Читать онлайн "Отвяжите!"
Глава: "Отвяжите!"
Эпилог
Мир меня совсем не ждал. Не было цветов, взволнованных лиц. Напротив, — «ты нам не нужна, мы нашли другую на твое место». И живи с этим, как хочешь. Вот, только коробку со своими вещами забери, чтобы она нам здесь не мешала.
Больно — а что поделаешь? Взрослый мир не дает скидок. Он и в детстве-то не давал, с чего бы сейчас начал?
Мне за тридцать, я только что вышла из психбольницы. Там были и чистилище, и ад — но это совсем другая история. Сейчас мне нужно как-то адаптироваться, прийти в себя. Да все как-то не клеится. Там, в дурдоме, укрепилась моя социальная тревожность, я боюсь выходить на люди — а это едва ли не главный навык в моей профессии. Я, кстати, журналист — человек, который должен быть циничным, нахрапистым, смелым. Осталось ли что-то у меня из этих качеств? Не думаю.
Этот жуткий надлом я чувствую всем своим телом. И не могу никак перестать себя винить в произошедшем: если бы я не легла в больницу, все могло быть по-другому. Дескать, струсила, пошла на поводу у эмоций. Всю свою жизнь справлялась самостоятельно, а тут решила за помощью обратиться. И Вселенная перевернулась. Я больше не та прежняя Маша — дерзкая, бойкая, остроумная: нет ее. Теперь вместо нее дерганая, зашуганная женщина, вынужденная пить таблетки утром и вечером, чтобы вконец с ума не сойти.
Нет, так думать — гиблый путь. Себя надо поддерживать, несмотря ни на что. Желающих проклясть на мой век мне еще хватит. А цель-то главная — выстоять.
Смотрю на себя в зеркало. Кем я стала? А была ли я кем-то до? Вот для того, чтобы остаться в памяти — собственной, прежде всего, — человеком, который что-то да смог, я пишу эти строки.
1
Все началось — вернее, закончилось — два года назад, когда он умер. Это была нечестная смерть, мы о ней не договаривались. Накануне шел сильный дождь, я отправила ему последнее сообщение, которое он уже не прочитал. Я писала о том, что он мне очень дорог, имея, конечно, в виду, что очень его люблю. Просто такое не пишут в СМС — об этом говорят лично, глаза в глаза. Но больше я его глаз не увидела никогда.
Чертов рак.
Когда я узнала, чем он болен, поняла: это начало конца. Я слишком хорошо была знакома с этой дрянью-онкологией, чтобы увидеть — смерть подобралась слишком близко. Мы с ним молчали об этом, что было намного красноречивее любых слов.
Но дома я плакала в подушку и орала волом. Все перестало иметь значение. Я погрузилась в глубокую печаль и выбиралась из нее, только чтобы позвонить ему. Он делился новостями: врачи нашли опухоль в желудке и пятно — едва заметное — в легких. Говорил, нужно молиться, чтобы это был туберкулез. И я молилась — но бог снова меня не услышал. Пятно оказалось метастазом.
Так же, как и другие пятна, только уже в головном мозге. О них я узнала почти перед самой его смертью.
Весной, через месяц после того, как был поставлен диагноз, у меня случился маниакальный эпизод биполярного расстройства. Я возомнила, будто смертельно больна, и ничто меня не спасет. Понимаете, да, откуда корни растут? Я стала помешана на здоровье, на врачах. Я искала несуществующую болезнь и ругалась с медиками, уверявшими, что все со мной в порядке. Вернула меня в реальность подруга:
— Маша, ты постоянно только об анализах и обследованиях говоришь. У тебя есть другие темы для разговора? — как-то спросила она. Я обиделась, рассердилась, но вопрос ее запомнила.
Потом наступило лето. Я помню его фрагментами. Вот мы с мамой загораем на пляже, и меня по телефону приглашают на собеседование на новую работу. Вот я уже устраиваюсь в редакцию экономическим журналистом. Вот — в последний раз встречаюсь с ним на улице. Я хочу удержать его за руку, но он вырывается, торопится на работу… Вот я выигрываю в журналистском конкурсе и хвастаюсь ему. А он отвечает, что это уже неважно, что в могилу с собой приз не заберешь. Внутри все холодеет, я вылетаю из рабочего кабинета в туалет и там плачу.
А вот я стою и смотрю, как тлеет сгоревший накануне торговый центр, через который я ходила в нашу когда-то общую редакцию. Вот оно, пепелище.
В конце августа он умер. Накануне целый день шел дождь, а потом был фантастический закат с красными и оранжевыми всполохами. Ни до, ни после я такого не видела.
О том, что его не стало, я узнала утром.
Я закричала. Закололо в сердце.
Я написала Лере. Подруга тут же приехала и увезла меня далеко-далеко.
Я трогала траву и не понимала, почему она растет. Почему в мире исчезли звуки — все, кроме голоса Леры, который звучал откуда-то издалека. Тишина давила, пригвождала к земле.
Я выпила таблетку нитроглицерина.
2
На похороны я не пошла. Не сдюжила: чужая смерть всегда мне казалась чем-то необъятным. Чем-то, что я не в силах перенести. Да и как с ней можно справиться? Это буквально конец всего. Любви, отношений, общения, дружбы. Я больше никогда его не увижу. Может быть, только во снах? Но и они предатели: каждой ночью он приходил ко мне мертвым и никогда живым. А потом и вовсе перестал заглядывать.
Самое страшное, что может произойти — забвение. Я очень боюсь забыть его голос, смех, грустный, очень внимательный взгляд. Цвет его глаз и волос. Да, для последнего есть фотографии, но они не передают глубину и оттенки. То, что я видела в его глазах.
Как бы мне хотелось повернуть время вспять! Оказаться в той точке, где я только-только полюбила его, и это чувство так переполняло меня, что трудно было дышать. Я ни с кем этим не делилась. Счастье ведь любит тишину. А я была счастлива до Луны и обратно просто оттого, что могла видеть его почти каждый день в нашей общей редакции.
Это было так давно, в другой жизни, прежде чем все стало делиться на «до» и «после». Тогда время казалось вечным, но Мойры отмерили нам всего четыре года. Самых счастливых, волнующих, светлых. Но таких коротких.
