Читать онлайн "Дверь"
Глава: "Глава 1"
Марина стояла у антикварного магазина и от нетерпения притоптывала на месте. Прикрыв ладонью глаза от яркого весеннего солнца, она, как ребёнок, прильнула к витрине, пытаясь разглядеть, что творится внутри. Старинное напольное зеркало в тяжёлой бронзовой оправе стояло на прежнем месте — точно там же, где и две недели назад, когда она увидела его впервые. Тогда Марина мысленно решила: если за это время его не купят, она обязательно заберёт его себе.
Наконец дверь магазина отперли, и Марина буквально впорхнула внутрь. Внутри сразу пахнуло тем, что бывает только в помещениях, где вещи старше людей: пылью старого дерева, высохшим лаком, чуть горьковатой, затёртой временем полировкой, и ещё — тонкой, терпкой затхлостью от стеллажей, в которые годами впитывались чужие руки и чужие дни. В лучах из окна висели пылинки — медленные, ленивые, будто воздух тут был плотнее обычного. Мельком взглянув на скучающего мужчину лет шестидесяти за прилавком, она сразу направилась к зеркалу.
Вблизи оно показалось ещё наряднее. Солнечные блики ползли по бронзовой раме с витиеватыми узорами. Марина провела по ней ладонью — металл хранил дневное тепло, будто живое тело под одеждой. Потом, почти машинально, протянула палец к своему отражению и коснулась стекла. Поверхность была холодной. Обычный, казалось бы, стеклянный холод, но Марина всё равно невольно поёжилась — контраст с тёплой оправой был слишком резким, слишком «неправильным», будто кто-то держал этот холод изнутри, не давая ему рассеяться.
— Здравствуйте, — услышала она у себя за спиной.
Марина обернулась. Перед ней стоял продавец, тот самый мужчина, которого она мельком заметила у входа.
— Понравилось? — спросил он, оживляясь.
— Очень, — ответила Марина. — Настоящая красота.
Старик кивнул, посмотрел сначала на неё, потом — на зеркало. Взгляд у него на мгновение стал каким-то оценивающим, слишком внимательным, будто он прикидывал не цену, а то, сколько она выдержит.
— Такие вещи… их редко сейчас делают, — сказал он. — Зеркало старое, домовое. Много видело.
Марина улыбнулась:
— Домовое?
— Ну да, — он чуть пожал плечами, словно оправдываясь за странное выражение, — запоминают. Людей, события, голоса. Зеркала — особенно.
Он говорил без наигранной мистики, скорее как человек, который давно живёт среди старья и привык приписывать вещам характер.
— Бабка моя, царство небесное, всегда ругалась, если зеркало на ночь не завесить. «Не держи дверь открытой», — говорила. — Он усмехнулся, будто сам понимал, что звучит это странно. — Суеверия.
Марина вежливо кивнула.
«Ну точно: бывший лектор, нынешний одинокий сказочник», — подумала она, но вслух сказала:
— Атмосферно звучит.
— Атмосфера — это да, — старик провёл пальцами по бронзе, но к стеклу не притронулся. Пальцы у него были сухие, в мелких трещинках, как у человека, который всю жизнь трёт, поднимает, таскает и всё равно боится прикоснуться к чему-то одному. — Главное, чтобы вещь вас приняла. А там уж, как вы с ней… договоритесь.
Последнюю фразу он произнёс рассеянно, почти себе под нос, и Марине показалось — на долю секунды, — что в магазине стало тише, будто половицы перестали скрипеть от собственного возраста.
Повисла короткая пауза.
— Брать будете? — вдруг сухо спросил он, словно спохватившись.
— Да, — ответила Марина, даже не задумавшись. — У вас есть доставка?
— Есть. Оплата наличными, — оживился он уже деловым тоном.
— Хорошо.
Они быстро оформили покупку. Марина расплатилась и, глянув на часы, почти бегом выскочила из магазина — обеденный перерыв заканчивался.
Когда за ней закрылась дверь, старик какое-то время стоял неподвижно, глядя на уходящую фигуру за стеклом. Потом медленно подошёл к зеркалу. Он поднял руку — и остановился в нескольких сантиметрах от стекла, словно натолкнулся на невидимую преграду. Палец так и не коснулся поверхности. Лицо старика на мгновение перекосилось чем-то похожим на брезгливость, но брезгливость была не «фу», а «страшно». Он резко опустил руку и коротко, зло сплюнул в сторону.
