Читать онлайн "Путь на эшафот"

Автор: Татьяна Жарикова

Глава: "Глава 1-7"

ТАТЬЯНА ЖАРИКОВА

ПУТЬ НА ЭШАФОТ

ПОВЕСТЬ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ЛИПРАНДИ У МИНИСТРА

Министр внутренних дел России Лев Алексеевич Перовский охотно принял чиновника особых поручений генерал-майора Ивана Петровича Липранди на другой же день после того, как тот попросил его об аудиенции. Министр хорошо знал Липранди. Познакомились они ещё в 1814 году в Париже во время Заграничного похода русской армии, когда Иван Петрович присматривался к методам агентурной работы шефа тайной полиции Франции Видока.

В России пути их разошлись, но Лев Алексеевич слышал, что Липранди разоблачил в России тайное «общество булавок», знал, что тот был секретарем, казначеем и госпитальером масонской ложи Иордана. А когда в 1841 году Его Императорское Величество Николай назначил Перовского министром внутренних дел, тот сразу же пригласил генерал-майора в отставке Липранди к себе на службу чиновником особых поручений.

Нельзя сказать, что Липранди нравился министру. Был Иван Петрович всегда мрачен, неразговорчив, необщителен. В молодости слыл бретёром. Лев Алексеевич слышал, что Сильвио, герой рассказа Пушкина «Выстрел», списан с Липранди, который имел репутацию безрассудного храбреца и в то же время расчетливого и умного человека.

Министр Перовский смог оценить за семь лет службы ум и расчетливость своего чиновника особых поручений.

Генерал-майор Липранди вошел в кабинет министра в генеральском мундире, как всегда, строгий, подтянутый. Худощавое лицо его было по-обычному хмурым. Волосы и усы, когда-то черные, теперь густо серебрились.

Перовский вышел из-за стола навстречу генералу ввиду особого расположения. Они пожали друг другу руки, и министр указал рукой на кресло, приглашая Липранди расположиться в нем, а сам направился на свое место за стол.

Лев Алексеевич и внешне, и по сути своей был человеком добродушным. Липранди знал, что сейчас министр спросит о его здоровье (вопрос этот был ему с некоторых пор неприятен, ведь лета его приближались к шестидесяти), осведомится о его жене, о трех сыновьях-подростках, и приготовил на все эти вопросы скорый ответ.

Так и случилось. Ответив, что дела у всех идут хорошо, здоровья своего он пока не ощущает, незнаком пока с болезнями и не собирается с ними дружить и перешел к делу.

— В Петербурге нами обнаружено тайное общество, — сказал он спокойно.

Министр Перовский до этого слушал Липранди с добродушной улыбкой, откинувшись на высокую спинку своего кресла, но, услышав об обществе, сразу напрягся, выпрямился в кресле, облокотился о стол, весь подавшись к Липранди, и спросил быстро:

— Что за общество? Где оно собирается?

— Каждую пятницу в доме Буташевича-Петрашевского…

Министр с некоторым чувством разочарования снова откинулся на спинку кресла. Он знал о многих кружках Петербурга, знал, что по пятницам у богатого дворянина Петрашевского собираются молодые люди, спорят, философствуют, пьют вино. Лев Алексеевич сам в молодости был членом тайного общества «Союз благоденствия», где молодые офицеры спорили о будущем России, мечтали содействовать ее благоденствию.

— А-а, вы об этом Петрашевском? — сказал он. — О его тайном обществе весь Петербург знает. Каждый желающий может посещать его пятницы.

— Мне стало известно, — проговорил в ответ Липранди, — в последнее время там появляются офицеры, даже гвардейцы. Критикуют правительство, призывают к бунту, Его Императорское Величество называют богдыханом.

Министр Перовский снова выпрямился, снова облокотился о стол.

— Это уж серьезно!.. — Он умолк на некоторое время, обдумывая, как поступить, и ответил спокойно. — Но дело политическое. Им должно заниматься Третье отделение.

— Вы же знаете, как Государь относится к тайным обществам, — ответил быстро Липранди. — Граф Орлов не откажется от такого подарка, чтоб заслужить очередную благодарность императора.

— Это так! — покачал головой Перовский.

— Я подготовил агента. Он войдет в это общество, и будет докладывать обо всех их намерениях и планах.

— Это интересно… — задумался на миг министр. — Может, нам удастся оставить с носом графа Орлова…

— И доказать Его Императорскому Величеству, — подхватил Липранди, — что тайная полиция состоит из одних ничтожеств.

— Ну да, если получится, мы будем выглядеть в глазах Государя спасителями Отечества…

— В свете ходят разговоры, что Государь намеревается возвести вас в графское достоинство…

Министр вновь откинулся на спинку кресла и посмотрел на Липранди долгим взглядом. Действительно, он сам через знакомого князя довел до императора свою мечту стать графом. И, по словам князя, государь благосклонно отнесся к его мечте. Значит, об этом уже известно в свете?

Под взглядом министра генерал опустил глаза и смахнул соринку со своих брюк.

— Через месяц жду от вас, Иван Петрович, — принял решение Перовский, — списки членов этого тайного сборища и доклад об их деятельности.

— Будет сделано! — ответил Липранди с готовностью и бодро.

— Я должен буду доложить Государю об этом деле… а если он прикажет передать дело в Третье отделение?

— Попросите оставить у нас… Ведь наш агент подвергается опасности. Попросите Его Величество, чтоб пока не сообщал графу. Тот, как всегда, рьяно возьмется за дело, и мы останемся с носом…

ГЛАВА ВТОРАЯ

ЗНАКОМСТВО С ПЕТРАШЕВСКИМ

И ЕГО КРУЖКОМ

Молодые литераторы, приятели Федор Михайлович Достоевский и Алексей Николаевич Плещеев сидели в кондитерской за столом у окна. Здесь они частенько бывали, пили кофе, читали газеты. Вот и сейчас они зашли сюда, чтобы узнать новости.

В кондитерскую вошел странный господин с неряшливой бородой, в необычно широкополой шляпе и широчайшем плаще и направился к прилавку. Плещеев, увидев его, молча свернул газету, бросил ее на стол, поднялся и тоже пошел к прилавку. Достоевский мельком взглянул ему вслед, дочитал заинтересовавшую его заметку, тоже свернул газету, оставил на столе и неторопливо двинулся к выходу мимо Плещеева, который что-то быстро говорил странному господину, а тот, молча, принимал пачку папирос у продавца.

Достоевский на ходу кинул Плещееву:

— Я пошел!

— Сейчас догоню! — отозвался Плещеев.

Достоевский вышел из кондитерской и потихоньку двинулся по улице. Он не видел, что сразу следом за ним вышли Плещеев со странным господином.

