня, мерно вымученным цепным колодезным лязгом, повисая в затхлом пространстве. Отзвук звучал грубо и в то же время гортанно и шестярно, словно из-под мехового шарфа, наползающего на подбородок и рот по скользкой шее. Воздух хлебал этот звон, как горячий суп. Осколки и низко трубящее эхо от него дрожали в пустой гранёной хрустальной вазе у него в комнате. Чтобы не звенело, Коняхин высыпал туда недавно купленные, мятые сливы. Налил стопку водки. Выпил залпом, немного умерив этот дотошный нудный гул и перезвон.
Через пару минут загорелые коммунальщики принялись пилить и кромсать выступающие наружу кусты и травы. Они испускали из своих косилок какой-то издроблённый пульс, выедающий мозг, штробящий округу во все стороны, куда бы тебя ни повело. Коняхин вздохнул. Ноздри наполнило уличной пылью, запахом травяной горечи, всё это хотелось высморкать во влажную тряпку, или на крайний случай в сухой носовой платок, колючий, скоблящий всё подряд наощупь, принимающий всю эту мразь.
Свистнул чайник на плите, горлом своим, указывая путь заблудившемуся канифольному запаху. Пушистый кипяток шорохом извергался из его нутра. Коняхин бросил сосновые шишки в кастрюлю, а сверху накидал свежесобранного вара из чайника. Шишки медленно, с пузырями, с костлявым треском осели на дно. Потом вспыли к поверхности. Он сухими пальцами отщипывал разморённую аморфную массу и отправлял в себя. От жара рот его выгибало улыбкой. Паскудно и мелко покалывало, горчило. Обожжённый язык разбежался и выпал, мгновенно остыв.
В дверь опять позвонили. Он открыл. На пороге стояла собака и заискивающе виляла хвостом. Он, изгибаясь на придверном коврике, выглянул в подъезд. Из квартиры слева раздавался упрямый и навязчивый стук. Коняхин вышел. Справа так же вышел, зевая, вечно недовольный сосед:
- Чего надо, - растопырился тот в дверном проёме. Хлёстко хлопнул по колену, позвав собаку. Та, истекая наигранной преданностью, опустив хвост, подалась к нему, уткнувшись в захлопнувшуюся дверь.
Из квартиры слева выглянул какой-то тип, худой и заросший лицом. Казалось, что эту морду тянули за нос, да так и оставили. И теперь его выворачивает вовне, во все стороны. Лицо его, казалось Коняхину, обволакивало коростой овечьей пряжи, будто её выдавило наружу, как фарш из мясорубки. И ему достаточно будет облизнуться или вытереть пот, чтобы смыть с себя эту нелепую поросль.
Но тот так же захлопнул дверь. И снова послышался размеренный навязчивый стук. Собака, сделав несколько оборотов вокруг себя, уткнулась в дверной коврик соседа справа, с надписью «Велком» по-русски, и принялась яростно и сосредоточенно выкусывать блох везде, где доставала пасть. Коняхин почувствовал себя единственным, который ни при делах.
Он взял молоток, вернулся и на площадку и разнёс этот докучливый звонок. Тот крякнул напоследок и окончился насовсем. Коняхин собрал с пола остатки пластика и микросхем и занёс к себе.
Вернувшись, он услышал панический шёпот за стеной соседа слева. Мгновенно вспотели руки, отказала зажигалка попытке прикурить. Он прошёл на кухню и зажег газовую плиту долгим цокающим звуком, потом прикурил от неё, спалив часть брови, и вдохнул смятый воздух через поры еле тлеющей сигареты. Красный ободок расходился по бумаге, приближаясь к нему, ближе и ближе. Он налил ещё водки в стакан и осушил залпом.
Посмотрел на часы. Пора. Наспех оделся, причесался перед зеркалом, даже не глядя на себя и вышел.
Он встретил её около фонтана у ДК.
- Привет, - улыбнулся он.
- Привет, - равнодушно ответила она, - от тебя лесом пахнет. Хороший парфюм.
- Это шишки, просто палые шишки, - его голос постепенно затухал… - Высохли.
В кафе было пусто. Им принесли меню. Коняхин сразу отложил его в сторону, а она со всем вниманием принялась нелепо вращать зрачками, пожирая аппетитные картинки, сдобренные текстом и нелепыми ценами.
Ей принесли чайник, примерно литрового объёма, грибной суп, напоминающий картофельное пюре, а ему стакан томатного сока, которого он сразу же отхлебнул половину.
- Почему ты ничего не ешь? - она подняла глаза на него, попробовав свой суп. Что-то клейкое, угрюмым всхлипом, капнуло с ложки в миску.
- Не люблю вычурную еду. Просто не понимаю, зачем они заморачиваются, пытаются нас удивить в этих одинарных заведениях. Я не хочу удивляться, когда принимаю пищу, я хочу просто пожрать. Извини, может я и грубоват, но такое вот происходит и плетётся за мной. Я ем пищу или только собственного изготовления, или блюда из обычной столовки, которую местная повариха старается сделать хорошо, по самой простой причине, что часть этих блюд она заберёт с собой. А здесь, я бы не дал гарантии, что мне в тарелку не плюнет какой-нибудь студент на подработке.
Она отодвинула тарелку, не съев даже половины.
- Слушай, а почему в тебе такой негатив?
- Негатив? - усмехнулся он, - я вижу разные цвета, вот у тебя платье синее, дай мне руку.
Она послушно протянула ладонь.
- Розовая, здоровая ладонь, - он повернул протянутое, - фиолетовые ногти, они очень подходят к твоему платью и твоим голубым глазам, хотя ты очень напряжена, это я вижу по твоим суженным зрачкам и холоду твоей ладони. Но так и должно быть. Я то же жутко волнуюсь, но стараюсь быть таким повседневным, как обычно, чтобы не вводить тебя в заблуждение касательно себя. Я могу сейчас распушить хвост, как тот фонтан, - он кивнул за окно, - вокруг и так очень много патоки. Считай, что у меня диабет на эту слащавость...
- Женщине очень важно то, что ей говорят, - перебила она.
- Согласен, женщина, вообще, очень важное существо, - опять усмехнулся Коняхин.
- Я сейчас встану и уйду, - заёрзала она и попыталась высвободить руку.
- Я тебя не опускал, - уложил он её кисть на стол и сверху прикрыл своей, - я хочу, что бы ты расслабилась и мы, наконец-то поговорили.
- Ты сейчас делаешь противоположное тому, что пытаешься сказать.
- Но говорю же я правильные вещи, - широко улыбнулся он.
- Я тебя боюсь, - сжалась она.
- Можно я доем твой суп?
- Да, конечно, - она пододвинула тарелку. Коняхин начал есть, отпустив её руку, которую она тут же вытерла салфеткой со стола.
- Знаешь, я вкуснее приготовил бы, - глотая полуостывшую слизь, говорил он.
- Ты, наверное, ищешь женщину, чтобы та тебе готовила, стирала за тобой, прибиралась по дому?
- Поверь мне, что нет. Женщине нельзя доверять приготовление пищи, если, конечно хочешь быть здоров, - он отставил пустую миску и допил свой сок. - Уборку доверить можно, еду бы не советовал никому. А ты чего ждёшь от мужчины? Зачем он тебе?
- Смотря на тебя, я и сама задаю себе подобные вопросы.
- Вопросы себе задают только слабые люди. Знаешь, у меня есть ответы на все твои вопросы, но твои вопросы не интересны даже тебе. Живи с ними, хотя знаешь, как не выгодно жить, когда всё очевидно и понятно. Вот и ты испугалась, потому что напротив тебя сидит что-то такое, что ты не можешь переварить.
- А должна?
- Не то что должна, а обязана!
- И чем я тебе обязана? Я никому не чем не обязана.
- А хочешь, можешь быть обязанной, навсегда, насовсем?
- Может быть, но не тебе, и не сейчас, - Коняхина передёрнуло от заурядности услышанного, словно она провела ложкой по пустой тарелке.
- Пойдем, погуляем, без обязательств, наружу, там вкуснее воздух, намного вкуснее, чем твой суп. Да и я вкусный, меня просто надо распробовать, и наслаждаться, и изредка поглаживать за это по моей голове.
- Да уж я заметила. Ты точно не маньяк?
- Увы, не на того напала, - засмеялся он на всё кафе.
Они вышли из заведения и направились к прудам. Там снова наполняли теперь уже тёмную вечернюю воду в усталую утреннюю водовозку. Опять всё перелилось наружу, казалось, что эта беглая от взгляда дорога истекала густым битумом. Из открытой кабины курил водитель. Он бросил свой взор на проходящую пару, заткнул одну ноздрю и высморкнулся на асфальт. Следом сплюнул пропитанную смолой слизь и вышел, стуча сланцами по пяткам.
Коняхин взял её за руку, и она приняла это. Он почувствовал дрожь в своей горячей ладони. Посмотрел на неё, она отвернулась, слегка улыбаясь. Тогда он обнял её, прислонил к себе.
- Знаешь, от мурашек всегда остаются шрамы, - произнёс он уже шёпотом, - а может даже и родинки - это те же бывшие мурашки, - он провёл ладонью по её шее. - Я бы не хотел чтобы они заживали, - говорил он, - это мои мурашки, и не смей их больше никому отдавать, я приду и пересчитаю, и если не найду хоть одну… - он уже целовал её в рот.
Через пару минут он ослабил хватку.
- Какой же ты похотливый кот! - ответила она. - Пойдём к тебе.
Они поднялись на его этаж. Коняхин зачем-то хотел позвонить в свою дверь и услышать привычный не унимающийся сигнал. Он протянул руку в потёмках, почувствовав ломаный пластик на пальцах.
- Что ты там возишься? - испуганно спросила она. - Ключи забыл?
- Я никогда не закрываю дверь, - ответил с какой-то потусторонней угрозой непонятно кому.
Отворив дверь, и пошарив упругой ладонью по дряблым и влажным стенам, он нащупал выключатель и забрызгал себя и её, с ног до головы, желтушным плюшевым светом.
- Можно я не буду разуваться? У тебя так натоптано, - она с удивлением рассматривала внутренности комнаты, из которых выпадал обрадованный хозяину беспорядок.
- Можешь не разуваться, главное не забудь раздеться. Душ там, - он указал на укрытую полумраком арку без двери, а сам прошёл на кухню покурить.
Во время перекура он задремал, стряхнул пепел в солонку и затушил в неё бычок с горящим фильтром. В дрёме он не спеша, потерянно бродил по подворотням, пока откуда-то сверху его не посолили и не окликнули. Он вздрогнул. Шуршала вода в душе, и чавкало обувью по сырым полам. По кухне металась слепая муха, пока не попала ему в глаз. Он закурил ещё одну, нехотя, без желания. Потушил в солонке, которая теперь будет пепельницей.
Пока она копошилась в душе, он протёр свой шатающийся табурет, невесть откуда взявшимися у него влажными салфетками, и отнёс его в комнату. Из шкафа была извлечена бутылка чилийского сухого вина, которую он спьяну прикупил на новый год, под уговоры болтливой продавщицы. Сыр из холодильника уже покрылся неизбежной от времени синей плесенью. Её Коняхин аккуратно срезал и тонко накромсал эту какую-никакую снедь на плоскую тарелку со слюдяным потёртым ободком. Чистых вилок он не нашёл, пришлось мыть грязные.
- Ой! - послышался крик из душа. - Холодно.
Он молча закрыл горячую воду на кухне. Недомытые вилки пришлось протирать полотенцем.
Он отнёс всё это в комнату. Выкрутил пару лампочек из люстры, создав полумрак, пару раз брызнул вверх своим дезодорантом для тела и разжёг сразу несколько ароматических палочек.
Внизу надрывалась и скулила сигнализацией одинокая покинутая хозяином машина. Он выглянул в окно, прямо под ним стояла знакомая водовозка. Коняхин закрыл окно, оно чавкнуло уплотнителем, и комнату заполнила оглушающая ватная тишина.
- Можно мне полотенце? - послышалось из душа.
Коняхин открыл шкаф, долго вспоминая, наконец, извлёк искомый куль и понёс его ей. Та стояла за прозрачной перегородкой, переминаясь с ноги на ногу.
- Не смотри на меня, передай сверху, - смущенно сказала она. Он передал и ворча вернулся в комнату, включил виниловый проигрыватель и опустил нежную иглу на диск.
- Ты чего, романтик что ли? - зашла она, вытирая волосы на ходу. Зачем-то она помыла голову. «Интересно чем?» - подумал Коняхин. - «Неужели моим шампунем?»
Они сели напротив друг друга. Он открыл вино, разлил. И неожиданно понял, что ему совсем нечего сказать. Они молча выпили по бокалу. Коняхин дотронулся до её лица. Она водила головой туда-сюда, скользя по ладони. Он сел рядом, положил руку на её колено и потянулся к её рту. Через секунду они дико целовались, пожирая уже общую слизь, словно две бешеные собаки. Она прикусывала его губы, слегка пережёвывая, отпускала на время и повторяла всё сначала.
Это начало было вкуса каких-то маслянистых орехов, он сожрал всю помаду с её рта, с приторной ванильной отдушкой. Когда добрался до тела, вкус смешался с её ядовитым парфюмом, терпким женским потом, одинаковым у всех. Он двигался всё ниже, на влажный запах исходящий с поспевшего разбухшего лона.
Он какое-то время ещё оставался в ней, пока не исчезли мурашки и не сникли судороги её бёдер. Коняхин приподнялся и резко сел на край кровати. В глазах порхали зеркальные иголки, заложило уши. Он налил себе вина в бокал и осушил залпом.
Моясь в душе, он совсем размяк, и долго, и терпеливо напитывался обволакивающим всё вокруг туманом, приятным, будто плюшевая косматая медвежатина обнимает его во сне. Он закрыл глаза. Шершавый пар почёсывал его с ног до головы, смывая тончайшую оболочку отмерших клеток эпидермиса, туда, в самый водоворот под стопами, туда под землю, где они осядут на каких-нибудь грубых фильтрах.
Он смотрел, не фокусируя взор, сквозь мутное зеркало. Оно отозвалось безразличным слепым отражением, без контуров, аморфно рассредоточиваясь по плоскости. Завядшими ногами, собрав свою попутную половую пыль, Коняхин проследовал в комнату и улёгся рядом с ней. Она повернуло к нему лицо. На нем нелепо перемешалась вся эта обязательная дневная косметика. Он улыбнулся.
- Ты смеёшься надо мной? - уткнулась она в его куцую подмышку. - Считаешь меня дурой?
- Нет, - коротко ответил он. Совсем не хотелось ничего ни доказывать, ни объяснять.
- Мне пора, наверно, - в её голосе, еле различимо, слышалась неуверенность.
- Можешь остаться и переночевать, что тебе там дома делать? Позвони, скажи, что у подруги, - ненавязчиво предложил Коняхин.
- Тогда ты будешь считать меня… - она замялась, - я и так нарушила сегодня все свои принципы… И я себе этого не прощу, - она приподнялась и лёжа начала одеваться.
Коняхин молча смотрел на неё, потом решил спросить её номер телефона, но сразу же передумал. В этот момент она выглядела так жалко, будто её изнасиловали, вытерли ноги об её незыблемые «принципы». И вот он по-варварски вторгся к ней, в её нетронутый этой химозной реальностью заповедник, в коем она блаженно вяжет мягкий шарф из непуганой кудлатой овечки на эту суровую зиму. Словно он спалил храм её туземного племени, вырезал её голубоглазую родню, умеренно и наглядно нарушил все мыслимые табу этого смиренного народца. А она по-всякому сейчас очнётся и останется такая же, как и до встречи с ним. Сейчас она найдёт свой потерявшийся шаблон, по которому стригут овец и по которому она сама жила…
- Слушай, ты не видел мой ободок, он куда то закатился? - озабоченно оглядывалась она, в этой чуждой и непривычной обстановке.
- Твой шаблон для головы? - машинально спросил он.
- Какой шаблон для головы?
- Извини, не так выразился, - он запустил одну руку ей между ног, а вторую в расшатанный проём кровати, нащупал и там и там что-то ороговевшее. - Этот? - Коняхин извлёк гибкий пластиковый полукруг.
- Да, - она провела им по изрядно растрепавшимся волосам и плотно зафиксировала их, - спасибо. Спасибо за вечер, - она наспех поцеловала его в щёку, немного смазано и нелепо.
Минут через пять за ней захлопнулась входная дверь. От сквозняка распахнуло оконную раму, и на Коняхина поползла вязкая темнота. Он обернул её по окружности, набросив на себя, собираясь уже поспать, наконец. Одеяло этой тьмы нежно обволакивало его тело, до тех пор, пока он не запутался пальцами ног в зёве дыры для пододеяльника, из которой его закололо назойливыми шерстяными кончиками и звуками, исходящими извне. За время возни с одеялом он успел нагреться и вспотеть. Машинально, повозив рукой вокруг, он нащупал надрывающийся телефон и случайно вытолкнул наружу высвободившийся голос:
- Коняхин, привет, не спишь ещё? - роем метало слова по стенам, которые осаждались насекомым помётом в только что расслабившиеся ушные перепонки.
- Сплю, - неохотно ответил он, и попытался сбросить вызов, не открывая глаз.
- Можешь приехать, прямо сейчас!
- Куда приехать? - проговаривал Коняхин, одновременно пережёвывая воздух, вместе с подушкой.
- На работу! Меня подменить. Моя внезапно рожать надумала.
- Пусть рожает, ты тут причём?
- Да там всё сложно, я вот, что ещё хотел спросить? Взаймы можешь дать?
- Сколько?
- Тысяч тридцать. Верну за пару месяцев.
- Хорошо, через час буду, - он яростно нажал на сброс. Посмотрел на время. Было за полночь.
Закурив, он почувствовал посторонний привкус на языке, холодный сигаретный смог, казалось, набирался жара и выгорал, уже внутри него. Он залаял. Кашель давил наружу тяжелые медузные сгустки, будто расплавленный полиэтилен. Зачесались губы от прикушенного фильтра, словно от стекловаты.
Коняхин затушил сигарету и вызвал такси. Через десять минут он уже ожидал у подъезда. По городу заходился свист, где-то травили воздух под давлением или излишки пара. По черствому сухому асфальту, прямо перед ним, не спеша пробежал ёж, одарив его своим вниманием. Из клубящегося дуба в темноте слышно выпадали спелые жёлуди. С наждачным шелестом у подъезда остановился автомобиль, приглушив музыку.
На проходной его уже ждали.
- Я наберу, сразу наберу! Давай, удачи, - его коллега принял наличку, передал служебный телефон и занял нагретое место в машине, назвав адрес маршрута.
Коняхин, приложил пропуск и двинулся в цех. По пути свист, слышимый даже около его дома, стал совсем невыносимым. Пахло каким-то протухшим картоном и сладким металлом, от которого слезились глаза. В цеху никого не было. Тогда он проследовал в бытовку, где обнаружил пьяных и разморённых аппаратчиков, обсуждающих последние новости, изволившие происходить и требовавшие их незамедлительной реакции.
- Михалыч разрешил, - кивнул один из них, увидев Коняхина, на ополовиненную бутыль, литра на три.
- Давайте по местам, - устало выдохнул Коняхин.
- Присаживайся, выпей с нами. К тебе у нас есть вопросы. Надо бы, обсудить, - пробормотал самый толстый из них.
- Почему-то у бездельников постоянно больше всего вопросов. Давай, незнайка, надевай каску и на участок. Все вопросы в письменном виде.
- Нет, брат! - продолжат тот. - Вот смотри, Михалыч, нормальный мужик, как и мы. Михалыч нас понимает, не дёргает. Он в коллективе, а ты занозой торчишь, - пока он говорил, все продолжали сидеть, поворачивая хмельные головы то на Коняхина, то на оппонента.
- А теперь встал, и пошёл отсюда. Хочешь домой, хочешь к Михалычу, куда хочешь! - все продолжали сидеть. - Я непонятно выразился? - проговаривая и цедя каждый слог, прошипел Коняхин.
Толстый приподнялся:
- А если не пойду?
- Если не пойдешь, тогда поедешь. Это всех касается. Всё! Вопрос закрыт. Ты - за проходную! - Коняхин показал на толстяка. - Остальные за работу.
- Смотри сам! С завода дорожка у нас одна. Можем и не разойтись.
- Да с таким разве разойдёшься, тут проспект нужен. Последний раз повторяю! Все встают и идут по местам!
Толстый вздохнул и кивнул товарищам на выход. Те, неуклюже, начали покидать помещение, шурша измазанной, не по размеру, спецодеждой, которую, казалось, они выиграли в какую-то несуразную слепую лотерею. Они напоминали рабочих, измождённых вековой давностью, на которых топорщится время и эти запарусившиеся лоскуты, раздавленные ботинки, и просторные, и в то же время, тесные, набухающие водянистыми болючими мозолями. Это надо было заморочиться, и очень стараться, дабы выпустить такое, неуютно-бесполое. Это надо, чтобы человек чувствовал свою нелепость, отчуждение, даже здесь, где, казалось ему можно выделить расстояние для шага вперёд, чтобы между ног не болталось, или не укорачивало этот шаг стиснув и смирив его тугим бандажом. И этот шаблон, по которому кроят и строчат, которого вообще не существует в природе, но по которому до сих пор проводят липким обмылком, и рвут хорошие ткани тупыми ножницами кое-как. Везде.
Все вышли, и тогда толстый сбросил с себя униформу, Коняхину казалось, что за комбинезоном, сзади, на пуговице-заклёпке обнаружится пропеллер из целлюлозы, с каплями-лопастями, разбросавшими в момент этот смог и перегар. Но там был только кривой позвоночник и выпирающий операционный шов.
Коняхин вышел. И всю ночь бродил под косыми взглядами аппаратчиков, которые то и дело срывались со своих мест в туалет, проклиная Михалыча. Под утро он снова зашёл в бытовку и обнаружил полуголого спящего толстяка на лавке. Его налитая боками плоть свисала, словно готовая к падению вниз капля, как слизни с утренней скользкой росы. Тот бормотал свои заурядные сновидения, вздрагивая, будто поплавок, сигналом с пойманной мелкой рыбёшкой. Коняхин не стал его трогать, боясь заразиться этой тюленьей рыхлой высколзью.
Смена закончилась. Коняхин достал телефон и наушники и улегся на соседнюю с толстым лавку. Он включил что-то наугад.
Жаркое утро унавозило и без того мерзкий запах бытовки. Воняя поражением, в неё входили и выходили заморенные заводчане. Шаркая взглядами по их телам, Коняхин вызвал такси. Они с одним из сослуживцев, доволокли до машины тело толстяка. Затем, с ещё большим усилием, выволокли его оттуда, и доставили до квартиры. Им, какое-то время спустя, когда они уже успели вспотеть, открыла женщина, такая утренняя, не выспавшаяся, державшая в руках пластиковую кисточку с комочками туши. Она собиралась на свою ежедневную работу, обозлённо, обводя их не крашенными и некрасивыми глазами.
После таких упражнений заболели и заныли руки. Коняхин плёлся обратно домой. И опять возле пруда стояла и таяла, как ни в чём не бывало, знакомая водовозка. Водитель, увидев Коняхина, закурил по привычке, провожая его взглядом.
Около здания школы Коняхина застал телефонный звонок, какой-то опустошённый, вымученный и скорбный. Где-то уже слышанный. Он принялся вспоминать где? От этого заболела голова. Тогда он оборвал мелодию принятым вызовом, даже не посмотрев абонента.
- Поздравь меня! - заплетался расстояниями голос Михалыча.
- Поздравляю, - мрачно выдавил Коняхин.
- Дочь родилась! Слушай, тут такое дело… прикрой ещё пару моих смен.
- Нет.
- С меня зачтётся!
- Нет.
- Почему ты такой безразличный? Почему ты не считаешься с обстоятельствами? У меня ведь дочь же?
- И?
- Ебать ты гнилой что ли? У меня родилось… дочь? Ты завидуешь? Слышь, Коняхин - ты нелюдь ебаный! Ты чо так ведёшь себя… Впадло друга прикрыть? Знаешь как я заебался? Каждый день, каждую минуту! Дай отдохнуть! С тебя чо - убудет что ли? Я б за тебя месяц отпахал, а ты? - он заткнулся ненадолго, затем продолжил:
- Я то переживу. Но знай, ты у меня лучшие мои минуты жизни отнимаешь. Забрал, как сплюнул. И откуда вы такие? Шакалы! Что мне жене сказать? Давай, я ей сейчас трубку передам? А дочери я потом передам твоё к ней отношение. Будь ты проклят! Тварь бессердечная!
В трубке что-то поникло.
- Ты мне не друг! - Коняхин, наконец, извлёк из себя, что давно должен был сказать.
- А кто я?
- Пиявка обыкновенная, аптечная! Как тебе угодно! И скажи спасибо, что у меня сейчас немного взмученная кровь! Ко своей стерильной - я бы тебе присосаться не дал. Я же тебя не вовлекаю в свой карнавал! А тебе бы весь мир сгрести вокруг своей кормушки. Иди на хуй!
Он нажал отбой.
Вовлекаясь обратно в мирское, он услышал, как из здания школы раздавался тот самый звонок, слышимый повсюду. Коняхин неожиданно вспомнил, откуда он... А тот всё звонил и звонил, вытряхивая своей вибрацией из окаменелого здания растрёпанных учеников, которые потянулись домой и в ароматные булочные торговых центров и супермаркетов.
Мимо проехала скорая помощь, тянущая за собой жалобный, звук ноющей сирены, за нею пристроилась знакомая водовозка, переваливаясь с боку на бок, и плескающая по сторонам своё содержимое, отнятое у обмелевшего пруда.
НЕ ПО ЛЫЖНЕ
Хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум…
- Точкин! Сбавь темп, ты не выдержишь! - с хриплым надрывом прокричал тренер с обочины трассы на очередном пройденном лыжником круге.
Точкину показалось, что тот, словно взбесившийся пес сейчас набросится на него. Его приоткрытая пасть сейчас вцепиться в напряжённые икры спортсмена, и он, замотав головой, начнёт своими окаменелыми зубами рвать его мясо и перемалывать кости с отвратительным хрустом. Точкин же напротив, ещё чувствовал свою силу и явно полагал, что правильно и равномерно распределил темп по дистанции. Всего то и осталось - километров пять из двадцати положенных по правилам. И вот он уже накатывает ранее ушедшего спортсмена.
- Сколько? - он исподлобья скользнул взглядом в сторону наставника.
- Плюс двадцать пять первому, плюс две третьему! - тот продолжал и далее выдавать вслед информацию, которая остывала на спине лыжника, осыпаясь в снег.
«Пробовать бороться за третье, пробовать, пробовать...» - вибрировало в висках. Он сознавал то, что позади него идут еще с десяток лыжников, которые будут опираться уже на его результат, поэтому следует обязательно прибавить ход. Он слегка замедлил толчки и максимально увеличил амплитуду. Иногда казалось, что его вот-вот порвёт. Ткани разойдутся по волокнам и обвиснут на сухожилиях, словно дождик на новогодней ёлке.
Резко запахло канифолью из посадок сосняка на трассе. Словно морозными иглами, кто-то припаивал к лёгким воздух, разошедшийся по закоулкам альвеол. В животе завозились болючие непоседливые черви. Казалось, что если он сейчас остановится, то остановится всё, что сейчас надрывно суетится внутри его организма.