***
Почти сразу после его похорон у меня снова началась мания. То, за что я не смогла простить себя до сих пор. Да, болезни не выбирают, но как же жестоко устраивать пляски на костях! Еще не успел остыть его прах, а я уже затевала домашние вечеринки, запивала антидепрессанты алкоголем, путешествовала. Мой воспаленный мозг выдавал одну идею за другой, словно стреляя из автомата. Вот я решила записывать звуки деревень родного края: как плещутся реки и ручьи, как искусный мастер создает поделки из коряг, как поет местный народный ансамбль. А вот я уже раздумываю бросить работу, чтобы стать гидом, возящим туристические группы в Китай. Эта мысль пришла мне в голову во время спонтанной поездки в Поднебесную. Однако уже на обратном пути тумблер переключился: у меня началась депрессия.
Вязкое болото. Погружаешься в него с головой и выбраться не можешь. У биполярной депрессии даже есть такой симптом «свинцовых ног» — это когда конечности становятся настолько тяжелыми, что ты с трудом ими передвигаешь. У меня так и было. А еще взгляд (об этом я узнала от мамы и подруг) сделался стеклянным, словно я смотрела, но ничего не видела перед собой.
Я в тот момент временно осталась без психолога: моя тогдашняя специалистка находилась в длительном отпуске. Пришлось идти к психиатру. Он выписал антидепрессанты (тогда мне еще не поставили биполярное расстройство) и отпустил домой лечиться. Но становилось хуже — а однажды стало настолько плохо, что я попросила Леру отвезти меня в психдиспансер, первый раз в жизни. Местная врач после нехитрого допроса выдала мне запечатанное в конверт направление в больницу.
— Если сами не поедете, вызывайте бригаду «скорой», — проинструктировала она.
Я почувствовала себя зверем, загнанным в ловушку. Мне не оставили выбора: я должна была лечь в больницу. Что я тогда знала о сумасшедшем доме? Все мои представления были взяты из поп-культуры, и они не прибавляли вдохновения. В итоге, от госпитализации меня отговорила мама:
— Ты не представляешь, как там плохо! Тебе станет еще хуже! Нужно своими силами справляться! — убеждала она меня по телефону.
И я послушалась. К тому времени и психолог вышла из отпуска — мы стали встречаться с ней по два раза в неделю. А через полтора месяца депрессия под действием лекарств и психотерапии отступила — начался спокойный период, который, впрочем, тоже продлился недолго.
3
Я запретила себе думать о нем. Нет, конечно, не буквально встала перед зеркалом и сказала: прекрати! Я просто начала избегать любых мыслей о нем. Первое время они причиняли чудовищную, физически ощутимую боль. Позже ее интенсивность немного поубавилась, но привычка игнорировать память о любимом человеке осталась.
Через год после его смерти я сменила психолога. Несколько сессий спустя мы с новым специалистом всковырнули едва схватившуюся корку, под которой оказалась глубокая, кровоточащая рана. Боль была настолько сильной, что я не смогла ее выдержать. Ответом на невыносимое состояние стал селфхарм.
Никогда раньше я бы не подумала, что начну истязать себя. Самоповреждения казались мне уделом впечатлительных подростков, а никак не взрослой самодостаточной женщины. Однако жизнь показала, как я ошибалась.
Селфхарм… Вначале я не причиняла себе серьезную боль — на руке оставались красные следы от попыток (к счастью, неудачных) порезаться. Но уже несколько месяцев спустя я начала оставлять более глубокие, кровоточащие царапины. На полке в ванной поселился антисептик: каждый раз после очередного такого приступа я обрабатывала раны.
Поначалу селфхарм был исключительно способом справиться с переполняющими эмоциями. Но затем я стала использовать его как самонаказание. Главной причиной для этого стала возведенная в абсолют мысль о том, что мне нельзя просить о помощи, что я должна со всем справляться самостоятельно. Повлияли ли на это мамины увещевания относительно психбольницы? Да, отчасти. Но я и сама привыкла рассчитывать только на себя, а помощь извне воспринимала как посягательство на личные границы.
Однажды, полтора года спустя его смерти, мне позвонила хозяйка квартиры, которую я снимала. Она сказала, что собирается ее продавать. Я словно очнулась после глубокого сна. Оглядела пространство, в котором жила: боже, во что я его превратила! Грязь, раскиданные вещи, плодовые мухи, кружащие по всему дому. Депрессия не отступала от меня ни на шаг. Я просто перестала ее замечать, как когда-то перестала замечать его смерть.
Теперь мне нужно было искать новое жилье, в котором не было бы ничего, связанного с моим любимым человеком. Да, я не похоронила воспоминания о нем, как мне казалось, — я жила в склепе его памяти. Каждый миллиметр квартиры был пропитан любовью, которая когда-то обитала в этом доме. Теперь же мне нужно было самой восстать из мертвых и принять мысль о том, что следует дать шанс новой жизни.
Но этого не случилось. Депрессия прогрессировала. Однажды я поняла, что не хочу жить. Эта мысль крепла и в конце концов превратилась в намерение. Я знала, как именно хочу закончить свое существование, и составила предсмертную инструкцию. Догадалась рассказать об этом своему новому психологу — а он уже настойчиво рекомендовал лечь в больницу.
Так началась история о двух госпитализациях в сумасшедший дом.
Пролог
Одним жарким июльским днем в женском отделении старой психбольницы, стоявшей отнюдь не на отшибе, как это обычно представляют, а почти в самом центре города, было на удивление тихо. Местные обитательницы разбрелись по палатам — по тридцать человек в каждой. По стенам с облупившейся зеленой краской в опустевших коридорах тянулись длинные тени от оконных решеток, а над обеденными столами, усыпанными хлебными крошками, лениво кружили мухи. Скорбный дом слабоумных и юродивых строго по расписанию, ровно на час, погрузился в дрему.
Вдруг тишину прорезал пронзительный свистящий голос:
— Санитарка! Санитарочка! Няня! — кричала женщина, с трудом выговаривая слова. — Ох, больно-то как, мамочки! Отвяжите!
— Папочки! — рявкнул ей в ответ грубый, басовитый, прокуренный голос из соседней палаты. Его встретил дружный гогот соседок по койкам. — Заглохни там!
Возможно, для постоялиц сумасшедшего дома этот день и не запомнился ничем особенным. Для них он был таким же, как и все предыдущие: душным, бесконечно длинным, пропахшим мочой из ночных ведер, чужим потом, сыростью и старостью. Но для меня, впервые попавшей в психушку, все было в новинку. Я сидела на койке в маленькой четырехместной палате и нервно теребила подол больничного халата, который едва сходился на мне. Его выдала сестра-хозяйка взамен моей «гражданской» одежде.
Я уставилась на противоположную стену, где застыл жирный рыжий таракан, отбрасывающий зловещую тень.