После чего, ещё раз посмотрев в витрину — проверяя, не вернулась ли покупательница, — пробормотал что-то неразборчивое и ушёл в подсобку за брезентовыми рукавицами. К стеклу он так и не притронулся.
— Света, иди есть, — позвала Марина из кухни, расставляя тарелки.
Ответа не последовало. Вместо привычного: «Мам, я не хочу», в квартире стояла тишина. Марина вздохнула и пошла смотреть, чем занята её шестилетняя дочка.
Света стояла напротив зеркала, которое час назад привезли из антикварного, и не отрываясь смотрела в стекло.
— Понравилось?
Девочка не ответила сразу. Она медленно, как во сне, подняла руку и приложила ладонь к поверхности — не кончиками пальцев, а всей кожей, будто проверяла температуру у чьего-то лба.
— Холодное, — спокойно сказала она.
— Стекло всегда холодное, — привычно отозвалась Марина. — Зато красивое.
Света чуть наклонила голову, словно прислушиваясь к чему-то в глубине зеркала. Отражение девочки повторило движение, но Марине на мгновение показалось, что оно задержалось — совсем чуть-чуть, словно стекло сперва решило, стоит ли показывать.
— Там кто-то есть, — так же серьёзно произнесла Света и ткнула пальцем в отражение.
Марина посмотрела на себя и на отражение дочери, обняла Свету за плечи.
— Это мы, солнышко, — чмокнула её в макушку.
— Нет, — Света покачала головой. — Вон там. Сзади.
Она говорила без игры, без привычной детской театральности — просто фиксировала факт. И от этого «факта» у Марины на секунду свело живот, как от внезапного дурного запаха.
Марина устало подумала, что у ребёнка наконец-то дошли руки до кошмаров и страшилок, но настроение портить не хотелось.
— Пойдём руки мыть, — сказала она, поднимаясь. — А то твой «кто-то» всё съест без нас.
Света нехотя оторвалась от зеркала и позволила увести себя. Когда девочка проходила мимо, Марине показалось, что из коридора тянет слабой сладковатой тухлинкой, как от мокрой тряпки, забытой в тёмном углу, — но она тут же списала это на упаковочную бумагу и старую древесину рамы, на лак, который «дышит» в тепле.
Марина проснулась среди ночи разбитой. Уже две недели она не высыпалась, просыпаясь по нескольку раз за ночь. Её мучили кошмары.
Сначала снились только звуки: женский голос, детский плач, мужской крик. Потом, через пару ночей, к ней стала приходить во сне женщина с ребёнком на руках и тихо, торопливо просить открыть какую-то дверь. Женщина всё время оглядывалась через плечо, будто боялась, что за ней следят. Ребёнок у неё на руках не плакал — он будто уже устал плакать, и только тонко, без воздуха, поскуливал, словно горло было стянуто невидимой петлёй.
В одну из ночей во сне раздался мужской крик — полный безумия и боли, — и Марина увидела человека, охваченного пламенем, который, корчась, шипел проклятия прямо ей в лицо. Пламя было не красивым, киношным, а жирным, коптящим: от него шёл густой дым, липкий, как масло, он забивал нос, саднил горло, оставлял на языке горький привкус, будто обугленный фитиль. Марина просыпалась с сухим кашлем и с ощущением, что в нёбе осела копоть.
Каждый раз, проснувшись, она шла в комнату к дочке. Света тоже стала плохо спать; ей всё время снился один и тот же кошмар: какой-то «дядя» убивает их обеих. Девочка боялась засыпать, и Марине приходилось долго лежать рядом, пока сон наконец не одолевал ребёнка.
В ту ночь, когда ей приснился антикварный магазин, всё стало яснее и… тревожнее.
Ей снился длинный ряд зеркал; в каждом — смазанные, неразборчивые лица. Старик идёт вдоль, что-то негромко бормочет, касается одного зеркала, другого… а у её — останавливается, не дотрагивается. В руках у него вдруг оказывается свеча, он подносит её к стеклу — и огонь гаснет, оставляя в воздухе толстую, жирную струю дыма, которая не поднимается, как положено, а стелется, липнет к стеклу, будто дым тоже хочет войти внутрь. «Не держат такие дома…» — будто бы произносит он, но голос растворяется, как шорох по лаку, как пыль по старому дереву.
Марина открыла глаза окончательно. Сердце стучало чаще, чем после обычного сна.