— Какая идея вашей будущей повести, позвольте спросить? — услышал за своей спиной Достоевский.

Он растерянно обернулся и взглянул на странного господина.

— А вы собственно… — пробормотал он. — Простите…

— Это господин Буташевич-Петрашевский, Михаил Васильевич, — весело подхватил Плещеев, понимая, почему растерялся его приятель. — Я тебе рассказывал о его пятницах.

Достоевский протянул руку Петрашевскому:

— Рад знакомству…

— Приходите ко мне в пятницу, — предложил Петрашевский. — Буду рад.

— Как только освобожусь, загляну.

— Я его непременно приведу, — сказал Плещеев.

— На днях прочитал вашу повесть «Двойник», — с интересом разглядывая Достоевского, произнес добродушно Петрашевский, — «Бедные люди» прочитал ещё раньше… Убедительно хорошо!..

В пятницу в квартире Петрашевского, как всегда, собрались молодые люди. Были здесь поэты Дуров и Майков, купец Черносвитов, молодой мидовский чиновник Антонелли, поручик Григорьев. Богатый помещик Спешнев, очень обаятельный внешне мужчина с тонкими ухоженными усами, сидел за столом, держа руку на колокольчике. Возле него стоял Петрашевский и что-то рассказывал ему. Было здесь ещё несколько человек. Все гости расположились так, как кому удобно: кто-то сидел на стульях, кто-то стоял у шкафа, рассматривая книги, кто-то разговаривал.

— Слышали, господа, — сказал громко поручик Григорьев, — Филиппов сутки на гауптвахте высидел?

— По какому случаю? — удивился Антонелли.

— А по случаю статьи, — пояснил Григорьев, — в ней он что-то насчет театра сбрендил…

— А цензор что? — спросил поэт Дуров. Он недавно написал повесть, показал цензору. И теперь разговор о цензуре его сильно заинтересовал.

Григорьев засмеялся:

— Чуть не умер от трусости.

— Этот цензор поиздевался над моей повестушкой, — подхватил Дуров. — Просто узнать нельзя: из учителя сделал монаха, из дедушки сотворил бабушку.

— Зачем это? — смеясь, спросил Григорьев.

— Это, говорит, у вас темные личности, а у меня, мол, жена и дети. Мне, говорит, батенька, до пенсиона восемнадцать месяцев осталось… Влезьте-ка в мою шкуру, по-иному запоете…

— Потеха! — засмеялся Антонелли.

В открытую дверь комнаты вошли Плещеев и Достоевский. Петрашевский оторвался от Спешнева, взглянул на вошедших и быстро пошел им навстречу.

— Федор Михайлович, рад вас видеть! Господа, кто не знаком, прошу любить и жаловать известного литератора Федора Михайловича Достоевского.

К Достоевскому, имя которого было уже известно в Петербурге, с приветствием подходят Григорьев, Дуров, Антонелли, здороваются за руку.

Спешнев поднимается из-за стола и выходит навстречу Достоевскому. Гости Петрашевского по очереди жмут руку Достоевскому, представляются.

— Поручик Григорьев, Николай Петрович… Читал, наслышан.

— Петр Дмитриевич Антонелли. С нетерпением жду новых повестей.

— Сергей Федорович Дуров.

Достоевский улыбнулся Дурову, задержал его руку в своей и прочитал стихи Дурова:

— О род людской, как жалок ты!

Кичась своим поддельным жаром,

Ты глух на голос нищеты,

И слёзы льёшь — перед фигляром!..

Ваш усердный читатель. Рад знакомству!

— Я восхищен вашими сочинениями! — искренним тоном сказал Достоевскому Спешнев и представился. — Николай Александрович Спешнев!

Петрашевский указал Достоевскому на диван:

— Садитесь сюда, Федор Михайлович! Сейчас вам с Плещеевым принесут чаю.

— Лучше сразу вина, — засмеялся Плещеев.

— Вино потом, — серьезно ответил Петрашевский и попросил служанку принести чай.

В этот момент в зал вошел гвардейский поручик Момбелли, Петрашевский повернулся к нему и радостно поприветствовал:

— Давненько вас не видать, Николай Александрович, что нового?

— Главные новости ныне из Франции. Революция разгорается. Дело принимает серьезный оборот. Вы читали?

— Я полагаю, — подхватил Петрашевский, — все будет зависеть от того, кто овладеет движением.

— И вся суматоха кончится лишь переменой министерства, — скептически заявил Спешнев.

— Ну, нет… — возразил Петрашевский, — этим не удовлетворятся… Подготовка шла несколько лет…

— Прав оказался банкир Лафитт, когда после революции тридцатого года заявил: «Отныне будут царствовать банкиры»! — проговорил Момбелли.

— Доцарствовались! — проговорил Петрашевский. — Всем надоела власть банкиров и коррупционеров.

— А я согласен с королем Луи-Филиппом, — заявил Григорьев. — Парижане никогда не делают революций зимой.

— Посмотрим, кого король поставит во главе правительства вместо ненавистного всем Гизо, — сказал Момбелли.

— Кого бы ни поставил, толку не будет, — уверенно заявил Спешнев. — Настоящие-то явятся потом. Теперь их никто не знает, да и они сами себя не знают…

Служанка принесла чай и подала Достоевскому и Плещееву.

— А что вы думаете, — засмеялся Антонелли, — вдруг король Луи-Филипп к нам сбежит — откроет женский пансион на Васильевском острове и меня возьмет управляющим…

Несколько молодых людей подхватили смех Антонелли, а Петрашевский обратился к Достоевскому, который молча пил чай, сидя на диване.

— А вы какого мнения, Федор Михайлович, ужели во Франции всё кончится вздором? Не вспыхнет революция?

— Может, и вздором, а может, революцией… — ответил Достоевский. — То, что происходит во Франции, меня мало занимает.

— Как же так? — удивился Петрашевский. — На парижских улицах решаются общечеловеческие победы и поражения. Как же можно оставаться равнодушным?..

— Мне поистине все равно, кто у них будет, — ответил Достоевский. — Луи-Филипп или какой-нибудь Бурбон, или республика… Кому от этого будет легче?

— Народу! — ответил Спешнев.

— Народ на некоторое время удовлетворится якобы его победой, — спокойно возразил Достоевский, — и пойдет на ту же самую работу, прибыльную только для одного буржуа, а жить ни на волос не будет лучше…

— Да, на это возразить нечего, — согласился Спешнев. — Надо всё в корне менять!

— Задачи новой истории или тех людей, которые делают историю, гораздо проще, скромнее и плодотворнее, — проговорил Достоевский.

— Господа, — вмешался в разговор Дуров, — тема нашего заседания сегодня, кажется, касается журналов в России, а не революции в Париже.