«Так вот ты какой, Грегор Замза1
Не успела я закончить мысль, как с соседней кровати вдруг вскочила соседка, до сих пор не подававшая никаких признаков жизни. Она резко и уверенно прихлопнула тапком таракана насмерть. Этот жест, так грубо вернувший меня в реальность, прозвучал словно удар в гонг, ознаменовавший начало моей новой жизни.
Часть I
1
«Ну и бардак…» — наверняка подумала Лера, переступая порог моей квартиры. Наверняка подумала, но вслух не сказала — лишь залезла в ванну и принялась отмывать горы посуды, накопившейся за месяцы моей депрессии, подспудно рассказывая, как прошёл её день.
— Ездили сегодня к его маме, она опять овощей с огорода надавала, а я не знаю уже, куда их девать. Но как ей откажешь… — её голос лился громко и эмоционально. А я ловила обрывки фраз, пытаясь собрать разбегающиеся мысли. Уже сутки не ела – от тревоги напрочь пропал аппетит.
В коридоре нас дожидалась собранная наспех спортивная сумка. Сдаться в стационар психбольницы я решила добровольно. Рассудила так: вызывать скорую — незачем, я в здравом уме. А навязчивые мысли о смерти — недостаточный повод отвлекать врачей. Ехать за направлением? В психдиспансере очереди, ждать несколько дней. А ждать я уже не могла.
Покончив с посудой, мы поехали. В машине Лера выдала мне шитого вручную медведя. «Это Альфредо, он будет тебя защищать», — сказала она, улыбаясь. Но мне было не до шуток. Меня пугала сама мысль: вот я, взрослый человек, еду в то самое место из детских страшилок. «Будешь плохо себя вести, отправишься в дурдом!» — говорили матери непослушным чадам в моих девяностых. Я ведь вела себя как следует. А поди ж ты — всё равно еду.
Завидев нас у входа в приемный покой, охранник Снежковки — так больницу имени профессора Снежкова пациенты называют — сильно удивился.
— Никто сюда добровольно не приезжает, — авторитетно заявил он.
— А мы приехали, — огрызнулась я.
В этот момент на территорию закатилась карета скорой помощи. Вышедшая фельдшер с интересом взглянула на нас с Лерой. Узнав о нашей цели, она будто с цепи сорвалась:
— Вас никто слушать не будет! Зачем приехали? Почему скорую не вызвали? В психбольницу без направления ложиться нельзя!
Словесная перепалка длилась несколько минут. Ожидание врача, занятого срочным пациентом, растянулось в вечность. Мы с Лерой стояли на улице; подруга пыталась утешить меня: «Все будет нормально! Вот увидишь, все будет нормально!» — говорила она, пока я нервно кружила перед входом.
Когда фельдшер снова показалась на старой лестнице, ведущей в подвал «приемника», она окинула нас злобным взглядом и направилась обратно к машине. «Заходите!» — крикнули нам из больничных застенок.
— Послушай… Может, все это ошибка? Может, я сама справлюсь? — меня вдруг охватила паника.
— Мы это уже обсуждали. Ты не справляешься.
В приемном отделении, заставленном старой полуразваливающейся мебелью, врач повторила:
— Не можем принять вас без направления.
— Сейчас уже некогда за ним ехать, диспансер закрыт.
— Значит, надо было скорую вызывать.
— Хорошо! Давайте я сейчас поеду домой, вскроюсь, вызову скорую и вернусь обратно, если нам так важно соблюсти все формальности! — прокричала я, выходя из себя.
Врач и медсестра переглянулись.
— Ладно, я приму вас, – наконец сказала психиатр.
Формальный допрос длился недолго, но за эти минуты перед глазами пронеслись все неудачи, обиды, потери. Всё, что годами пряталось в самых тёмных углах души, теперь выставлялось напоказ под ровным, безразличным светом больничного кабинета.
Затем медсестра вытряхнула на лавку содержимое сумки и принялась сортировать вещи.
— Лифчик нельзя. Тапки эти тоже забирайте, украдут. Носков одной пары будет достаточно. Игрушку можно, но следите за ней.
В итоге от большой спортивной сумки остался один пакет. Меня переодели в больничный ситцевый халат, а вещи мои отдали подруге.
— Телефон и документы я забираю. Прощайтесь, пошли, — сказала медсестра.
И, уже обращаясь к Лере, через мое плечо:
— Завтра её, скорее всего, переведут в другое отделение.
Сквозь нарастающую тревогу я с трудом ловила обрывки фраз. Медсестра говорила Лере о каком-то переводе... Когда слова сложились в ужасную картину, я поняла: завтра меня повезут куда-то за город. Если Снежковка была притчей во языцех — ею пугали детей, — то о том месте, куда меня должны были перевести, не знал никто. Во всяком случае, никто из тех, кто был мне знаком.
2
Пройдя по узкому коридору и оставив Леру — а вместе с ней и привычную жизнь — далеко позади, я зашла в чистилище, перевалочный пункт: женское отделение Снежковки. И сразу почувствовала на себе десятки глаз — оценивающих, любопытных. Я рассеянно смотрела по сторонам, пытаясь уцепиться взглядом за что-то знакомое. Но вокруг был другой мир, а я в нём — чужестранка.
Вскоре я поняла: любопытство окружающих было сиюминутным. Ещё секунду назад они изучали меня с ног до головы, а вот уже уткнулись в телевизор, затеяли перепалку или просто бесцельно побрели по коридору.
Кому я все ещё осталась интересна, так это санитаркам и медсестрам. Они облепили меня со всех сторон и принялись задавать вопросы: кто я такая, откуда, зачем пожаловала. Видно было, что им просто любопытно. Я старалась ответить каждой и вообще вести себя дружелюбно, поп-культура научила: с медперсоналом подобных учреждений лучше не спорить и не ругаться.
Когда время стало подбираться к отбою, мне выдали таблетку, пообещав крепкий сон. Обещание не сбылось. Мою койку выкатили в коридор — не от нехватки мест, нет: я была под надзором. Мимо шастали санитарки, замирая у изголовья кровати и задумчиво глядя на меня.
Позади, на матрасе, лежала другая больная. Немного раньше она «уехала» на нем к входной двери, за что поплатилась «вязками»: ей тоже в коридор выкатили койку и привязали к ней веревками.
— Отвяжите! А-а-а-а! — кричала она прямо над моим ухом. Потом ненадолго успокоилась, после чего вдруг начала вслух призывать каких-то людей: — Анатолий! Виктория Викторовна! Олег! Олег! Наталья!
Продолжалось это по меньшей мере минут десять. Затем она опять притихла, а после заголосила с новой силой — на этот раз запела. Как ни странно, под ее вокализы я умудрилась задремать.