Она по привычке пошла в комнату к дочке — проверить Свету. Девочка спала беспокойно, хмурилась, что-то шептала во сне, но дышала ровно.
Марина вернулась в спальню, легла, закрыла глаза — и тут же услышала из коридора тихий, едва уловимый звук: будто кто-то ногтем провёл по стеклу. Совсем коротко. Как проба.
Она открыла глаза. В квартире было тихо. Только холодильник вдалеке щёлкнул, и всё.
Марина повернулась на другой бок, попыталась снова уснуть, но тревога уже поднялась внутри, как холодная вода.
И тогда она встала.
Проходя мимо зеркала, она замедлила шаг.
В полутьме стекло казалось не чёрным, как обычное окно ночью, а каким-то матовым, как вода в глубоком колодце. Марина остановилась, уставилась на своё смазанное отражение и вдруг подумала о свече из сна.
Сама не понимая, зачем ей это, она вернулась в спальню, порылась в тумбочке, нашла старую, ещё не использованную церковную свечку, зажгла её от зажигалки и снова вышла в коридор.
Пламя дрогнуло, выровнялось.
Запах воска был тёплый, почти домашний, но к нему сразу примешался другой — копоть, горький фитиль, тот самый едкий дух, который бывает, когда свеча гаснет не «сама», а будто её задушили.
Она поднесла свечу ближе к зеркалу.
Огонёк, словно споткнувшись о стекло, резко дёрнулся и погас — без сквозняка, без какого-либо движения воздуха. Оставшаяся на фитиле красная точка ещё секунду тлела и тоже исчезла, оставив густую струйку дыма. Дым был не лёгкий, не прозрачный; он казался жирным, тяжёлым, и пах не просто гарью, а чем-то сладковато-приторным, неприятным, словно сжигали не воск, а что-то живое, влажное.
Марина непонимающе моргнула. Зажгла свечу ещё раз. Поднесла ближе.
То же самое — едва она приблизила пламя к стеклу, огонь словно кто-то щипнул двумя пальцами.
С третьей попытки свеча даже не успела разгореться как следует — фитиль вспыхнул и сразу потух.
Ни одно окно не было открыто, ни одна шторка не шевельнулась. Воздух был неподвижен.
На стекле, там, где она держала свечу, осталась тонкая копотная дымка, как лёгкий налёт. И этот налёт, если всматриваться, будто собирался в неясный мазок — не лицо, нет, но намёк на то, что «с той стороны» кто-то тоже смотрел, прижимаясь ближе.
Она осторожно дотронулась до стекла ладонью. Холод оказался резче, чем днём, — словно она приложила руку к чему-то только что вынутому из морозилки. Ладонь на секунду свела судорога, пальцы сами согнулись, как от удара током.
Марина отдёрнула руку, выругалась про себя, потёрла пальцы. Но главное — стекло на ощупь оказалось… не стеклом.
Оно было скользким. И не просто скользким — влажным, будто покрытым тонкой плёнкой. Под ладонью ощущалась едва заметная, противная податливость, как у холодной кожи: не «мягко», а «чуть-чуть сдаётся», словно под поверхностью было что-то плотное и живое.
Марина машинально приложила ладонь снова — и тут же отдёрнула: к коже будто прилипла прозрачная, тягучая нитка. Она потянулась за её пальцами, тонкая, липкая, и оборвалась с мерзким, почти неслышным щелчком.
На ладони осталась влажная прохлада, и она не исчезала, как после воды: она будто впиталась в кожу. И от ладони потянуло тем же странным — лаком, пылью старого дерева и под этой «нормальностью» — сладковатой тухлинкой, как от закрытой влажной пустоты.
Марина с отвращением отдёрнула руку и поспешно включила свет. При обычном освещении зеркало выглядело совершенно нормально. Но стоило дотронуться до него ещё раз — то же омерзение, тот же липкий холод. И теперь — новое: на кончиках пальцев появилось слабое онемение, как после слишком долгого контакта со льдом, и кожа на подушечках стала чуть белее, словно её кто-то «выел» изнутри.
Она несколько раз тщательно помыла руки с мылом, словно пытаясь смыть невидимую слизь. Терла так, что кожа покраснела и стала шероховатой, но ощущение липкости не уходило: будто не на поверхности, а под ней, под верхним слоем. И запах — этот сладковато-гнилостный след — прятался в складках, в ногтях, в линиях ладони.