Сосны по сторонам заметно редели. Из этой их рассеянности закатное солнце затрепыхалось в глазах, словно в эпилептическом припадке. Холодный свет в купе со снегом хлестал по лицу колючими пощёчинами.
Его сердце, будто рыба, выброшенная на берег, бесновато ворочалась в онемевших дубовых лёгких. Голова не работала. Тело налилось тяжестью и двигалось само по себе, по инерции, записанной, словно на борозды виниловой пластинки. На него намоталась, как паутина эта липкая лыжня, из которой он хотел выпутаться загнанной мухой. Всем своим видом в моменте он напоминал взбесившуюся, неуправляемую вагонетку с вонючим от усталости мясом.
Вскоре он пересёк занесённую порошей условную финишную черту, не замечая ничего вокруг. Подспудным чувством понимая, что всё закончилось, но уже не было никаких сил, чтобы остановиться. Тогда он воткнул палку между лыж и грузно завалился навзничь.
Точкин нашёл глазами информационную доску и свою фамилию во втором десятке финишировавших. Затем поднял свой взгляд на мутное зимнее небо. Луна выглядела, как тарелка манной каши с клейкими комьями. Точкин присел на снег, не снимая лыж, и его обильно вырвало на жёлтый от прожекторов снег.
Подошёл тренер и похлопал его по изогнутой спине:
- Я же тебе говорил дурачок, не гони.
Точкину ужасно захотелось пить. Он жадно принялся хватать и есть снег неподалёку от себя, стараясь избегать забрызганного собственной рвотой. Насытившись, он обтёр подбородок, губы и шею, на которые за время гонки налипли ледяные слюни и сопли.
Снова подошёл тренер:
- Собирайся, двигаем на базу, там будем разбираться. Вы как дети ей-богу, вам что говори, что бей вас - толку ноль!
Состояние Точкина приходило в норму. Уже можно было дышать без боли. Только ужасно затекли руки и ноги. Хотелось остаться здесь и проспать до самого утра. Но надо было идти. Вокруг стремительно темнело.
Он сгрёб инвентарь в чехол и двинулся к своим. Он, тренер, и ещё двое лыжников из его команды угрюмо побрели по окраине посёлка на свою базу. Шли молча, на некотором отдалении друг от друга. Тренер шагал впереди, изредка останавливаясь. Он всем своим видом показывал подопечным своё негодующее нетерпение, бормотал что-то не внятное и покачивал головой. Посёлок окончился, и справа из темноты показалось местное кладбище, костлявое и ощетинившееся. Тренер поджидал их, пока они доплетутся и приблизятся. Неожиданно под ноги ему бросился испуганный заяц, скакавший через дорогу в лес по своим делам.
- Да куда тебя! - взволновался наставник. Но зверь мигом опомнился и пропал, словно его и не было.
На базе пахло скипидаром, мужским потом, липкими мазями и натуральной кожей. Тренер включил свет в раздевалке. На скамейках валялась повседневная одежда, небрежно брошенная перед уходом. Точкин переодевался медленно. Он то не попадал в штанины, то в рукава. Казалось, что одежда безвозвратно изветшала и села в размере за время его отсутствия. Было уже за полночь и тренер, предстал перед ними каким-то сморённым и растерянным. Он окинул их рыхлым, выцветшим взглядом. Повозил губами, в потребности проговорить нечто важное, но сразу же осёкся, скривился, пробуя спёртый дублёный воздух на вкус. Он вяло и небрежно, на авось взмахнул рукой, словно прогоняя от себя назойливых и никчёмных мух. Казалось, от этого взмаха сейчас - они все - неудачники вязко завалятся на пол. Наконец он произнёс:
- Идите спать. Завтра будем разбираться. Сбор в девять на этом месте. И перед сном подумайте, отчего ваши ошибки, и что с ними делать. Меня вы не слушаете. Послушайте себя. В общем, завтра серьёзный разговор. Отбой.
Он устало поплелся в свой кабинет ночевать, еле-еле перебирая ногами и покачивая головой. Со стороны это выглядело так, будто повариха тащила кастрюлю с супом, наполненную до краёв, боясь расплескать по пути. Его тень юркнула в помещение и исчезла, затем исчез и он, оставив после себя только грудной неподъёмный вздох.
Тренировал он уже большее двадцати лет и считался не подающим надежды, но в то же время добротным и матёрым тренером. Собственно с лыжами у него самого складывалось туго. Он спокойно брал областные старты, но на всероссийских - неизбежно проваливался. Старался понять - почему так? И вроде бы всё было при нём: и хорошая физическая форма, и техника бега, и опыт… Ан, нет. Этого было маловато. Чего-то не хватало. Будто в нём не было этой ненасытности победителя. Будто обжора во время трапезы лишился своего аппетита.
Личная жизнь его так же не ладилась. Как только доходило до серьезных отношений - его беспричинно бросали и уходили к другим. Слабым, бедным, не умным, пьющим.
Наконец он смирился, махнул на всё рукой. Съехал за город, продал квартиру в самом центре и приобрёл частный дом на окраине. Там он оборудовал небольшую, но уютную лыжную базу. Спланировал спальню для спортсменов, построил сауну во дворе, прикупил инвентарь и расходники. Всё это на свои сбережения и со значительной помощью знакомого ещё по детской спортивной школе заммэра города, который щедро снабжал его всем, о чём бы тот не попросил. Только и там случилась очередная засада. Ему выделяли юношей на перспективу, на громкие достижения. Но время шло, а достижений не наблюдалось.
Переодевшись, Точкин с товарищами прошли в спальную комнату. Там жались по стенам четыре кровати с основанием, напоминающим средневековую кольчугу, в которое постоянно зажёвывало до дыр матрасы и наволочки. Постель превращалась в нечто подобное гамаку, издающее скрип при любом шевелении. У окна стоял офисный стол для занятий и разболтанный, шатающийся табурет, который никто не хотел привести в нормальный монолитный вид.
Точкин с коллегами часто оставались с ночёвкой в этом логове спорта, особенно на период подготовки и проведения значимых гонок. Город утомлял своей суетой и расхлябанностью. Здесь же можно было выдохнуть всю наколенную хмарь, передохнуть, побыть в какой-никакой команде.
- У меня есть, - начал Гришин, как только они бросили в угол сумки, и расселись по местам.
У Гришина постоянно что-то было. Даже здоровья в нём было столько, что он мог обильно выпить перед стартом и уверенно продержаться середняком. Он не любил выигрывать, дабы не привлекать внимания. Его и так всё устраивало. Всё вокруг, и всё в целом. Здоровый и огромный верзила без амбиций, текущий неспешно и привычно по общей лыжне, с надеждой затеряться и остаться в привычном своём мире, без изменений, потрясений и резких рывков. Жил он с бабушкой в однокомнатной квартире, куда его сплавили по практичным соображениям многодетные родители.
- Так наливай! - скороговоркой выпалил вечно не терпеливый Гунько.
Он был полной противоположностью Гришина: сутулый, тощий, жилистый. Постоянно ввязывался в любые авантюры, поэтому имел условный срок за сопротивление полиции, долги по кредитам, которые копились из-за пристрастия его к рискованным ставкам на тотализаторах. Ему казалось, что одной ставкой с удачным экспрессом можно покрыть старые долги и уйти в плюс. Но фортуна так не думала, и ещё глубже вгоняла Гунько в пущую безысходность, которую он и не собирался осознавать. Как карта ляжет, так тому и быть. Вместо сдачи в магазинах он брал лотерейные билеты на всю её сумму, а сам перебивался случайными заработками. Долго работать на одном месте у него не выходило: во-первых, его быстро настигала тоскливая хандра, а во-вторых, сослуживцы рано или поздно начинали требовать возврата долгов, которые он мастерски выклянчивал чуть ли не при первом знакомстве.
Гунько на лыжне рвался с самых первых метров, и даже имел в своём активе несколько цветных медалей в областном спринте. На длинных же дистанциях он не умел терпеть, и только благодаря своей выносливости его хватало оказаться в середняках, там же где и Точкин и безразличный Гришин.
Гунько бросился к сумке Гришина и извлёк полиэтиленовую полутора литровую бутылку без акциза. На крышке чёрным маркером неровно была нанесена буква «К».
- Коньяк! - гордо произнёс Гришин. - У местных взял.
Гунько начал суетливо извлекать пластиковую пробку, по пути забрызгав себе единственные штаны. Он заглянул в жерло бутыли, внимательно наблюдая за спокойным покачиванием беспокойной жидкости, понюхал и обильно отхлебнул.
Дальше пили молча, попеременно вручая бутылку сидевшему по часовой стрелке, пока не испробовали досадную пустоту дна.
Гунько заёрзал на кровати, та ответила размеренным лязгом, как неуклюжий трамвай на повороте.
- Пойдём догонимся? Мне что-то вообще не о чём. Как мимо прошло. Только организм подразнил. - Гунько катал остекленевший взор из-под глазных впадин, словно мокрые камни из канав, царапая ими то Точкина, то Гришина. - Ну чего зависли! Мы же лы-жни-ки! Финиш свой знаем! Это только контрольная отметка! Правда, Точкин?
Точкин не прочь был опрокинуть в себя ещё, но загвоздка в том, что было уже глубоко за полночь.
- Я знаю, где взять! - снова подорвался Гунько. - Давайте собирайтесь!
- Я не пойду, я спать буду, - вытаскивая увесистые фразы из угла комнаты отозвался Гришин. - Я перед стартом набрался нормально, а сейчас просто рубит.
Гунько надел свою цветастую куртку.
- Точкин, ты хоть не обломаешь? - спросил он.
- Если ты не обломаешь, - ответил Точкин и надел куртку Гришина.
Они вышли в окно, чтобы не будить тренера. У того наверняка сегодня бессонница. Затем перелезли через забор и двинулись к посёлку. Через пару километров подошли к автобусной станции. На здании автовокзала мотало смятый заледеневший флаг. Он рокотал на ветру, ропща на всю округу, просясь в тепло.
Рядом расположилось круглосуточное кафе. Они, немного помявшись, зашли вовнутрь.
У холода нет запаха, запах обитает только в тепле. В хитром разморённом тепле, где можно принять любую позу. Как только они вошли в помещение и выдохнули уличное - ароматы сразу же заползли в ноздри, словно волочащиеся гусеницы, неся на себе не подлинные запахи, а лишь их суррогаты и перегары. Точкину захотелось чихнуть. Он потёр спинку носа, вздохнул, задержал дыхание.
Гунько же, к своему удовольствию, обнаружил знакомого и, растягивая улыбку, двинулся к стойке. Точкин последовал за ним.
- Знакомимся. Это Точкин, - он показал на Игоря, - а это Савелич! - обозначил мужчину Гунько, похлопав того по плечу.
Точкин протянул руку незнакомцу, и они обменялись рукопожатием. Ладонь Савелича была неприятно липкой. Точкин вытер свою испачканную кисть о штаны.
- Савелич мне мозги на место ставил. Только место не то выбрал! - захохотал Гунько. - Мозги мои здесь! - он похлопал себя по заднице.
- Что будете мужики? – продолжал Гунько. - Точкин сегодня угощает, он опять рассмеялся и протянул руку Точкину. Тот нехотя вложил в его ладонь около тысячи - все, что было у него с собой, и умоляющим взглядом, просящим не тратить всю сумму, поймал лукавые глаза Гунько.
- Я коньяк буду, - монотонно ответил Савелич, - а вот молодому человеку возьми водки.
- Я не хочу водки, я то же коньяк буду! - возразил Точкин.
- Не, не, не! - Савелич провёл пальцем перед своим носом. - Ему водки, и точка.
Точкин хотел обиженно возмутиться, но Гунько уже метнулся к бару и тут же непринуждённо завязал разговор с женщиной-барменом, обернулся и подмигнул им обоим.
- Ну, это надолго. - Савелич закряхтел и выдвинулся к раздаче. Через минуту он уже откупоривал спиртное и разливал по пластиковым стаканам. - Пусть наговорится, нам меньше его разговоров достанется, - он довольно хохотнул, будто был уже задолго знаком с ним.
- А Вы кто ему? - поинтересовался Точкин. Ему не верилось, что у Гунько могли быть приятели. Случайные попутчики - это да. Разовые подельники - наверное. Родственники - может быть, хотя он и не упоминал про них никогда. Кто же он?
- Да я вообще не ему! - продолжал смеяться Савелич. - Я обычный, только бывший, психотерапевт, с уклоном в одиночные виды спорта: лыжи ваши, теннис, лёгкую атлетику. Возвращаю мотивацию, улучшаю результаты, вывожу из ступора и так далее. Лень перечислять. Могу на примере. Ты тоже лыжник?
- Да, - печально вздохнул Точкин. И какой он к чёрту лыжник. Да. Лыжи имеются. А боле ничего.
- С вами отдельный разговор. - Савелич задумался. - Вот представь, например, человека. Ты человек?
- Человек! - хотел уже обидеться Точкин. - И вовсе не например!
Савелич, не обращая на него внимания, налил себе полный стакан коньяка, выпил полстакана и поставил на стол. Затем налил Точкину полный стакан водки.
- Выпей! - потребовал он.
Точкин осушил рюмку.
- А почему ты выпил всю? - спросил Савелич.
- Как налито, так и выпил! - Точкин пожал плечами.
- А если бы было налито наполовину, на треть, на самом дне, вообще не налито - что бы выпил?
- Или полную, или половину, остальное как-то не особо, - Точкин не понимал намёка.
- Хорошо, - продолжал Савелич, - вот идёшь ты по трассе, идёшь последним, а зачем идёшь? Из пустого не пьёшь, а пустое дело делаешь.
- Ну, я думаю, что…
- Вот! - поднял указательный палец Савелич. - Думает он. Ты кто? Ломоносов? Менделеев? Декарт? Что ты думаешь всё? Ты обычный лыжник. Хорошо. Вот тебе недолили, что делать будешь?
- Так обидно. Пить не буду, уйду, может быть, - в голове Точкина что-то забуксовало.
- Давай сделаем так, - Савелич налил ему четверть стакана, - давай за нас.
- Давай, - меланхолично поддержал затею Точкин,
Точкин выпил свой почти пустой стакан, а Савелич долил коньяк до краёв и мигом опустошил его, облизнувшись.
- У тебя полбутылки стоит, а ты пьёшь только то, что тебе наливают. А ты меня первый раз видишь. Так возьми и налей себе, столько сколько осилишь. Думает он! По трассе, когда идёшь, о чём думаешь?
- По обстоятельствам. Как силы распределить, кого обогнать, за кем пристроиться, где ускориться, там много всего.
- Да нет там нихера, - засмеялся Савелич, ей-богу, как дети. Нет у человека сил, так и не займёшь ни у кого. Стратеги, блин, извращенцы. Знаешь, сколько мозг твой потребляет калорий? Так я тебе скажу: двадцать процентов от общего рациона. Вот ты одну пятую врагу и даришь. Не замечал никогда: чем тупее человек, тем он сильнее, тем потенция лучше, и без оглядки он живёт и соревнуется.
- Замечал, - мямлил Точкин.
- Замечал он, а на водку согласился, на донышке согласился, так ты и на трассе так работаешь.
- А как иначе? - ничего не понимал Точкин.
- Знаешь, был у меня один теннисист, всё было: и техника, и скорость с реакцией, а вот копия тебя: сколько нальют, столько и выпьет. Проигрывал, как за зря выходил, пока я ему его гнилое сознание не выключил. Хочешь, могу тебе выключить? Я же тебе просто сейчас херню несу, а ты анализировать взялся. Ты же херню анализируешь. Так и на трассе на твоей, бегут, как ужаленные, и бежали бы себе. Так нет! Стратеги мамкины. Каждый лыжник - Бонапарт. Этого обогнать, за тем пристроиться, там ускориться, тут отдохнуть. Вы там не бежите, а задачки решаете, а вы лыжники, - он постучал костяшками пальцев по своему смятому лбу, - вот над этим подумай.
- Я подумаю, - засомневался Точкин.
- Не правильный ответ! У человека нет сознания, у него только стереотипы об этом, как бы сознании. Так хочешь или нет? - он налил коньяк в стакан Точкина, так, что тот полился через край, потом капнул каплю себе.
- За сознание, - он поднял пустой бокал с красной точкой.
Они выпили.
- Думаешь, что это ты принимаешь решение? - смеялся Савелич. - Неа, это всё с того, что ты в баньке плохо себя отшлёпал и под душем плохо смыл.
«Может попробовать», - крутилось в голове у Точкина, он подспудно понимал правоту Савелича.
К столу уже возвращался довольный Гунько:
- Дала адресок, сучка. Надо будет заглянуть, - скалился он.
- Вот мой адрес, заходи, только не пустой, - начеркал на салфетке Савелич и передал Точкину. Или через этого обормота меня найди, - он кивнул на Гунько. - Пойду, спать пора.
- Эээ! - Гунько остановил Савелича за рукав. - Слушай дружище у тебя наверняка есть эта херота, типа мельдония, или что вы ещё там принимаете, такое, чтоб мы завтра с похмелья не сдохли. Поделился бы.
- Берите! - он извлёк стандарт таблеток. Отломил половину и протянул. - Только с утра и только по две, а то плохо будет. - Затем встал, с хрустом поводил плечами, вышел из-за стойки и поплёлся к выходу.
Точкин и Гунько в момент допили находящееся на столе. Точкина ужасно разморило. Ноги не слушались. Но он чётко принимал окружающее и помнил, как дошёл, как разделся и лёг в кровать. Вокруг него кружило трубными голосами Гунько и Гришина, словно бесноватый овод не мог найти себе место. Сон не шёл совсем. Со скрипом распахнулись оконные створки. Овод покинул помещение. Всё затихло.
Он вспоминал свой первый день в лыжном спортивном лагере. Ему на тот момент не было и одиннадцати. Он никогда еще не отлучался из дома столь надолго, а тут почти месяц предстояло жить в наскоро возведённых деревянных бараках на двенадцать человек.
В первый же день он ощутил на себе все прелести дедовщины. У него отобрали все домашние угощения. Так обыденно и даже слегка по-приятельски, ласково потрепав по щеке.
Койка ему досталась рядом с Гришиным. И они, не сговариваясь, стали держаться вместе в свободное время и на тренировках.
Изредка к ним в летний домик заглядывали старшие в поисках еды и просто со скуки. В тот же день ему показали, какие болевые точки, которые оказывается, находятся на его теле. Обыскав, забрали приятную на вкус мятную зубную пасту и жвачку, казалось надёжно припрятанную в подушке. Они смеялись и почёсывали упругие животы.
Утром все просыпались сами, и сонные плелись к самодельному рукомойнику, умываться и чистить зубы. Следом беговая трёхкилометровая тренировка, а за ней силовые упражнения. Потом все шли на скудный завтрак в соседний пионерлагерь, на котором давали резиновый омлет и липкий чай, с осевшим на дно бокала, сахаром. Затем свободное время, безжалостно убиваемое игрой в карты на подростковые желания, иногда не совсем пристойные. Ведь, чем больше нельзя - тем изощрённее хочется. Вскоре - настоящая большая тренировка с подъемом на холмы, с ускорениями и прочими выматывающими процедурами. После неё следовал обед, небольшой отдых и вторая тренировка, более лёгкая и приятная. Ужин. Сбор полезных лесных трав и берёзовых веников для бани, которые сушили прямо в бараках. Травы распространяли горьковатый полынный запах по всему помещению, от которого мутило сознание. Вместо успокоения - это доставляло необъяснимое беспокойство и тревогу.
Вечером Точкин, наслушавшись страшилок от ещё юного Гунько долго не мог уснуть. Тот целый час верещал о том, как в детстве его ударила молния, и он якобы видит всех нас насквозь. Точкину он предсказал скорую смерть от укуса змеи в колено. Точкин сдуру поверил. Так совпало, что это колено ему недавно дважды оперировали. Гунько продолжал. Оказывается среди них, кроме их находятся иные сущности, которых они не имеют удовольствия наблюдать. Он отвернулся и начал разговаривать со стеной, утверждая, что там - на месте его взгляда сидит и настороженно внимает всей нашей компании взрослеющий вместе одновременно с нами призрак-одногодок случайно задушенный во младенчестве.
Точкину было жутко с этих рассказов. Сколько их ещё будет, пока у него не сформируется фобия этого присутствия. И теперь его холодит и коробит в моменты одиночества. Ведь за ним наблюдают все эти призраки, не рождённые и уже мёртвые. Знакомые и незнакомцы. И как он выглядит в их глазах? Они же всё видят. Все его слабости, привычки, неудачи. Даже то, как он ковыряет в носу или оттягивает себе крайнюю плоть. Как он ходит голышом, как моется в ванной, как сидит в туалете, испражняясь с оглядкой. Стыд, изматывающий его разум. Переживания, оседающие за грудиной, приводящие к ангедонии и апатии.
Точкин ужасно заскучал по дому и уже строил план побега отсюда. Наконец пришёл сон. А утром подобная ерунда в голову уже не лезла.
На третий день Точкин впервые увидел утопленника - пионера из соседнего оздоровительного лагеря. Который замечательно оздоровился! Во второй половине дня, после трёхчасовой тренировки захотелось освежиться. Погода позволяла. Позволяла протекающая с полкилометра от них небольшая речка со стремительным холодным течением. Они приблизились. А реку выкручивало и пенило во все стороны, будто в эпилепсии. На подходе к ней они услышали крики. Тогда они, толпою пробравшись на возвышенность, увидели схватившегося за ветку поникшего дерева, мальчика, ориентировочно ровесника. Он кричал, надрывался, рыдал, как только мог. Спустившись вниз, они зашли в воду и вытащили пострадавшего. Как потом оказалось - его брата унесло течением, а вот он успел люто изъебнуться, раздаться во все стороны, вспомнить, что мы все - обезьяны, в конце концов, и поэтому выжил.
- На том повороте надо смотреть, - показал кто-то в сторону.
В том речном мешке, время спустя обнаружили утопшего. Когда вытащили - он выглядел, как живой, только синие, будто созревшие сливы губы и будто откупоренные насильно стеклянные глаза, выдавали в нём обыкновенного мертвеца, слабого и размякшего, которого надо передать взрослым. Им виднее, они ближе к этому состоянию, поэтому знают, что с этим делать.
Послали гонца до лагеря, а сами продолжили купаться, получая своё ребячье удовольствие. Казалось, что речка игралась с ними, хлопала в ладоши и по их натренированным спинам. Выйдя на берег Точкин бросил взгляд на покойника, вокруг которого уже собралась порядочная толпа знатоков. Он не был в их числе и не видел смысла завороженно наблюдать на потустороннее и неживое, такое как они.
Трёхнедельное пребывание оканчивалось полутуристическим походом в леса, куда они, нагруженные, будто муравьи, перетаскивали сумки с инвентарём, палатками, причиндалами для полевой кухни. Та не отличалась разнообразием. Макароны, каши, тушенка, овощные супы - и кажется всё. Точкин всё равно не запомнил. Но память сохранила этот сладковато-горький запах ежедневно подгорелой каши. Получив свою порцию, он выбирал хотя бы слегка съедобное, а остальное вываливал поодаль. Хоть и хотелось жрать постоянно.
Как обычно в этот период окончания лета шли непрерывные дожди. На тренировках они месили грязь, скользили, падали. Ночью всем строго-настрого запрещалось касаться крыши палатки. Протечёт. И всегда находился неуклюжий персонаж, или старшие, шутливо мстящие им за их юность, которую они безнадёжно миновали. И вот вся палатка залита. Залит каждый до нижнего белья в эти прохладные августовские ночи. Тогда никто не болел, даже не простудился. Какое там! Никто и не думал об этом. Болезни хитры, ревнивы, но только с теми, у кого есть хитрость и ревность. У них, не было ни того, ни другого. Никакого корма для хвори. Ничего. Болезням и смертям есть, кем заняться, зачем им приходить сюда? Им и без них везде найдётся!
Однажды, собирая и аккуратно укладывая берёзовые ветки в плоские веера веников, они наткнулись на заброшенную землянку с обжитым содержимом. Снаружи, у пня, с правильной формы цилиндра и старательно обожжённого со всех сторон, стоял самодельный дощатый стол. Недалеко расположилось кострище, обложенное по периметру запёкшимся песком. В нём разноцветная зола, целые и крупного лома кирпичи. Рядом колода с торчащим топориком и ножами с тряпичными ручками. Внутри жилища несло чесноком, с травяным привкусом. Посередине - автомобильная покрышка, а рядом наваленные друг на друга телогрейки, прочее цветное тряпьё. Дальше взгляд упирался в темноту. А заходить вглубь было страшно.
И теперь по вечерам они по-тихому пробирались в эту обитель, изъедаемые любопытством. А однажды, даже увидели постояльца этих природных апартаментов. Он заросший во всё лицо, обмотанный мешковиной и тряпьём, медленно шёл, держа в одной руке факел, а в другой за горло дохлую дикую утку. Он потоптался у входа, поводил огнём по сторонам, огляделся, пробормотал что-то непонятное и скрылся. Всем стало жутко, и как только он исчез из виду, Точкин и соучастники вразнобой брызнули оттуда наперегонки. Молча, петляя, словно на них мишени, словно надо срочно сбросить со спины загоревшуюся рубаху. С той поры они обходили стороной это странное место. К чёрту эту любознательность, если за случайным забором может притаиться то, что вывернет наизнанку твой разум. Проще закрыть глаза, чем силиться понять чудовищное нагромождение окружающего. Проще не заглядывать в открытые двери и люки. Не смотреть вниз с высоты. Обходить стороной похороны. Проще проснуться, чем продолжать видеть кошмары во сне.
Как-то утром их всех подняли раньше обычного. Тренер велел взять причиндалы для мытья, и они во главе с ним мелкой трусцой двинулись к воде.
Через час неспешного бега лес резко закончился, и взгляду досталось окружённое деревьями озеро. Часть стволов завалилось, как окурки по краю блюдца. Красно-коричневая вода цвета борща из столовой, ворочалась неподалёку.
- Это озеро принёс метеорит! - важно произнёс тренер. - Местные видели, как его несло сюда, словно больше нигде для него не было места. Когда наутро они в поиске оказались здесь, то увидели озеро. Его породил метеорит и торфяное болото. Здесь два дна. Одно ложное, другое настоящее. И где-то там глубоко-глубоко покоится этот космический булыжник. Поэтому по верхнему дну не ходить! Не нырять! Запросто можно провалиться! Плавайте на поверхности. Помойтесь обязательно, мыться больше негде.
Точкин подумал, что тренеру немного не по себе. Он оглядел берег, как и все разделся догола и зашёл в воду по пояс. Вода была ледяная, вязкая, не той структуры, к которой он привык.
- А глубоко до другого дна? - спросил неугомонный Гунько.
- Нет, не глубоко, - ответил тренер, затем сам разделся, отошел подальше и нырнул. Его не было минуты две. Наконец он показался на поверхности, отталкивая воду в разные стороны. Он вышел на берег, неся в ладони гладкие чёрные камни с серыми вкраплениями и полосами.
- Вот это осколки метеорита!