Заснуть по-настоящему, конечно, никак не удавалось. Больные то и дело выходили в коридор, чтобы справить нужду — на ночь туалет закрывали на ключ, а для пациенток в коридоре выставляли ведра. Время от времени кто-то кричал, стонал, смеялся, говорил во сне. Шумно вели себя санитарки, разругавшиеся между собой из-за какой-то ерунды. А стены, пол и потолок атаковали орды тараканов.
На следующее утро случилось моё посвящение в правила этого мира. Я вошла в уборную. Прямо посреди прокуренной комнаты стояла голая, ничем не огороженная ванна, вокруг которой клубились курильщицы. За тонкой стенкой торчали два унитаза, без всяких дверей и перегородок. Всё это, разумеется, — из заботы о нашей безопасности.
— Там, за городом, гораздо лучше условия! — заверяла меня сердобольная санитарка, считывая ужас в моих глазах. — А какая там природа! Пациенток на прогулки выводят трижды в день, в лесок, к белочкам. И здание современное, чистое.
Я внимала ей, давясь безвкусной молочной кашей. Пора было торопиться — машина, которая должна была «этапировать» меня и еще одну женщину, прилипшую ко мне как жвачка, уже приехала. Примерно за час до этого я устало слушала нескончаемый поток информации от пациентки в маниакальной фазе биполярного расстройства. Она скакала от темы к теме, не в силах остановиться. А я, не взирая на головную боль от обилия чужих жизненных подробностей, продолжала слушать. Это было мое первое отражение, с которым я столкнулась в больнице. Первое, но далеко не последнее.
***
Больничный «бобик» вез нас в новое пристанище, петляя по дорогам, разбитым недавними дождями. Я не знала, что ждет меня впереди, да и не хотела об этом думать. Голова раскалывалась, мысли путались. Что если я совершила большую ошибку, обратившись за помощью? Ведь раньше я всегда находила выход. Отчего же сейчас дошла до точки невозврата? И можно ли меня еще спасти, вернуть к «заводским настройкам»? Поможет ли в этом больница?
«Бобик» резко затормозил, вернув меня в реальность. Из окна машины я увидела здание психбольницы — полную противоположность тому, из которого мы только что приехали. Светлое, с разноцветными фасадами оно больше походило на детский сад, чем на дом скорби. Сложно было представить, что здесь так же, как в Снежковке, людей привязывают веревками к кроватям, что больные здесь пускают слюни, рычат и кричат что есть мочи, а санитарки не церемонятся и матерятся как сапожники. Что здесь тоже обманывают, воруют, дерутся. Нет, таким местам положено давать утешение. Получилось ли это — судите сами.
3
Длинный коридор нового отделения заливал глаза неестественной белизной. Чистота была вылизанной, почти операционной, создавая разительный контраст со снежковскими катакомбами. По обе стороны за арками без дверей теснились палаты — уже не барак на тридцать коек, а комнаты минимум на четверых, максимум на десять человек. Ни пылинки, ни пятнышка. И, разумеется, ни единого таракана.
Если что и роднило две больницы между собой, так это местные жительницы — особенно те, что «прописаны» здесь на постоянной основе.
«Таким, как они, нужен свой город», — как-то сказала соседка по палате. Она называла их бабочками — хрупкими, чьи крылья легко помять. И для этих «бабочек» — психохроников, как их здесь зовут, — больница стала тем самым городом-убежищем. За её стенами в них тыкали пальцами, их отвергали, били. Здесь — кормят, поят, дают таблетки и чистую постель. Кто знает, выжили бы они по ту сторону забора?
У людей, приходящих извне, психохроники часто вызывают брезгливость и отвращение. Я не стала исключением. Да, даже у тех, кто сам в кризисе, есть инстинкт выживания, который заставляет отталкивать «более сломанных», чтобы не увидеть в них себя. Все здесь — на разных ступенях падения, и каждый цепляется за иллюзию: «Я еще не дошел до этого
***
«Новеньких привезли!» — крик санитарки прорезал тишину, и из всех углов на нас обрушились десятки взглядов. Лица, искажённые гримасами болезней, уставились на нас с тем же животным любопытством, что и в Снежковке, — словно мы были диковинными зверями в клетке. Некуда было деться от этих глаз: они прожигали кожу, раздевали до гола, лезли прямиком в душу.
К счастью, душевный стриптиз и в этот раз затянулся ненадолго: обитательницы отделения быстро утратили к нам интерес, погрузившись в свои нехитрые ритуалы. Мою прилипчивую спутницу отвели в другую палату, что привело её в отчаяние. Меня же определили к тяжёлым больным — с откровенной умственной отсталостью, шизофренией и иными, неведомыми мне доселе диагнозами. Голова раскалывалась, тело умоляло о сне, но здешний неписаный устав требовал иного. Соседки по палате, снедаемые любопытством, ждали знакомства. Следовало помнить: молчание здесь приравнивалось к отказу, а любая связь — единственная нить, не дававшая окончательно раствориться в этом безумии.
— Маша. Биполярная депрессия, — представилась я максимально вежливо. Информация, которой я поделилась о себе, должно было хватить. По крайней мере, в Снежковке всех интересовали только мое имя и диагноз.
— Ох, бедняжка! Я Оксана, у меня тоже биполярное расстройство, маниакальный эпизод. Но я в порядке. Скоро уже должны выписать, —примерно такой же текст я слышала в Снежковке этим утром от другой «биполярницы». Она тоже была уверена, что с ней все в порядке. — Я вообще регулярно сюда попадаю. Подлечусь месяц – и домой. А так — мастером маникюра работаю уже лет двадцать. У меня клиенток — отбоя нет. Цены не поднимаю потому что, а качество — на высоте. Знаешь, сколько у меня сертификатов?
Она говорила и говорила, поток информации лился на бедную мою больную голову. Руки ее часто дрожали, глаза — лихорадочно блестели. Всем своим видом она показывала: речь ее — пожалуй, самое важное, что мне когда-либо доводилось слышать.
Ее прервал громкий крик в коридоре.
– А, это Наташа. Она постоянно плачет, ты привыкнешь, — пообещала мне соседка с левой койки Диана, только что объяснявшая что-то самой себе. Она была полноватой, но довольно симпатичной молодой девушкой. Как позже выяснилось, в больницу ее сдали соседи за «неподобающее поведение». Что именно натворила Диана, для меня так и осталось тайной.
Оказалось, что и Наташа — высокая, стройная, стриженная под мальчика женщина лет сорока с вечно грустными глазами — лежит в нашей палате аккурат напротив меня.