И, не глядя в зеркало, почти бегом прошмыгнула в спальню.
«Нервы, — сказала она себе. — Накрутила с этими снами. Старая рухлядь, вот и производит впечатление».
Лёжа в кровати, Марина долго ворочалась, прислушиваясь к квартире. Мысли всё равно возвращались к зеркалу: к суевериям старика, к странному сну, к гаснущему огню, к этому невозможному ощущению под ладонью — будто ты трогаешь не вещь, а чью-то поверхность.
Разбить зеркало ей даже в голову не пришло — слишком свежая, желанная покупка. Мелькнула робкая мысль: «Если так будет продолжаться, попрошу батюшку святой водой окропить. Мама обрадуется, что я наконец в церковь собралась».
Она закрыла глаза. Дыхание выровнялось. Сон подступил медленно, вязко, как тот дым в коридоре.
И тогда случилось.
Ей снилось, что она поднимается по широкой деревянной лестнице, крепко держа Свету за руку. Вокруг — непроглядная тьма. Огонёк керосиновой лампы, которую Марина несла в другой руке, отгонял мрак всего на пару шагов. Там, где заканчивался жёлтый круг света, начиналась плотная, живая тьма.
И вместе с этим жёлтым кругом света она вдруг ощутила на себе одежду, которой на ней быть не могло: тяжёлое платье девятнадцатого века легло на плечи и грудь не как театральный костюм, а как неизбежность, как чужая привычка, надетая на тело; корсаж стянул рёбра так, что дыхание стало коротким и высоким, ворот уткнулся в горло, мешая сглотнуть, а юбка, густая и плотная, тянула вниз, и каждый шаг по ступени отдавался в коленях усталостью, которой у неё не было днём. Марина хотела спросить себя, откуда это взялось, но не успела — ощущение оказалось слишком цельным, слишком «правильным» для сна.
Света тоже была не в своей пижаме: на девочке оказалось маленькое платьице с высоким воротничком, тесное, неудобное, с пуговицами на спине, и страшнее всего было то, что Марина знала это не по взгляду, а изнутри, как если бы одновременно чувствовала на своей шее тугую ткань воротника ребёнка и на своей груди — жёсткий корсаж взрослой женщины; их сцепленные руки словно сшивали не только страх, но и кожу, делая их одним существом, у которого две головы, два горла и одно общее, выжидающее сердце.
С каждым шагом по скрипучим ступеням по спине Марины ползли забытые детские страхи. Казалось, стоит зазеваться — и из темноты выскочит что-то мерзкое, кошмарное. Воображение рисовало исполинские тени с когтями и пустыми глазницами. Страх сжимал грудь, ноги наливались свинцом, но останавливаться посередине лестницы казалось ещё страшнее.
Света вцепилась в её ладонь так, что пальцы сводило. Марине казалось, часть детского ужаса перетекает в неё. И при этом в этом ужасе было что-то знакомое, как память тела: она поднималась по этой лестнице уже не впервые, держала маленькую руку и уже знала, что на верхней площадке их ждёт зеркало, а у зеркала — дверь, которую просят открыть, и цена, которую взыскивают, если не открыть.
Она попыталась улыбнуться дочке, как бы успокаивая их обеих: «Это же наш дом. Здесь нечего бояться». Но в этот момент под ногой протяжно скрипнула ступень. Лампа дрогнула, язычок огня качнулся, и тени на стенах зашевелились, потянулись к ним.
Где-то внизу тихо зашуршало.
Марина застыла, всем телом прислушиваясь. Дом молчал. Шорох не повторился — но стоило ей сделать шаг, и она уже не просто боялась темноты: она почувствовала, что в темноте, за пределом света, кто-то стоит, и стоит давно, и ждёт именно эту женщину в этом платье, женщину с ребёнком, женщину, которая поднимается не потому, что хочет, а потому, что её ведут.
Они медленно поднялись на площадку между первым и вторым этажом — там, где в её квартире висело зеркало. Здесь тоже, во сне, стояло высокое зеркало. Марина поймала своё отражение в неверном свету лампы — лицо мертвенно бледное, губы сжаты, глаза горят по-ломаному.