Точкин и все остальные осторожно потрогали ничем не примечательную гальку и полезли в воду.
Точкин не верил тренеру. Сколько раз его обманывали подобными небылицами. Каждый кулик хвалил своё болото. На юге, где он отдыхал прошлым летом, каждый сопливый ручей имел по своей легенде. Каждый кособокий булыжник - историю, достойную школьного учебника. И каждый заурядный пижон хочет показаться этаким сказителем, Гомером, заражающим мифологией ни к чему не обязывающую обыденность.
- Смотри, смотри! - заверещало сбоку.
На противоположном берегу показалась фигура. Мешковато-косматая, в которой они все разом узнали обитателя загадочного скита. Фигура прямо в одежде сошла в воду и поплыла, по-рыбьи шевеля губами. Без плеска и возмущения поверхности водоёма. Ближе к середине озера голова внезапно пропала.
- Пойдёмте отсюда, помылись, и хватит! - заволновался тренер, погоняя ребят.
Точкин бросил прощальный взгляд на озеро. С расстояния оно стало похожим на колеблющийся блестящий мармелад. На поверхность будто смахнуло с той стороны двух уток. Они, скользя брюхом, покатили вдоль берега…
Точкин наконец то уснул.
Проснувшись утром, он не совсем понимал, где находится. Окно было распахнуто настежь. Неистовая метель залетала в комнату и оседала на предметах. Больше всего не повезло Гунько. Тот спал у самого распаха, и снег, тая на его лице, стекал на подушку.
Точкин приподнялся, но его обрушило обратно в кровать. После вчерашнего сил не было совсем. Он полежал ещё пару минут, посмотрел на часы. Уже половина девятого.
- Гришин, - застонал Точкин, - закрой окно, пожалуйста.
- Сами закрывайте! Вы мне вчера в морду лезли из-за этого окна. Я еще в куртке не спал! - недовольно отозвался тот.
- Разбуди Гунько, пожалуйста. Скоро на разбор идти.
Гришин со скрипом поднялся и пнул спящего товарища.
- Ты совсем, что ли опух? - возмутился тот.
- Это ты опух. Протекаешь уже. – показал он на сырую подушку.
Гунько сел на кровати и обхватил голову. Помотал ею в разные стороны, словно отряхивающийся пёс. Потом внезапно вскочил и метнулся к стулу. Он проверил карманы штанов, радостно достал таблетки. Выдавил себе несколько штук и проглотил.
- Точкин, прими лекарство, - он протянул вскрытую упаковку.
На трясущиеся руки Точкина выпала пара кругляшей. Тот разжевал и проглотил. Минут через десять он стал приходить в себя. Хватило сил даже пойти в туалет и умыться. В холодную комнату возвращаться не хотелось, и Точкин побрёл в раздевалку. Там он закрепил свои лыжи в тисках на столе и обильно натёр их парафином. Затем разогрел утюг и равномерно разнёс массу тонким слоем по всей поверхности. Приятно запахло чем-то свечным и уютным, как дома в детстве, когда выключали свет. Выключали его часто, и все книги Точкина были заляпаны сальным воском.
Он неистово принялся скоблить скребком остывший слой парафина. Взял ветошь, намочил скипидаром и вытер остатки.
«Вроде перегаром не несёт больше», - облегчённо вздохнул он.
Подошли Гунько и Гришин. Гунько сразу оценил действия Точкина.
- А я жвачку взял, а ты устроил тут коптильню. Ну что, готовимся к разъёбу? - рассмеялся он.
Обычно пунктуальный тренер опаздывал.
- Гришин, сходи, глянь, он здесь вообще? - попросил Гунько.
- Сам иди! - грубо отозвался Гришин.
- Я не могу и Точкин то же. Старик сразу спалит перегар, тогда и тебе достанется не хило, - обосновал Гунько.
Гришин нехотя поплёлся в комнату тренера. Минут через пять он ворвался на базу, бледный как их парафин.
- Живой, но без сознания. Я скорую вызвал.
- Инсульт, - заключил сотрудник скорой, - будем забирать. Да вы не волнуйтесь. Жить будет. Скорее всего.
Тренера унесли. Дом почувствовал отсутствие хозяина. Какая-то тоскливая хворь прошлась по комнатам. Она передалась и спортсменам.
- Пошли отсюда, - предложил Гунько, - тошно как-то.
- Я домой! - объявил Гришин.
- Можно с тобой? Пожрать бы сейчас. - облизнулся Гунько. - Люблю стряпню твоей бабушки.
- Пойдем, - согласился Гришин, - Точкин ты с нами?
- Нет, - не хочется что-то, - ответил тот.
Они долго собирались. Даже присели на дорожку. Вечером договорились навестить тренера в больнице. Когда они ушли, Точкин вернулся в комнату. Он долго смотрел в окно на сумасшедший снег, обволакивающий округу. Он не заметил, как отголоски минувшего снова захватили его сознание.
Первое соревнование по спортивному ориентированию, куда он сдуру записался, его дико разочаровало. Записался на авось. Но чего не сделаешь ради снятия с уроков на время стартов. А стартов было так много, не в пример лыжам, проводившимся строго в выходные дни и только зимой.
- И чего с вас лыжников взять? - язвил его одноклассник, имевший какой-то там разряд. - Бежите, как ужаленные, от столба до столба. Никакой мысли. У вас там полудурков больше чем в классе коррекции. То ли дело мы. У нас и спорт и интеллект. Не всякий осилит.
- Ни спорта, ни интеллекта у вас! - спорил Точкин. - Вы, как спортсмены - никакие. Мечетесь по лесу, словно псины голодные. Ищите, где вам кости прикопали. Туда-сюда. Туда-сюда. Интеллектуалы, бля. Интеллигенция.
- Лыжник? Отлично! Отлично! Подходишь. С картами как? Отлично. Отлично. Берём! - тренер по ориентированию разглядывал его, словно породистого жеребца, разве только не заглянул в рот. - С нами побегаешь, узнаешь, что к чему. А на следующей неделе контрольный старт. Я тебя записываю. Записываю?
Прошла неделя. И вот их загрузили в раскаленный автобус. Рассадили. Точкину досталось место за водителем. В салоне пекло так, что хотелось раздеться. Он посмотрел на выступающее в салон крыло и увидел обильное пятно крови, которое пытались размазать. Оно всё в отпечатках пальцев, которые вытирали об обивку сидений. Точкин привстал: кровь с обивки осталась на его штанах и рубахе. В ярости он перешёл к задней двери, то и дело, натыкаясь на рассеянных и нерадивых школяров. Он нашёл себе место, с меньшей скученностью этих выхолощенных пионеров, и всю дорогу оттирал кумачовые кляксы своим носовым платком.
По приезду в лес толпа мгновенно рассредоточилась по стартовой поляне и тут же начала собираться отдельными метастазами, компаниями по интересам. Так всегда случается, когда собираются больше трёх человек. Отдельно стоящие физруки громко и наигранно смеялись и матерились, вспоминая скучные случаи на своих уроках.
Наконец пришла стажёрка и по списку начала выдавать номера. Толпа заволновалась, никто не хотел бежать в последних рядах. Стажёрка обосновала этот выбор какими-то промежуточными соревнованиями, согласно которым и были розданы порядковые номера. Толпа поутихла и смирилась. Им раздали карты и компасы. В компасе Точкина при потряхивании, что-то подозрительно постукивало. Стрелку заваливало на циферблат точно на севере.
Бежали с раздельного старта. Сзади него стоял парень. Он постоянно сплёвывал и оглядывал соперников. Потом оглянулся:
- Слышь, меня Саньком зовут.
- Игорь. - протянул ладонь Точкин. - Посоревнуемся.
- Салага ты ещё! - усмехнулся Саня. - Знаешь, какая тут дичь происходит? И не спрашивай! Сейчас сам узнаешь! Давай вместе держаться. Со мною не пропадёшь! Это ориентирование - самый блядский вид спорта, даже не спорта, а говна второго сорта! - рассмеялся он. - Тут не наебёшь - не победишь!
- Что надо делать? - отрешённо спросил Точкин.
- Смотри. Со старта бежишь, вон до той ямы, - он показал направление.
- Так по карте надо в другую сторону, - удивился Точкин.
- Все эти карты лажа! - оскалился Саня. - Смотри что есть! - он вытащил из заднего кармана набор цветных карандашей. - Все те карандаши, которые на отметках, на нитках висят - оторвут в один момент те, кто первые номера получил. Первые номера здесь не просто так дают. Сначала сидим и ждём первого номера, узнаём все контрольные точки, отмечаем и спокойно отсиживаемся, чтоб было без палева, а дальше идём на финиш вместе. Итого: у меня первое, у тебя второе место. Устраивает?
- А как мы первого перехватим? - поинтересовался Точкин.
- Как, как? Вот старт, - он плюнул себе под ноги, - вон там финиш, - он махнул рукой в сторону ямы, - по рукам?
- А этот первый нас не сдаст?
- Кому?
- Судье.
- А кто ему поверит? Да не бойся, я с ним договорюсь, - улыбнулся он.
- Тогда я в деле. - Точкину не особо хотелось напрягаться, носиться, словно белка по пустым кормушкам. Он пожал руку подельника.
Со старта уже ушла добрая половина. Тренер положил руку на плечо Точкина, выждал немного, и легко подтолкнул его вперёд.
- Пошёл.
Точкин неспешно засеменил по стартовой тропе. Когда это бестолковое скопление скрылось из виду, он свернул, пригнулся и направился к яме. Там он обосновался, сверился по карте. Финишная тропа проходила метрах в пяти.
Через минуту не спеша, с размашистой походкой, подошёл Санёк. Он огляделся, отлил на дерево, стряхнул и присоединился к Точкину.
- Ну, полдела сделано. На всё про всё им метаться минут двадцать ещё. Номер лидера запоминай, от этого зависит, когда нам стартовать, чтобы без палева. Семечки будешь?
- Давай, отсыпь.
- Может в картишки?
- Можно.
Минут через пятнадцать они услышали тяжёлые шаги и одышку.
- Что-то быстрый он. - удивился подельник. - Так тихо! Сейчас будем ловить, - он встал во весь рост и вышел из ямы на тропу.
Пробегающий грузный парень еле передвигал ноги, сопел и постоянно сверялся с картой. Тело его украшал номер один.
- Кого же я вижу? - шагнул ему навстречу Саня. - Ну, заходи к нам, у нас весело!
Тот встал, склонился, опустив руки на колени, и никак не мог отдышаться. Саня взял его за руку и потащил к их убежищу.
- Мы тут вот что подумали, отдохнуть тебе немного надо! - он забрал из его рук карту с цветными отметками контрольных точек, помеченных крестиками. Подельник достал свои карандаши и расставил цвета в том же порядке. Первый номер, казалось, ничего не понял.
- Ну, беги! Удачного финиша! - Саня похлопал его по плечу.
Тот не веря в своё освобождение, медленно поплёлся прочь, постоянно оглядываясь.
- Еще раз обернёшься - камнем запущу! - Саня начал нервничать.
Первый номер, как бы нехотя ускорился и перешел на лёгкую пробежку.
- Ты сороковой, я сорок первый - это значит ровно двадцать минут. Обязательно какой-нибудь скороход нарисуется. Значит, ровно через пятнадцать минут не спеша выдвигаемся, а пока лежим и не отсвечиваем. Я спать. Разбудишь потом.
Он накрыл лицо майкой и сразу же засопел. Точкин слышал шаги пробегающих спортсменов: одни ускорялись, другие устало плелись, дыша по-бульдожьи. А Точкин уставился в круглое небо, обрамлённое хвойными ветками, колющими его до крови заката. В этом вечереющем разбухшем зноем брюхе визжали комары, бабочки мятыми крыльями тёрлись о стерильный воздух. Точкин глянул на часы. Пора.
Первое место в этот день занял он, отыграв фору в тридцать секунд у Санька. Тот не обиделся, а наоборот, казалось бы, зауважал его.
Лет через пять, Санька уже подросшего, зарезали и бросили меж неплотно стоящими кривыми сараями, прикопав снегом. Нашли его по запаху только весной.
Точкин разыскал разрядника-одноклассника.
- Ну что интеллигент? Помог тебе твой интеллект? - издевался он.
Тот принялся ссылаться на обстоятельства и плутоватых участников, под плотный гогот Точкина. И этот звук, словно медвежья лапа, накрывал эту поляну финиша, как малиновый куст. И этим кустом его укололо...
Точкин вздрогнул. На подоконник села сорока, подёргивая выброшенным наружу кинжальным хвостом. Пора. Он прошёл в раздевалку. Снял свои лыжи со станка, обильно натёр их мазью, похожей на плавленый сыр и вышел во двор. Лыжню замело. Не важно. Ничего не важно. Он по матовому настилу двинулся к посёлку. Снег набивался в опухшее ухо, хлюпая и хрумкая, будто там тоже образовался сугроб. Подойдя к цели Точкин спешился, и зашёл в местный магазинчик.
- В долг не даём! - глядя на него сказала дородная продавщица. Она зевнула, демонстрируя несколько металлических протезов во рту, и отошла к стойке. Там она всуе пощёлкала счётами и внимательно уставилась на Точкина, помаргивая увесистыми, слипшимися ресницами, смазанных краской век. - Будете что брать? Тут не музей, тут торговая точка.
Точкин купил пару бутылок подозрительного бордового коньяка. Достал салфетку с адресом и уточнил свой маршрут.
- Напомните этому джентльмену, что он мне двести рублей должен, - в доказательство, она достала тетрадку и потыкала на чью-то фамилию надувшимся пальцем, перетянутым перстнем с серебристой шинкой и с синим самоцветом в оправе.
- Непременно, - поклонился Точкин.
По посёлку он шагал пешком, чтобы не раздражать местных собак, которых почему-то жутко бесило то, что человек может передвигаться иначе, как на своих двоих. Наконец он нашёл нужный адрес. В этот момент почему-то закончился снег. Точкин открыл калитку, зашёл во двор. Прислонил к сараю лыжи и палки и постучал в дверь. Никто не открывал. Он постучал громче. Внутри послышалась глухая возня.
- Кто! - раздалось изнутри.
- Точкин.
Дверь отворилась.
- Проходи. - Савелич, казалось, сильно постарел после вчерашнего.
Точкин вошёл. На него бросился запах чеснока и гари. Они проследовали на кухню. Та была завалена немытой посудой. На грязной плите выжигал кислород и всю эту вонь судорожный от сквозняка газ во все две конфорки. На табурете, на ухвате-варежке спал огромный рыжий кот. Савелич сгрёб посуду со стола и поставил в угол, прямо на пол. Кот услышал, облизнулся и двинулся туда же. Он глубоко потянулся и принялся облизывать тарелки с объедками. Савелич принёс размочаленную серую тряпку и стряхнул мусор со стола прямо на пол.
- Пришёл все-таки? - ухмыльнулся он. – Присаживайся, - он той же тряпкой протёр табурет, предназначавшийся для Точкина. тот присел, а Савелич отошёл к окну.
- Ну что? - продолжал он. - Начнём! Сейчас я буду говорить, а твоя задача расслабиться и слушать, и не перебивать. Закрой глаза. Не бойся это не гипноз - это терапия.
Савелич долго бормотал. Бормотал и всё никак не мог выбормотаться. То усталым голосом, будто приманивая. То другим, обволакивающим, словно придушивая шею тёплым шарфом. То каким-то угловатым, птичьим, клюющем с грядки, выковыривающем уже успевшее прорости, холодным клювом, цепляющем. Куриным носом, ковыряя цевком прямо по холке Игоря… Опять прошёлся по холодному. Выставил вон… отсюда. И позвал обратно, сюда своим расколовшимся голосом, и опять прогнал во вне. Точкина выбросило в транс. Где он? Он - утопленник, которого не принимает ни дно, ни поверхность. Он сделан из поролоновых пор, что внутри матраса, из сырных проталин пористого снега. В его голове ползёт и скоблит по стенкам черепа сбитый самолёт, оборачивающийся обычной столовской алюминиевой ложкой. И та, с неприятным скрипом соскребает всё в какую-то донельзя перекрученную воронку его сознания, оставляя на костях следы царапин. Одну… другую. До панической дрожи. И по этой новообразованной лыжне поехало что-то не разбуженное в нём. И там сверху снимали то, что выкипело с его котелка. Точкин снова почувствовал запах горелой каши. И всё!
И снова порошит в глазах. И он просыпается. Только его гнетёт. Болит. Тошнит. Тянет колено, словно оно резиновое. Словно его жалят и жалят тысячи шершней по очереди. И эту боль доставляют ему в громыхающих грузовых вагонах, которых некому разгрузить. Они идут и идут. И, кажется не пройдут никогда. И навсегда больно. Всем. И этим колыхающимся рельсам, по которым похлопывают, словно по костлявым бёдрам бабе предрекая трудные роды с этой колеи. И земле, трамбующейся в камни, и колёсам состава, уже не знающим, как повернуться.
И расселись снегири по деревьям. И открыли рты: «что нас не убивает - делает сильнее». А его щеки бледны и выпуклы этой бежевой кожей, натянутой, будто штора. А тот, кто так говорит, тот полный мудак и пижон. Его не убили, пожалели, не кинули. Не травили, и не разворотили ему половину тела, не пытали.
И вот он похож на тех баб, причитающих: «я же говорила», - когда уже всё произошло. Мухи слетаются только по факту, и только по сладкому. И вот он разбудил мать, пожаловался. И вот его пырнули в подмышку градусником. А там тридцать девять и пять. И сознание его полыхает по комнате индейским костром. И чтобы не сгореть - его надо вывести наружу. А мать не знает эту наружу. И он вместе с нею. Она же не приходила и не зудела так никогда. Не скулила у их дерматиновой двери, словно помирающая кошка.
И как же страшно, когда наружа вся притаилась внутри. И он потирает своё колено, словно лампу Алладина, чтобы оттуда выпорхнула эта боль. Джины не живут в коленях, там очень слякотно.
И мать, посидит, поиграется в это «любит-его-не-любит», и решит, что сегодня может быть не тот день, когда надо красить лицо и прихорашиваться. Хотя как знать? Она и так не знает. Они шли за руку. Точкина тошнило на каждом перекрёстке. И если бы он понимал свои изнанки, он бы через силу поел, чтобы не оставлять там настоящее своё!
Вот станция скорой помощи, вот их посылают дальше.
«Мы с температурой меньше сорока не принимаем! В приёмный покой!»
Человек не может умереть просто так. Как же надо вывести человека, что бы он умер? Человек бессмертен! Точкин знал по себе. Но человек не может жить с гнилью. Её же надо из него извлечь? Или будет жить гниль, а не он. Хотя, миру, в общем и целом, всё равно, кто останется.
- Будем вырезать! - это хирург приёмного покоя, принял дары и слёзы его матери. - Закатывай штанину! Разберёмся!
Ему было совсем не больно. Да ему и так было не больно. А этот зуд вызывал и пронизывал. Хотелось взвыть. А кому не хотелось? Когда копошатся в твоём теле.
Через пару недель повторилось всё то же самое. Следующий врач разглядывал скальпель, и солнечный зайчик отражался с окна, по металлу и у него в глазах.
«Давай, не капризничай! Тот, сделал что-то не так. Ну бывает, ну кретин… А у меня таких буратин, как ты полная поленница!»
А Точкин проглатывал со рта слизь. Обидно, терпеть одно и то же.. Корочкой покрылось колено, и тысячи сорок своими остриями вертели потолок, иголка шила матрицу.
А тренер, когда тот пришёл через пару недель снова, смотрел на него с завёрнутой штаниной. Цокал, словно Точкин завернул ему свою крайнюю плоть. Словно поделом ему.
- Никто не отменял тренировку!
Когда он открыл глаза, Савелич водил руками, уже в углу своей кухни. Как в театре теней. На стенах копошились серые сгустки - солнечные отбросы предметов, между которыми суетились рыжие тараканы.
- Э! Ещё не всё! Я отвлёкся! - Савелич продолжал...
Точкин с Гунько и с Коноваловым стояли на вершине холма и смотрели вниз со своего километра. Тренер запрещал даже приближаться к этому месту. Он презрительно относился к горнолыжникам и уважал скорость только на равнине.
- Вот пусть они с наше пробегут! А съехать с горки любой дурак сможет! А ты попробуй на полном ходу на неё заберись, - любил повторять он.
А сегодня, проходя мимо спуска, Гунько, ведомый азартом, завел их на вершину.
- Ну что, может, скатимся? Что нам лыжникам этот прыщ.
Все были не против. Гунько поехал первым. Следом оттолкнулся Точкин. Горка была настолько крутая, что пришлось притормаживать, сведя лыжи перед собой. Сзади Точкин услышал шелест хода Коноваленко, такой поначалу приятный, будто его чешут под свитером. А тот и не думал замедляться и объехал Точкина по краю, чуть не задев. Далее Точкин увидел резкий поворот. Он на ходу смотрел, как Гунько, не вписавшись, вылетает головой в сугроб, а Коноваленко начинает тормозить, попав в этот вираж, и дальше кубарем летит по нисходящей спуска, растопырив ноги и руки, ломая лыжи. Точкин услышал громкий хруст надкушенной неспелой груши - это были кости Коноваленко. В это мгновение Точкин решил, во что бы то ни стало не попасть в эту кривую, а дальше будь что будет! Закрутило лес, снег, лыжи перед глазами. Всё. Точкин, почуяв остановку, собрался, высунул голову из сугроба. Тело не слушалось поначалу.
К нему подбежал Гунько и помог подняться. Он вытащил его на трассу. Лыжи были поломаны и болтались во всех направлениях. Сорваны крепления, палки изогнулись, как у настоящих горнолыжников. Во всём теле бродило дубиной и выло в ушах. В носоглотку будто бы проникла разбрызганная каша мозга, с затылка, благо не горелая, свежая, но инородная. Они сорвали крепления, освободились от трухи лыж и пошли вниз за Коноваленко. Тот был без сознания. Потом он пришёл в себя и начал дико орать:
- Я ничего не чувствую! Мне больно! Я знаю, что мне больно, но я не чувствую! - вопил он.
Они не понимали его, пока не прошла пробка в голове. Проезжающие мимо лыжники осторожно начали спускаться к ним.
Коноваленко получил перелом шеи и позвоночника - это только базовые травмы, как говорил тренер. У него много чего поломало, но это уже не имело значения. Больше он уже не ходил и умер лет через десять от кровоизлияния в мозг.
- Ну, всё! - разбудил его голос Савелича. - Беги дальше! И запомни! Твой внутренний монолог - это изначально зло! Делай, как умеешь, делай, что хочешь! Будь в себе, не размазывай себя по миру - это будет очень тонкий слой. Лучше собери себя в точку и слушай, что внутри. Не разбрасывай мозг по всей трассе, его у тебя, да как и у всех, - он кивнул на кота, - слишком мало.
Кот недовольно взглянул на хозяина и покинул кухню. Точкин достал коньяк. Савелич открыл и разлил. В этот раз спиртное напомнило то самое озеро. В его стакан упала муха, тут же утонув, без борьбы и копошения, осев на дно.
- Я, пожалуй, откажусь, - вздохнул он, вспомнив о тренере.
- Хозяин - барин, - заключил Савелич и опрокинул пойло себе внутрь.
За окном снова начался этот дремучий снег. Точкин спешно засобирался.
- Заходи, расскажешь об успехах. Да и старика навестишь, - грустно закончил беседу Савелич.
На улице мело. Точкин забрал оставленный инвентарь, пожал руку старику и побрёл обратно. Вставать на лыжи было лень в такой снегопад. Через время он пришёл на базу. Там уже копошились Гунько и Гришин. Они готовили ужин.
- С тебя полтинник за апельсины для тренера, - сказал Гунько.
- Вроде по тридцать скидывались, - заметил Гришин.
- Какой же ты тугой всё-таки! - Гунько сплюнул в угол.
Точкин достал деньги, пересчитал, отмерил полтинник и передал Гунько.
- На! - с вызовом выпалил он.
- Извини, - опустил голову Гунько и вернул двадцатку обратно, - раз все в сборе, давайте, собираемся и пойдём к тренеру.
Они вернулись через пару часов, угрюмые и задумчивые. Зашли на кухню, и расселись вокруг стола.
- Я есть не буду, - сообщил Гунько. Он посидел еще минуту и пошёл в спальню.
- А я поем, - нарушил молчание Гришин, и начал возиться у плиты.
- И на мою долю накладывай, - попросил Точкин.
Они молча поели.
- Жизнь продолжается, - вздохнул Точкин, - я завтра с утра на тренировку.
- Да надо продолжать, - вяло пытался соответствовать Гришин, - я с тобой.
- В пятницу классика на десятку. Съездишь, заявишь нас?
- Без вопросов, - Гришин стал чуть бодрее.
В дверном проёме возник Гунько:
- Пить, кто будет? - спросил он.
Гришин и Точкин одновременно помотали головой.
- Займи рублей двести, - обратился Гунько к Гришину.
Тот повозился в карманах и извлёк мятые купюры. Гунько расправил их, пересчитал, свернул заново и вышел прочь.
Точкин опять долго не мог заснуть. Он лежал с открытыми глазами, наблюдая размочаленный снег за окном. Однажды на одной из самых обычных тренировок он оторвался от группы и ушёл далеко вперёд, ликуя и ускоряясь по свеженькому снежному настилу. Снег усилился, и уже не видно было ничего дальше расстояния вытянутой руки. Точкин хорошо знал трассу, и был уверен, что пройдёт её с закрытыми глазами. Скоро поворот налево и прямо пару километров. Затем длинный подъем, спуск, кладбище и метров пятьсот прямо до базы.
Здесь должен быть поворот. Точкин продолжил движение прямо. По ходу он почувствовал усталость, а знакомого поворота всё ещё не было. Наконец он осознал, что движется, куда-то не туда. В кишках тревожно завыли псы страха. Он остановился и решил пойти обратно, в надежде, что недалеко ушёл от группы. Через час он окончательно понял, что заблудился, и что самое страшное - смертельно устал. Страх подобрался к горлу. Он хотел закричать, моля о помощи, но изо рта выходил только противный хрип.
Снег закончился. Точкин огляделся в надежде увидеть знакомые ориентиры. Нет! Всё чужое. Всё кругом, какое-то инородное, ни к одному предмету не было возможности привязаться. Чужие деревья, чужие пригорки и ямы. Через час принялось темнеть. В горле пересохло от ужаса. Он снял перчатки, зачерпнул снег, пожевал.
Теперь он решил двигаться по диагонали, наугад, потом периодически менять направление. Вверху проявилась, будто пятно гнили, спасительная луна. Точкин не спеша скользил, экономя силы.
Так он проходил до рассвета, изредка пожёвывая свежий снег, отдающий бумагой, пресный и невкусный. К утру страх отступил.
К полудню лес закончился, и его вынесло на равнину, заполненную металлическими решётками, крестами и разносортными окаменелостями. Он вышел на кладбище, только с другой, незнакомой стороны. Остальное было делом техники. Откуда-то нагрянули силы, и через полчаса он уже заходил на базу.
Никого не было. Темно. В дальнем кабинете под тусклой лампочкой сидел тренер. Увидев Точкина, он вздрогнул, затем поднялся во весь рост, подошёл молча, и влепил тому сочный подзатыльник, после чего так же молча удалился к себе.