— Отто-так! — кивнул головой купец Черносвитов. Разговор о революции во Франции ему был мало интересен.

— Хорошо! Начинаем! — согласился Петрашевский и направился к столу.

Спешнев сел за стол и придвинул к себе колокольчик. В это время в зал стремительно вошел студент Филиппов, сунул руку стоявшему возле двери Момбелли и спросил:

— Я, кажется, не опоздал?

— В самый раз, — ответил Момбелли с улыбкой, пожимая руку Филиппову, которого все петрашевцы любили.

— Умница этот Достоевский, — сказал тихонько Петрашевский Спешневу, когда тот садился за стол.

— Мне он очень понравился… — поддержал Спешнев. — Так у него все просто, ясно, видно, что сам додумался…

— Это не фразер, как многие из нас грешных… — улыбнулся Петрашевский.

Спешнев позвонил в колокольчик, призывая к тишине, и громко обратился к Петрашевскому:

— Михаил Васильевич, мы вас слушаем!

Петрашевский повернулся лицом к слушателям и начал говорить о пользе журналов для пропаганды своих идей.

— Публика наша в настоящее время привязана к беллетристическому роду литературы, — говорил Петрашевский. — Отстав от чтения стихов, она сделала большой шаг в общем прогрессе… Но журналистика важнее беллетристики. Журналистика на Западе имеет такой вес потому, что всякий журнал там — отголосок какого-нибудь отдельного слоя общества. Нашим сочинителям недостает образования. Всякий со школьной скамьи уже воображает себя великим писателем. В литературе нашей преобладает только дух спекулятивности, а не желание передавать своим читателям истину, идеи, хотя бы немного человечные.

Черносвитов, слушая, кивает, приговаривая:

— Отто-так!

Достоевский слушал Михаил Васильевича с одобрением. Он тоже считал, что журнал такой нужен. Не нравились ему только некоторые насмешливые выпады в сторону литераторов, которые он невольно переносил на свой счет. Слушая, он разглядывал Петрашевского: был тот среднего роста, полноват несколько, на вид весьма крепок, на одежду свою он, видимо, совершенно не обращал внимания. Темные волосы его были растрепаны, в беспорядке, борода, соединявшаяся с бакенбардами, придавала круглоту его лицу. Говорил он, прищуривая свои черные глаза, и смотрел не на гостей, а как бы вдаль. Лоб у него был большого размера, нахмуренный. Говорил он голосом низким и негромким, уверенно, серьезным тоном, но иногда придавал голосу некоторую насмешливость и иронию.

— На Западе журнал не спекуляция какого-нибудь одного лица, — продолжал Петрашевский, — но орган передачи всех идей и всех мыслей целого общества, содержащего этот журнал на акциях. И нам нужен такой журнал, чтоб распространять наши мысли в обществе…

— А цензура? Забыли о цензуре? — спросил Майков.

— Цензура не будет мешать, — ответил Петрашевский. — Цензорам надо представить истину в таком виде, чтобы они эту истину не могли бы принять за что-нибудь другое, кроме как за истину. И тогда цензоры не будут препятствовать.

— Журнал на акциях — химера, — уверенно возразил Майков. — И на цензора действовать убеждением глупо, не выйдет толка. Надо, наоборот, вокруг пальца цензоров обводить, чтоб хоть одна идея проскочила…

— А лучше всего редактору журнала быть в дружбе с цензорами и властями, — заметил Дуров. — Тогда, какую бы статью он не захотел поместить, всякую пропустят.

Антонелли внимательно слушал разговор, переводил взгляд то на одного, то на другого говорящего.

— С кем его создавать, журнал-то! — вскочил Григорьев и заговорил горячо. — Все сочинители — люди тривиальные, убивающие время в безделье и гордящиеся своими доблестями больше какого-нибудь петуха...

— Не все такие, — попытался охладить его пыл Плещеев.

Но Григорьев не услышал его, продолжил так же горячо:

— Хоть, например, тот же Майков или Дуров посещают наши собрания уже два года, могли бы, кажется, пользоваться книгами Петрашевского и хоть наслышкой образоваться, но они не читали ни одной порядочной книги, ни Фурье, ни Прудона, ни даже Гельвециуса.

— Не надо бранить литераторов, которые принадлежат к нашему обществу, — остановил Григорьева Спешнев. — Их большая заслуга, что они разделяют наши идеи.

Достоевский перевел взгляд на Спешнева, который заинтересовал его сразу, как только он вошел с Плещеевым в зал. Был Спешнев высок ростом, строен, красив, с темно-русыми кудрями до плеч, с большими серыми грустными глазами, в которых, несмотря на грусть, явственно сквозила какая-то спокойная, но холодноватая сила. Чувствовалось, что он умен, богат, образован. С него прямо можно было рисовать этюд головы и фигуры Спасителя.

Петрашевский спокойно выслушал возникший спор и закончил:

— Я убежден, журнал нам необходим. Нужно начинать вести пропаганду через печать. Пора приспела.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ПЛЕЩЕЕВ О ПЕТРАШЕВСКОМ

Заседание у Петрашевского закончилось около трех часов ночи, завершилось, как всегда, ужином с вином. Обсудив журнал, так и не придя ни к какому выводу: надо или не надо создавать журнал и кто его будет делать, гости по приглашению Петрашевского перешли в столовую. Там посреди зала стоял большой раздвинутый и накрытый белой скатертью стол, на нем кипел самовар, стоял чайный прибор, вино в граненых графинах и разные закуски. Гости пили, ели, сидели и стояли кучками, говорили тихо, прохаживались и уходили. Всякий распоряжался сам, что кому нужно было, то и брал.

Достоевский с удивлением услышал здесь, что его приятеля Алексея Плещеева все зовут Андре Шенье. Тот действительно был похож на портрет французского поэта. Блондин, приятной наружности. «Бледен лик его туманный»... Вспомнились стихи, и подумалось, что, впрочем, столь же туманно было и направление этого идеалиста, в душе человека доброго и мягкого характера. Плещеев сочувствовал всему, что казалось ему гуманным и высоким, но определенных тенденций у него не было, а примкнул он к кружку Петрашевского, видимо, потому, что видел в нем более идеалистические, чем практические стремления.

Вышли от Петрашевского Достоевский с Плещеевым вместе, как и пришли. На улице Достоевский спросил:

— Кто такой этот красавец Спешнев?

— Николай Александрович очень богатый помещик из Курской губернии. Коммунист. Последователь Вейтлинга.

— Богатый помещик и коммунист? — удивился Достоевский.

— И такое бывает, — засмеялся Плещеев. — Он вообще загадочный человек. Романтическое происшествие в его жизни заставило его провести несколько лет во Франции. Там он и познакомился с учением Вейтлинга.