Крик становился громче. Наташа вошла в палату рыдая и дергая редкие волосы на голове. «Зачем она так поступила? Зачем?! Никого не осталось!» — кричала она между всхлипами. Следом за ней в комнату вбежали санитарки; в руках они держали веревки. Так я впервые увидела, как вяжут человека: Наташа вырывалась, кричала, царапалась, но тщетно — санитарки знали, что делают.
— Отвяжите, суки! Не имеете права! — кричала она.
— Заткнись! Тебя забыли спросить! — насмешливо ответила та из санитарок, что была ниже всех ростом.
Жар охватил мое тело. Я вышла в коридор отдышаться и натолкнулась на ту самую женщину, которая приехала со мной из Снежковки. Она позвала меня к себе в палату, которая оказалась расположена по соседству с моей. Несмотря на крики, которые, должно быть, слышало все отделение, там было как-то умиротворяюще тихо. На одной из коек восседала полная седовласая женщина. Она смерила меня подозрительным взглядом.
— Это Маша, я вам о ней рассказывала только что, — ответила на немой вопрос моя спутница. — Маша работает журналистом.
— Тогда я скажу только тебе. Главное, чтобы нас никто не услышал, — женщина огляделась по сторонам. — Мой отец — главный конструктор на секретном заводе. Его держат в закрытом городке, не выпускают. Я приехала сюда, чтобы до него добраться. Но они следят за мной, подсылают людей... Я боюсь, что не успею его найти, — по ее щекам текли слезы.
Наверно, в этот момент я впервые за прошедшие два дня по-настоящему осознала, где нахожусь.
4
Ночью в больнице тихо — оттого и страшнее. Кажется, что в темноте неслышно движутся чужие тени, которые хотят причинить тебе вред. Тяжелый воздух пропитан тревогой. Но таблетки делают свое дело: рано или поздно веки смыкаются, и тебя уносит в мир фантасмагорических, почти наркотических снов…
— Вставай, ты сегодня дежуришь, — в первое утро в новой больнице высокая, долговязая Оля склонилась над моей койкой. — Пойдем, я покажу, где тряпки брать.
Ничего не соображая спросонья (за окном еще стояла непроглядная тьма), я поплелась за соседкой по палате. Мы зашли в комнату хранения инвентаря, пропахшую хлоркой. Оля достала ведро, швабру, тряпку и вручила мне.
— Сначала набери воду, потом — к санитаркам за хлоркой и мылом, — поучала меня она.
К раковинам в туалете выстроились очереди из заспанных дежурных и помогаек — бойких пациенток, выслуживающихся перед санитарками за кофе «три в одном», дешевые сигареты «Максим» и возможность лишний раз выйти покурить. В больнице их припахивали радикально: девчонки мыли коридоры и кабинеты, купали тяжелых больных, сервировали столы на завтраки, обеды и ужины, а то и «генералили» в чужих палатах. Все это — без выходных и продыху и под пристальным вниманием медперсонала.
В нашей больнице главной такой помогайкой была Швабра. Она и полы драила, и компот по кружкам разливала, и по разным поручениям бегала. Ни сколько ей лет, ни который год она в сумасшедшем доме лежит, никто точно не знал. Сама Швабра ни читать, ни писать не умела, зато свой особый статус осознавала очень хорошо: не иначе как еще одной санитаркой себя считала, хотя вообще-то была такой же больной, как и другие.
— Из палат не выходим в калидор! — Кричала она пациенткам по утрам. — Дверь в душ не закрываем! Воды много не льем! — Казалось, что частицу «не» придумали специально для нее.
В первое утро мне удалось избежать столкновения со Шваброй. Я быстро юркнула в свою палату и принялась намывать полы, по-прежнему не осознавая, почему этим занимаюсь, собственно, я, а не санитарки, как обычно бывает в других больницах. Но спорить с системой – себе дороже, поэтому я просто прикусила язык и смирилась со своей участью.
После завтрака — такого же дрянного, как и в Снежковке (возможно, потому что его оттуда привезли), — медсестра начала раздавать утренние пилюли.
— На таблетки идем, кто не пил таблетки! — чеканя каждое слово, кричала Оля. На ее голос из всех одиннадцати палат лениво выползали женщины, собираясь в нескончаемую, галдящую очередь:
— Я раньше тебя пришла!
— Нет, я!
— Я еще до завтрака занимала!
За очередью в шесть глаз следили медсестра и две санитарки. Последние обязательно проверяли рты и кружки пациенток: сопротивляющиеся лечению попадались редко, да метко, за дисциплиной приходилось бдеть.
Оля, тем временем, выпив горсть своих лекарств, уже неслась относить заветные таблетки лежачим больным. Она тоже была помогайкой, старательной и терпеливой. И все твердила, что скоро ее выпишут: я слушала и верила. Погодя мне сказали, что Оля в больнице уже год, и никаких подвижек в сторону ее освобождения нет. Где-то в детском доме ее ждал сын, она то и дело о нем говорила. О том, как их разлучили, как она кричала, пытаясь вырвать кроху из рук соцработников, как ее на скорой везли потом в Снежковку. И в этом Олином коротком и тихом рассказе, скупом на эпитеты и детали, трагедии было больше, чем во всех шекспировских трагедиях вместе взятых.
Оля, как и все мы в больнице, пропала в безвременье. В первые дни моего пребывания в этом странном месте над столовой висели часы. И каждая пациентка знала, когда обед, когда таблетки, а когда и родственников с передачками можно дожидаться. Потом — по неизвестной причине — часы сняли. Время теперь все отделение узнавало у кроткой и набожной Ноннушки, которая никому в просьбе не отказывала. Календарь тоже исчез: кто-то из сумасшедших сорвал листы на нем, оставив один октябрь, когда на дворе стоял еще июль.
Безвременье и беззеркалье. Интересно, что в мрачном коридоре Снежковки, зеркало висело, притягивая разномастных психов со всех углов отделения. В новой же больнице такой роскоши не было. Девчонки, озабоченные собственной внешностью, зачем-то рисовавшие в стенах дурдома кривые стрелки тушью для ресниц, смотрелись в стекла дверных проходов, расположенных в коридоре. Другие же, лежащие месяцами, годами, зарастали сединой, а их лица покрывались рытвинами морщин, которые лишь слегка разглаживались под действием антидепрессантов и нормотимиков.