Зябкий лязг будильника разбудил Точкина, тот приподнялся. Гришин продолжал спать. Гунько не было. Он растолкал товарища, тот нехотя отмахнулся.
- Не пойду, - промычал он, перевернулся и продолжил сон.
Точкин умылся и пошёл в раздевалку. Там он подготовил лыжи и вышел на мороз.
- Ну что проверим твой метод, Савелич? - усмехнулся он.
Ничего не получалось. Мысли, как мухи липли к раскалённому сознанию Точкина. В голову то и дело лезли то тренер, то Гунько, то Гришин.
- Брысь, брысь, брысь, - отгонял их спортсмен.
Наконец он остановился, и решил разобраться, что именно его отвлекает. Сердце нетерпеливо постукивало изнутри. В мыслях будто варили бульон из его переживаний и воспоминаний. И он совершенно не понимал, как избавить себя от назойливых эмоций. Точкин глубоко задышал, что закружилась голова. Задрал голову на выпуклое, словно аквариум небо, заштрихованное грубыми мазками сосен. Он оттолкнулся и поехал…
К пятнице к соревнованиям был готов только Точкин. Гришин жрал, как не в себя, и днями валялся на кровати, глядя в потолок. Гунько дико забухал и приходил только, чтобы занять денег у Гришина. Когда у того закончились финансы, Гунько совсем перестал приходить. Ночью перед соревнованиями его принесли два опухших типа:
- Забирайте! Достал уже! - они отдышались и ушли.
- Гришин? Ты завтра бежишь? - всё ещё надеялся Точкин.
- Нет. - коротко ответил тот. Подошёл к холодильнику и долго оценивал его содержимое.
Точкин ещё немного посидел на кухне и пошёл ночевать в спальню к тренеру.
Сон опять не шёл. Вот они друг за другом идут. Это контрольная тренировка. По её результатам спортсменов ранжировали к будущим стартам.
И они идут плотной группой, друг за другом, никто не хочет уступать. Вот вся эта бригада прёт на подъем. Точкин обгоняет двоих, пристраивается за Красиным. Тот неформально считается самым сильным из их секции. Он идёт за ним, в надежде зацепиться и приехать в самой близи. А уж Красин покажет лучший результат.
Подъём! Они уже проходят, обгоняя одного за другим по второй лыжне.
После подъёма - длинный спуск, где можно отдохнуть. Точкин становится в стойку, взяв палки подмышки и приседая. Красин продолжал работать палками, и Точкин стал отставать. Тогда он вышел из стойки и в несколько толчков догнал лидера. Тут Красин встал в стойку. Нога его немного не попала в лыжню, он замедлился и Точкин налетел на него, да так неудачно, что получил наконечником его палки прямо в глаз.
Острая боль ударила в голову, прошла всеми закоулками и остановилась в затылке. Точкин упал, завалившись на бок. На него наезжали отстающие, образовав кучу мала. И этот навал, перепутанный начал расползаться по окрестности, выбирая, как в головоломке свои руки-ноги-лыжи-палки, где-то поломанные, где-то разбросанные по склону, катящиеся по инерции вниз.
Точкин отполз в сторону. Приложил снег к битому глазу. Открыть было страшно. Снег малиново окрасился. Красин подошёл к нему:
- Извини, не хотел.
- Да понятно, - отозвался Точкин.
Красин помог ему снять лыжи, и повёл на базу.
Тренер, молча поводил головой, взял Точкина за шею и повёл к своему старому «Запорожцу». Он гнал, сигналя неторопливым автомобилям на их пути. В поликлинике, он так же взял Точкина за шею и повёл к окулисту, там он, ругнувшись на очередь, завел его в кабинет, а сам остался в коридоре.
- А на тебя не было заявки. - изучив перечень соревнующихся, сообщил ему судья.
- Вот Гришин гад! - зло выругался Точкин.
- Можешь пробежать не в зачёт, - предложил арбитр.
- Согласен, - процедил Точкин.
Бежали с общего старта. Точкин, как неофициальный участник попал в третий последний ряд. Раздали номера. Пока спортсмены разминались к ним вышел какой-то пузатый функционер в деловом костюме, надетым на спортивный. Галстук его был широк, как перевёрнутый вымпел. Он перечёркивал грудь диагональными сигнальными полосками, словно шлагбаум на пути к его разбухшему нутру. Он, будто забивал сваи своей речью, помогал себе кулаком, раздувшимся, как пузырь. Точкин заметил наколку «коля» на фалангах пальцев.
Наконец тот закончил, и спортсменов пригласили на старт.
- Брысь, брысь, брысь, - прошептал Точкин, заведомо разгоняя излишки сознания. - Голова должна быть как пустое ведро.
Он не слышал команды старта. Передние ряды закопошились и тронулись вперёд. Точкин не спеша последовал за ними. Он смотрел на шедшего впереди. Тот совершал монотонные действия, как механическая кукла. Точкина одновременно и завораживал этот ритм и казался настолько нелепым, двигаться вот так на протяжении дистанции. Для чего? Этот спортсмен просто бежит в никуда, ничего не понимая.
Вот они пошли в подъём, но Точкин подспудно заметил, что уклона он не чувствует, словно свели обратно разводной мост и он снова идёт по равнине.
Он ушёл в сторону и обогнал впереди идущего. Взгляду открылся простор. Точкина накрывала какая-то белая колыхающася простыня, прижатая сутулыми деревьями. Он услышал:
-Хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум…, - говорил ему снег.
Точкин говорить не мог…
Скопление людей на финише вернули его в чувство. Он взглянул на табло и увидел свою фамилию напротив третьего места. Он безо всяких эмоций попил горячего чаю и дождался награждения. Затем угрюмо двинулся к базе.
Проходя через кладбище Точкин заметил, что недалеко три каких-то землекопа роют могилу. Двое копали, а один разминал ломом мёрзлую неподатливую, упорную землю. Они тяжело дышали чем-то парным и горячим.
Через день они все трое придут к этому месту и надолго задержаться там.
Возвратившись на базу, он первым делом увидел Гунько, сидящим в коридоре, обхватив колени в лютейшем делирии. Точкин растолкал его, но тот махнул рукой и принял прежнюю позу. В кухне Гришин всё так же стоял перед раскрытой дверью холодильника и молча смотрел внутрь.
ОБЕЗЛЮДЕВШЕЕ
За окном не унимался дождь. Забродившие тучи клубились и раздавались во все стороны, переминаясь, будто привязанные на одном месте чёрные овцы. Они нехотя пощипывали серое и не особо аппетитное небо. Вся хлябь с их пастей валилась глубоко вниз, жёстко оседая на пологом карнизе. Насмерть убитые капли выбрасывало на подоконник.
В мутной от табачного дыма комнате на стуле сидел мужчина. Он курил сигареты подряд, то и дело, прикуривая от свечи, медленно оползающей в гранёный стакан. На вид ему казалось лет тридцати пять. Он был раздет по пояс, и рыхлая плоть пивного живота свесилась на заляпанные штаны.
Сегодня у него умер кот. Умер ещё ночью, в своём кошачьем сне. А с утра зарядил этот проклятый дождь. Когда Сурков проснулся и прошаркал в туалет за ним никто не последовал. Он проверил миски - они были нетронуты. Кота он нашёл не сразу. Тот свернулся калачиком в выемке его одеяла. Сурков сегодня остался совсем один. Теперь ему будет совсем не с кем разговаривать. Никто не будет мешаться под ногами по утрам. Ещё вчера он не навязчиво болтал с котом, и тот отвечал ему, как мог, тёрся в ногах, что-то бормоча, пока Сурков накладывал корм и менял воду. Вечером, перед сном тот улёгся на человека, разбросав лапы. Во сне Сурков дико ворочался и кот ушёл в более спокойное место. А потом в безмерно спокойное.
Кота требовалось похоронить. Сурков, вначале аккуратно переложил холодную тушу в пакет и выставил в коридор. Но дождь так и продолжал идти весь день. Тогда он засунул нежить в холодильник, на самую нижнюю полку. Оттуда же извлёк коляску копченой колбасы, изъедая её вместе с кожурой. Уселся на свой единственный стул и продолжил наблюдать непогоду.
К вечеру он помыл свою посуду. Вылил воду из кошачьей миски, корм высыпал в мусорный пакет, обнаружив, что тот почти переполнен и требует замены. В коридоре он обратил внимание на осиротевший кошачий лоток, который со всем содержимым завернул в первую попавшуюся тряпку. Миски он выбрасывать не стал, только тщательно сполоснул их и убрал в шкаф.
Сурков набросил старую серую куртку, которая и хранилась у него только для выноса мусора или переноски пачкающихся вещей. Он нацепил тапки на босые ноги, со слоящимися наростами ногтей и пяток, взял зонт и вышел в подъезд. Там то же было слышно лёгкий шелест дождя, пахло жареным луком у кого-то из его соседей, большинство которых он наверняка никогда не видел в глаза.
Он поводил головой. Слева от него - квартира таких жильцов-невидимок, с которыми он никогда не пересекался, хотя часто слышал за стеной слегка расстроенное пианино, на котором кто-то неумело наигрывал гаммы и одинаковую мелодию из «Короля и Шута». Справа от него жила семья, в своей сущности, будто взятая взаймы из телевизионной рекламы майонеза. Муж-жена-дети. Сколько у них этих детей Сурков даже не подозревал, но на лестничной клетке хламилось три велосипеда средних размеров и сани на рулевом управлении. Хотя сани весной оказались у входа подвал. К ним постоянно приходила разношёрстная ребятня: школьники, подростки, мальчики и девочки, с собакой и без, в гости ли, к себе ли домой? Непонятно. Сурков слышал их приходы по сигналу заколебавшего его дверного звонка, который срабатывал, как у них, так и у него. Наверняка эти беспроводные звонилки куплены им и ими в том же магазине у дома. Они подавали однотонный сигнал на базы, которые воспринимали его, совершенно без разбора источника.
Соседей сверху Сурков не знал совсем, иногда встречая кого-то из спускающихся, но сразу забывая их за ненадобностью. А может – это просто, чьи то случайные гости или курьеры. Да он и редко мог подняться этажом выше, если только спьяну или по рассеянности. Там царил иной мир. И Сурков даже не удивился бы, обнаружив там пёсьеголовцев, рептилоидов или инопланетян.
Снизу, сразу под ним квартира то сдавалась, то продавалась, то пустовала. Одно время в ней проживал на пару месяцев какой-то одинокий, рыжий и прыщавый субъект. Он неизменно, ровно в одиннадцать вечера, приходил просить сделать тише звук. Неважно был ли звук или нет. Он всё равно приходил и просил. Вежливо и жалобно, подчёркивая это своим заспанным видом. И так каждый вечер. Может быть, он приходил и тогда, когда Суркова не было дома. Непонятно. Когда надолго отключали воду или газ, то он захаживал чаще. Как-то они даже познакомились, только Сурков сразу забыл его имя. Бывало, иногда он заглядывал с просьбой поделиться лишним сахаром, с прозрачной литровой банкой, которую Сурков щедро наполнял, хотя его подмывало подбросить туда пару горстей соли, но он всякий раз сдерживался. Курил прыщавый строго на улице, какие-то длинные дамские сигаретки с фруктовым последом. А потом пропал, избавив Суркова от своей назойливой жизнедеятельности. Ведь из-за него Сурков теперь отворяет входную дверь в одних трусах.
Слева от него жила рыхлая телом и лицом тётка лет пятидесяти. Сурков знал про неё только благодаря тому, что она имела пса невнятной породы, с приплюснутой мордой. Он выглядел, словно патлатый мужик с беспробудного похмелья. Она выгуливала его по двору и утром, и днём, и вечером. В любую погоду, каждый день. Тётка всегда здоровалась и прибирала пса поближе к себе, натянув поводок. Лицо её Сурков никак не мог запомнить из-за животного. У него оно казалось интереснее и живее.
Справа, наверное, не жил никто.
Сурков спустился к выходу. Там, подпирая дверь одной из своих изогнутых ножек, раскорячился лакированный под дерево стул, с непокрытой сидушкой. Та, выпяченная узорной обивкой лежала на лестничной ступени. Под батареей построилась шеренга с пустыми банками из-под энергетиков, недопитая полторашка пива без пробки и вставленные в радиатор пакеты из-под снеков. Место стоянки современного человека, которое скоро займёт своё законное оформление во всех музеях истории, которые будут когда-то посвящены нашему времени.
Выйдя на улицу, у Суркова закружилась голова. В его прокуренной комнате этот ватный воздух, набивало в ноздри, в одежду, в заляпанный жиром ковролин. Здесь же, казалось, что он пьёт этот кислородный коктейль, выдыхая смог, пыль и ароматы его ещё живого кота.
На мусорной площадке, спасаясь от непогоды, под навесом из профлиста, сидели взъерошенные голуби и галки. Сурков выбросил оба пакета в контейнер, птицы засуетились и принялись проверять содержимое.
Через пару минут он отворил дверь в квартиру и вошёл. Его никто не встретил. Никто не вышел, радужно подняв хвост. Никто не обнюхивал с любопытством, его принесённые запахи и шуршащие пакеты. Никто не выпрашивал дешёвые вкусняшки.
А эта гнилая непогода так и не думала прекращаться. Сурков продолжал смолить и глядеть на сбитые и измельчавшие капли на подоконнике. Наконец, ближе к полуночи он решился. Собрал рюкзак, уложив туда кота из холодильника, кухонный совок, купленный алкоголь и кошкины игрушки - нескольких мышей из синтетики, лежавших на виду. На кухне он достал небольшую лопату из угла. Чтобы не привлекать внимание поместил её в чехол от гитары. В комнате он уже оделся по погоде, нацепил бейсболку на голову, на ноги натянул высокие и узкие берцы. Оглядел комнату, по привычке, вышел в коридор и присел на дорожку, на ящик прихожей.
- Ну, всё, кот, вот и всё. Думаешь, забуду тебя? Не дождёшься, - улыбнулся он, - тебя забудешь! - Сурков усмехнулся вслух. - Пора, кот, пора.
Он проверил его, с призрачной надеждой, а вдруг? Но кот был холоден и безразличен.
- Я подъехала, выходи, я в такси, - прозвучал женский голос из трубки с ужасным акцентом.
Сурков, обул тапки на босу ногу и спустился на улицу. У подъезда стояла урчащая жёлтая машина.
- Заплатишь за проезд? - вылезла из окна голова со стороны пассажирского сидения.
- Сколько? - спросил Сурков у водителя.
- Триста пятьдесят, - отстранено ответил водитель, глядя куда-то мимо.
Сурков расплатился. Из салона вышла молодая негритянка в полосатых лосинах и в какой-то нелепой цветастой накидке. Голова её была похожа на луковицу, из-за перевязанных в основании, толстенных дредов, шевелящихся, как мохнатые гусеницы при ходьбе. Одинарное плоское, как у всех негроидов лицо, сплюснутый нос, толстые губы, яблоки глаз цвета слоновьей кости, или фарфора, контрастирующие с кожей цвета заваренного какао.
«Да, не красавица, на фото выглядела поинтересней,» - заключил Сурков.
- Пошли! - деловито скомандовала она. - Время, время!
Они зашли в жилище. Кот увидев незнакомку, рванул за диван и притаился. Сурков наскоро покопался в ящике прихожей и извлёк запылившиеся женские тапки, разношенные, плюшевые, со строгим, немного потёртым узором. Она обулась в них, постоянно водя впалым носом по сторонам, словно любопытствующая крыса, и немедленно попросилась в душ. Мылась она довольно долго, Сурков устав ждать, открыл дверь и вошёл.
- Ты скоро? - чуть раздражённо спросил он.
- У вас холодно, я замёрзла, - ответила она, - не переживай, я за это денег не беру.
- Тогда мне придётся брать, - пробурчал он.
Сурков присмотрелся. Тело у туземки было почти идеальным: небольшая грудь, с сосками, напоминающими вишнёвые косточки в чёрной оправе размером с рублёвую монету, аккуратно выступающая упругая задница, плоский рельефный живот, побрито, где надо, thigh gap между основаниями бёдер. Она распустила на свободу своих гусениц на голове и сложилась в весьма привлекательную самку человека, которую Сурков тут же захотел, и этого было уже не скрыть. Он подошёл и дотронулся до её бедра, она смущённо опустила голову.
- Мне надо вытереться, - продолжая смотреть себе под ноги, произнесла она почти без акцента.
Сурков вернулся в комнату, вытащил из шкафа чистое полотенце, осмотрев его на просвет. Он бегом вернулся в душевую и через мгновение уже натирал её мягким ворсом.
- Теперь ты, - показала она на душ.
- Я уже, до тебя, - соврал Сурков.
Она не одеваясь, взяла его за руку. Та была ледяной, и казалось совсем хрупкой и в то же время податливой, словно детская игрушка для развития мелкой моторики. Сурков повозил её кисть в своей ладони, будто перемешал деревянные бочонки лото в плотном мешочке. Прощупав каждую фалангу, он повёл её в комнату.
Там она с головой нырнула под одеяло. Тело её моментально пустило мурашки наружу вперемежку с мелкой дрожью, будто строчила старая швейная машинка из ворса, который поднялся с её тела.
Сурков обнял её.
- Как же у вас холодно, - стуча зубами, заикаясь, произнесла она.
Взгляд её упал на старый комод. Там лежали всяческие безделушки, какие-то пуговицы, цепочки и православные кресты, доставшиеся ему от прежней хозяйки. Когда он при переезде разбирал ящики, шкафы, коробки - в одной из них оказалось это добро. Его он хотел рассортировать со временем, и выбросить ненужное. И вот это время пришло. Жаль, что только на час и по внушительной цене.
- Ты православный? - спросила она, искусственно превозмогая дрожь.
- Да, православный атеист, - улыбнулся Сурков, - а ты?
Она ничего не поняла. Привстала и начала разглядывать бижутерию.
- Я православная, - после паузы произнесла она, не сводя глаз с сомнительных украшений, - Гана! Знаешь нашу страну?
- Знаю, Африка! - усмехнулся Сурков. - Забирай, что понравится, мне не надо этого.
Она покопалась и выбрала себе небольшую иконку.
- Это возьму. Крестики не возьму, грех, - она убрала подаренное в сумочку, а оттуда достала презерватив.
- Нет, - возразил Сурков, - у меня - свои.
Он перегнулся через неё, залез в тумбочку и достал упаковку.
- Надень сама.
Она открыла коробку и достала пакетик, зубами вскрыла его, вытащила резинку, покрытую фабричной смазкой. Взяла в руку раскалённый член Суркова, приставила к нему презерватив, и ртом расправила его по всей длине. Далее, не останавливаясь, продолжила движения взад-вперёд.
Сурков отстранил её и лёг сверху. Она взяла рукой его орган и направила в себя. Он вошёл в её мягкое и тёплое лоно. Каждое его движение она начала озвучивать.
- Можешь не стонать? Веди себя естественно, - прошептал Сурков.
Она молча кивнула, но продолжала постанывать и выгибаться, закатывая глаза.
Сурков остановился, чтобы не кончить. Но она обняла его, и, вцепившись ногтями в спину, притянула к себе. Он одной рукой взял её грудь, вторую руку запустил под её ягодицы и с каждым толчком притягивал всё ближе и ближе к себе. Через минуту вязкая слизь брызнула в презерватив. Сурков остановился. Посмотрел на лицо негритянки. Она покоилась на спине, небрежно разбросав руки, глубоко и равномерно впитывая чужой ей воздух.
- Я в душ, - вытирая пот, отдающий чем-то горьким, прошептал он и осторожно извлёк член в резиновой оболочке.
- Можно я поваляюсь? У тебя ещё есть время, - она нажала на бок мобильного, - еще тридцать минут.
- Давай просто посидим, без этих подвигов, я сейчас приду.
Она кивнула.
Сурков проследовал в душ и включил воду.
Когда он зашёл в комнату, она так же лежала, устало приоткрыв глаза его появлению. Он присел рядом.
- Хочешь, я тебе стихи почитаю? - осенило Суркова. - Одно только?
Он никогда, в отличие от Есенина, никогда не читал стихи проституткам, и такой шанс упускать было нельзя. Совершенно никак нельзя.
- Ты пишешь стихи? Я просто не очень понимаю. Я глупая, как вы все говорите, - вздохнула она, - мне все это повторяют, и мама, и братья мои.
- Это не страшно, - произнёс Сурков, проговаривая каждый слог, - становится страшно, когда на тебя наползает эта полынья одиночества, и нигде поблизости нет никого. Кругом шевелят губами, только ты не слышишь. Может - они немы, а может и ты оглох.
- Ты непонятный мне, совсем, - она поднялась и уселась напротив, - давай читай свои стихи.
Сурков посмотрел ей в глаза, черные зрачки расширенно вытесняли всё белое, что было в них.
- Слушай, - он откашлялся и начал:
«…снилося коту утро, и протух прокуренный свет в кухне. хрип петух, и в ухе в ахуе блоха. полыхал луч брюхом, полакал суп луковый, попихал в угол лапой...»
- Ты странный, - произнесла она, когда он через пару минут закончил, выдержав небольшую паузу.
- Бывает, - отмахнулся Сурков. - А ты настоящая. Знаешь, кругом столько шлюх, только они, как резиновые куклы в сравнении с тобой.
Она посмотрела на мобильный.
- Мне пора.
Сурков перевёл ей деньги на такси и проводил до двери.
- Скажи свое имя?
- Ама. Я родилась в субботу, у нас всем женщинам, рождённым в субботу, дают это имя. Но только у нас. В городах уже давно не соблюдают наших обычаев, - ответила она.
- Я то же родился в субботу, может, поэтому я такой ленивый? Меня зовут Борис.
- Да, и я такая же, меня долго рожали! - она впервые улыбнулась.
Потом быстро сбежала вниз. А он закрыл дверь и вернулся в комнату. Язвы углов опять сиротливо растянули свои пасти.
В детстве его периодически ставили в угол, пожрать и пропитаться этим одиночеством, понимая, что за спиной праздники неказистого, но бытия. А им сейчас, на время, закрыли это пересечение стен, чтобы он охранял это беззвучное одиночество, чтобы оно не вылезло оттуда, не набросилось ни на кого…
Дождь зарядил ещё сильнее. Сурков поставил рюкзак у двери, зашёл на кухню и доел колбасу из холодильника. Когда он вышел, по подъезду разносился запах уже свежесваренного борща. Кто-то, в отличие от него, не терял время всуе. Он сглотнул слюну и спустился вниз. Во дворе не было никого. Пузырящиеся лужи на асфальте и фонарные сутулые отклики от земли, сквозным отражением собирали его реальность. Такую бумажную, вымоченную, словно газетная макулатура с вычурным шрифтом, текучей прописью, как этот разболевшийся дождь, который никак не хотел успокаиваться.
Сурков немного постоял под козырьком подъезда, наблюдая взъерошенных голубей ютящихся в выемках окон. Он почувствовал что-то мягкое в ногах и, опустив взгляд, увидел огромного пушистого рыжего кота. Тот нагло тёрся об него, задрав пышный хвост, что-то приговаривая на своём.
- У меня нет ничего для тебя, - произнёс Сурков, - разве, что твой брат по разуму, но он очень спешит! Извини.
Он аккуратно отодвинул от себя пушистого и нажал кнопку на зонте. Тот не раскрылся и завис в промежуточном состоянии. Сурков изо всех сил попытался выдвинуть его трубку в сторону - ничего не вышло, её только погнуло. По пути он швырнул бесполезный причиндал в мусорку, около которой суетливо сновала промокшая, и казавшаяся от этого чёрной, любопытная крыса.
Уже мокрый с головы до ног он пошёл за город. А этот дождь вперемешку с ветром, словно цепной пёс, с диким рёвом набрасывался на оголённую шею, затем лез за воротник, и оттуда холодно придушивал до коликов. И ветер по-пёсьи выл так, как будто почуял кота в его прощальной переноске.
Несмотря на обычную будничную ночь, улица не обезлюдела. То и дело мимо проносило одинокие автомобили. Несколько раз Суркова обдавало грязной водой из дорожных выбоин, но тот уже не обращал на это внимание. Он и так давно был мокр.
По пути Сурков решился зайти в круглосуточный супермаркет, прикупить чего-нибудь, без суеты и очередей. Во всём помещении, казалось, что никого не было. Какая-то тётка, распухшая всем телом, будто утопленник, растеклась в одиночестве у прилавка с овощами. Она внимательно оглядела Суркова, и потеряв к нему интерес, продолжила мять и без того помятые за день помидоры. Сурков нашёл холодный чай, бросил в корзину, туда же отправил быстрорастворимую лапшу, пару салатов, и пошёл к кассе. Увидев это, утопленница, бросив своё занятие, быстрым шагом рванула туда же. Сурков встал за ней в ожидании. Она долго просила, что-то проверить, потом достала рыжую купюру, передумала, выворачивая кошелёк, ковыряла растопыренными пальцами, напоминающими варёные сардельки. Суркова начало тошнить, то ли от запаха вечернего брожения выложенного товара, то ли от этой нелепой картины перед ним. Он оставил корзину на кассе и вышел под дождь.
На улице пейзаж смазался усилившимся ливнем. У входа стоял попрошайка с распухшим, будто от этой влаги лицом, цвета и вида стекловаты. Он осмотрел Суркова и отвернулся.
«Неужели так всё плохо?» - мелькнуло у того в помятой от непогоды голове. «Ладно, не важно, идём!» Через пару минут он уже брёл по тропе наизволок, тяжело дыша, за неожиданно окончившимся за многоэтажкой, городом. Те, последнее время, резко и внезапно заканчивались кладбищами, пустырями, дикими полями с борщевиком, гаражными кооперативами, полянами и садовыми товариществами. Ранее, казалось, что планировался хоть какой-то порядок: сначала многоэтажки, потом более мелкая советская застройка, потом частный сектор, а уже следом, ты будто и за городом. Теперь же на каждом пустыре натыкано по небоскрёбу. Расписанному, как будто кубик Рубика. Все как один, они поворочались наугад и замерли. И всё что росло поблизости, задушили дорожными развязками, объездами, перемешанными с тропами и грибными местами.
Он услышал гудки поезда. Остановился у железнодорожной насыпи, пропуская электричку. В желтушных окнах, маячили неподвижные оболочки пассажиров, их скорбные лица, перемещаемые из одного одиночества в другое.
Каждый человек одинок, грохотало внутри Суркова, всё человечество одиноко, вот оно уже который век ищет подобных, что бы избавиться от этой затерянности себя в этих дебрях обыденности. И внутри человечества одиноки все.
Поднявшись на насыпь Сурков увидел кладбище, пестрое и колючее, похожее на связку его ключей в заднем кармане.
В поезде было душно и несло каким-то наспех нагнанным бытом. По вагону слонялись понурые бабы в свитерах и гамашах, с полотенцами через плечо. Сурков не раздеваясь, поставил переноску с котом на верхнюю полку, и сам забрался наверх. Выключили свет. Спать никак не получалось. Он лёг на спину. Не хотелось ничего: ни слушать, ни читать. Его везло обратно в родной городок, в котором он казалось, позабыл что-то своё самобытное и не делимое от него. Без этого потекло по-другому время, пожухло и потускнело вокруг. В местах, где он обитал - ничего своего у него никогда и не было. Всё чужое и съемное. Он жил с обязательной подругой, которая то же казалась ему съёмной на время. Они оба были из этого городка, покинули его, каждый по своим причинам. Он ради денег, она - как бы ради него. И теперь они вместе проживали это время и работу. Она уехала вчера, не оставив даже обеда. Он так и ехал натощак, да и есть не особо хотелось.