И Плещеев рассказал Достоевскому, что Спешнев в двадцать один год гостил в деревне у своего приятеля, богатого помещика Савельева, и влюбился в его молодую и красивую жену. Взаимная страсть молодых людей начала принимать серьезный оборот, и тогда Спешнев решил покинуть дом Савельевых, оставив его жене письмо, объясняющее причины его неожиданного отъезда. Но госпожа Савельева, когда муж ненадолго отлучился, уехала из своего имения, разыскала Спешнева и отдалась ему навсегда.

— Она бросила своих детей и сбежала с ним за границу. Жили там четыре года, родили двух детей. А потом она повесилась, — закончил свой рассказ Плещеев.

— Повесилась? Почему? — удивился Достоевский.

— Ревновала. Он, вишь, красавец. Женщины от него без ума. Она повесилась, а он сюда.

— А дети?

— Дети его с матерью в деревне.

— Мне он показался умным человеком.

— Умница, но безбожник, атеист, как и все коммунисты.

— Это жаль! Атеист не может быть русским, атеист тотчас же перестает быть русским.

— Ну да, не православный не может быть русским… А ты ему понравился!

— Почему ты так решил?

— Я слышал, как он это сказал Петрашевскому.

— По-моему, и Петрашевский безбожник. Насмехается над религией.

— Ничего. Он хороший человек. Он даже не человек, а олицетворенное… ну, как бы это сказать? Самопожертвование… вечно хлопочет, только не о себе. При большом состоянии живет, как попало, все у него идет зря, точно он на станции…

— Я назвал бы помешанным того человека, который не отдает себе отчета в своих поступках, — сказал на это Достоевский.

— Может быть, Михаил Васильевич в чем-то заблуждается, но заблуждение его совершенно логично; он стоит на почве легальности, заметьте — формальной легальности… Мне известны некоторые факты из его жизни. Все это, коли хотите, странно, эксцентрично, а придраться не к чему…

— Говорят, что он в своей деревне фаланстер по системе Фурье устраивал?

— Было дело, — засмеялся Плещеев. — Одна из его деревушек на болоте, избы подгнили, лес хоть под боком, да господский. Староста пришел просить бревен на починку развалившихся лачуг. Тогда Петрашевского осенила гениальная мысль, и он повел беседу с крестьянами: не лучше ли будет им вместо того, чтобы подновить свои избы на заведомо нездоровом месте, выстроить в бору, на сухой почве, одну просторную новую избу, где бы поместились все семь семейств. Каждое в отдельной комнате, но с одной общей кухней для стряпни и такой же залой для общих зимних работ и посиделок, с надворными пристройками и амбарами для домашних принадлежностей, запасов и инструментов, которые также должны быть общими, как и вообще все крестьянское хозяйство. Петрашевский долго развивал все выгоды такого общежития, обещая, конечно, все устроить на свой счет, купить заново все необходимые сельские орудия и домашнюю утварь: горшки, чашки, плошки. Староста слушал, «уставясь в землю лбом», — рассказывал сам Петрашевский, — с той сосредоточенною миною русского мужика, по которой никак не узнаешь, понимает ли слушающий, что ему говорят, или думает о говорящем: «Ничего-то, брат, ты сам не понимаешь и только вздор городишь». Он только низко кланялся при перечислении всех благ, какими барин собирался наградить своих верноподданных в их новой жизни, и на все его вопросы: «Ведь так будет не в пример лучше и выгоднее?» — отвечал: «Воля ваша, вам лучше знать, мы люди темные, как прикажете, так и сделаем». Петрашевский напрасно старался добиться от него самостоятельного мнения об удобствах такого общежития, напрасно ждал, когда в его верном Личарде «новгородская душа заговорит московской речью величавой»; Личарда только кланялся и повторял: «Вы — наши отцы, как положите — так и будет». Нежелание мужиков изменить исконный, заповедный образ жизни было очевидно, хотя и не высказывалось прямо. Но оно было так естественно, что барин не удивлялся этому, хотя и решил все-таки привести в исполнение свою идею, надеясь, что, испытав на деле все удобства нового рода жизни, они оценят заботы об улучшении их быта. От вековых привычек отстать нелегко. Крестьяне — те же дети, которых надо силою приучать к порядку, чистоте, опрятности. Петрашевский положил осчастливить детей природы вопреки их желаниям. «Не вытащить их из их болота, так они и совсем в нем завязнут», — говорил он, и начал строить в лесу фаланстерию. Работа подвигалась быстро, и к зиме все было готово. Беседы и разъяснения шли своим чередом во время постройки. Несколько раз Михаил Васильевич водил стариков в готовящееся для них помещение, знакомил их предварительно с его планом и расположением комнат, с новыми порядками, каким надо было следовать в общежитии, спрашивал, довольны ли они? Они ходили за ним по постройке с видом приговоренных к тюремному заключению, бормотали угрюмо: «Много довольны! Как будет угодно вашей милости!». При свидании со мной Петрашевский не раз сообщал мне о ходе дела, обещал рассказать подробнее, как они начнут жить в новой обстановке с Рождества 1847 года.

— Жизнь в таком фаланстере представляется мне ужаснее и противнее всякой каторги… — вставил Достоевский. — И что же дальше?

— Прошло Рождество, но он не показывался в Петербурге, — продолжил свой рассказ Плещеев. — После Нового года я узнал, что он приехал, но ко мне не являлся. Еще через неделю я случайно столкнулся с ним на Невском.

«Что же ты не заходишь ко мне? Ведь ты же знаешь, как меня интересует твоя попытка», — сказал я.

Он казался сконфуженным и отвечал как-то неохотно:

— Да что, братец! Ты и представить себе не можешь, какие это дикари, сущие звери. Что они со мной сделали!

— Что же? Отказались переселиться в твою фаланстерию?

— Как же смели бы они это сделать, когда им приказывал барин?

— Так что же, наконец?

— Вообрази: накануне переезда я еще раз обошел с ними всю постройку, назначил каждой семье ее помещение, указал на все его удобства, выгоды, передал всю утварь, какую закупил для них, все инструменты, велел перевести с утра скот и лошадей в новые хлева и конюшни, перенести весь скарб и запасы в амбары. С сознанием исполненного долга и доброго дела оставил я их, обещая на другое же утро приехать к ним на новоселье из дома лесничего, где я обыкновенно жил во время моих поездок...

— Ну и что же? — спросил я, видя, что он остановился на последних словах, высказанных прерывающимся голосом.

— Приезжаю рано утром и нахожу на месте моей фаланстерии одни обгорелые балки. В ночь они сожгли ее со всем, что я выстроил и купил для них.

— Все эти теории не имеют для России никакого значения, — сказал Достоевский, — в русской общине, в артели давно уже существуют основы, более прочные и нормальные, чем все мечтания Сен-Симона, Фурье и его школы.