Счет дням здесь быстро сходил на нет. «Что, уже двадцать третье число? А какого я поступила?» — исступленно глядя на соседку, спрашивала Оксана. Соседка, разумеется, не помнила — ей бы свое в памяти удержать. Вдруг до Оксаны доходило, что прошло уже больше месяца — ну точно, больше месяца: на прошлой же неделе она как раз сдавала анализы, а это маркер, отмеряющий тридцать дней пребывания в застенках. В больнице, кстати, жива примета: раз мочу и кровь через месяц после поступления сдала, значит скоро выписка. Связи нет никакой, но верят в это свято.
Вот и Оля в первое же мое утро уверенно сказала, что скоро — не иначе как завтра — ее выпишут. Но уже на следующий день, чеканя каждое слово, кричала в коридоре:
— На таблетки идем, кто не пил таблетки!
5
Жизнь в больнице вовсе не была невыносимой. Нет, человек, что тот таракан, ползающий по полам и стенам Снежковки, способен к любым условиям приспособиться. И к ранним подъемам от резко зажженного в коридоре света, и к случайным ночным гостьям, потерявшимся среди палат, и к туалетным кабинкам без дверей, и к ванной комнате, не закрывающейся на замок.
С последней вот какая история вышла: в дальнем конце коридора, на одном этаже с женским отделением, в нашем сумасшедшем доме располагалось несколько мужских палат. Когда-то границы между нами и ними не было. Мужчины и женщины свободно гуляли по коридору, заглядывали друг к другу в гости, пили вместе чай, играли в карты. Однако некоторое время спустя медикам пришлось опустить железный занавес между отделениями. Как мне рассказывали, произошло это из-за молодежи, которая не смогла свои гормоны унять и слишком уж тесно друг с другом сблизилась. Так или иначе, теперь больничных дам и джентльменов разделяли две скамейки. И хоть выглядела граница комично, пересекать ее категорически запрещалось — равно как и заговаривать с противоположным лагерем.
— А если ты с ними заговоришь, тебя сразу на первый этаж переведут, – поучал как-то бывалый пациент новенького. — Там, внизу, совсем другие условия, не такие свободные. Так что лучше тихо себя веди.
Нам же за нарушение суверенитета соседнего «государства» санитарки угрожали вязками, поэтому никто на рожон не лез.
И все же, единственным временем, когда женщины могли без зазрения совести вторгнуться на территорию мужчин, был банный час. Точнее, два часа — один утренний, второй — вечерний. Пикантная подробность заключалась в том, что женская ванная комната находилась на мужской половине коридора. И с семи до восьми часов — утра или вечера — пациентки, гордо, почти победоносно подняв головы, шли по одной в душ — по пять-семь минут мытья на каждую, иначе воды не напасешься. Душ, как уже было сказано, на ключ не закрывался: в целях безопасности. Местные жительницы ведь в разных состояниях пребывали — в том числе и в совсем невменяемых. За ними бдеть нужно было. Вот санитарки ключ и не давали. Кроме того, за собой после душа нужно было тщательно драить полы, потому что воды натекало много. Она просачивалась через щели в мужской туалет по соседству, подтапливая его.
Была у нас такая больная, из тяжелых, — мы ее Белкой звали. Она много чудачила. То еду из мусорки начнет есть, то воровать примется (причем брала разную мелочь, которая плохо лежит, вроде резинок для волос или фломастеров — а однажды стянула у дементной старухи вставную челюсть и подарила ее девочке из моей палаты). Календарь, говорили, тоже она попортила.
И вот в один из дней все наше отделение проснулось от громких криков в коридоре. Орали мужчины, пытавшиеся штурмом взять женскую ванную: «Откройте! Тонем! Вы нас топите! Откройте!» — кричали они. С обратной стороны было глухо, слышался только плеск воды. Санитаркам пришлось выломать дверь, за которой совершенно безмятежно, вылив литры воды на пол, принимала ванну Белка. Оказалось, что ключ она выкрала, пока все — в том числе и медперсонал — спали.
Однажды Белку выписали – я даже не заметила, в какой момент. Но очень скоро привезли обратно. Правда, уже не в нашу больницу, а в Снежковку, где она, ходили слухи, проведет уже не месяцы, а годы из-за сильно ухудшившегося состояния. Помню, как однажды, в забытье, она обняла меня и сказала: «Увидимся на воле!» Но, чувствую я, не произойдет этого. Никогда.
6
А дни шли своим чередом, сменяя друг друга. Через пару недель после поступления меня перевели в другую палату — для пациентов с сохранным интеллектом, то есть без умственных нарушений. Мой переезд страшно задел Людмилу Алексеевну — ту самую дочь инженера секретного завода, с которой я соседствовала две недели: первое время она смотрела на меня как на врага народа и ничего не говорила. Но постепенно оттаяла и стала навещать меня в новой палате, в которой я успела обзавестись подругами. Однако сейчас речь не о них.
Раз в неделю, по пятницам, к нам в больницу поступали пациентки из психоневрологического интерната, находящегося часах в четырех езды от города. Причастность к ПНИ выдавали однотипные китайские резиновые шлепанцы и вечно голодный взгляд. Женщины были разных возрастов и характеров: одни спокойные, другие — бойкие и шебутные, третьи — буйные и опасные. Первые просто существовали в своем мире, с ужасом ожидая, когда больничная идиллия закончится и им придется возвращаться обратно в интернат. Помню, как вечный ребенок Ольга — на деле женщина за сорок — рыдала в углу у сестринской в день, когда за ней ехала казенная машина.
– Я здесь живу, здесь так спокойно! У меня тихая палата! Я не хочу туда, там плохо! — всхлипывая и покачиваясь в такт слезам, говорила она. И все же уехать ей пришлось — никакими мольбами и плачем неизбежное было не остановить. На смену Ольге приехали три новых постоялицы — точнее, не новых вовсе: в больнице они уже бывали, да и не по одному разу.
Вот, Горбушкина, например, — женщина без возраста, с пропитым лицом и низким уровнем интеллекта. Нахрапистая, цель предпочитала брать боем. Помню, после того, как мы с соседками возвращались со свиданок с родными, Горбушкина, едва завидев нас, неслась по коридору, прямо до нашей палаты и не отходила от койки, пока от нее чем-нибудь не откупишься. Со временем аппетиты ее росли:
— Мне нужны лосины, как у тебя, футболка и трусы, — говорила она моей сердобольной соседке Варе, которая уже на постоянной основе снабжала Горбушкину и компанию чаем, кофе и всевозможными сладостями.
— Хорошо. Но за это будешь мыть у нас полы, — вдруг нашлась обычно кроткая Варя. С тех пор Горбушкина регулярно дежурила в нашей палате, чем страшно злила Швабру, которая никак своим умом эти капиталистические отношения не могла понять. А главное — почему кто-то посмел контроль над уборкой себе присвоить.