По приезду, а приехал он тридцать первого числа, он успел поспать немного с дороги и пойти на городскую ёлку. Он не очень то и хотел, но его настоятельно позвали. И вот он уже глотает коньяк из обшитой красной кожей праздничной фляги с одним из знакомых, затем с другим, со случайными людьми. И после куцего салюта, будто плевка им всем в их задранные к серому небу рожи, он вернулся домой, с ощущением, что праздник безвозвратно выпал из его жизни.
Потом позвонила подруга, и он безропотно поплёлся к ней, пьяный и выпотрошенный. Несколько раз он нехотя и не больно падал на скользких подтаявших и снова успевших замёрзнуть, дорожках. Всюду трещали петарды, радостно лаяли собаки и орали довольным хором люди, поднимая пластиковые стаканчики.
Его хватило только на час пребывания у неё. Есть не хотелось, не заходили заезженные тосты, полумрак клонил в сон. Её квартира сделалась, какой то совсем крохотной и душной. Праздничное смешалось с обыденным, и от этого стало совсем неудобоваримым. Он казался жалким, она - ещё более жалкой и глупой. Хотелось разнести всё кругом к чёртовой матери. Он легко нашёл повод для ссоры и ушёл, громко хлопнув дверью.
Сурков просидел дома всю неделю, и всю неделю за окном шёл уже привычный январский дождь. Вечерами он выходил за едой и выпивкой, словно вор, стараясь не попадаться никому на глаза. Завтра ему возвращаться обратно. В пустую съёмную квартиру, на временную работу, которая не оставляет сил.
По приезду ему придётся искать другое место. На этом он успевает лишь оскотиниваться до примитивной особи. Последние месяцы он проводил на работе и в дороге ежедневно примерно по пятнадцать часов, с единственным выходным в неделю.
Во время, пока всё кругом скатывалось обратно в допотопность, и окружающие его индивиды начали стремительно тупеть. Он надеялся на то, что с его-то знаниями и навыками он не затеряется. Найдёт хорошую должность и заживёт себе в удовольствие. Однако мир менялся. И вот они, казавшиеся ему недалёкими, да чего там - тупыми до неприличия, они и заняли все доходные и ранговые, насколько это возможно в неволе, места. Оказывается, что проще заразить всё вокруг себе подобным монотонным однообразием, завести сюда загорелых гостей из дружественных стран, рассадить по офисам клерков, у которых заученная болтовня заменяет сознание, и вот она - благодать! И Сурков теперь исполняет примитивные инструкции в картинках. Да и они с ошибками!
И скоро придётся таскаться, в поисках работы по этим нудным собеседованиям. На них на всех задают одни и те же вопросы, одни и те же потерявшиеся девочки. Они, словно ревнивые стервы будут спрашивать о причинах предыдущих увольнений, об умении работать в команде, коммуникабельности, о стрессоустойчивости, о другой херне, не имея об этом всём ни малейшего понятия, старательно вытесняя из разговора его суть.
В день отъезда он опять зашёл к подруге, забрать кота и обязательные банки с соленьями. Та не могла ему позволить ехать налегке. Кот был прибран в переноску, соленья были надёжно упакованы в толстокожие сумки. С ним попрощались сквозь зубы, и он отправился прочь. Проходя по несколько обязательных шагов, приходилось делать остановки, для передыха. Ему очень хотелось сбросить эту тяжеленую ношу, и пробежаться налегке вприпрыжку. Наверное, он всю жизнь будет таскать эти нелепые раздутые сумки, набитые хламом с чей-то прихотью.
По пути на остановку он зашёл в привычный ему продуктовый и купил чекушку коньяка в дорогу. На выходе из магазина ему позвонил товарищ, который всю прошедшую неделю не брал трубку.
- Я уезжаю, - ответил Сурков на предложение о встрече.
- Ты где? - пьяно бурчало оттуда.
- Иду на остановку.
- Сейчас подъеду.
Когда Сурков подошёл на место, там уже стоял его приятель с банкой пива.
- У меня автобус через десять минут, - предупредил Сурков.
Десять минут он пытался отвечать на незамысловатые вопросы элементарными фразами, пока морду маршрутного такси не вывернуло из-за угла.
- Поехали? - предложил Сурков.
- Не могу, - ответил приятель, - я домосед.
Они попрощались. В маршрутке, везущей его в неизбежность, ему захотелось зареветь, как пьяной бабе. Захотелось, чтобы эта газелька сломалась по пути к чёрту, или попала в аварию. Чтобы по дороге на них напала банда разбойников. Может быть тогда всё изменится, и не нужно будет возвращаться, туда, куда совсем не хочется. С такими мыслями Сурков проезжал знакомое ему кафе. Внутри него заворочались воспоминания. И вот он молодой знакомится здесь со своей подругой. Вот они проводят здесь выходные. Вот они разругались вдрызг, вот он ушёл в бешенстве, потом вернулся, а она рыдает, размазывая краску по лицу. Вот он волочёт её домой. Её постоянно заваливает на бок, он поднимает её, не смотря на ругательства…
Проехали поворот на его бывший завод. Воспоминаниями его повело туда, по этому знакомому пути, ежедневному пути из прошлого, которого никогда больше не будет, да и то, что было - теперь представлялось в какой-то мутной дымке из-за непогоды. Может быть, здесь непогодило постоянно, он просто этого не замечал.
В поезде он снова забрался на верхнюю полку и выпустил кота из переноски. Кот улёгся рядом и замурлыкал. А Сурков открыл коньяк, отпил половину, отвернулся к перегородке и заснул.
Во сне его мотало. Ему снилась собственная голова и надетый на нее пыльный валенок. Он сидел в кладовке, в которой был использован весь воздух. И гасла свеча, а он читал всякую ересь и не хотел видеть никого. И заживало, и уживалось, и жахнуло сиплым голосом, словно из-за стены: «У нас дохлые не водятся…»
Звучала какая-то музыка, парализующая и идущая по пищеводу. От неё крупной дробью знобило кости в грудине, словно потрясли яблоню, и по земле заколотило спелыми плодами. Какой-то незнакомый доктор показывал ему «медузу», набравшуюся после процедуры чистки его организма, пожимая брюхо пластиковой оболочки шершавыми пальцами. От этого трения исходил глухой нудный шорох и кишечное бульканье. Сурков разглядел внутри вместилища шевелящихся рыб, сохраняющих равновесие, с выпученными на него глазами. Когда они открывали рты - их выворачивало наизнанку. Они путались в собственных потрохах, их вязало между собой. Прибранные во внутрь плавники резали их шкуры, пузыри и внутренности. Доктор взболтнул пакет и разлил содержимое по стаканам, по кончику скальпеля. «Счастливого пути!» - произнёс он, опрокинув месиво в глотку. Сурков последовал его примеру. Остатки рыб мгновенно освоили его кровь, метнулись в голову, закупорив сосуды. Он почувствовал лёгкость, невесомость, только смертельно-страшную, после которой приходят качели. Качает язык в окладистой колыбели. Тошнит. Петли скрипят на висках, где крепятся челюсти. Они совсем стёрлись с износа. Он молча ворочает подбородком, крутит головой. Что-то летит в стороны с этой карусели. «...к городу-герою Москве!» - звучит откуда-то снаружи мраморной окаменелой дикцией...
Его разбудила проводница за полчаса до прибытия, потрепав его. Он бы и не проснулся, если бы кот не озвучил её намерение. Сурков открыл глаза, и эти полчаса наблюдал за копошением помятых, не выспавшихся пассажиров. Как они бродили туда-сюда с теми же полотенцами и принадлежностями для чистки зубов. Казалось, что слепых водят туда-сюда. Они так же незряче сворачивали постельное бельё по своим им веданным лекалам. Доставали свои пожитки, поневоле допивали соки и минералки на столах. Казалось, что сейчас они зажужжат и улетят отсюда. Но нет. Они остались. Суркову, глядя на них, очень захотелось пить. Когда всё угомонились, и они расселись по своим нанюханным за ночь местам, он приподнялся. Взял возмущённого кота и убрал в переноску. Спрыгнул с полки и пошёл в туалет. Там он повернул кран. Пошла вода, какая-то помятая и уставшая, измученная этой дорогой. Его продолжало тошнить, и он основательно выпустил скудное содержимое желудка в унитаз. Пить расхотелось. Он закрыл воду и двинулся обратно в плацкарт.
Прибыли. Сурков дожидался, пока всю эту покалеченную гусеницу не выдавит наружу. Когда вагон опустел, он поднялся и вышел прочь. Обязательный сушняк и тошнота накатили снова. Они пульсировали с каждым новым людским потоком. Жажда изводила. Около метро, в палатке он купил грейпфрутовый сок и сигареты, которые никогда не курил. Его сигарет не было. Были чужие. Это же Москва.
Стремглав он миновал турникет, вышел из-под промёрзшей насквозь земли, опустошив коробку сока, немного пролив на себя. На ветровку налипли и отяжелели дождливые капли. Снег по углам, словно брошенный, оставленный промокший хлеб. Он впитывал в себя сигаретный пепел, маслянистую столичную грязь, протухшие палёные железнодорожные запахи. А выделял наружу только едкую щёлочь этого утра. Сурков высморкался. На носовом платке остались запёкшиеся красно-коричневые сгустки.
Подъехала электричка. Сурков засеменил на посадку. Около хвостового вагона его повело, закружилась голова, и его обильно вырвало прямо на перрон. Обыватели, проходящие мимо, бросали недовольные, притушенные о платформу взгляды. Ему было не до них.
Дождь резко сменило мокрым снегом. Сурков нырнул в вагон. Тошнота не прекращалась, и вот озвученные диктором двери с лязгом закрылись. Он почувствовал себя в ловушке на эти полтора часа. Вокруг него рассаживались не выспавшиеся, угрюмые люди, сипящие парными выхлопами со своих ротовых градирен. Поезд тронулся, встряхнув всё это содержимое.
И вот начала неметь голова в затылке. Это онемение перекинулось на руки. И вот уже он не мог пошевелиться. Казалось, что тысячи иголок прошили плоть. Страшно. И нечего не поделать. И в голове какими-то изнанками болтается окружающее. На него налип запах гнилого мяса из раскуроченных ноздрей, выхватывающих воздух, с морозной примесью птичьих экскрементов.
«Инсульт, инсульт, инсульт», - бегало бильярдным шаром где-то в тылу черепа. Салон окрасило густыми контрастными цветами, потом грубыми мазками, как на импрессионистских картинах вблизи. Потом его опять рвало. Прямо на пол. И рвоту возило по этому полу в такт дерганой электричке взад-вперёд. Туда куда он не знает, и не хочет знать. И куча судорог, которых не пересчитать, возились в его выпотрошенном мозгу, и в колючих руках. Где-то щёлкало. Он принял. Он подспудно понимал, что он кончается. Сейчас кончается. Или оканчивается. Какая разница. И дальше - пустота, и ничего...
И тут в его бедро что-то уткнулось. Мокрое, сопливое, такое обыденное, простое, случайное. Жизнью. Без жалости. Такой непроходимой и ласковой. Такой, что оставляет тебя здесь. И через пару минут усилий он смог обрушить вниз голову. А там! Кот из переноски, через сетку, колол его своей треугольной мордой и слышно мурлыкал. И если кто-то мог в тот момент умереть, то это будет не он! И все эти иголки оплавились на концах и стали шариками-чётками, которые можно перебирать всем своим организмом.
- Всё будет хорошо, - он еле-еле смог произнести это. Смог дотронуться до котовьей морды, почувствовав дыхание, любопытством оседающее на ладони. Оно правило эти линии и борозды на ней, словно соединяло измельчавшие заболоченные реки спасительными каналами, продлевая и углубляя их. Сурков выдохнул и выплюнул всё накопленное, и допил оставшийся коньяк.
Когда бывает очень плохо, за это «плохо» всегда бывает вознаграждение. Как похмелье наоборот. Он изредка испытывал и то и другое. И так хорошо ему не было никогда. Ни до, ни после.
Кладбище, развалившись по горизонт, слегка напоминало море. Казалось, что оно утекало в бесконечность безразличия, волнуя поверхность курганами и мачтами крестов, пиратскими метками. Можно было проплыть в самую глубь, по запутанным аллеям и потеряться насовсем. Сурков не хотел туда. Он походил у каменного выщербленного ограждения, осыпающегося от времени и ежедневной непогоды. Остановился отдохнуть под размашистым деревом, с растрёпанной белёсой корой.
Он извлёк своё пойло и лопату из чехла, и с усилием всадил её в размякшую, дряблую землю. Он копал и копал. Копал и копал. Покалывало в боках, но что ж теперь плакать? Копал и копал... пока та не уткнулась во что-то покатое и твёрдое.
Сурков вытащил совок, посмотрел на него. Тот оказался слегка изогнут. Он встал на колени, и продолжил взрыхлять почву, несмотря на дождь и слякоть, и извлекать наружу, на божий свет, слипшиеся комья. Через несколько минут стараний, в сиянии фонаря показался человеческий череп. Он достал его и осмотрел. Тот был в каких-то суглинках, напоминавших ржавчину, без нижней челюсти. Несколько верхних зубов не хватало до комплекта. Сурков поковырял поглубже и нашёл недостающее. Дальше шли кости, извлекать которые он не стал.
Он поставил находку под дождь, достал кота из рюкзака, освободил его от пакета и уложил на дно рукотворной ямы. Следом в могилу полетели кошачьи безделицы.
- Бывай друг! - твёрдо произнес Сурков. Непрошеные слёзы скользнули с глаз, соединяясь с дождем, будто жирные неповоротливые слизни. Он понюхал пойло, высвобожденное из рюкзака и махом выпил половину. Затем основательно засыпал свежее захоронение, а остатки земли швырнул подальше.
Затем прибрал свою находку в пакет. Погрузил её в полегчавший рюкзак и двинулся обратно. По пути, казавшемуся, куда не попадя, он бросил лопату, совок и чехол на стихийную свалку, образованную у входа на кладбище: к заиндевевшим венкам, трухлявым крестовинам, поломанным веткам и корчёванным кустам, вперемешку с небольшими деревцами.
Дорогу обратно пришлось терпеть. Ветер вновь обволакивал окостенелую шею, которая теперь поворачивалась с неприятным хрустом, будто не смазанная дверная петля. Ноги затекли и ужасно болели, голени опухли, словно желая изорвать в хлам его берцы. Ломило спину в пояснице, и боль проникала раздражённо во все члены, до кончиков онемевших пальцев, вызывая зуд, раздражение и притуплённую головную боль.
Придя домой, Сурков повесил рюкзак на крючок в прихожей, бросил верхнюю одежду в стиральную машину и мгновенно уснул, едва коснувшись подушки. Стук дождя по подоконнику напоминал звуками ломившуюся в никуда электричку. В голове вспышками её фар выгорала округа, искрило соприкосновением токоприёмника с контактной сетью, выбрасывая наружу сонмы ржавых мух в тромбах сосудов головного мозга.
Суркова мотало во сне, как в последнем вагоне. Он то потел, то обсыхал, оставляя клейкий послед, липнувший к телу. Его жутко тошнило этой скоростью в никуда, и во сне он сглатывал свои рвотные позывы. Слюна растеклась по подушке, тут же засыхая, что уже не было возможности повернуться и никуда не вляпаться. Да и что же теперь. Ни в первой.
И вот он уже обходит салон, ища свободное место, попутно замечая, что поезд пуст, а все места загажены, залиты то ли битыми яйцами, то ли вытекшими глазами, то ли раскрывшейся банановой кожурой, то ли высохшими жёлтыми морщинистыми ладонями. Он вышел в тамбур. Дверь в соседний вагон люто стучала, и всё никак не могла захлопнуться.
Сурков закурил. С нескольких затяжек всё помещение заволокло дремучим туманом, который набивался в ноздри, в уши, в глаза. Ничего было не разобрать. Через минуту пелена окрасилась в жёлтый. Из тлеющей сигареты щёлкало, словно он втягивал в себя полудикий самосад. Эти щелчки расползлись по всему телу судорожными покалываниями. Сурков разглядел, что поезд стоит в бескрайнем поле. Двери с обеих сторон открыты, и наконец-то захлопнулась дверь, в далёкий и не нужный ему соседний вагон.
Он спрыгнул на землю и осмотрелся. Небо, как бельмо выпукло свисало, будто залитый соседями сверху, натяжной потолок. Солнца не было. Ничего не было.
Сначала у него заложило уши, потом пошла носом рыжая кровь. Сурков присел на траву. Он уже не видел никакой электрички, кругом тихо-тихо бытовало только однообразие и его сиротливая фигура, свёрнутая калачиком в убористый ком.
Кот забравшись за диван, на чехол от швейной машинки, мучительно напоминал о себе и портил первомайские выходные. Видно, что ему плохо. Что с ним делать Сурков не знал. Кота тошнило. С его рта выпячивало вязкие нити пены. И этой паутиной всем его окружающим пришивало пуговицы на место глаз. Вокруг знакомые и незнакомцы поднимали рюмки. В них тосты, словно поплавки. Никому не до него.
Кот уходил, умирал, мирился, опять оживал. Сурков вышел из-за стола и прислонился своим лицом к его хмурой морде.
- Ну чем тебе помочь? - он потрепал это измельчавшее тело. Провёл рукой по скудному ворсу. - Давай держись! У тебя ещё восемь жизней. Не трать их понапрасну.
На прошлых выходных, они с подругой забрели на рынок, затем на птичий базар. Съели по чебуреку. Выпили по пару кружек пива. Расслабились. Она стала гладить его по голове.
- Ты хороший! - повторяла она зачем-то. А он не нуждался ласкам. Ласки - это когда жалость, когда всему добро пожаловать. А у него до сих пор сохранились место, куда посторонним вход воспрещён.
- Я не умею урчать! - ответил он на её проникновение в его конуру. - Хочешь, тебе поурчат?
- Я бы хотела, - соврала она.
- Так пойдём. Просто посмотрим на тех, кто урчит.
Они пошли.
- Я хочу чёрного, - лезло из неё.
Поодаль стояли и пищали картонные коробки, живучими грузами, напоминающими о себе. О том, что всё так...
- Вот чёрный, - волонтёрша бросила его на свитер Суркова.
Кот вцепился в него. Да что там вцепился. Взял на абордаж, Пират, с мыслей его доброй надежды. Можно отцепить пионерский значок, можно отцепить вагон от состава, можно отцепить от стыковки космическую станцию. Его было отцепить нельзя.
И вот его отцепляло...
- Давайте я принесу коробку. Нет. Он не выживет.
- Чумка, наверное. Да они в этом возрасте так и норовят сдохнуть.
- Водку ему налейте, через шприц. Может, оживёт. Хотя вряд ли, тут походу всё.
- Да хватит тебе - это всего лишь кот...
- Так он ещё маленький. Так он есть ещё не может. А у нас во дворе кошка кормящая. Давайте отнесём, может, приживётся?
Через неделю Сурков кормил эту кошку-матку, а она в ответ не давала умереть его коту. Любопытные девочки оттачивали там свой материнский инстинкт. Докармливали его кота из бутылочки с аптечной соской. Они приносили своих питомцев, каких-то хомяков джунгариков, на которых его недавно казалось-бы поникшее существо пыталось охотиться, выбрасывая несоразмерное его телу лапу. Всё было мимо. Как и всегда. Вопрос никогда не заключается в результате. Вопрос лишь в намерении.
Наконец, они с подругой смогли забрать питомца. А кошка-кормилица шла за ними, и звала его обратно, привыкнув к нему какой-то частью своего тела. И её свесившийся живот, складкой, пока ещё не зажившей от родов, помахал им на прощание.
Они пришли на следующий день, с кормом, с игрушками, с победной радостью. Но не застали никого. Всё было разъёбано и убито. Всё уже было похоронено. И дети познавали мир, и говорили, и говорили… и приглаживали и подкармливали этих собак, которые так с ними обошлись...
Открылись глаза. В его заурядный и неказистый быт вмешивался рассвет из окна, коньячного цвета. Он выглянул в него. Мешковатое небо, уставшее от дождя, выдавило крысиный глаз солнца. Сурков подошёл к зеркалу. Он внимательно целился в серое пятно напротив, словно разглядывал содержимое рыбьего пузыря. Ему стало глубоко безразлично на это отражающееся марево. Он достал из рюкзака вчерашнюю находку, хорошенько прополоскал её в тёплой воде с мылом. Потёр тряпкой смоченной в нашатыре. Грязные пятна сходили на глазах. Сурков вытер череп полотенцем, собрал и поставил экспонат на полку, на самое видное место.
«Просыпаешься, смотришь, и думаешь о смерти. Засыпаешь, смотришь, и снова думаешь. И некогда страдать суетой и бездельем. Смерть всегда рядом. Она поможет если что. Она даст правильный совет».
Он ещё раз взглянул на находку, неспешно собрался и пошёл на работу пешком.
В три утра в городе ещё никого не было. Только, подойдя к ночному клубу, в городском центре, он увидел медленно сопливо-насморочных выделяющихся людей. Все они были размытые, выцветшие, склизкие, вывозя остаточное тепло пока ещё мёрзлому утру.
На окраине моргали никому не нужные пока светофоры. Полинявшие огни заправок выманивали бессонных дальнобойщиков. Далее пришлось идти по обочине. Он иногда поглядывал на трассу, с впечатанными в неё нерасторопными птицами и клоками шерсти, предположительно домашних животных.
Часов с шести принялись сновать туда-сюда междугородные и заказные автобусы с, казалось бы, мёртвыми и редкими пассажирами, оставляющими жир со своего лица на полированных окнах, мутных от их дыхания, пульсирующих неровностями обречённого пути.
Ближе к восьми Сурков подошёл к месту работы, кивнул охраннику на проходной и двинулся к себе в кабинет.
Когда Сурков вернулся с работы в квартиру - никого не было. Он заглянул на кухню, в ванную - точно никого. Звонить он не стал. Они все выходные были в ссоре.
Он несколько раз спустил воду в унитазе. Погладил кота. Вышел и купил пиво. Выпил. Вышел. Выпил.
- Я больше не хочу так жить! - услышал он в трубке только через неделю.
- Живи не так! - ответил он. Любой другой ответ ставил бы его в нехорошую позу, и вот он уже в ловушке.
А он же не таил в себе ничего. Не прятал. Он просто очень устал. И что теперь? Может быть, он просто открылся, показался, таким, как есть. Чёрствым и не съестным.
Ожидайте вы своего автобуса, трамвая, поезда, в конце концов. Отстаньте от живого. Зачем оно вам? Поглумиться? Хе! Да, и этого не сможете, никак.
На следующий день она пришла.
- Я забираю кота!
- Нет!
- Почему? Это мой кот.
- Нет!
- Объясни?
А что тут объяснять. Кот - это мягкая, живая, шерстяная игрушка с этим миром. И Суркову это нужнее. Кто-то любит недожившее, кто-то пережившее, кто-то невыжившее.
А это для него пример, как выживать, как действовать, да просто, как здесь находиться.
- Это мой кот.
- Пусть он сам выберет, чей он, - глупее фразы он ещё не слышал.
- Нет! - и это «Нет!» бродило по потолкам, по стенам, залезло на балкон, освежилось в туалете, подмылось в ванной, пришло обратно, тем же «нет».
- Он же меня любит…
- Мне поебать кого кто любит. Я люблю тебя, но тебя это не трогает! Ты пришла делить то, что не принадлежит ни мне - ни тебе! И то, что ты делишь - оно срастётся через пару дней обратно. Потому что неделимое. Ты - делимое. Была одной, а сейчас - чужая. И какой-то из твоих долей я должен отдать целое. Ты же за этим пришла? Нет. Не отдам. И время не делимо. Поэтому - не отдам никогда. Даже и не думай, тебе это не идёт...
Прошла рабочая неделя, Бессмысленная и времезатратная. Сурков уже час, как был дома. Он всё так же сидел и смолил одну-за-одной мерзкие, вонючие сигареты, стряхивая тлен в спортивный кубок, который каким-то образом оказался у него. Он погасил свет и зажёг свечу, предварительно выключив надоевший ноут и телевизор. На телефон сыпались сообщения из рабочей группы. Сурков прижал боковую кнопку, и тот нехотя угас.
Он остался наедине с собой, под приплясывающие растрёпанные тени от пламени. Затем перевёл взгляд на мёртвую голову.
«А хочешь, я тебе сыграю, голова», - произнёс он про себя.
Не требуя ответа, он достал из тумбочки свой рабочий заурядный варган, плотно прислонил к передним зубам, обволакивая губами, и подвигал указательным пальцем по его язычку. Сурков, то расслабляя нёбо, то сжимая его, то плотнее обхватывая его губами, примеряя подходящие под заданные обстоятельства гласные, заиграл. Звук бродил, резонируя с его сиюминутным настроением, он околачивался по всему черепу, вываливаясь наружу, избавляя голову от наносной тяжести прошедшей недели.
Утром он поднялся и долго лежал и курил в постели. За окном растеклась жизнь, иногда заглядывая к нему в окно детским весёлыми криками, птичьим щебетанием и солнечным проникающим ветром, будто перцовым газом, заставляя жмуриться.
Сурков оделся и вышел наружу. Недолго думая он направился к кладбищу, с целью навестить кота, и навсегда забыть дорогу туда. На улице было жарко и сухо. Он неспешно шёл, попивая минералку, отключив всякие мысли, бредя здесь и сейчас. По трассе неслись глянцевые от солнца автомобили, поднимая пыль с обочин, и тут же нежно укладывая её обратно. На железнодорожную насыпь постоянно вытаскивало пошатывающиеся полупустые электрички.
Когда Сурков взобрался на пригорок и оглядел местность, он не узнал кладбища. Сейчас оно казалось каким-то излишне цветастым, игрушечным и не настоящим, словно сцена кукольного театра. Он сбежал с увала и скоро уже узнал своё знакомое дерево, тронув его ладонью в знак признательности.
Пели птицы гортанно и раскатисто. Спокойно и тихо шевелился чуть игривый ветерок, нехотя перебирая листья и сухую траву. Он подошёл ближе и остановился у рукотворного рыхлого места.
- Ну, вот и всё, прощай, больше я тебя не беспокою. Теперь ты сам по себе, - вздохнув, прошептал он, подойдя вплотную к месту захоронения.
Неожиданно из травы выхлестнуло, с каким то, казалось, бумажным шорохом скользкую дециметровую, чёрную ящерицу. Она метнулась к небольшой, наспех замаскированной норке прямо посреди могилы. Достигнув её, она нарочито замедлилась, повернула голову, разглядывая непрошеного гостя. Потом решительно юркнула в своё убежище. Это длилось какое-то мгновение, но Суркову казалось, что она умышленно дала ему запомнить себя.
Он улыбнулся и скорым шагом заспешил обратно.