— Тут хоть понятны его действия: хотел всем показать, что теория Фурье верна, — продолжил Плещеев рассказ о Петрашевском. — Но, бывало, он выкинет такое, что черт его разберет, зачем он это сделал.

— И что же это? — с улыбкой спросил Достоевский.

— Однажды он переоделся в женское платье и пошел на службу в Казанский собор.

— Бороду хоть сбрил? — засмеялся Федор Михайлович.

— Нет. В усах, бороде и в женском платье?

— Его не арестовали.

— Намеревались. Квартальный подходит к нему и говорит: «Милостивая государыня, вы, кажется, переодетый мужчина?».

— И что же Петрашевский?

— А тот в ответ: «Милостивый государь, а мне кажется, что вы переодетая женщина?». Квартальный растерялся, отошел за подмогой, а Петрашевский — в толпу и скрылся.

— Он не объяснил, зачем он это сделал?

— Нет. Сам черт не разберет, чего он добивался…

— Кем он работает?

— Переводчиком в Министерстве иностранных дел. Кстати, библиотеку свою из запрещенных книг он сформировал там. Его посылают переводчиком на процессы иностранцев, при составлении описей их выморочного имущества он выбирает из их библиотек все запрещенные иностранные книги, меняет их разрешенными.

— Видно, что образован он хорошо.

— Он закончил Царскосельский лицей, как и Спешнев, и Московский университет.

— А приглашает он к себе зря…

— Да какое же нам-то дело? Тут ничего нет общего; всякий отвечает сам за себя… Виноват ли я в том, что мой гость доврется до чёртиков?

— Я заметил, среди его гостей есть люди весьма горячие…

— Есть, есть такие! Поручик Григорьев, например, и поручик Момбелли. Оба горячи, но умницы. А студент Филиппов хоть и молод, но сдержан. Весь в себе… Между прочим, они вместе со Спешневым по средам ходят к Дурову на литературно-музыкальные вечера.

— Сергей Федорович пригласил меня. Схожу непременно… А идея Петрашевского насчет журнала мне понравилась. Только цензура будет препятствовать…

— Петрашевский знает, как обходить цензуру. Он уже это делал не раз, когда издавал «Карманный словарь иностранных слов, вошедших в состав русского языка».

И Плещеев рассказал, как Петрашевский издавал этот словарь.

Узнав, что некий Кириллов намерен издавать, с чисто коммерческими целями, «Карманный словарь иностранных слов, вошедших в состав русского языка», Петрашевский пришел к нему и предложил себя в сотрудники, прося, и то только для того, чтобы не возбудить подозрения, весьма умеренного вознаграждения. Предприниматель, обрадовавшись столь выгодному предложению, предоставил Петрашевскому объяснение выбранных им слов. Петрашевский с жадностью схватился за случай распространить свои идеи при помощи книги, на вид совершенно незначительной. Он расширил весь ее план, прибавил к обычным существительным имена собственные, ввел своей властью в русский язык такие иностранные слова, которых до тех пор никто не употреблял, — все это для того, чтобы под разными заголовками изложить основания социалистических учений, перечислить главные статьи конституции, предложенной первым французским Учредительным собранием, сделать ядовитую критику современного состояния России и указать заглавия некоторых сочинений таких писателей, как Сен-Симон, Фурье, Гольбах, Кабэ, Луи Блан и др. Основная идея Фейербаха относительно религии выражена без всяких околичностей в статье о натурализме. Петрашевский дошел до того, что цитировал по поводу слова «ода» стихи Беранже.

— А цензура? — спросил Достоевский.

— Словарь, для отвлечения цензуры, он посвятил великому князю Михаилу, брату императора Николая.

— И что же? Статьи из-за этого посвящения, цензоры не читали.

— Читали, конечно, читали. Цензуровали этот лексикон, выходивший небольшими выпусками, разные цензора, а потому если один цензор не пропускал статью, то она переносилась почти целиком под другое слово и шла к другому цензору и таким образом протискивалась через цензуру, хотя бы и с некоторыми урезками. Притом Петрашевский, который сам держал корректуру статей, посылаемых цензору, ухитрялся расставлять знаки препинания так, что после получения рукописи, пропущенной цензором, он достигал, при помощи перестановки этих знаков и изменения нескольких букв, совершенно другого смысла фраз, уже пропущенных цензурою.

— А что же основатель лексикона Кириллов? Соглашался с ним?

— Кириллов был офицером, совершенно благонамеренным человеком с точки зрения цензурного управления и совершенно не соображавшим, во что превратилось в руках Петрашевского его издание… Успели выйти только два выпуска словаря, до слова «орден рыцарский», и продано было лишь несколько сотен экземпляров, как полиция арестовала все остальные, лежавшие в книжных лавках. Цензор был представлен в верховный цензурный суд. Я не знаю, какая судьба постигла его. Это был очень боязливый и робкий человек. Он несколько раз говорил Петрашевскому, что его статьи доводят его до головокружения от панического страха. Но Петрашевский уверял его, что он нигде не переступил границ, указанных в тексте цензурного устава.

— Да, ловко он обходил цензоров.

— Вот я и пришел… — остановился Плещеев около подъезда четырехэтажного дома. — Спокойной ночи, Федор Михайлович!

— Спокойной ночи! А мне что-то совсем спать не хочется.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

СОНЯ

Достоевский тихонько брел по набережной, опустив голову, вспоминал вечер у Петрашевского, заново прокручивал в голове первые минуты встречи с его гостями. Оказывается, все они уже знали о нем, читали его повести.

«Какие люди, вот где люди! — думал он. — Я заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как они… О, как я легкомысленен, и если б они только знали, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи!».

Он не видел, что навстречу ему идет гуляющим шагом одинокая девушка. Руки ее в маленькой муфте, легкомысленная шапочка на голове ее надета чуточку набекрень.

Достоевский шел ей навстречу, весь углубившись в свои мысли: «Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, и мы победим: о, к ним, с ними!».

— Почему вы одиноки? Может, прогуляемся вместе? — услышал он приветливый и нежный голосок.

Достоевский приостановился, глянул на юное лицо девушки. Первой мыслью было: отказаться вежливо. Но что-то привлекло в ней, да и спать совсем не хотелось.

— Давайте прогуляемся, — согласился он и подставил локоть девушке.

Она взяла его под руку, и они двинулись дальше по набережной.

— Сколько вы дадите? — спросила девушка.

— Как обычно, — ответил Достоевский, с улыбкой поглядывая на девушку. Она была совсем юна и очень мила. — Тридцать копеек за любовь, тридцать на булавки.

— Куда мы пойдем?

— Номера «Неаполь». Тут рядышком.