И отражение не просто повторяло её: отражение показывало женщину, которую Марина видела в кошмарах, ту, что приходила с ребёнком на руках и шептала про дверь; платье на ней сидело так, как сидит вещь, носимая годами, — привычно и строго, словно это не сон надел на Марину одежду, а одежда надела на Марину свою жизнь. От этого совпадения у неё под корсажом похолодело, потому что она одновременно понимала: она смотрит на женщину со стороны — и в то же время находится в ней, дышит её сдавленным дыханием, держит ребёнка её хваткой, и даже страх у неё теперь не её, а чужой, давно выученный.
Она перевела взгляд на Свету — у девочки глаза бегали, метались, словно она искала кого-то в темноте. Вдруг взгляд застыл — прямо на зеркале, точнее, на том, что виднелось в его глубине.
Марина посмотрела внимательнее. В отражении за их спинами тьма стала ещё плотнее, сгустилась и придвинулась вплотную к полоске света, обретая расплывчатые, но уже почти человеческие очертания.
В ту же секунду она почувствовала яростный укол в спину, пронзивший грудь. Воздух вырвался из лёгких. Марина опустила глаза: из груди торчало что-то металлическое и красное.
Она захрипела, изо рта брызнули капельки крови, попали на зеркало. Тёплая струйка потекла по подбородку, закапала на платье, расползлась по ткани тёмным пятном — и это пятно оказалось таким знакомым, что Марине стало страшнее: она не только видела его сейчас, она будто уже однажды смотрела на него, прижимая ребёнка ближе, чтобы не испачкать, чтобы закрыть собой, чтобы успеть сказать хоть что-то. Резкий толчок — и нож исчез из тела. Ноги подкосились.
Где-то на грани сознания Марина понимала: она умирает, чудо, что всё ещё стоит. Тень за спиной шагнула вперёд, в круг света, и она увидела лицо мужчины, перекошенное мерзкой улыбкой. В руке поблёскивал нож.
«Следующей будет Света», — вспыхнуло в голове.
Из последних сил она развернулась и ударила мужчину лампой. Стекло разлетелось, горячий керосин окатил его грудь и лицо. Мужчина вспыхнул, как факел. Его крик — звериный, сорванный — ударил по ушам. Он стал метаться, размахивая ножом во все стороны.
Света стояла неподвижно, как загипнотизированная, не в силах ни закричать, ни отойти.
Марина попыталась крикнуть: «Беги!» — но из горла вырвался только новый влажный кашель и фонтан крови. В следующее мгновение она увидела, как нож, взмахнув, полоснул Свету по шее. Девочка обмякла и упала к её ногам.
И вместе с этим Марина почувствовала на своей шее — под воротом чужого платья — холодную линию, короткую, точную, как прикосновение лезвия, и на миг стало непонятно, где сон, где отражение и где её собственное тело, потому что боль и страх сшили их окончательно.
«Нет!» — закричала Марина уже беззвучно. Свет вокруг вспыхнул и провалился во тьму.
Она очнулась на полу у своей кровати, свернувшись клубком, вцепившись руками в грудь. Несколько секунд Марина с ужасом ощупывала подбородок, грудь, одежду — ни крови, ни раны.
Комната. Ночная тишина. Кровать. Всё на месте.
Она шумно выдохнула, но облегчение длилось недолго.
«Света!» — обожгла мысль.
Марина вскочила и бросилась в детскую. Включив свет, она увидела дочку — та лежала, зажимая руками горло, хрипела во сне. Лицо побледнело, губы посинели. Между пальцами проступала слюна — густая, пузырящаяся, и каждый вдох был не вдохом, а попыткой: грудная клетка дёргалась, как у рыбы, выброшенной на сушу.
— Света! — Марина схватила её за плечи, пытаясь разбудить. — Проснись! Это сон!
Рука девочки безжизненно соскользнула на подушку. На шее, сбоку, краснела ровная тонкая полоса — точно в том месте, куда во сне ударил нож. Полоса была не «царапиной»: кожа вокруг неё выглядела припухшей, будто под ней уже собиралась кровь, будто тело знало, что ему делать дальше, если его не остановить.
Марина завизжала и сильнее затрясла дочку. Но дыхание становилось всё более редким и тяжёлым… и вдруг вовсе оборвалось.
На секунду в комнате стало так тихо, что Марина услышала собственное сердце — и ещё: где-то в коридоре, очень далеко, будто внутри стекла, кто-то коротко поскрёб ногтем.
Марина наклонилась к лицу Светы — никакого воздуха. Она уже открыла рот девочке, чтобы делать искусственное дыхание, когда внутри, где-то под грудиной, прозвучал шёпот — отчётливый, чужой:
— Дверь. Открой дверь.