Другая женщина, Ирина, тоже поступившая в больницу из ПНИ, как и Горбушкина захаживала к нам — в особенности к Варе — то за чаем, то за печеньем, но делала это тихо и интеллигентно и отказы, в отличие от своей соседки по интернату, принимала. Со временем она тоже стала мыть полы в палате. Обеим им Варя в итоге щедро отплатила и вещами, и продуктами.
Надо сказать, что культура попрошайничества в загородной больнице была развита на отлично. В палаты, пользуясь отсутствием в них дверей, регулярно заглядывали пациентки. Заходила, например, на порог Валя — большой такой пупс, с виду приветливый, всех «мамами» называющий. «Мам, угости чем-нибудь», — говорила и смотрела так пристально, в упор. Никакими уговорами и угрозами с места ее было не сдвинуть. «Ну и че?» — отвечала на все попытки выгнать ее из палаты. А действительно, ну и че? Кто же ей стоять запретит? Я с этой Валей два первых дня в одной палате пролежала. Как-то ночью она разразилась долгой тирадой на тему доброты: мол, люди злыми и жадными быть не могут, им не положено. Виновницей ее философских терзаний стала Диана, которая не поделилась с Валей конфетой.
Или вот Света. По коридорам она исключительно летала, словно электровеник, время от времени заглядывая в палаты.
— Девочка, дай конфетку! — обращалась она куда-то в пустоту, и не дожидаясь ответа, упархивала в другую часть коридора.
И все же попрошайки не были большой проблемой — в сравнении с теми, кто вел себя по-настоящему опасно. Так однажды я увидела в коридоре, как мне показалось, пацаненка лет пятнадцати, на деле оказавшегося Дашей Капустиной двадцати семи лет от роду. Даша носила мужские шорты и футболку, а на шее — тяжелую металлическую цепь (неизвестно, почему ее не отобрали санитарки). Этой цепью она избила Белку за то, что та хотела просто с ней поговорить.
Даша не попрошайничала — она отбирала. Никому и в голову не приходило ей отказать. За непослушание можно было поплатиться здоровьем. Справиться с ней хотя бы на время могли только санитарки. Капустину вечно привязывали, но обычно без толку: Даша, как Дэвид Копперфильд, выпутывалась из самых тугих оков.
— Она же мышь. Чисто мышь, — говорила одна из санитарок другой. — Везде пролезет.
Так продолжалось, пока на смену после отпуска не вышла Валерия Михайловна — высокая и статная женщина со стальными нервами. Она решила положить конец самоуправству Капустиной. Даша, не ожидая подвоха, преспокойно отдалась на вязки. Вот только в этот раз они оказались куда крепче, а через плечи, для дополнительной фиксации перекинулся хомут. В ту ночь отделение не спало:
— Отвяжите! Отвяжите! — кричала Капустина. Но ответом ей была тишина.
7
— Привет, мам! У меня все по-старому. Чувствую себя так же. — Ровно на час в день, с четырех до пяти, нам выдавали кнопочные телефоны (без возможности делать фото и выходить в интернет), чтобы мы могли созваниваться с родными и близкими. Мне «трубку» подруги привезли на четвертый день моей госпитализации. А на пятый, в воскресенье, в больницу приехала мама.
Мы с Лерой так и не придумали, как ей сообщить о моем побеге в сумасшедший дом. Мама все узнала сама. Нашла блог моей подруги в интернете и написала ей. На следующий же день она была в больнице.
— Расчесала? — спросила мама, кивая на мою руку.
— Нет, — потупив взгляд, ответила я. — Порезалась.
— Понятно, — ответила она.
Разговор не клеился. Я чувствовала вину и неловкость, хотелось сбежать, провалиться сквозь землю — сделать хоть что-то, чтобы это закончилось.
Мама принесла гостинцы.
— Как здесь кормят?
— Отвратительно, — честно призналась я.
Мы снова замолчали.
— Что говорят врачи? — наконец заговорила мама.
— Что это биполярная депрессия.
— Сколько тебе здесь лежать?
— Я не знаю. Может, месяц еще, или около того.
— Я не смогу к тебе часто приезжать.
— И не надо. Тем более, что здесь всего три дня для посещений. Я буду тебе звонить.
— Обязательно. Больше не пропадай. Ты услышала меня? Я перепугалась, куда мой ребенок пропал.
— Все в порядке, мам.
— Я бы так не сказала.
— Я здесь в безопасности, — я посмотрела на нее очень серьезно. — Дома мне опасно сейчас находиться. Я сама для себя опасная.
— Тебя здесь не обижают?
— Нет, я могу за себя постоять.
Мы еще немного поговорили, и она уехала. С тех пор я звонила или писала СМС маме каждый день. Она, как и предсказывала, приезжала редко, но с каждым ее появлением наши отношения становились все ближе и доверительнее. Мама как будто впервые за тридцать с лишним лет разглядела во мне живого человека — страдающего, с изъянами. Для меня самой моя депрессия обрела плотность, потому что ее увидела мама. От того, что я стала откровеннее с самым близким мне человеком, борьба с болезнью если и не ускорилась, то обрела цель и смысл. Я делала это уже не только для себя, но и для нее.
Думаю, ей много в те дни пришлось пережить, и эти строки, как и вообще все, что создаю, я посвящаю ей одной. Только ей. Моей маме.
8
Все мое лечение заключалось в приеме таблеток дважды в день и посещении психотерапевта Сергея Константиновича. С ним я виделась дважды в неделю, с психиатром — статной красивой женщиной, искренне меня поддерживающей, — каждый день. Еще меня, привязанную к санитарке, как заключенную, водили на «шапочку» (так в больнице называли электроэнцефалографию). Исследование показало какие-то неполадки с волнами, и мне прописали дополнительные лекарства.
С психотерапевтом мы много говорили о моем детстве, а еще о настоящем и будущем. Я упрямо твердила, что не хочу жить — это была чистая правда. «Шаг за шагом», — отвечал он, имея в виду, что я должна сама вытаскивать себя из омута депрессии. Выходить на прогулки, читать книги, общаться с окружающими.
Как и было обещано мне еще в Снежковке, гуляли мы в загородной больнице трижды в день. Гуськом выходили на улицу под конвоем, состоящим из двух санитарок, и шли до небольшого пятачка, заставленного столами и лавками, которые тут же облепляли курящие пациентки. Некурящим оставалось только ходить по кругу, поглощая густые клубы сигаретного дыма.
— От забора отходим! — рыкали санитарки на каждую, кто выбирался из зоны их досягаемости.