— Я там была. Меня туда шулер водил. Шулер, а ужасно простодушный… У вас что-то радостное случилось?

— Да, случилось! Такое случилось! — быстро ответил он.

— Я иду, а вы навстречу… Так сияете! Что никого не видите.

— Я с такими людьми сейчас познакомился! С такими людьми!

— Расскажете?

— Расскажу! Потом расскажу… Ты одна выходишь?

— Нет, нас трое: Муся и Тигра. Мы вместе живем. Нынче пятница, их сразу взяли. А я одна весь вечер...

— Странно? Такое милое личико!

— Любят веселых, озорных, чтоб пили много вместе с ними.

— Твои Муся с Тигрой, должно быть, озорные.

— Озорные, пьют — страсть!

— Муся, должно быть, Маруся, а Тигра, наверно, злая, мужчин терпеть не может.

— Правда, а как вы догадались?

Девушка всё больше нравилась Достоевскому. Она была совсем не похожа на тех проституток, с которыми он раньше имел дело. Те, действительно, были веселыми или старались казаться таковыми. А эта проста, естественна, фальши в ее словах совсем не чувствовалось.

— А тебя как зовут?

— Саша.

— Врешь. Мне не ври!

— Ладно… Соня… Он был с усами. Почему вы без усов?

— Кто — шулер с усами? Врезался он тебе в голову!

— Правда… Запомнился. Он больной. Глаза горят, губы сухие, грудь провалилась, щеки провалились, темные…

— Чахотка?

— Ну да.

— Умер?

— Нет… Он в Москву уехал.

И Соня рассказала, как она провожала его в Москву. Он обещал вернуться, но пропал. Видимо, его арестовали.

В гостинице они поднялись на второй этаж, Достоевский стал открывать комнату.

— А он жил на третьем этаже, — сказала Соня.

— Еще раз скажешь о нем, убью! — шутливым тоном сказал Достоевский, пропуская ее в комнату.

— А что, работа у нас такая, с кем только не идешь. Могут и убить…

Достоевский помог ей снять пальто, повесил его у двери на вешалку, сжал ладонями ее щеки и стал быстро целовать в холодный нос, щеки, губы.

— Озябла? — спросил он нежно.

— А у вас в номере тепло.

— Давай, скорей!

— Что? Раздеваться?

— Нет… Танцевать будем, — засмеялся он. — Быстро в постель. Терпежу нет…

Он быстро подошел к столу у окна, дрожащей рукой вытащил спичку из коробка, зажег свечу.

Через час Соня задремала у него на плече. Достоевский лежал, с нежной горечью вдыхая запах ее волос, ощущал щекой их легкую шелковистость и прижимал к себе ее тонкое, легкое тело с бархатистой кожей. Он боялся шевельнуться, разбудить девушку. Перед тем как заснуть, она рассказала, что она — сирота. Отец ее потерял работу и стал пить, пьяный попал под коляску. Мать после его смерти быстро угасла от чахотки, младших брата и сестру взяли в Воспитательный дом, а ее приютила тетка, сестра матери Арина, которая, как оказалось потом, работала проституткой, и кличка у нее была Тигра. Этой весной Тигра уговорила ее выходить вместе с ними.

Достоевский размышлял, как помочь невинной девушке, как вытащить ее из той клоаки, в которую толкнула ее горькая судьба. Соня сказала, что мечтает найти работу горничной и взять брата и сестру из приюта.

Соня шевельнулась на его плече, проснулась, вскинула голову.

— Ой, простите! Заснула… Я быстро соберусь!

Достоевский удержал ее в постели.

— Лежи, лежи! Ночуешь у меня… Сейчас будем пить кагор. Увидишь, он лучше портвейна твоего шулера. А утром я провожу тебя к твоим гадюкам.

ГЛАВА ПЯТАЯ

У ДУРОВА

Новые знакомые уговорили Достоевского прочитать на литературно-музыкальном вечере у поэта Дурова свежую, только что написанную главу из «Неточки Незвановой». Вечером в среду к Дурову, как обычно, приехали Спешнев, поручики Момбелли и Григорьев, студент Филиппов. Литератор Александр Пальм снимал квартиру вместе с Дуровым. Он тоже присутствовал при чтении.

Читал Достоевский негромко. Он видел, что новые друзья его не отвлекаются, не переговариваются, чувствовал, что слушают они не из-за вежливости, а потому что им действительно интересно, что он написал, и это воодушевляло его.

— Теперь я расскажу одно странное приключение, —Достоевский перевернул в тетради последний лист главы и продолжил читать, — имевшее на меня слишком сильное влияние и резким переломом начавшее во мне новый возраст. Мне минуло тогда шестнадцать лет, и, вместе с тем, в душе моей вдруг настала какая-то непонятная апатия; какое-то нестерпимое, тоскливое затишье, непонятное мне самой, посетило меня. Все мои грезы, все мои порывы вдруг умолкли, даже самая мечтательность исчезла как бы от бессилия. Холодное равнодушие заменило место прежнего неопытного душевного жара. Даже дарование мое, принятое всеми, кого я любила, с таким восторгом, лишилось моей симпатии, и я бесчувственно пренебрегала им. Ничто не развлекало меня до того, что даже к Александре Михайловне я чувствовала какое-то холодное равнодушие, в котором сама себя обвиняла, потому что не могла не сознаться в том. Моя апатия прерывалась безотчетною грустью, внезапными слезами. Я искала уединения. В эту странную минуту странный случай потряс до основания всю мою душу и обратил это затишье в настоящую бурю. Сердце мое было уязвлено... Вот как это случилось...

Достоевский закрыл тетрадь, положил на стол и взглянул на молча слушавших его молодых людей. Они начали шевелиться.

— Поразительно глубоко, — вздохнул Филиппов.

— Заинтриговали вы нас, Федор Михайлович, — проговорил Момбелли. — Что же это за странный случай, который так потряс ее душу. Расскажите, не томите!

— Это я расскажу в следующей главе, — ответил Достоевский. — Перескажу, а потом вам неинтересно будет читать.

— Мы надеемся, что вы прочитаете эту главу нам, — сказал Дуров.

— Непременно, — согласился Достоевский. — Как закончу, скажу.

— Спасибо, Федор Михайлович! — заговорил Спешнев. — Заставили вы нас погрустить. Какие великодушные идеи в каждой вашей повести!

— Без великодушных идей человечество жить не сможет, — вставил Дуров. — Быстро угаснет…

— Без идеалов, без определенных хоть сколько-нибудь желаний лучшего, — подхватил Момбелли, — никогда не может получиться никакой хорошей действительности.

— Ну да, — согласился Дуров. — Высшая и самая характерная черта нашего народа — это чувство справедливости и жажда ее.