Марина поняла, о чём речь.
Она вылетела в коридор и набросилась на зеркало. Сначала била кулаками — стекло глухо звенело, но оставалось целым и холодным. Удары больно отдавались в костях; на коже тут же выступили ссадины, пальцы начали разъезжаться, как мокрая бумага. Марина чувствовала, как лопается тонкая кожа на костяшках, как тёплая кровь собирается в складках, делает кулак скользким.
Потом схватила туфлю и стала изо всех сил лупить каблуком. На гладкой поверхности лишь проступили царапины. И в этих царапинах, когда она на миг остановилась, тяжело дыша, ей почудилось движение — будто изнутри кто-то тоже царапал в ответ, просто чуть медленнее, чуть аккуратнее.
Отчаяние захлестнуло. Она навалилась на зеркало всем весом, рванула его на себя. Тяжёлая рама качнулась. Марина дёрнула ещё раз — сильнее, с криком — и зеркало рухнуло на пол.
Стекло разлетелось на десятки острых осколков. В ту же секунду по квартире пронёсся ледяной сквозняк, такой сильный, что у неё закружилась голова. На миг показалось, что стены вздохнули.
И вместе со сквозняком вырвало наружу запах — тот самый, который прятался под лаком и пылью: сладковатая тухлинка из глубины, влажная, приторная, как из закрытого подвала, где давно никто не открывал дверь. Она ударила в нос так, что Марину чуть не вывернуло.
Ей послышался истошный мужской крик, полный ненависти, боли и отчаяния, вперемешку с тихим, еле различимым женским смехом — счастливым и восторженным, слишком чистым для этой ночи, и оттого особенно мерзким; в этом смехе не было облегчения, в нём слышались нотки триумфа, как у того, кто долго сидел взаперти и наконец нащупал щель. Она сделала шаг — и сразу наступила на осколок. Стекло вошло в пятку, тонко, уверенно, как нож в масло. Боль пришла не сразу, сперва было только ощущение «чужого» под кожей, а потом — резкая, горячая вспышка. Марина дёрнулась, но второй осколок полоснул по пальцам ноги, и кровь мгновенно потекла по полу, смешиваясь с пылью, с тем, что лежало здесь невидимым слоем, пока зеркало было целым. Потом всё стихло. Марина ещё несколько секунд стояла, глядя на осколки, разбросанные по полу, как лёд после удара коньками. В отражениях мелькали её босые ноги, белый потолок, тёмный проём коридора — и среди этих случайных кусочков мира, если задержать взгляд, словно проступало чужое: не лицо, не тень, а уверенность присутствия, как взгляд в спину, от которого холодеет под кожей. И вместе с этим холодом в Марине вдруг поднялось понимание — не словами, не выводом, а памятью тела, тем самым двойным ощущением, которое она уже прожила во сне: тесный корсаж, детский воротник, чужая рука, умеющая держать ребёнка правильно, крепко, так, чтобы он не вырвался и не успел вдохнуть для крика. Она увидела — на мгновение, быстро, почти без картинки — не мужчину с ножом и не огонь, а зеркало — стеклянную комнату без выхода, где день за днём вершился один и тот же личный суд, и женщина, приходившая к ней во сне, не просила спасти её «оттуда» — она просила открыть дверь из собственного, стеклянного ада, потому что наказание было долгим, бесконечным и точным, как трещина по стеклу. И самое страшное: ребёнок в том сне боялся не мужчины, который горел, — он боялся её, женщины, ведущей его неизвестно куда, ведущей так, как ведут тех, кого не собираются возвращать. Марина сглотнула, но горло будто стянуло — словно воротник того чужого платья снова оказался на месте. — Ма-а-ма… Голос был хриплый, но живой. И Марина бросилась в детскую — так резко, так отчаянно, что не почувствовала ничего: ни крови под ногами, ни того, что в пятке сидит стекло, ни того, как боль должна бы вспороть её при каждом шаге; тело выбрало одно — бежать. Света лежала на кровати, морщилась и тёрла шею, на которой полоска уже бледнела, превращаясь в тонкий розовый след. Девочка сглатывала часто, как после долгого плача, а дыхание у неё было неровное — но было. Марина опустилась рядом, прижимая Свету к себе, не в силах сдержать слёзы, и несколько секунд позволила себе поверить, что всё кончилось, что зло разбилось вместе со стеклом, что