МЫШИНЫЙ КОРМ
Наглое солнце развалилось, словно сытая кошка, выпуская коготки, карябая пушистыми лапками по векам.
Жабину показалось, что он проснулся. Проснулся же он лишь отчасти. Какое-то его отражение всё ещё продолжало колыхаться в потёмках нутра, утопая и выворачиваясь наизнанку, сражаясь со сном, обволакивающим потным настом его ещё мутное тело. Там он и оставил своё сознание, повисающее, будто стираный носок на балконе.
Весь вчерашний вечер, как и всякий вечер этой долгой недели он посветил просмотру какого-то двухсерийного советского мелодраматического кинопузыря, который заглатывал его целиком, принудительно погружая в светящийся рябью экран среди полумрака его комнаты. Он заставлял искать скрытые смыслы бессознательного, иные мотивации героев и событий, словно ныряльщика за жемчугом в грязной дождевой луже. Он водил мыльным накуренным взглядом по выпуклому экрану ТВ-приёмника, анализируя каждую реплику, каждый жест нелепых персонажей. Казалось, что он добрался до второго дна этой, по сути, обывательской истории. Но всё кругом оказывалось всё сложнее и запутаннее. Главные герои, иногда, ни с того ни с сего, хватали обшарканную гитару, словно приобретённую в комиссионном магазине, которая нелепо синтезировала собой звуки посторонних музыкальных инструментов. И вот он уже наблюдал некий рассинхрон слышимого из монотонно шевелящихся губ актёров. Он закрыл глаза и в голову к нему пришёл осторожный и однородный шёпот, будто скребущая недалеко мышь в поисках еды. Он так и уснул.
А когда проснулся сегодня - во рту кололо, словно там возили металлической кочергой по почти целому фарфоровому сервизу зубов. Немного подташнивало уличной горечью. Из окна, выходящего во двор, воняло стрекочущим автомобилем, капризно не желающим заводиться. Жабин поводил рукой по прикроватной тумбе и нащупал полупустую пачку сигарет.
Брызнуло в глаза и заколотило обезглавленную гранёную спичку на целебном сквозняке. Она исполнила свою миссию и обгорело кривлялась в панцирной пепельнице. После нескольких затяжек он поднялся и присел. И тут же закашлялся навзрыд, потушив сигарету, и наблюдая в форточку лисий хвост, доносящийся с химзавода. Пришлось подняться и закрыть окно.
Он, осторожно ступая, босиком проследовал в туалет, где облегчился. Нагнулся над умывальником, несколько раз поводив пластиковой палкой с пластмассовым ворсом и с капелькой пасты, по ещё тёплым зубам, и сплевывая какую-то розово копошащуюся пену.
В комнате он уселся в кресло, пытаясь включить телевизор. Тот не слушался и глядел на него немигающим крысиным глазом. Тогда Жабин достал из шкафа, припрятанный пакетик с субстанцией, похожей на чай, и аптечную пипетку, с нанизанным колпачком от шариковой ручки. Он ссыпал содержимое в стеклянное отверстие, тщательно похлопывая по нему указательным пальцем. Наконец утрамбовав всё, он глубоко затянулся, наполняя лёгкие дымом, обдирающим всё на своём пути, подавляя позывы кашля. Пипетка в момент вдоха окрашивалась ярким пламенем, словно лампа накаливания. Он, наконец, закончил и выдохнул. По ногам пробежала мышь облегчения и истомы, просовывая свой усатый хоботок во все закоулки, сосуды и пустоты. Голову наполнило приятной лёгкостью и вниманием. Жабин наспех оделся и вышел из подъезда.
Пройдя несколько шагов его вынесло к стихийному рынку, на котором торговали абсолютно всем. И может быть там, немного поодаль, у забора, продавали людей. Нет! Люди уже проданы нелюдимам. Их мало, и они в цене. А это безбрежное и бесполезное не берут уже. Оно перекатывается, словно слюна от щеки к щеке.
Прямо на входе считали монеты, с трудом проживающие это утро, потрёпанные алкоголики. Жабин презрительно плеснул в них своим взглядом из расширившихся зрачков и двинулся дальше, не обращая внимания на мольбы о спасительной мелочи. Денег у него всё равно не было.
Он небрежно шёл и оглядывался: на прилавок с речной рыбой, выделяющей мутную жидкость, стекающую по настилам ПВД плёнки прямо на развороченный временем асфальт. Эту жижу неохотно похлёбывал один из бездомных котов, испуганно поглядывая по сторонам. Ещё несколько шерстяных сидели с безразличным видом, косясь на прилавок, периодически вздрагивая от манипуляций продавца, искренне желая ему удачной торговли, после каждого акта которой, в их стороны летели рыбные головы и другие питательные субпродукты.
Немного поодаль вжалась в деревянный настил отрубленная свиная голова, бледная, изморенная и обескровленная. Рядом, нырнувший в чурку топор с кожаной плетёной рукоятью. Щекастый продавец сия, периодически разминая калёными и ржавыми, как казалось, пальцами свиное мясо, выглядывал из воротника на нерадивых покупателей, то и дело, выпрямляя сутулое своё тело. Свиная голова показалось, что кивнула Жабину. Тот брезгливо отвернулся и, глядя себе под ноги, не отвлекаясь, направился к выходу. У ног прошмыгнула плоская и маленькая мышь, а может ему и показалось.
На задворках рынка копошились игривые вороны, галки и воробьи, подъедая лакомства то с земли, то с помойки, расположенной у цветастого забора, похожего на содержимое рта цыгана. Они пятились во все стороны, и с параноидальным оглядком, насквозь проклёвывали мягкий асфальт и утрамбованное бездорожье, подбрасывая вверх не вкусную гальку.
По пути к остановке его остановил знакомый. Где Жабин впервые увидел его, он уже не помнил. Тот часто стрелял сигаретки при встрече, и совсем уже залежалую ржавую стёртую карманную мелочь. Казалось, что он ни дня не работал, праздно шатаясь по дворам, и занимался сугубо попрошайничеством. Жабину он напоминал кого-то из его знакомых, кого, он так же совершенно не мог вспомнить, сразу забросив эту затею. Жабин даже не знал его имени, хотя при всякой встрече здоровался за руку, искренне интересуясь, как у того дела.
На этот раз знакомый с укоризной посмотрел на него:
- Угостишь, - он поднёс два пальца ко рту, намекая на покурить, - что-то ты неважно сегодня выглядишь, - он разошёлся в ехидной улыбке.
Это не на шутку выбесило Жабина. Он молча вытряхнул самую податливую сигарету, немного помял её двумя пальцами, выдержал долгую паузу и нехотя протянул в сторону. И тут же двинулся прочь. Знакомому пришлось на ходу ловить его руку.
- Спешу, - пояснил Жабин. Он скорой походкой зашёл за угол. Навстречу ему, перегородив весь тротуар, словно изголодавшийся паук, двигалась сонная тётка с двумя мелкими собачками. Они разбрелись по сторонам, натянув и запутав поводки так, что не было возможности пройти ни ему, ни ей. Хотя, казалось, что хозяйку окружающее мало интересовало, и она вряд ли ещё проснулась. Жабин споткнулся об одну из верёвок, и на него тут же кинулась визгливая мелочь, пытаясь укусить. Когда ты совсем мелок, тебе просто необходимо много двигаться, голосить с надрывом, чтобы хоть как-то напоминать о себе окружающим. Иначе раздавят, оставив только мокрый след на земле и на подошве. Отойдя в сторону, оботрут её о ближайший бордюр и обильную траву. Вместе со своими недопсами завизжала и заматерилась хозяйка, то ли на него, то ли на них, то ли она окончательно проснулась и вышла из оцепенения своего морока.
Жабин плюнул в их сторону и зашагал ещё быстрее, оставив позади этот пузырящийся животный сгусток истерик, вперемежку с неразрешимыми головоломками игривых кос и верёвочек. Около остановки он растерянным взглядом проводил свой автобус, который пьяно покачиваясь, решительно погнал на завод.
Утро явно не задалось.
Жабин слегка замешкался на проходных, забыв, куда сунул свой пропуск. Однако тут же взял себя в руки, приложил карточку к сканеру и засеменил к цеху. По пути у него несколько раз сменилось настроение. Ему казалось, что по пути меняется и погода. Её бросало: то в сумрак тени, то в откровенную ясность с неба. Он поднял голову. Там наверху клубились изнанки лохмотьев облаков, словно безнадёжно перемешивали что-то совсем нерастворимое.
Жабин подошёл к металлической двери входа, и уже почти взялся за ручку, чтобы отворить и войти, и тут же поймал разряд статического электричества. Закололо в локте. Он послюнявил палец, дотронулся до выступа и открыл дверь.
Взгляду его предстала наистраннейшая картина: около одной, из кучно насаженных кругом емкостей, кишело столпотворение. Пока Жабин шёл, он судорожно пытался понять причину переполоха. Наконец он увидел озеро пролитого лака, сверкающего искусственным освещением в обваловке, когда-то, полвека назад аккуратно выложенной кирпичом вокруг накопительного бака, предназначенного для фильтрации и дальнейшей перекачки в соседнее помещение.
«Как же мне себя вести?» - колотилось в висках Жабина.
А как ведут себя остальные? Как ведут себя те, вокруг которых мечется и горит окружающее. Которые ни черта не понимают. Даже не желая признавать, что они в гостях у этого мира. Всегда в гостях. И вот их просят отсюда, а их так разнесло, по нему, что уже и не собрать. Их нет. От них остались только куски плоти. И вот их опознают по этим кускам, как жертв авиакатастроф. И ты идёшь, а вокруг одни ошмётки. И ты целый, настоящий, искренний, пытаешься… да что там пытаешься - заставляешь породниться, пришить их друг к другу, все эти цветастые тряпки, пропахшие керосином.
Тебя учили - все люди разные. Нет. Человек всегда одинаков. А то, что разбросало вокруг - гильзы, оболочки, наволочки! Их хозяева лежат неподалёку. Но тебе не найти их. Поэтому привыкай общаться с покалеченными, с их изнанками, с тем, что они бросили и оставили в своих приоткрытых ящиках для старья.
Смотри, сколько этих кусков вокруг! Это как собрать весь алфавит в лотерее под пивными пробками. Попадаются одинаковые. Но в основном-то разные, такие. Пока ты такой. А потом ты сортируешь их в свой скорбный гербарий меж страницами прочитанных тобой книг.
И уподобляешься.
«Соберись! Веди себя, как все». Легко сказать! На его счастье время снова замедлилось, всё вокруг стало, будто тугая жевательная резинка. Отголоски ругани, прилетали искажённым эхом, рикошетившим от размякшего крашенного, как попало металла оборудования, отражаясь от пролитого всуе полуфабриката. Выныривая оттуда уже очищенным от оболочек эмоций, попадающих в ухо монотонным информационным гулом.
На обваловке стояли руководители: от мастера до директора производства. Стояли строго по рангу: мастер, старший мастер, начальник отделения, начальник цеха, заместитель директора производства и, наконец, сам директор производства. Жабин заметил, что эта шеренга выстроилась ещё и по объёму их туловищ. Если мастер стоял, сутулый, худой, бледный, и еле удерживал своё равновесие, то директор был выпукл во все стороны, раздат в пространстве. Он был одет совсем не по-летнему, в какое-то тряпичное серое пальто, почти по колено, закутан в лоснящийся шарф, похожий на синтетический носовой платок, от которого только пачкаются карманы. В его начищенных лакированных туфлях, словно в кривом зеркале отражалась вся нелепость данной ситуации.
Последний раз он видел такую траурно молчаливую делегацию на похоронах…
Тогда все курили и многозначительно смотрели на покойника, затем на неопрятных видом могильщиков, которым было явно не по себе. Когда гроб был заколочен, они так же многозначительно и еле заметно покивали головами, бросили недокуренные, пахнущие, чем-то сладким и шлюшьим сигареты, не истлевшие даже наполовину, и опустив грузные головы и ладони в карманы двинулись к выходу.
Жабин поравнялся с ними. Он так и не придумал план действий. Медлить было нельзя. Тогда он начал протягивать им по очереди свою ладонь, начав с директора по производству. Тот, выдержав паузу, оглядел Жабина, начиная с головы и до щиколоток. Протянул свою. Взгляд его так больше и не поднялся, настолько он был весом и тяжёл. Он так и остался там, на развязавшемся шнурке жабинских кроссовок. Отняв руку, Жабин раздавал её дальше, в следующие ленивые щупальца…
Поздоровавшись с последним, Жабин встал в эту нелепую шеренгу и скорбно уставился на пролитое за ночь.
Казалось, что это молчание никогда не закончится. Они все так и усохнут стоя, не смея двинуться, как эта пролитая лужа, уже начавшая покрываться морщинистой пленкой от испарения. И их вместе со временем затянет в этот вечный гул, создаваемый вытяжной вентиляцией...
Изредка, мимо них, неслышно сновали аппаратчики и прибывающие ИТР. При виде делегации они вжимали голову в плечи и согнувшись ускоряли шаг, стараясь не смотреть по сторонам.
Наконец директор произнёс:
- Мдя…
- И не говорите, - завздыхал начальник цеха.
И тут всё завертелось с немыслимой скоростью. Строй рассредоточился, люди засуетились, потрясали кулаками, краснели лицами, в токсичном от розлива лака воздухе, кувыркалась бессвязица слов и ругательств, как цифры в спортлото, которые барахтались между цеховым остеклением, не находя выхода. Жабин перестал соображать. Он дёрганой походкой захромал к лифту. Там стояла кладовщица, перебирая кипу накладных. Жабин нажал на шестой этаж, кладовщица, не поднимая глаз, нажала на четвертый. Кабина лифта начала смыкать неровные лязгающие двери, как между не успевшими закрыться створками показалась нога в начищенном ботинке. Дверь, недовольно бормоча, отворилась вновь. Директор нажал на шестой. Тронулись наверх. Время опять замедлилось, или лифт изрядно пробуксовывал. У Жабина заложило уши. Он сглотнул.
- Негодяи! - неожиданно заорал директор, Жабин и кладовщица вздрогнули и уставились на него. - Да я ему! - он посмотрел на Жабина. - Как можно! Мы им всё, а они! Негодяи! На всех разделим! Все заплатят из своих зарплат!
Жабин испуганно поглядывал на него, ему казалось, что он в данный момент выдаёт ничего не значащие фразы, непроходимые для его сознания. Казалось, что бездомный на вокзале, случайно уронил бутылку, заглядевшись на поезд. Будто цепная собака брешет на прохожего от постоянного безделья, изредка меняя тональность, чтобы не заткнуться от своего скучного лая, подбадривая себя.
Кладовщица продолжала листать свои драгоценные накладные, сортируя их на весу. Они свесились, норовя разлететься по сторонам, тогда она прижала их подбородком, часть распихала в подмышки, как взбесившийся попугай. А директор продолжал своей слюной орошать помещение, постоянно вытирая пот полосатым галстуком:
- Вот их место! - он принялся хлопать себя ладонью с платком по заднице.
Жабина начал давить смех, Неуютный смех, просящийся наружу. А сейчас и совсем неуместный. Ещё этот скрипучий медленный лифт, волочащийся, словно телега, в которой везут юродивых на масленицу. Он прикрыл ладонью лицо, словно собираясь чихнуть, и прикусил ладонь, чтобы отвлечься. Лифт дёрнуло на четвёртом, да так, что все попытки кладовщицы удержать разъезжающуюся в разные стороны бумагу обернулись лютым фэйлом. Скрипнули створки, и листы беспорядочно пикировали по сторонам, наружу, в щели шахты… Жабин, на ходу извинившись, юркнул в проём, выбежал на лестницу и, перешагивая через ступень, помчался себе в кабинет. Он, приплясывая, открыл дверь, в нетерпении, захлопнул её за собой, повалился на паркетный пол и начал кататься в истерике. Из него рвался смех, как стартовый рокот реактивной ракеты.
Наконец он устал смеяться и просто улёгся на полу, глядя в потолок. Где-то вдалеке слышалась ругань, бестолковые дверные скрипы и шлёпанье шагов туда-сюда. Он вытер слёзы и принялся за работу.
Дома он докурил до конца содержимое свёртка. Наконец-то захотелось есть. Он почистил и неуклюже нарезал вялый картофель. Бросил его в разогретое масло на сковороду. Ему вспомнилась какая-то давнишняя и трешовая многосерийная передача в традициях советской психоделии. Приплясывающие и поющие странными голосами мультяшные продукты варились, жарились, перемешивались, под ретро. У них выпадали нарисованные глаза, искажались рты, их корёжило на сковородках. С какой-то несгибаемой волей они принимали свою участь. Они крутились в кастрюлях, в тарелках, в духовках, словно на виниловых пластинках, подпевая квакающей мелодии. Иногда пластинки заедало, или игла соскальзывала на соседнюю дорожку, потрясая персонажи.
Масло, на его сковороде притихло и принялось откровенно нашептывать ему какие-то картофельные истины. Он выключил газ, прикрыл всё это крышкой и вышел.
Перед сном он опять включил тот же самый ежедневный фильм. Герои его, какие-то измочаленные этим сюжетом, уже смирившиеся, с отстранёнными взглядами. С какой-то, как в придорожной луже, бензольной поволокой в глазах. Ему было слышно, как они устало выдыхают через каждую фразу. Только положенная поверх этого озвучка, с голосами, совершенно не соответствующими их настроению на экране, ни тому моменту, всё проникала и проникала, искажая внимание внутри него. Нелепые звуки быта, звуки улицы, даже звуки порванной бумаги которые он, вот прямо сейчас может воспроизвести, доносятся, словно из затхлого подвала, где их исполняет кривляющийся карлик в своём искажённом гротеском мире.
Жабин поначалу не понимал, что ему делать с увиденным.
Он не нашёл ничего лучше, чем завалиться спать. В сон лезли совершенно посторонние люди, со своими скучными сюжетами и эмоциями. Ему пришлось проснуться уже к десяти, долго переваривая окружающее. Это субботнее утро грозило стать самым обыденным за всё время.
А вся эта обыденность его ужасно пугала. Он пытался спрятаться от неё, но совершенно не справлялся с этим. Каждое утро он начинал с одного и того же ритуала, в одно и то же время выходил из дома, наблюдая повседневных соседей выгуливающих собак по одному и тому же маршруту. Эта картинка, словно в детском журнале, где требовалось найти десять отличий. И он их не находил. Все были на своих местах. Исключением могла служить лютейшая непогода или тяжёлая болезнь. По пути к автобусу ему встречались в прошлом незнакомцы, а сейчас уже знакомые и родные пешеходы, по которым можно было сверять часы. Он заставал их строго в одном и том же месте, и если они появлялись немного ближе по его пути - значит, он опаздывал на автобус, и необходимо срочно ускорить свой шаг. А если их не было, то он начинал дико паниковать. Он пялился на часы, не веря ни единой стрелке на них.
Внутри автобуса Жабин присаживался строго на одно и то же место, по пути движения салон наполнялся пассажирами. Он знал каждого, знал место посадки, место выхода, даже место работы, профессии и должности особо разговорчивых граждан. Знал их интересы и повадки. Около проходных он наблюдал стоящие на парковке авто, кто уже приехал, а кто ещё нет. В курилке он здоровался с одними и теми же её утренними завсегдатаями. Потом заходил в цех и девять часов, а иногда и дольше, мог лицезреть только ограниченный круг своих знакомых, с их приевшимися шуточками, междометиями и поговорками, носившимися между всеми ими, как зудящая зараза, от которой совершенно невозможно избавиться.
Когда он бродил в одиночестве по производству и слушал тоскливый гул вентиляции, насосов и мешалок, монотонно вращающихся с одной и той же скоростью, в одну и ту же сторону, то у него начиналось головокружение, до тошноты, от этого однообразия. В цеху каждому продукту предстояло пройти одни и те же стадии, по одному и тому же шаблону. На каждого из них заводили отдельное досье, скрупулёзно заполняя путь от начала и до завершения, когда всё уже окончательно измерят, оформят, как полагается, и проводят с завода под паровозный гудок, или клаксон грузовой фуры.
Изредка продукцию браковали. И вот тогда в это сонное царство приходило хоть какое-то движение, но то же, в своём роде, поверхностно-шаблонное. Десятки глаз выискивали на бумаге то, что могло бы привести к отклонению от нормы. Никто и не пытался разобраться в причинах, это было бы очень трудозатратно. Всем и так приходится теперь заполнять ворох лишних бумаг, принимать весомые меры. Продукцию отправляли на исправление до необходимых нормативов, или утилизировали. Вот и всё.
Выхода не было. Вернее он был. Требовалось только неисправимо косячить и сменить эти будничные шаблоны на праздники. И, к удивлению Жабина, они наступили. Только теперь праздники стали этими буднями. Их давило изнутри, выпячивало сердечным шумом, происходящим в эту колючую нежить и бесконечность. Смысла и так не было, а тут он ещё и затерялся, как зажравшийся хомяк в квартире. Его существование неминуемо проходило, не оставляя следа. Оно могло мимоходом кивнуть ему в знак его присутствия здесь. Только это присутствие было сродни ожиданию случайного прохожего на переезде, перед которым проносился с грохотом бесконечный товарный поезд.
Жабин задумчиво побродил по комнате. Снял телефонную трубку и медленно поводил по диску пальцем, с усилием возвращая в начало. Потом решился и позвонил Шишкину. Было занято. Он вздохнул. Плестись куда-то в одного совершенно не было желания. Не было денег. Не было даже сигарет.
Неожиданно раздался звонок. На связи был тот самый Шишкин.
- Привет! Тебе не дозвониться. Может, сообразим что-нибудь? - начал тот. Просто так он не звонил никогда.
- Привет! Можно, но денег нет, - сразу же предупредил Жабин.
- Совсем что ли?
- Считай что совсем.
- Да дела, - тот взял паузу.
- Слушай, я сейчас один. Можно до Полёвок дойти, - предложил Жабин.
- А долго туда?
- Минут сорок.
- Давай. Я тогда у тебя буду через полчаса.
- Хорошо, жду. Пакет не забудь, только непрозрачный.
Жабин бодро встал с дивана, натянул майку и трусы. Он пошарил по карманам в поисках покурить хоть что-то, надеясь на чудо, но так ничего и не нашёл. Эту половину часа он провозился, зашивая штаны, порвавшиеся в районе паха. Зазвонил мобильник. Жабин взял трубку.
- Ну и где ты?
- Дома.
- Я на улице жду.
Через пару минут Жабин уже был во дворе. Его облепило тряпочное солнце, размазывая плавящийся жир по лбу и подмышкам.
- Будет закурить? - спросил Жабин.
Шишкин достал помятую пачку «Беломора».
- Только такое, - пожал он плечами.
- Сойдёт, - оживился Жабин, выуживая папиросу за полый край. Он с третьей спички раскурил ее, и они двинулись в посёлок.
Путь их лежал через куцый лес, просвечивающийся насквозь так, что вдали были видны дачные постройки. По сторонам дымились раскалённым ветерком, бывшие высохшие болота, окружённые потрёпанными и искривлёнными берёзами. Навстречу сновали мордой вниз суетливые собаки с выпавшими от жары языками, дышащие навзрыд.
Они вышли к бывшей городской свалке. Куда она делась? Ещё недавно была здесь, а сегодня её холмы зарастали сорняком по бескрайнему пустырю. Жабин хорошо помнил этот сладковатый, до карамели разворачивающийся в ноздрях, запах отверженного, возимого сюда со всего города и окрестностей. Волны бытового мусора раскачивали эту застоядь своими испарениями.
В детстве, ему казалось, что дальше за лесом и до самого излома горизонта, всюду, куда упирался взгляд - была она. Только частые и ветхие хвои и берёзки запирали этот завораживающий вид.
Иногда он с дворовыми мальчишками по наитию посещал это место, как взрослые посещают рынки, торговые центры, сезонные распродажи, ярмарки. В процессе изысканий попадались вполне приемлемые практичные для ребят предметы, будь то: не до конца сломанные клюшки, вполне себе целые футбольные мячи, которые можно самостоятельно подкачать и подлечить, одноразовые шприцы, для обмена в школе на вкладыши из-под жвачек, часы, небольшие механизмы, пригодные для разбора.
И всегда, в момент захода на эту территорию - небо сразу заволакивало чем-то серым, а там, впереди - неестественно яркие краски переливались на солнце, по этим холмам, бесконечным, как море. На них то и дело садились чайки, которых казалось, сейчас разорвёт от крика.
Где-то в нескольких местах всё это тлело, горело, выветривалось, начиняя патокой его чистые вместительные в ту пору лёгкие. Даже зажав нос, эта жжёная карамель закисляла заброшенные закоулки его засахаренных лёгких.
Свалка часто снилась Жабину, и во сне её рифмовало с бесконечностью, за которою, как не пытайся, не выглянуть. И вот, через плеши сосен она приближается к городу. Не в силах взять его с наскока, она кропотливо окружает, и по-змеиному обволакивает, пытается поглотить. Маленький Жабин тихо-тихо, пугливо, на цыпочках приближается к окну. Его парализует эсхатологический страх жертвы. Приходится просыпаться.
Опять засыпать в каких-то полукошмарах. И вот ему опять кажется, что за каждым лесным просветом таится беспредельный простор, инородно заражая собой всю округу. Эти больные холмы, кашляющие и икающие, ворочающиеся с боку на бок, словно побуженные медведи. С них сейчас потечёт сопливая сонная лава, того что накопилось за зиму. Прочь покатятся окурки, шприцы и бутылки, в погоне за насекомыми. И во сне он давит своей подножиной какого-то то ли карлика, то ли лилипута. Из-под подошвы повалил мятый, матово-стерильный дым, будто из бабушкиного свекольного супа. И этот суп, рвотный и пресный уже вытекает из его брюха, воняя и брызгая на стены и дощатый пол. Его содержимым полоснуло рассвет, яичное утро, прямо по мякоти живота. И он, закрывая, образовавшуюся дыру в туловище, пытается вытолкнуть эту неявь, хотя бы в другое сновидение. И тошнота.
И опять эта память! Как каждый час туда прибывали, ухая всей скученной массой громоздкие мусоровозы, прикрытые ковшами сверху, схватившись за голову, словно от боли и дорожных выбоин. Словно сдерживая рвоту, терпя и давя её обратно. Как провожая покойника - цыгана, с каруселищимися бабами и копчёными пацанами, с которых сыпало и сметало на обочину всякий хлам из не плотностей и щелей. И вот их тошнит.
- Вынеси мусор!
Жабин брал измазанное ржавое ведро и шёл из дома. Теперь он мог крутить его, как угодно. Прохожие его сторонились. Даже враги в этот момент отсиживались неподалёку, не решаясь выйти ему на встречу.
И вот оно - капище - близлежащий пустырь. Болтовня. Вонь. Галки и вороны, голуби, и ветер шуршит и клюёт в углу обрывки газеты. Люди, как попало одетые, всё ожидают и ожидают, кашляют и кашляют. Нетерпеливо переминаются с ноги на ногу, чешутся, прибирают одежду от сквозящего ветра. И вот эту махину выворачивает из-за угла к прикормленному месту. Толпа ухает и прибывает. Из кабины грузовика выпадает водитель, одетый так, будто он вышел покурить на балкон. Он надевает на руки огромные серые краги и щекочет где-то в подбрюшьи мусоровоза, трогая нелепо изогнутые рычаги, оканчивающиеся смоляными шарами. Ладони, вставленные в краги, напоминают нанизанных на руки кукол, новых героев передачи «Спокойной ночи малыши». Он не может вспомнить кого? Точно. Серых мышей. И вот, опускался ковш, в который, не дождавшись приземления, швырялось содержимое мусорных вёдер, с обязательным жидким вонючим окончанием, которое уже отстоялось от времени, и которое надо изрядно потрясти, чтобы не тащить обратно домой, привлекая сумасшедших ос и басовитых и не терпеливых мух всех расцветок.