— Вот такие идеи должен нести наш журнал, — вскочил Филиппов, видимо, для того, чтобы его слова лучше дошли до его старших приятелей, — справедливость, жажда добра для народа, сострадание к его нуждам!

— В России десятки миллионов страдают, — страстно заговорил Момбелли, когда Филиппов умолк, садясь на стул, — тяготятся жизнью, лишены прав человеческих: зато небольшая часть привилегированных счастливцев, нахально смеется над бедствиями ближних, истощается в изобре-тении роскошных проявлений мелочного тщеславия и низкого разврата, прикрытого утонченной роскошью. России нужна Республика! Нам надо готовить ее!

— Я заканчиваю писать «Солдатскую беседу», — произнес Григорьев, воспользовавшись небольшой паузой после слов Момбелли о Республике, — где рассказываю о судьбе крепостного, насильно сданного в рекруты. Скоро прочитаю здесь. Надеюсь, мы ее опубликуем в нашей типографии?

— Обсудим и решим, — солидным тоном заявил Филиппов. — Я убежден, Федор Михайлович будет с нами сотрудничать.

— Господа, — обратился ко всем Дуров, — типография наша будет тайной. Надеюсь, что о ней никто не узнает за пределами нашего кружка.

— Петрашевского тоже не надо посвящать в это… — заговорил уверенным тоном Спешнев. — Мы будем готовить социалистическую Республику, в которой будут все равны. Не будет ни буржуев, ни крепостных, ни пролетариев.

— Социализм по существу своему уже должен быть атеизмом, — с некоторым сомнением в голосе сказал Дуров, — именно он провозгласил, что он — установление атеистическое, и намерен устроиться на началах науки и разума исключительно. А как же быть с Богом? Ведь народ — это тело Божие.

— Ну да, — согласился Спешнев, — в этой формуле есть резон. Цель всего движения народного, во всяком народе и во всякий период его бытия, есть единственно лишь искание Бога, Бога своего, непременно собственного, и вера в него как в единого истинного. Никогда еще не было, чтоб у всех или у многих народов был один общий Бог, но всегда и у каждого был особый.

— Но у нашего народа уже есть свой Бог — Христос! — сказал Дуров. — И своя религия — православие!

— Это общий Бог, — возразил Спешнев. — Когда боги становятся общими, то умирают боги и вера в них вместе с самими народами. Чем сильнее народ, тем особливее его бог.

— Никогда еще не было народа без религии, то есть без понятия о зле и добре. Ты предлагаешь вернуться к язычеству? — спросил Дуров. — Верить в Перуна? Но тогда он был не один.

— Когда у многих народов становятся общими понятия о зле и добре, — стал разъяснять Спешнев, — тогда вымирают народы, и тогда самое различие между злом и добром начинает стираться и исчезать. Никогда разум не в силах отделить зло от добра, напротив, всегда позорно и жалко смешивал.

— А как же тогда быть? — спросил Филиппов.

— Всякий народ до тех только пор и народ, пока имеет своего бога особого, — продолжил Спешнев, будто не услышав вопрос студента. — А всех остальных на свете богов исключает безо всякого примирения, пока верует в то, что своим богом победит и изгонит из мира всех остальных богов.

— Где же нам взять такого бога? — воскликнул Дуров.

— Если великий народ не верует, что в нем одном истина, если не верует, что он один способен и призван всех спасти своею истиной, — говорил спокойно и убежденно Спешнев, — то он тотчас же перестает быть великим народом и тотчас же обращается в этнографический материал. Истинный великий народ никогда не может примириться со второстепенною ролью в человечестве, или даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою. Кто теряет эту веру, тот уже не народ.

— Где эта истина, по-вашему? В чем вера? — выпалил Момбелли.

— Истина эта и в то же время особая религия — коммунизм, — ответил уверенно Спешнев.

— Опять фаланстеры? — протянул разочарованно Момбелли. — Петрашевский попробовал осуществить со своими мужиками, а они спалили его прекрасный фаланстер.

— Фаланстеры — это фурьеризм. Утопия! — бросил с некоторой иронией Спешнев и добавил убежденно. — Коммунизм — это когда все равны…

— У народа есть Бог — Христос! — заметил Дуров. — В другого Бога он не поверит.

— Сергей Федорович, если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы бы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной? — спросил Спешнев.

— Я бы остался с Христом! — вставил, молча слушавший спор, Достоевский.

— А вы, Сергей Федорович? — не отставал от Дурова Спешнев. — Веруете вы сами в бога или нет?

— Я верую в Россию, я верую в ее православие, — отчеканил Дуров. — Я верую в тело Христово… Я верую, что новое пришествие совершится в России… Я верую…

— Вы искушаете нас, Николай Александрович! — перебив Дурова, обратился к Спешневу Григорьев.

— Хотите сказать, что во мне дьявольская сущность? — со смешком спросил Спешнев.

— Ну нет, ваш атеизм, Николай Александрович, не допускает существования Бога, а значит, и дьявола, — засмеялся в ответ Григорьев.

— Я думаю, что если дьявол существует и, стало быть, создал его человек, то создал он его по своему образу и подобию, — серьезно заявил Спешнев.

— Как и Бога! — вставил Достоевский.

— Значит, вы согласны, Федор Михайлович, что Бога создал человек, а не Бог человека.

Спешнев произнес это убежденно и одобрительно, не как вопрос, а как положительное утверждение.

Достоевский смутился, опустил голову и, не зная чем убедительно ответить Спешневу, промолчал.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

У МАЙКОВА

На другой день после вечера у Дурова Федор Михайлович Достоевский отправился к поэту Аполлону Майкову, с которым он был знаком много лет, частенько навещал его, знал его взгляды на всё происходящее в России, знал, как он принимал близко к сердцу невзгоды и страдания народа, поэтому хотел предложить ему вступить в тайный кружок, который организовывает Спешнев, и писать статьи для публикации в своей тайной типографии. Достоевский был уверен, что Майков поддержит его.

Аполлон Николаевич был дома. Встретил Достоевского радостно. Был он, как отметил Федор Михайлович, в каком-то возбужденном состоянии, таким его Достоевский видел редко.

— Марь Семеновна, чайку нам принеси! — крикнул он хозяйке и повел Достоевского в свою комнату.

На столе у него в беспорядке лежали бумаги с перечеркнутыми накрест строками.

— А я пишу! — поделился он радостно с Достоевским. — Наконец-то муза посетила! В этом году она мною брезговала… Послушай, что я только написал. Это из поэмы «Жрец»!

И он начал читать:

— О, злые чары женской речи!..

Благоухающие плечи

Пред ним открыты... ряд зубов

Белел, как нитка жемчугов...