дверь закрылась. Она гладила Свету по волосам, шептала что-то успокаивающее, пока девочка дрожала в её руках, и только потом услышала, как Света тихо, почти шёпотом, произнесла — не плача, не жалуясь, а так, будто вспоминала точный факт: — Мам… она хотела меня… Марина замерла. Потому что в эту секунду поняла: женщина никуда не ушла. Она не могла уйти в пустоту — она могла только сменить место. Зеркало было клеткой, а осколки — дверями, и Марина сама распахнула их, думая, что ломает. В коридоре еле слышно двинулись осколки. Один звякнул, другой соскользнул на сантиметр, третий шуршал по полу так, как шуршит сухая ткань по доскам, и этот шорох был похож на чью-то осторожную работу: не хаос, не случайность, а попытка собрать целое, вернуть себе форму, вернуть себе дверь. И вместе с этим шорохом Марину наконец прошила боль — такая дикая, что у неё потемнело в глазах: в пятке, там, где сидел осколок, что-то шевельнулось, будто стекло под кожей стало живым. Она судорожно втянула воздух и почувствовала — не «кажется», не «показалось» — как осколок сдвинулся, медленно, с мерзкой уверенностью, будто и вправду собрался выйти из плоти и ползти в коридор, навстречу другим, к этому шороху, к этой сборке, к двери, которая рождалась снова. Но он не вышел. Он дёрнулся — и тут же вернулся назад, глубже, плотнее, как будто спрятался, как будто, наоборот, вжался в неё, в её живую ткань, и Марина в тот же миг ощутила не свою боль, не свою пятку, не свои рёбра, а тот самый воротничок детского платья — тугую, крахмальную тесноту на горле, от которой хочется сглотнуть и не получается; она вдруг узнала это не памятью, а телом, так ясно, что на секунду перестала понимать, где заканчивается её кожа и начинается чужая. И вместе с воротничком в неё вошло чужое присутствие — маленькое, испуганное до немоты, и одновременно упрямое, цепкое: ребёнок, который наконец вырвался из стеклянного ада и теперь, оказавшись в плоти Марины, почувствовал себя защищённым так, как не чувствовал себя никогда, и не собирался выходить ни за что на свете. Он держался за неё изнутри — не руками, не словами, а страхом и надеждой сразу, как держатся за мать, когда больше держаться не за кого. И Марина услышала его не ушами, а где-то под кожей, в самой боли пятки, в каждом ударе сердца, в этой тесноте воротника: не фразу, не просьбу — зов. Он звал её «мамой» не потому, что понимал, кто она, а потому что для него мать была единственным словом, которое когда-то означало спасение; мать потерялась давным-давно, и теперь он нашёл её снова, и цеплялся за неё так, будто если отпустить — дверь захлопнется навсегда. Марина прижала Свету крепче, почти больно, и в этот момент почувствовала другое присутствие — злость, ярость и безумие, горячее и чёрное, как копоть, как керосиновый дым из кошмара: это было там, в коридоре, у осколков, и оно не радовалось, не исчезало, не уходило. Оно требовало. Оно собирало. Оно хотело вернуть дверь-зеркало, вернуть клетку, потому что без неё женщина не удержится, а вместе с женщиной уйдёт и ребёнок — не тот, что рядом со Светой, а тот, что сидит у Марины в пятке, в этом единственном осколке, без которого сборка будет неполной, и дверь не будет замыкаться как надо. Марина не знала, кто он — мститель ли, безумец ли, один из тех, кто слишком долго смотрел в стекло и теперь сам стал частью этого суда, — но она чувствовала в нём одно: он не остановится. В коридоре осколки снова сдвинулись — на толщину волоса, на дыхание, на шаг, и этот звук был похож не на стекло, а на работу, которую делают терпеливо и аккуратно, когда времени сколько угодно. Марина сидела, не двигаясь, и боялась теперь по-настоящему, впервые за всю ночь — боялась за ребёнка, за Свету, потому что понимала: женщина где-то рядом, затаилась в пространстве и наблюдает, а дверь, которую пытаются собрать, нужна не только ей одной. И в эту же секунду Марина поняла ещё одно — простое и страшное: пока ребёнок прячется в ней и не выходит, дверь не закрыть до конца, а если он выйдет — его снова поведут в темноту.
ЛитСовет
Только что