Когда ковш наполнялся, водитель, теребя те же рукояти, в иной последовательности, поднимал его вверх и с грохотом заваливал в свою телегу, приминая и утрамбовывая её уже тугое нутро. Машину водило из стороны в сторону, со скорбным скрипом и воем.
Можно идти обратно, ополоснув ведро водой из голубой водонапорки.
Его тряхнуло. Эхо дыма выпячивало мутные овалы. Опять что- то хрустнуло под подошвой. Он наступил на ногу Шишкину. Вверх пошёл смог, плавясь и замирая снежными кристаллами. Вот! Вот! Блядский снеговик! Посереди лета. Окоченевшее пугало, со свеклой вместо носа с ракитовыми кривыми культями.
Жабин выдыхал склизкую массу, воняющую тухлыми яйцами, мясной отрыжкой. Вот он уже пришёл в себя. Вот уже слышался откуда-то голос Шишкина, заполняющий этот вакуум.
Жабин потрогал живот холодный и безразличный, словно на нем проспали все выходные. Он заметил очередную папиросу в своей руке, но совершенно не понимал, что с ней делать, поэтому выбросил её в траву и сел рядом, посторонне наблюдая Шишкина. Тот то и дело открывал рот, набитый какой-то бледной кашей. Звук исходящий оттуда обволакивал его, причмокивая и пузырясь. Через мгновение сознание удосужилось посетить Жабина.
- Ты бы поэкономней с папиросками-то! Не так много и осталось, - сетовал товарищ. Его лицо выражало досаду и какую-то безнадёгу. Казалось, что он не верил в этот поход.
Они продолжали свой путь.
Сразу за пустырём оказался низкий мост, который будто низко хлебал согнувшись мутную воду из реки. Перейдя на ту сторону, они оказались в Полёвках. С берега отрывался вид села со случайно разбросанными цветными избушками. По поселковым тропам изредка и неспешно прохаживались жители, ото всюду разносило брёх цепных псин. Те даже лаяли, неспешно, не так как в городе, с каким-то сельским выговором и интонациями.
В само село они не пошли, а двинулись вдоль правого высокого берега, всё пространство которого было засажено диким сорняком . Друзья развернули пакеты и торопливо принялись рвать верхушки растений. Собрав урожай за несколько минут, они заспешили обратно. Ладони приятно пахли ароматными маслами. На одежде потряхивало колючие головки репейника. Они бережно отстёгивали их от ткани и швыряли друг в друга. На запах к ним влекло диких ос, от которых они небрежно и широко отмахивались.
- Слушай! - озарило Шишкина. - А если прямо там, на поле организовать нечто вроде улья? Как думаешь? Замаскировать его хорошенько. Отличный будет медок! - облизнулся он.
- Займись вопросом, - пробурчал Жабин, потирая поцарапанную в зарослях руку.
Назад они пошли другой дорогой, через городское садовое товарищество, по пути срывая кислые яблоки с торчащих поверх заборов деревьев. В городе, на рынке, около жабинского дома, немного поторговавшись, купили две полторашки утреннего местного молока, слегка пованивающего выменем и сеном.
Дома Жабин первым делом слил всё молоко в небольшую кастрюлю и зажёг газ на плите.
- Эй! Оставь мне стаканчик молочка! - Шишкин зачерпнул кружкой прямо с посудины. Жабин недовольно плеснул в него свой вскипевший взгляд.
Через несколько минут закипело и молоко. Жабин добавил сахара и сорняков на глазок. Он взял мялку для картофельного пюре и с периодическим усилием толок эту смесь. Через полтора часа, процедив варево через пару слоёв марли, товарищи получили долгожданное зелье, слив его в полторашку из-под молока. Немного побыв под проточной водой, смесь остыла, и Жабин разлил её в два гранёных стакана. Выпили. Ближайшие полчаса времени нужно было чем-то занять. Порывшись в морозилке, Жабин извлёк забытую початую упаковку пельменей.
- Слушай? - произнёс не к месту любознательный Шишкин. - А давай сварим пельмени в этом молоке?
- Зачем? - не понимал Жабин.
- Ради эксперимента.
- Давай оставим это на следующий раз, а пока пожрём по старинке.
- Давай тогда ещё по стаканчику, кажется слабенькая попалась. Никаких предпосылок.
- Жди, давай! Лучше потом догонимся, или ты спешишь?
- Ну как скажешь, - немного расстроенно произнёс Шишкин.
Спустя время пельмени по традиции были готовы и жадно съедены. Прошло уже полчаса, а эффекта не было. Ещё и навязчивый Шишкин, каждые пять минут требовал добавки.
- Ладно, - согласился Жабин, налив еще по стакану на каждого. Они выпили и молча сидели, уставившись в окно. Жабин на мгновение уловил нотку меняющегося сознания, но та сразу испарилась, как только он подумал об этом. Шишкин же опять настаивал на добавке. Жабин, в этот раз налил только ему, и то полстакана.
- Пей, и пойдем, пройдёмся, а там дальше решим.
- Отлично! - осушил стакан обрадованный Шишкин. - Пошли!
Они поднялись со своих табуреток. И тут Жабина будто схватили за ворот и провернули, словно крохотного котёнка. Закружилась голова. В голове заскребло изменой и досками пола. Он поймал на себе испуганный взгляд друга. Комнату водило взад-вперёд. Пришлось глубоко вздохнуть и собрать в кулак разбрызганную по кухне волю.
Жабин вышел в коридор, широко расставляя ноги на этом рыхлом полу. Он присел завязать шнурки. Те оказались какими-то переплетёнными, словно из медной проволоки. Он возился с ними своими длинными пальцами. Может быть, он завязывает пальцы, а не шнурок? Он вконец запутался и сдался этой неразрешимой головоломке. Опять начинал и снова сдавался, пыхтел и ругался про себя. Пот заливал глаза и подбородок. Он чувствовал свою неловкость и рукожопость, и со стыда старался не смотреть в сторону Шишкина. Устав, он просто распихал их во внутренности обуви, облегчённо выдохнул и поднялся. Немного отпустило. На тумбе прихожей сидел Шишкин, разглядывая свои ладони.
- Идёшь? - Жабин потрепал его за плечо.
- А? Да! - коротко отрезал тот и бегом выскочил за дверь. Жабин бросился в погоню.
Он догнал товарища только за углом многоэтажки, уходящей в лесной массив. Тот резко обернулся и остановился.
- Может на луг? - спросил он. - На луг…лух… лук…с кухни… на уха...
Жабин обратил внимание, что тот передвигается на пятках. Шишкин бросил взгляд на друга, который поймал этот взгляд и пояснил:
- Грязно…
Далее он забормотал бессвязными оборотами и междометиями.
В такт им в руке Жабина шелестел пакет с остатками молочного зелья и травы, непонятно как оказавшийся у него. Он ясно помнил, что оставил его на столе в кухне. Его тут же начала напрягать эта ноша. Он попытался всучить пакет Шишкину, но тот безразлично убрал ладони в карманы и не отзывался на запросы.
Они вышли к небольшому обрыву, в глубине которого копошились белоснежно белые козы, напоминающие поломанный и разбросанный пенопласт. Рядом, на высоком пне сидела невысокая и чрезмерно худая старушка в сером пальто и в цветастой косынке, на обволакивающий её череп коже. В руках он держала ивовую хворостину, увлечённо снимая с неё мягкую зелёную кору.
- Я сейчас, - произнёс он Шишкину. Тот кивнул. Его кивок так и не поднялся, оставшись на земле.
Жабин спустился вниз, и косясь на старуху, припрятал пакет с палевом под ближайший корчеванный пень, немного замаскировав тайник ветвями. Уходя, он ощутил на себе липкое внимание. Уже взобравшись наверх, он оглянулся. Козы, прервав трапезу, удивленно и внимательно смотрели на него своими вышоренными из орбит дебильными взглядами. Старушка продолжала своё увлекательное занятие.
Жабин выдохнул с облегчением. Шишкин продолжал пялиться в землю.
- Пойдём! - растолкал его Жабин. Они двинулись дальше.
Пройдя пару сотен метров, они проникли в какое-то сырое логово лесных внутренностей. И Шишкина понесло:
- Унылый хворост, и хворь, и в уши колокол
И уже от прямых иголок, хочется под ноготь, и под молоко
И мыши оторопь, и мы прямы пока
И облака, и клад, неглубоко
Зализан и змеин…
Жабину стало страшно. Он никогда не наблюдал в этом приземлённом Шишкине такой внутренности. Он остановился и взял товарища за плечи. Ему то и дело казалось, что с ним сейчас случиться то, что невозможно будет рассказать ни его родителям, ни ментам.
Тот продолжал:
- Зализан и змеин, и миска вся без низа
И признана зима, измятая и вызимывая
И брюхо псины с синусоидой подбрюшья
Заморосило сей пустыней по дождю
И тает соль, пульсирует сталью …
- Всё! Хватит!
Жабин достал носовой платок и начал затыкать рот уже мычащему Шишкину. Тот продолжал декларировать этот бред. Сзади них послышалось уже настоящее мычание.
Вдали они увидели уныло тянущихся по лесу коров. Шишкин наклонился, пытаясь высвободить свою глотку. Он поднял толстенного ужа с земли.
- М-мммм-ммм-мм, - он пытался продолжать, не смотря на кляп во рту, покручивая змеем. Со стороны это выглядело дико и несообразно раскинувшемуся вокруг покою. Какой-то волной его продолжение дошло до Жабина. Тому то же пришлось прикрыть рот ладонью. В его голову пробивались шишкинские экспромты. Он в ужасе затопал по траве, затряс головой, пытаясь обнулить приходящее, словно стряхивая ртуть градусника, с заведомо высокой температурой.
Навстречу им вышло стадо коров. Впереди шёл небольшой ушастый бычок, размахивая своей рыжей головой, будто знаменем на параде. Он с опаской осмотрел друзей, ковырнул копытцем по грязи, как будто настоящий бык и проследовал мимо.
С коров что-то испарялось, искривляя воздух, дыбясь вверх. Жабину показалось, что этим паром пропиталось их молоко, и поэтому ему сейчас мучительно непонятен этот мир. А они всё шагали и шагали. И их вымени издавали какой-то мятый и басовый звук, они бились по их коленям, голеням, телам. Копыта их выворачивали наружу вечную грязь этих мест, выбрасывая её на тропу. Они дышали, и каждым вздохом надували, свои скукоженные тела этой лесной прохладой, угрюмо выпученной на ветвях и колючих кустарниках.
Жабин вспомнил про коровье молоко, плещущееся в его крови прямо сейчас. «Кровь с молоком», - завертелось в башке.
- Из которой, как ты думаешь? - спросил успокоившийся Шишкин, перебив жабинский бессмысленный поток бессознательного.
- Из короткой, - наугад ответил Жабин.
- Из которой коровы мы сегодня пили? - пояснил вопрос товарищ. Он принюхивался, водя носом. - А если их в Полёвки - сразу, на поле? Можно и не варить ничего. Чистый продукт… Жабин давай купим корову?
Он, продолжая нюхать воздух. Обошёл всё немногочисленное стадо и пропал. Жабину показалось, что он превратился в одну из скотин, и вот теперь дразнит его. Он обгонял неспешных животных, пристально вглядываясь в глаза каждой. Наконец он узнал взгляд Шишкина, безнадёжный и невзрачный. Он схватил его за рог и притянул к себе.
- Ты так не шути со мной! - шипел Жабин, дергая податливую морду. На его плечо опустилась рука, больно защемив шею, и потащила его в заросли.
- Не, корову мы покупать не будем, - обернул его к себе Шишкин, - дорогое удовольствие. Вот козу… - он задумался, - вот козу можно потянуть. Жабин, я тут с пастухом насчёт козы уже договорился. Только пополам. Разместим у меня в гараже.
Когда они вышли к лугу на них упал громоздкий свет, будто чёлка на лоб. Только смахнуть её не было никакой возможности.
Жабин присел и схватился за голову, перебирая ногами, словно забуксовавший велосипед. Шишкина же сплющило и упаковало и втягивало назад в эти закоренелые потёмки.
- Пойдём обратно! - умолял он.
- Может отпустит? - прошептал Жабин, руками разминая отёкшие ноги.
- Может отпустит, может мы и тут положим жертву
Может куст это, а может вооружённые сторожа?
Можно покусать с ножа, а хотелось бы разбить прожектор
Этот сверху, который нас опережает…
И я ткнусь, как мышиный ус, во весь курс пощёчин
В кислый автобус с пассажирами из едкой щёлочи
В пульс, который трепыхает солью только ночью
Потому что моя мышь туда съезжает…
- Заткнись! - заистерил Жабин.
Шишкин пристально посмотрел на него. Из его мутных глаз выпадали громоздкие последы, которые он вытирал своими грязными руками. Жабину стало жарко. Он начал вращать руками вокруг, словно вентилятор, получив лишь дикую усталость.
К ним подошла какая-то пахнущая речной тиной компания, только что искупавшаяся и вылезшая из воды. Люди хлопали пастями, как рыбы. Словно жевали с открытыми ртами нездешние слова, похожие на печёный картофель. Жабин не мог распознать ни слова. Они начали вытираться наждачно-ядовито-цветными полотенцами. Казалось, что их натирают на крупной тёрке, как немного подвядшие залежавшиеся кабачки. Во все стороны летела чешуя, сверкая на солнце. Жабину казалось, что они вот-вот сдерут с себя кожу и сольются в одно существо. Оно поваляется по траве и песку, и те прирастут к трепыхающемуся мясу. И эта размочаленная, косматая сущность отряхнётся, как намокший пёс и бросится на них, почуяв чужаков. И не помогут ни слова, ни жесты, ни мимика. И чтобы не погибнуть при встрече со зверем - им срочно нужен такой мир, чтобы тот не смог не то чтобы вломиться, но даже понять где они находятся…
Шишкин присел на колени и принялся пожирать горькие стебли одуванчиков и прочей травы попавшей в его руки. По губам потекло травяное молоко. «Это только подманит зверя!» - носилось в голове Жабина.
- Пойдём отсюда, - наконец не выдержал он. Не дождавшись ответа, Жабин нырнул в спасительную прохладу леса. Сзади раздавалось чавканье и тяжёлое дыхание существа. Идти становилось всё тяжелее. Он запаниковал. Ноги еле-еле отрывались от земли. Взглянув на них, Жабин обнаружил, что он вляпался в коровье говно. Тут же остановился и завис, глубоко дыша, с каким-то присвистом.
На какое-то мгновение будто выключился мир. Потом включился. Жабин наблюдал поедающего дубовую кору Шишкина. Мир снова выключился.
Он очнулся в неглубоком овраге. Вокруг кружились громадные комары, скрепя металлом. Шишкин безразлично сидел рядом, разбирая сосновую шишку на элементы. Было холодно. Жабин попытался говорить, но слова шли носом, вместо рта, а речь, как гайморитовый сгусток катался по носоглотке, периодически ударяя по мозгам. Он вытерся подолом майки. Сверху на него что-то упало. Жабин потёр голову и поднял жёлудь.
- Жёлудь, - увидев плод, произнёс Шишкин, - почему жёлудь? Он жёлтый. Лудь… лудить, олово иуд… А если желудить? А он мне говорит: «Желуди, а потом паяй»… А я же лудил… отчиму его шёлудь? Отвалилось всё к чёрту. Так почему жёлудь? - заорал он, взял за грудь Жабина и потряс. - Знаешь?
Жабин не знал. Он не знал, почему жёлудь.
Они вышли к городу. Вдалеке показались его неказистые постройки. Жабин узнал летнее кафе у дома.
- Давай возьмём по пиву, может отпустит? - обратился он к Шишкину.
- Крапива? И хуй с ней? - Шишкин совсем потерялся. Он доедал найденные в лесу жёлуди, а теперь нацелился на крапиву. - И где крапива? Отвечай?
Жабин взял его за майку и насильно приземлил за красный шатающийся столик, а сам пошёл за дешёвым жигулёвским обезболом. У барной стойки мёртво переминалась небольшая очередь, желающих скрасить этот вечер. Жабин замер, стараясь не выдавать своё состояние первым встречным. Он уставился на девушку, работающую на розливе. Та совершенно не справлялась со своей работой, то ли от наплыва посетителей, то ли от волнения. Ему казалось, что он прожил в этой очереди всю свою жизнь, а всё остальное, что было в ней - это подготовка к этой такой необходимой закупке. И дальше, ему вручат этот, набухший жёлтым раствором, пластик. И всё это всё рухнет и размажется по его зрачкам, и соберётся мировой размазнёй в зрачках остальных. И после неё не случится ничего значимого. Только этот момент, момент розлива и будет - самой основой его бытия.
Вечность всё же окончилась. Он с наполненными стаканами вернулся за стол. Шишкин был в полном ауте. Зачем же он посадил его лицом к стене? Теперь, когда он люто грузанулся, его уже было не достать из себя. Жабин повернул друга лицом в лес, а сам сел сбоку. Глотнул. Пиво осаживало и разбавляло ощущения трипа, чем то приятным и ласковым, отупляя и возвращая в рамки повседневности. Он закатил глаза от удовольствия другого прихода, а открыв их, не обнаружил Шишкина.
«Ну и хрен с ним!» - подумал Жабин и пододвинул его стакан к себе. Он жадно отхлебнул и тут же подавился, закашлялся, пролил пиво. На него обратили внимание сразу же все посетители. Они застрекотали, как вечерние кузнечики, бросая пренебрежительные взгляды ему на стол. Жабин слышал, одновременно, все реплики выходящие из них. Неожиданно ему послышался странный диалог одной пары за соседним столиком.
- Смотри. Этому вот, кашляющему, недолго осталось.
- С чего ты взяла?
- Так я медик. Посмотри, какое лицо, как будто из земли его выкопали. Нам преподавали этиологию инсульта. Он уже глотать не может. Мозг не контролирует даже элементарные рефлексы.
- Может скажем ему?
- Уже поздно. Он - не жилец. Смотри, как он кружку держит…
Жабин опустил взгляд на свой пластиковый стаканчик. Совсем не кружку. Он начал щупать руками и разминать своё лицо, надеясь, что ему всё это только кажется.
- Или он под чем-то? Непонятно, как-то себя ведёт, - слышалось из-за столика.
Жабин сидел к ним спиной и продолжал прислушиваться. С него ручьями лил липкий пот от волнения и вездесущего солнца. Вот он уже не мог разлепить глаза, которые к тому же ещё защипали травяной горечью от маслянистых пальцев, пытающихся смахнуть всё это. Он слышал, как к тому отдалённому столику подошла барменша, и как эта медичка шепчет ей всю его подноготную.
- Милицию, надо звать милицию. Пусть они разберутся! - причитала всезнайка.
Спустя пару минут солнце заляпало спасительной мглою. Жабин открыл глаза. Прямо к заведению, по прямой, по одной из троп, которая вела только сюда, решительным шагом приближался милиционер, поправляя кобуру на ходу. Над ним небо заволакивало дождевой огромной, нарывающей тучей.
Жабин резко вскочил, опрокинув на себя стакан, и не оглядываясь, засеменил к дому, не решаясь перейти на бег, чтобы совсем не выдать себя.
- Стой, уважаемый! - услышал он промокшей спиной холодную команду.
Дозу адреналина прыснуло по всему организму. Он уже бежал оттуда, так быстро, как никогда не бегал, плутая по дворам, между кривыми сараями, перескакивая через ограды, смело пересекая проезжие части.
Через пару минут он заметил подъезд своего дома. Около него, на канализационном люке сидел и что-то ел бездомный кот. Увидев Жабина, он рванул в противоположную сторону, скрывшись в прохладных лабиринтах подвала. Подъездная дверь монотонно стонала сигналами домофона. Он подёргал за ручку, но дверь не открылась. Приложил ключ к ячейке. Всё стихло. Он шагнул к лестнице, жадно вдыхая привычную затхлость и немного протухший воздух. Около почтовых ящиков, на втором этаже, он застал испуганную соседку, которая трижды перекрестилась, увидев его. В руке она держала свежую местечковую газету, фонящую свежей типографской краской, вдавленной в бумагу, почти на разрыв, татуированную свежими символами, которые могли понять только настоящие толкователи сия.
Он метнулся к себе, слегка прикрыв дверь. Адреналин расплескало по всему телу. Только расходовать сейчас его было некуда. Тогда Жабин, как медведь-шатун, бесцельно принялся бродить из комнаты в комнату, заходя, изредка на кухню и в санузел. Его стошнило несколько раз, хотя он уже не обращал на это внимание. Ему казалось, что если он остановиться, то тупо сгорит и погибнет. Жабин начал петь, какую-то только ему понятную песню, на каком-то диком безлюдном языке. Под эту песню он приплясывал, кривлялся, как ненормальный. Он вытащил гитару и принялся беспорядочно наигрывать что-то дикое и неоформленное.
Примерно через полчаса он устал и рухнул на пол. Тело приятно побаливало. Его продолжало колотить изнутри. В голове ворочались колючие воспоминания, того, что с ним никогда и не происходило, хотя и могло произойти. Тело стало совсем чужим и обмякшим, а мозг так и не хотел успокаиваться. Сквозь мышечные судороги он снял телефонную трубку и набрал Шишкину. Потом долго слушал гудки, те вдруг резко сменились короткими и ноющими, словно из его домофона. Он слушал и их, то отводя трубку от лица, то приближая к уху.
Он набрал своей девушке, хотя тысячу раз зарекался не делать так в подобном состоянии.
- Привет! - с ледяным спокойствием начал он.
- Привет, - издали прозвучало нейтральное приветствие.
- Пойдем, сходим куда-нибудь? В кафе, например, - какое, нахрен, кафе свербило в его голове.
- Сейчас не могу, я суп поставила, давай может быть через пару часов?
- А говорить сможешь? - сквозь ком в горле давился словами Жабин. Если она не сможет говорить - он тупо сойдёт с ума. Его голова лопнет от напряжения.
- Могу, только ты говори, а я тебя буду внимательно слушать. Я просто не умею что-то делать и говорить. Обязательно накосячу.
- Хорошо, - не скрывая удовольствия, ответил Жабин…
Он очнулся уже к вечеру, лежащий в той же позе на полу. Неподалёку валялась телефонная трубка, издававшая истеричные гудки… Тело обволакивал какой-то незнакомый и терпкий до тошноты запах. Внутри он почувствовал невыносимый раздувающийся во все стороны жар. Жабин попытался встать, но ноги не слушались и он остался лежать на полу. Постепенно до него начали доходить пережитые события. Через время в дверь постучали и Жабин, превозмогая слабость и болезненную усталость, хватаясь за все выступы, перешагивая заваленные со дня предметы, проник в коридор и открыл не глядя. У него не было сил выглядывать в глазок посетителя, в голове будто кипел сироп из забродивших ягод и веток.
- Чем у тебя так пахнет? Ты не пил сегодня? - подруга поводила носом у его лица. - Ты куда пропал? Болтал, болтал. Я уже с обедом закончила, оделась. А ты замолчал. Договорились же встретиться. Я уже три раза на тебя обиделась. Не хотела никуда идти. И сейчас пришла только убедиться, что ты жив и не спишь пьяный. Как себя чувствуешь?
- Да хорошо, в целом.
- Ну, раз хорошо, тогда я пошла. Пока! - она с наигранной обидой оценила его взглядом и неохотно развернулась, чтобы её умоляли остаться.
Жабину её поведение показалось таким примитивным, что он не сдержался и засмеялся в голос. Но тут же стрелка на шкале его настроения ушла в глубокий минус.
- Не уходи!
- Это почему? - она опять ужасно переигрывала, а может и Жабин в этом делирии стал не в пример тонко чувствовать происходящее.
- Ладно, - с какой-то будто дежурной снисходительностью, а не с желанием остаться она принялась разуваться, - бардак у тебя, как всегда, - вздохнула она.
- Что-то я приболел, - начал Жабин охоту на её жалость.
Она ещё раз вздохнула. По пути в комнату зачем-то поправила предметы, оказавшиеся не на своих местах, подчёркивая жестами и вздохами свои действия. Нашла в хламе аптечки градусник и протянула ему.
- Сколько? Сорок? Ты обалдел? - Жабина забавлял её испуг, не столько за его здоровье, а за то, что ей пришлось стать свидетелем этого, и отмазаться уже не получиться.
- Возьми мне пиво, и себе что-нибудь, то что хочешь. Не бойся это не заразно. Я простыл просто, и устал вдобавок. Не спал сегодня всю ночь, - соврал он. Полез в карман, обнаружив там невесть откуда взявшиеся деньги.
Она ещё поерепенилась, мол, какое ещё пиво, и всё такое. Он с ухмылкой смотрел и совсем не слушал этот ритуальный монолог. Наконец она замолчала, взяла деньги и спустилась в магазин.
После третьей банки Жабин ощутил теплоту во всём теле. Приятную такую. Не этот холодящее окружающее, и не тяготящий его жар во всём теле, как ответ. Тело вновь стало лёгким. Под черепом, с приятным шорохом, всё упорядочивалось и принимало знакомые очертания. Его пробило в пот, который не хотелось вытирать. Хотелось принять ветерок на лицо и наслаждаться именно этим вечером. Засыпал он улыбаясь.
Наутро Жабина отпустило. Осталась только лёгкая слабость. Он приподнялся, но сразу осел обратно. Есть не хотелось, не хотелось ничего. Он решил не торопить события и поднялся только через пару часов. Солнце выедало глаза. Он посмотрелся в зеркало и ужаснулся своим расширенным зрачкам.
- И как вас сузить? - растерянно произнёс он.
На кухне, на столе стоял пакет со вчерашней травой, отжатые ёжики в марле и наполовину опустошённая полторашка с молочным отваром.
Раздался звонок телефона. Звонил Шишкин:
- Ты как? Живой? - послышалось в трубке.
Жабин пока не совсем понимал, живой он, или не совсем.
- А меня слышно? - прошептал он.
- Вроде бы слышно. У меня, правда, после вчерашнего уши закладывает.
- И всё? Зрачки нормально?
- Как всё. Как нормально. Всё совсем ненормально! Короче, мне не особого сегодня. А вчера совсем не особо было. Я в подъезд как зашёл, короче с соседкой встретился…
- И ты тоже? - равнодушно произнёс Жабин.