Густые косы рассыпались

Из-под повязки — и, блестя,

Сережки длинные качались,

По ожерелью шелестя...

И этот блеск, и этот лепет,

И страстный пыл, и сладкий трепет

В жреце всю душу взволновал:

Окаменел он в изумленье —

Но вдруг очнулся от забвенья

И с диким криком убежал!

— Ну как? — победно взглянул Майков на Достоевского и бросил лист на стол.

— Вижу, нелегко тебе дались эти сладкие звуки, — указал Достоевский на скомканные листы на полу и взял исчерканный лист со стола.

— Да, почеркать пришлось, но зато как звучно, как зримо и слышимо: «и, блестя, сережки длинные качались, по ожерелью шелестя»…

— И этот блеск, и этот лепет, и страстный пыл, и сладкий трепет, — подхватил, читая, Достоевский.

Хозяйка принесла на подносе чай и печенья. Майков сдвинул на столе в сторону бумаги, освободил место для подноса и указал Федору Михайловичу на стул. Они сели. Достоевский проводил глазами уходившую из комнаты хозяйку и спросил:

— Нас никто не подслушает?

Майков машинально взглянул на приоткрытую дверь, встал, плотно прикрыл ее и только тогда ответил:

— Нет. А что?

— Я хотел сказать тебе нечто важное… Отнесись к этому самым серьезным образом…

— Можешь говорить спокойно…

— Мы, несколько человек, решили составить общество… тайно. И я хочу, чтобы ты был с нами…

— Что за общество? Кто в него входит?

— Организатор общества — Спешнев! Входят в него разные люди: литераторы, студент, два офицера, двое ученых… Это дает нам возможность распространять революционные идеи в большом слое общества. Собираемся мы у поэта Дурова под видом литературно-музыкальных вечеров…

— Но с какой целью? — удивился Майков.

— Цель наша — подготовить и произвести переворот в России… Мы будем печатать книги, статьи. У нас уже есть типографский станок…

Майков растерянно и испуганно со стуком поставил свою чашку на блюдце.

— Станок? О нем же сразу узнают в полиции. Кто-то ведь его делал…

— Не узнают… — ответил уверенно Достоевский. — Делали его по чертежам, по частям, в разных местах… Ну как, вступаешь?

— Я не только не желаю вступить в общество, но и вам советую от него отстать, — горячо и быстро проговорил Майков. — Какие мы политические деятели? Мы поэты, художники, не практики, и без гроша. Разве мы годимся в революционеры?

— Мы не должны наблюдать со стороны, когда страдает народ, страдает вся Россия! — также горячо, но с некоторым разочарованием, что другу приходится доказывать очевидное, то, что тот не раз говорил сам, перебил Достоевский. — Справедливости нет, правды нет! Правительство утонуло во взяточничестве! В такое время позорно заботиться только о себе, о своем здоровье! Подумай хорошенько…

— Нет, нет. И вам не советую… — стоял на своем Майков. — Бросьте! Это верная гибель!

— Ну, хорошо… — грустно бросил Достоевский, решив, что Майкова уговорить невозможно: невольник — не богомольник. — Надеюсь, об этом разговоре никто не узнает?

— Это я обещаю… — с облегчением выдохнул Майков. — Но повторяю, бросьте вы это дело…

— Кто же без нас это сделает? — промолвил с горечью Достоевский.

— Мой знакомый из МВД сказал мне, что к Петрашевскому заслан шпион. Будьте осторожны…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ЯВЛЕНИЕ ШУЛЕРА

После первой случайной встречи с Соней Достоевский дважды встречался с ней. Она сама по его приглашению приходила к нему в гостиницу. И после каждой встречи у него почему-то оставалось в душе чувство вины перед ней, будто бы он что-то обещал ей, но не сделал. Достоевский не хотел заранее обнадеживать Соню тем, что он найдет ей место горничной, поэтому не говорил ей, что уже подрядил своего брата узнать, не ищет ли кто из знакомых горничную. Спрашивал сам об этом и у своих знакомых.

Сегодня, прежде чем идти в номер, они зашли в трактир поужинать. Сидели, разговаривали.

— Тигра сегодня, действительно, как тигрица, злая, ругается, — рассказывала Соня. — Она кому-то денег задолжала… Теперь срывается на всех, места себе не находит…

— Вот ты где! — отвлек их радостный возглас.

К их столу с сияющей улыбкой шел высокий, худой, весь черный и растрепанный мужик. Подойдя, заговорил благодушно, обращаясь к Соне.

— А я тебя весь вечер рыщу… Слава Богу, нашел. Мне Тигра подсказала, где тебя искать… Пошли… — бесцеремонно протянул он худую и волосатую руку девушке. — Я тебе гостинцы из Москвы привез…

Соня растерянно взглянула на Федора Михайловича, потом уже уверенней на шулера, это был он, и твердо ответила:

— Я не могу…

Шулер удивился ее уверенному и твердому тону.

— Как это? Ты занята? С этим? — глянул он на Достоевского. — Да брось ты его!

Достоевский вскочил со стула в гневе. На них стали обращать внимание посетители трактира. Половой решительно двинулся в их сторону. Шулер заметил это и ласково положил на плечо Достоевскому свою широкую костлявую ладонь, попытался усадить назад, говоря, добродушным и несколько насмешливым тоном.

— Сиди, сиди! Мы сами разберемся…

— Я больше не выхожу… — снова твердо заявила шулеру Соня.

— А Тигра сказала наоборот… Мол, ты ждешь меня…

— Тигра врет. Я больше не буду с вами… Прощайте!

— Ну… Прощай… Коли так… — с угрозой в голосе, но несколько растерянно выговорил шулер. Добродушие и доброжелательность исчезли из его взгляда. — Ежели встречу на улице, смотри!

Шулер направился к двери, лавируя меж столов, за которыми сидели мужики, с насмешкой провожая его глазами. У двери оглянулся, кинул на Соню и Достоевского злобный взгляд и скрылся за дверью.

— Вернулся, — грустно вздохнула Соня. — А я уж подумала, что он навсегда исчез.

— Не переживай. Скоро он совсем исчезнет из твоей жизни… Не бойся, он тебя не тронет.

— Ну да, встретит — убьёт… С него станет…

— Сегодня ты у меня ночуешь, — взял ее за руку Достоевский.

Книга находится в процессе написания.

Продолжение следует…
1 / 1
Информация и главы
Обложка книги Путь на эшафот

Путь на эшафот

Татьяна Жарикова
Глав: 1 - Статус: в процессе

Оглавление

Настройки читалки
Режим чтения
Размер шрифта
Боковой отступ
Межстрочный отступ
Межбуквенный отступ
Межабзацевый отступ
Положение текста
Красная строка
Цветовая схема
Выбор шрифта