- Да погоди ты! Короче она меня то ли спалила, то ли заподозрила. «Ты, говорит, на площадке лампочки выкручиваешь?» Я в отказ. Нахер мне её лампочки. А себе места не нахожу. Посылаю её далеко, и к себе. А меня выворачивает всего, не знаю, куда себя деть. Хожу по квартире, как ужаленный. Захожу в сортир и слышу, как эта бабуля со своим старым меня обсуждают. Сначала всё про лампочки трепались, потом, что я в подъезде нассал, а потом про то, что я нарк конченный, и надо мусоров вызывать срочно. Я аж присел. Слышу, а она уже звонит и меня во всей красе описывает. «Ждём, говорит», - и слышу - трубку кладёт. Я к окну метнулся, а там эти подъезжают и в подъезд. Я свет погасил везде и залёг. Под вечер проснулся…
Шишкин долго ещё лепетал всякую чушь в трубку. Наконец Жабину это надоело, и он сбросил звонок. Отнёс телефон в коридор. В висках пульсировало и возило кровь по размякшему телу. Казалось, что накануне он тягал неподъемные гири, которые теперь отливались наказанием. Он наслепо обыскал квартиру - пива больше не было. Вновь пошарил в штанах, и обнаружил ещё несколько денежных купюр. Тогда он оделся и спустился в магазин, находящийся наполовину на поверхности, наполовину в подвале.
Когда он зашёл, громыхнув придверной погремушкой при входе, то не обнаружил никого из персонала. В помещении зависал витиеватыми завитушками лёгкий туман. Он осмотрелся. Никого. На стыке стены и потолка отдыхала от навязчивого света летучая мышь. Жабин громко выругался. Наконец из подсобки показалась знакомая продавщица.
- Привет Жабин! - дежурно произнесла она. - Тебе, как вчера?
- А как было вчера? - смутился тот.
- Вчера было три литра «Козла» в банках, ты, правда, трехлитровую козу хотел, но на «Козла» то же согласился.
- И во сколько это было?
- Вечером. Темнело уже, - она упаковала пиво в пакет и протянула Жабину.
Придя домой, он сразу набрал своей подруге:
- Мне некогда! - услышал он. После этого пошли мерзкие короткие гудки. Жабин положил трубку на базу. Телефон тут же ожил.
- Жабин! - в трубке слышался какой-то грохот и шум. - У меня в гараже коза!
- Шишкин! Сейчас вообще не до тебя. Чего ты хотел?
- Я, как с тобой поговорил - решил гараж посетить, - затараторил тот. - У меня там закрома винища домашнего. А мне надо было поосесть немного, после вчерашнего. Захожу, значит, даже свет не успел включить. И что-то мягкое повело мне по ноге и живое. Я чуть не крякнул с перепугу. Когда до выключателя добрался - гляжу, стоит и смотрит на меня. Коза. Сука.
- Так ты же вчера козу и хотел купить? Что тебе опять не так?
- Так я в шутку! Хотя вчера не совсем в шутку. Но так не купил же! - заорал Шишкин. - Жабин, давай разруливай этот беспредел…
Жабин бросил трубку. Он вновь вышел на кухню. В его туманном взгляде отобразился тот же вчерашний набор на столе. Он сгрёб на ощупь ёжики, засунул полупустую бутылку, успевшую слегка осунуться, в пакет, с немного повядшими сорняками и вышел на улицу. Сквозануло светом.
Он параноидально осмотрелся, ни хрена не видя, затем, поводив головой с мутью по сторонам, спустился в подвал своего дома, гремя ключами в ладони. Надавил выключатель. В глаза брызнуло привычной его обстановкой, ноздри заволокло плесневелой затхлостью и протухшей влагой. На вспотевших конденсатом, и обёрнутых в какое-то тряпьё трубах, восседали в ряд серые кошки, казавшиеся таковыми от тусклого света. Они проявили терпеливое внимание к зашедшему, прикрывая инстинктивно свои цветные глаза. Немного освоившись - сразу же потеряли к нему всякий интерес. Жабин двинулся к своей ячейке, иногда на ощупь трогая отсыревшие стены. Зайдя в некий тупик, находящийся около его двери: он вздрогнул. На клокочащёй он напора трубе возвышался свиной череп, со свечой, вставленной в его полость. Жабин подошёл ближе. Потрогал кости и задул пламя.
В подвале было прохладно и красно от лампочки. В детстве Жабин проявлял интерес к фотографиям, он проявлял снимки именно здесь, где ему никто не мешал. На свои карманные деньги он прикупил с десяток обычных лампочек и перекрасил их гуашью в красный цвет. Может быть, он не совсем следовал технологии и почти на всех его фото вскоре вспыли желтоватые кляксы, разраставшиеся со временем. Не спасал даже импортный дорогущий закрепитель. Тогда Жабин махнул рукой на своё увлечение, не стоившее времени, из-за появившихся пленочных фотомыльниц и салонов «Кодак», проявлявших и выдающих готовый продукт на порядок дешевле возни с реактивами.
В помещении на него сразу напала какая-то лютая мошкара, попавшая в слизистую глаза, и намертво засевшая за веком. Жабин пытался извлечь её, но та была заморгана, и плавала в абсолютной недоступности.
Картошка сгнила. Весь мешок, купленный прошлой осенью. Всё на помойку. Но это будет потом, в любой из будних дней. Сейчас же он решил располовинить вчерашнюю дозу, чтобы проявить в памяти засвеченное.
Жабин хлебнул молока. Вчерашняя горечь вновь посетила его. Точки его зрачков расплывались по радужкам, словно капнувшее с ручки чернило на промокашку. Раздался цвет. Запахло рыжим и коричневым, серым и бежевым. Жабин размяк и присел на табурет.
Изнутри голову Жабину заливало, каким-то приятным воском. Он вспоминал детство, чтение при свече. И эта свеча капала на книгу, оставляя на ней пятно, через которое просвечивало следующую страницу, которую ему предстояло прочесть. Свеча капала и капала дальше, и вот он уже читал одновременно и то и это, с этой и с другой стороны. Понимая обе. И вот уже дали свет, который приземлял его на место. И он ненавидел этот свет, без спроса вторгнувшийся к нему, поломав и скомкав загадку, которую он почти разгадал.
В углу он заметил мышь, поедающую ёжики и полусухую траву из пакета. Он замер. Наконец, мышь насытилась, и не глядя на него, начала свой повседневный обход. Жабин попытался спугнуть её, даже присвистнул. Мышь остановилась и задрала кверху нос. Поводив им, продолжила свою повседневность. Жабин хлебнул ещё на дорожку и вышел наружу.
Ему сразу же встретился знакомый, постоянно стреляющий сигареты.
- Привет! Угостишь?
Жабин по привычке полез в карман, только в нём не оказалось привычной пачки сигарет. Знакомый внимательно наблюдал за ним, всё ещё надеясь на подогрев.
«Потом ему подавай ещё зажигалку», - крутилось в голове Жабина. Какая-то лихая парящая во все стороны злость распирала изнутри острыми спицами. Он принялся хлопать себя по карманам, по груди, по коленям. Он снял и вытряхнул каждый ботинок. Расстегнул ширинку, повозился там, достал член, поглядел на него, и прибрал обратно.
- Нет! Видишь, нет! Вообще ничего нет.
- Всё, всё… всё хорошо, всё вижу! - запаниковал знакомый.
- А хочешь, я ещё поищу? - свирепел Жабин. Он поднял с земли осколок бутылки и приставил к своему животу. - Может там? Как думаешь?
Знакомый оторопело попятился назад.
Жабин долго и пристально вглядывался вдаль. Вчерашний обрыв среди леса казался каким-то игрушечно-мелким, нарочито-издевающимся над ним. Он присел и ощутил себя в какой-то детской поделке, где всё это небо, словно ПВА клей, кисельно-липкое. В которое макали ветви раскоряченных деревьев, хрупких, кончающихся острыми клювами, и густо нашпигованными бабьими ресницами ветвей. Всё это бодало, как-то по-козлиному, холодом и пустырём. Хотелось уткнуться в пушистые заросли, закрыть глаза и довериться.
Он спустился вниз. На ещё вчера, казалось, голом, выкорчеванном пне занялась млечная травка. Насекомые бродили кругами. Жабин сунул руку в трухлявое его исподнее и достал оттуда вялый пакет. Он расправил его, разведя ручки в стороны. Вытащил полторашку. Так же как и вчера, неподалёку на соседнем пне сидела та же худая старушка, в том же пальто и в той же косынке, ошкуряя свою хворостину. Козы вокруг неё обратили свои взгляды на пришельца. С их седых и бородатых челюстей свисала не дожёванная травяная жвачка. Жабин понюхал содержимое бутылки и попробовал на вкус. Он проверил содержимое пакета. Прибрал в него бутылку и с наскока взобрался на пригорок. По пути обратно он тяжело дышал и дождливо потел. В воздухе повисла духота. Вспотевшие ладони просились в карман. Жабин снова достал бутылку. Запахло скисшим молоком. Он всё равно отхлебнул оттуда.
По пути он встречал уже знакомых ему собак, каждый раз останавливаясь и наблюдая их со стороны. Теперь, стоило ему посмотреть на каждую, и он понимал их маршруты, повадки, характеры. Те загодя обходили его, слегка покачивая хвостами, понимающе опасаясь, и в то же время, деля с ним это время, растянувшееся, словно горькое молочное послевкусие. Откуда-то из-за спины выбросило одинокую сову. Та махнула на дерево, молча надуваясь своим пернатым воротником, словно захлёбывалась этим порознь понавешённым повсюду воздухом. Жабин прекрасно понимал её. Он сам дышал через раз. Чтобы сегодня дышать - необходимо очень быстро двигаться. Стоя на том же месте кровь уже не насыщало полезным кислородом, а холостые попытки вдохнуть отнимали много сил.
Ближе к городу одичавших собак сменили собаки домашние и дети, угрюмые, словно потерявшие что-то очень важное для себя. И те и другие с пожизненными хозяевами. Тех и других морило какой-то безнадёгой. Они еле-еле, неслышно, волочили ноги. Около дома какая-то бабка кормила голубей. Она могла бы оставить своё пшено и удалиться, но нет, её угораздило дозировано посыпать этот корм себе под ноги. Вокруг неё слонялись туши кивающих птиц, с одним желанием - наполнить своё сизое брюхо, что бы уже не взлететь никогда, так и таскаться по этому серому, несмотря на яркое солнце, двору, выбирая ядра из шелухи.
Жабин посмотрел на свой подъезд, развернулся и направился дальше в город, вываленный в пыли, и изнывающий на солнце.
- Жабин, ты козу умеешь доить?
Он стоял у гаража Шишкина. Тот цедил своё самопальное пойло через медицинскую маску.
- Интересно, сколько ей сена на зиму надо? - он закончил и протянул бутылку Жабину.
Тот отхлебнул. Шишкин высыпал содержимое пакета перед козой.
- Жри! - бросил он ей. - Пошли, посидим, - обратился он к Жабину.
Коза в недоумении смотрела под ноги, принюхиваясь к новому корму. Понюхав, она приступила к трапезе.
Шишкин немного воодушевился, увидев бутылку со вчерашним зельем. Он отхлёбывал из неё маленькими глотками, как канарейка. Насытившись, он запил горечь своим вином, прикрыл дверь и уселся в кресло.
Жабина одолевала тишина.
- Включи музыку, - попросил он товарища, - только негромко.
Шишкин нехотя поднялся и завёл автомагнитолу. Заиграл ненавидимый Жабиным пост-панк.
- Совсем забыл! - оживился Шишкин, хотя казалось, что он ни хрена не забыл, а просто искал для этого повод. - Твоя звонила. Про тебя спрашивала. Сказала, что ты странный. Ну я ей подсел на уши. Типа, приболел ты.
- Правильно сказал, - кивнул Жабин.
- А я про что! - Шишкин принялся тереть ладонями плечи. - Что-то холодно тут.
Он принялся растапливать буржуйку. По стене запрыгали тени. В магнитоле теперь тихо наигрывало какой-то этно-фолк. Жабин пристально глядел на стену и не заметил, как его выщелкнуло в мир, полный смерти и опасности. В нём бродили отражения диких зверей с трубными зовами, проектируемые на пляшущие огни на стене, которые должны были защитить его. Да и если не защитят, ну и похуй. Он не мог оторвать внимание, его взгляд расплющило и тащило уже по всей поверхности. Всё, что было внутри его - оказалось снаружи и поэтому стало безразлично. Имели смысл только вопли диких обезьян, бегемотов, кабанов, отдающее гулом пошатывание деревьев, вибрация почвы, под которой носило огромным напором пресные источники. Он задрал голову на дощатый кривой потолок, по образу которого заваливало небо за горизонт, до которого именно в это мгновение было подать рукой. Там, словно просеивали через мельчайшие ячейки, звёзды. Они сыпались, словно крупа из трясущихся рук приподъездной старухи. Запорошило глаза толчёным стеклом. В полной темноте он пытался дышать. Язык сразу запал вовнутрь, словно обратный клапан, не давая выдохнуть. Он вдыхал и вдыхал. Инстинктивно организм наполняло окружающим, без оглядки на поломку, и вот его раздувает во все стороны, разносит. Сейчас он лопнет и раздастся по шершавым стенам. Приходит кашель. И вот он уже не может вздохнуть. Вот он и опустошён. Лёгкие западают вовнутрь, С минуты на минуты он схлопнется и превратится в колючую точку, в ту самую крупу, в корм… Сейчас его склюют...
Неожиданно его лба коснулось что-то холодное и мягкое, словно медуза, открыв поры. В ушах засвистело, как будто стравливало вакуум. От этого открылись глаза. Первое, что он увидел - перепуганное лицо Шишкина. Жабин обернулся. На него удивлённо, и в то же время смиренно глазела коза и его девушка. Обе покачивали головами.
- С тобой всё хорошо? – откуда-то издалека сказал кто-то из них. - Пойдём домой…
Звук голоса потонул в монотонном скрежете, напоминающем вкрадчивый шёпот на одной ноте. В глазах возило двухмерными обрезками вместо цельной панорамы. Окружающее виделось не в фокусе. Пахло чем-то знакомым, но чересчур резким и враждебным. Жабин поднялся. На время сознание снова покинуло его.
Он опомнился, только когда до него дошло, что он шёл и впитывал в себя холод, и зачавкал грязью. Та пустила чистую, какую смогла, воду по ступне и до самой голени. И судорога. Он остановился переждать. Сбоку стояла его девушка. Пока его...
- Ты скот обычный, ты меня козой называл? Что ты творишь? Тебе что не хватает?
Жабин недоверчиво осмотрелся вокруг. Никого. Опустил взгляд. Потом снова взглянул на неё. Потряс лицом.
- Слушай, а что с твоей головой? - та напоминала луковицу, из которой наружу пробивается пучок травы.
- А что с моей головой? - нервно спросила она.
- У тебя оттуда растёт…
Он тут же получил удар по затылку. Пошли дальше. Жабин старался не глядеть на подругу. Он смотрел по сторонам, и ему казалось, что вся округа изрисована естественными, природными карандашными цветами. В детстве они въелись ему в сознание, когда он пробовал рисовать. Их было двенадцать. Двенадцать цветов карандашей. Проехала машина, именно его лилового карандашного цвета. Такого уютного. Мимо домов цвета редиса. По улице плыли и ковыляли люди, размытые растушёванные. Их матовая одежда съедала свет, разбирая его на туман и потёмки. Словно они все вылезли из этой картонной коробки, которую когда-то купила ему мама. «Рисуй сынок». И у каждого из вершины головы торчало по разверзающемуся бутону, раскурочив их черепа, которые распускались тюльпаново, словно их высадили к майскому празднику, и настала пора собрать урожай.
И вот им навстречу движется знакомый тип. С кактусом вместо башки. Опухший. С каким-то налётом паутины на всю голову. Он поводил перед ними своим колючим лицом и спросил закурить. Его дама принялась возиться в сумке, вытащив, наконец, тонкую сигаретку. Тип прикусил добычу и принялся царапать спичкой по боку картонной коробки. Никак. Никак не прикуривается. «Дай мне!» - Жабин открыл коробок. В нём все спички без головок. Кактусовый пробормотал что-то, поводил своими иглами и двинулся прочь.
И тут Жабин повернул голову в сторону подруги. Та предстала с окрашенным лицом в какой-то неестественный цвет. И понеслось. Он вспомнил эти ядовитые фломастеры, проедавшие даже альбомную бумагу. И ими надо было как то рисовать. А они словно спички скребли по картону, словно по нему катали, возили его щетинистое лицо. И в ушах, и в носу скрип и запах спичек, чиркнувших и погасших от водянистого тумана в его голове.
Ничего. Справимся! Ничего.
Подруга обняла его.
- Тебе надо поверить в бога. Поверь мне. Ты заблудился совсем, родной, - повторяла она.
В кого же ему верить? У Жабина в ухе звучала мелодия неваляшки. «Дынь ды дрынь, дынь ды дрынь». Она-то никогда не упадёт, а когда упадёт - послышится тот же «дрынь-дрынь», - и она встанет обратно. А ему не заложили внутрь этот механизм. Не приклеили на целлюлозный бок выпирающего живота.
- У меня есть знакомый батюшка! Может обратимся к нему. Мне помогает. Он лечит эти непроходимости, что у тебя. И всё будет хорошо.
Почему никто не понимает, что бесполезно лечить ампутированное.
- Давай я тебе расскажу о себе немного? - Жабина коробило и мазало по улице. Он смотрел на пешеходов, на их раскрытые настежь головы, на пузыри больные брюхами и раздавшимися грудями, которые поймали в тканевые воздушные шары. Только там вместо воздуха - их дряблое сало, несъедобное. И цвет травы повсюду - словно во фломастер накапали спирта. И тебе с этим существовать. Всё жухлое, пока не вольёшь в себя спирта.
- Расскажи!
Она ни черта не понимала.
- Лет в тринадцать я поверил в твоего бога, - начал Жабин. - Как же мне было себя жалко! И как мне сопротивляться, если вокруг водят гусиные хороводы, с одной лишь целью, отщипнуть от тебя, тебя побольше, чего им не хватает в их птичьем рационе. И этот боже, казался каким-то твоим, своим, неким соседом, к которому можно прийти за солью. А можно и не прийти. Как будто у тебя свет выключили, а у него горит. Ты выгораешь, а он подбрасывает тебе всякого хвороста, что б уже наверняка. Он казался таким плюшевым, как твои бывшие игрушки. Это же войлочный Дед Мороз. Попробуй, отличи их. И когда я неистово молился, мне казалось, что всё должно было решиться само собой. Не решилось, и решаться было не намеренно! Я тогда ещё был дураком. Я прекратил интересоваться чем-то, что не касалось его. Я стал каким-то нищим, обеднел, выпал, словно мой пивной живот...
- Смотри! - продолжал Жабин, показывая на грудь. - Здесь висел мой крестик с крещения. Где он? Потерял я свой нательный крестик. Давно. То же лет в тринадцать. Не знаю где. Утром, когда собирался - был. Вечером - пропал. А я даже не почувствовал. А ведь крестик - это не только то, что на тебя наброшено то, что постукивает по груди каждым твоим шагом. Это имя твоё… И теперь я знакомлюсь молча. Нечего мне сказать, таким как ты...
- Ты идиот, иди ты на хуй! - закричала она, и схватившись за голову пошла в обратную сторону. Жабин сначала молча стоял и наблюдал за ней, а потом крикнул вслед:
- Ты нарисована фломастером, а я карандашом.
Да. Завтра понедельник. Дома перед сном Жабин ворочался всю ночь. Ночь ворочалась в нём. Спать не было смысла. Он поднялся и покачиваясь подошёл к окну. Заглянул в кромешную темноту и снова улёгся.
А утром зарядил дикий ливень. Жабин ритуально собрался на работу и вышел во двор. Никого. Не рынка, ни собачников, ни прохожих. Всё смазано и серо валилось и стекало в придорожные люки, перекручиваясь, смешиваясь с мусором, пузырясь напоследок. Жабин нахлобучил зонт пониже, чтобы поменьше этого мира оседало на его взгляде.
В кабинете было темно и серо. Он не стал включать свет, и уселся за рабочий стол. Сразу же зазвонил телефон. Звали на совещание.
В кабинете директора по производству находился непосредственно сам директор по производству и руководитель отдела сбыта. Жабин молча обменялся с ними рукопожатиями и уселся за совещательный стол. Эти двое принялись делиться воспоминаниями оставшимися с выходных.
Через пару минут зашёл незнакомый. Худой очкарик. Он поздоровался, осмотрелся, показалось, что даже смутился. Директор повелительно указал ему на стул. Тот отодвинул его немного дальше, чем планировал. Затем задвинул, так, что ему было не поместиться за стол. Но пролез кое-как. Видно было, что ему не совсем удобно так сидеть, но большее неудобство ему доставляло наше наблюдение, как он елозит туда-сюда. Он положил пластиковую папку на стол. Достал оттуда несколько листов бумаги и разноцветные маркеры.
- Мы вас слушаем, - кивнул директор.
- Я представляю наше предприятие - НИИИХИМПРОМТЕХ, - начал очкарик. Боже, лучше бы он не говорил. Он будто водил вилкой по пустой миске с противным скрежетом. У Жабина побежали мурашки по спине. И даже они были не целыми, а казались, какими-то покалеченными, как муравьи после набега чужого племени.
- Я хотел бы представить вам технологию производства вашего продукта, - он схватил чёрный маркер и провёл черту сверху листа, - мы доработали её, - красным маркером нарисовал несколько пунктирных линий, - подогнали все процессы под ваше оборудование, - нарисовал зелёным маркером несколько овальных фигур, соединив их снова красным цветом. От каждого его штриха Жабина передёргивало из-за противного скрипа. Словно перед ним с трудом пыталась вписаться в вираж на мокром шоссе группа автогонщиков.
Очкарик продолжал рисовать постепенно переходя на фальцет. Жабин дабы отвлечься перевёл внимание на коллег. Те сидели с красными мордами, перебарывая позывы к смеху.
«Сейчас он закончит комариным писком и полетит кусать этих налившихся кровью», - подумал он…
- У тебя есть вопросы? - тормошил его директор по производству. Жабин судорожно дёрнулся. Посмотрел на очкарика, лицо которого напоминало серый обмылок на его раковине. Жабин поймал его взгляд из-за линз, будто на тебя глядят рыбки из аквариума. Захотелось щёлкнуть ногтем по его стёклам, что бы они пришли в себя и отплыли подальше.
- Мне всё ясно, - ответил Жабин. Затем присмотрелся к размалёванному листу. - Можно я это возьму?
- Да, конечно! - взвизгнул очкарик.
Они долго прощались. Гость подарил каждому по ежедневнику, по какой-то хитрой ручке с клинящем через раз механизмом. Наконец он ушёл и эти двое долго ржали до слёз, прекращали, и снова их вытряхивало наружу, пока силы не покинули их.
К обеду Жабин вернулся к себе в кабинет. Там мыла пол уборщица и материла всё руководство, на чём свет стоит. Мыла, как обычно, оставляя после себя грязные разводы. Тряпка, словно лягушка, скакала от плинтуса до плинтуса, плюхаясь причмокивая. В нос и в глаза ударил запах растворителя.
- Галина Ивановна, вы опять ксилолом полы моете? Испортите пол.
- Пришёл командир! - заворчала та, снова шлёпнув тряпкой по паркету. - После вас хоть щёлочью всё заливай. Один чёрт не спасёт! Шляются непонятно где, а мне отмывай за всеми. Кабинет дали - чего шароёбиться по заводу? Начальники хреновы! - она воткнула свои костлявые руки в бока и уставилась на Жабина.
Тот не стал вступать в бесполезную дискуссию. Это чревато тем, что разговор затянется не на один час и затронет весь персонал цеха. А закончится содержимым мусорных вёдер в туалетах. Придётся слушать про тех, кто обоссал ободок, не смыл за собой, накидал прокладок прямо в унитаз. Жабин сегодня не готов к этому. Он двинулся на производство и сразу же встретил мастера цеха. Тот стоял у реактора и задумчиво глядел в люк. Глубоко вздохнув, он увидел Жабина и вздрогнул, заикав.
- Мы тут «козла», их, сварили, их, - показал он в темноту. - Козлов, их, пришёл отобрать пробу, их, а тут такое. - он взял металлический штырь и потыкал в массу. - Каучук, их, - заключил он.
Через пару минут Жабин сверял записи в технологической карте с нормами. Вместо выдержки в два часа её проводили все четыре. Он набрал операторскую и вызвал Козлова.
- А хуй меня знает! Почему четыре, вместо двух. Замкнуло у меня! - пытался оправдаться Козлов.
Когда он вышел, Жабин схватился за голову и завыл. Ему казалось, что это розыгрыш такой. Не может такого быть в реальности. Может быть, всего-навсего, они прикидываются…
Послышался осторожный стук в дверь. Через секунду к нему заглянул тот же мастер.
- Фонарь бы нам, взрывозащищённый, - застенчиво попросил он. - Залезем, поглядим насколько там работы.
- Так у вас есть! - начал выходить из себя Жабин.
- Пропал куда-то, - мастер опустил голову.
- Так кому ж он понадобился? На, бери! - Жабин достал новый фонарь со стеллажа. - Принесёшь лично мне. Это последний.
Мастер схватил светильник обеими руками и вышел за дверь. Оттуда послышался глухой удар, и следом звук разбившегося стекла. Жабин не стал даже выходить - всё было и без того понятно. Он снова обхватил голову руками и молча сидел до конца дня.
По пути домой до него докопалась сначала собака, которую он отогнал, а затем и её хозяйка:
- Ходют тут… и что мне теперь из-за вас пса запирать? Небось пьяный? А глазки-то, глазки-то наркоманские… наколются своими наркотиками… сами дразнют животину… иди отсюда, а то натравлю…
Рынок не работал в понедельник. На выходе стоял местный дурачок и пел матерные частушки под гармонь. Около него собралась толпа. Дети танцевали, пьяные пытались плясать, похлопывая себя по местам, где могли дотянуться. Остальные стояли полукругом выделяя совершенно искренние улыбки. А тот продолжал:
«нахуя нам голова говорила Валя накурила, и сцеловала мои гениталии опа-опа... я теперь бесполый мышь скребётся половая мы ебёмся головами!»
Жабин зашёл в квартиру. Прошёл на кухню не разуваясь. На столе стоял тот же набор из Полёвок. Он снял со стены почётную грамоту, единственную, которую ему вручили в связи с юбилеем завода, скорее всего случайно. Он выдрал её из рамы, скомкал и бросил в угол. Там она ещё шевелилась и шуршала, как мышь, расправляясь. А в раму Жабин вставил рисунок очкарика и повесил всё это на тот же гвоздь.
Послышался стук в дверь. На пороге стояла его девушка с чемоданом и котом на руках.
- Можно? - спросила она, кот молчал.
- Заходи, конечно. Что-то случилось? - Жабин давно перестал что-либо понимать. Этот абсурд, с которым он так долго соперничал за свой разум, обволакивал его.
«Значит так тому и быть,» - решил Жабин и впустил гостей. Кот принялся осваиваться, нюхал прокуренное пространство и скрылся в кладовке. А люди сели ужинать.
- А что это у тебя? - кивнула она на полторашку с подкисшим зельем.
- Молочный коктейль, только он пропал.
Жабин взял бутылку и одним махом вылил в раковину, расплескав немного продукта на пол.
Из кладовки вышел кот. Изо рта его свисала серая придушенная мышь. Он положил её к ногам хозяйки, потянулся, снова поводил носом и направился к только что пролитому у умывальника...