Я на улицу не особенно выходить любила. Тем более в первое время, пока не обзавелась больничными подружками. До их появления со мной во дворе гуляла только та самая прилипчивая женщина из Снежковки — кажется, ее звали Ниной.
— Ох, Маша, не знаю я… Наверно, ошибку совершила, что сюда обратилась. Ты что думаешь? — спрашивала она меня уже, кажется, в тысячный раз.
— Думаю, что хватит вам жевать эту мыслительную жвачку. И меня в это впутывать, — довольно жестко обрубила концы я. — Поговорите с психотерапевтом, в конце концов.
Она кивала, но ничего, конечно, не делала.
Между тем, я приспособилась уже к жизни в больнице. По средам и выходным ко мне приезжали подруги или мама, привозили мне гостинцы, фломастеры и альбомы для рисования. Карандаши и ручки в больнице были под запретом — из тех соображений, что кто-то мог выколоть ими глаз себе или другому.
Я рисовала больничные капельницы, оконные решетки и деревья, которые росли во дворе. А еще писала роман-антиутопию о свойствах памяти. Определенно, я шла на поправку.
Спустя почти полтора месяца Сергей Константинович попросил меня нарисовать несуществующее животное. Получилось что-то вроде амебы, которая только и хочет, чтобы ее никто не трогал. Время близилось к выписке, меня пугал мир, в который нужно было возвращаться. Врач пообещал, что отработает этот страх со мной на следующей консультации, но… ее не случилось. Доктор ушел в отпуск, забыв меня об этом предупредить. От осознания, что с жизнью придется справляться самостоятельно, меня отбросило на сто шагов назад. Да, наверно, это малодушие и инфантилизм, но будучи в уязвимом состоянии, я никак не могла собраться и взять себя в руки. Я прорыдала несколько часов, пока меня не утешила медсестра.
— Что же ты тут у меня плачешь? — спросила она, зайдя в палату. От ее мягкого голоса хотелось разрыдаться еще громче.
— Я не плачу, — совсем как маленький ребенок всхлипнула я. Впрочем, в больнице такая условность как возраст очень скоро стирается. Ты перестаешь быть взрослым — и начинаешь просто быть, без стыда обнажая чувства перед другими.
— Ну я же вижу! Сидишь и носом хлюпаешь, как котенок. Мне что, дежурного врача позвать? — с напускной строгостью попыталась приструнить меня медсестра.
— Не надо врача, я сама успокоюсь, — пообещала я.
— Ну давай, — медсестра вышла из палаты, но ненадолго: почти сразу же вернулась с леденцом в руках. Быстро распаковав его, она чуть ли не силой впихнула конфету мне в рот: — На вот, пилюля тебе. В понедельник еще принесу. А хочешь соленый огурец? Не хочешь? Ну ладно, тогда конфеты. Но учти: будешь плакать — пойду за врачом!
И я в самом деле успокоилась.
Неделю спустя меня выписали. Лера повезла меня в прибранный подругами дом, чистый и уютный. Я наконец смогла полноценно принять душ, поесть вкусную еду. Впереди меня ждала еще неделя дневного стационара, но пока можно было расслабиться.
Когда Лера уехала, я зашла на кухню и открыла один из ящиков в поисках столовых приборов. Но неожиданно кровь хлынула мне в лицо, а лоб покрылся испариной. Среди ножей на самом видном месте, как насмешка от прошлого, лежал тот самый, которым я резала руки, прежде чем попасть в больницу. Я точно помню, что выбросила его в урну, но мусор не вынесла — значит, девочки во время уборки вернули его назад.
Я взяла в руки нож и пошла в комнату. Включила плеер. В наушниках заиграло:
«Ветер ли старое имя развеял,
Нет мне дороги в мой брошенный край.
Если увидеть пытаешься издали,
Не разглядишь меня,
Не разглядишь меня,
Друг мой, прощай.
Я уплываю, и время несёт меня
С края на край.
С берега к берегу,
С отмели к отмели,
Друг мой, прощай.
Знаю, когда-нибудь
С дальнего берега,
С дальнего прошлого
Ветер весенний ночной
Принесёт тебе вздох от меня.
Ты погляди, ты погляди,
Ты погляди не осталось ли
Что-нибудь после меня.
В полночь забвенья на поздней окраине
Жизни твоей,
Ты погляди без отчаянья,
Ты погляди без отчаянья.
Вспыхнет ли, примет ли
Облик безвестного образа,
Будто случайного.
Примет ли облик безвестного образа,
Будто случайного.
Это не сон, это не сон -
Это вся правда моя,
Это истина.
Смерть побеждающий,
Вечный закон -
Это любовь моя».
Часть II
1
Белоснежную чистоту фаянсового умывальника осквернили красные струйки воды. Сколько бы я не пыталась их смыть, потоки будто увеличивались в размерах. Руку саднило. Я обработала ее хлоргексидином и залепила большим пластырем, но под ним все равно свербели царапины. Пора было собираться — совсем скоро мне нужно было предстать перед психиатром дневного стационара в Снежковке. Я никак не могла взять себя в руки, постоянно срывалась в истерику.
На воле я была уже пятый день и каждый из них часами рыдала и истязала себя. Мне все не удавалось влиться в обычную жизнь. Самые простые дела быстро утомляли, я снова стремилась изолироваться ото всех.
В больнице меня сначала отправили к психологу. Вот там-то все и случилось. Я разразилась грандиозной истерикой о том, что не хочу жить, что дом мой — пепелище, и я в нем и сама превращаюсь в прах. Психолог слушала меня не перебивая, не дыша и ничего не записывая, а после удалилась, пообещав обсудить «мой случай» с врачом. Спустя минут десять я уже говорила с психиатром.
— Маша, ты сама все видишь. В таком состоянии я тебя отпустить домой не могу. Поэтому сейчас звони близким и говори, что тебя отправляют на повторную госпитализацию. Пусть кто-нибудь приедет и возьмет у тебя ключи от дома, чтобы вещи можно было привезти.
В этот момент я поняла, что значит быть громом пораженной. Повторная госпитализация
— Может, я сама поеду домой за вещами? — робко спросила я врача.
— Нет. Я не могу тебя отпустить. Поговори по телефону, и я подниму тебя на второй этаж, в женское отделение.
«В чистилище», — подумала я.
Дальше все было как в тумане. Не помню, как снова сдала свои вещи сестре-хозяйке, на время утратив личность, как переоделась в халат — на этот раз ситцевого на меня не хватило, вместо него достался теплый, байковый, но в такой же наивный цветочек: я в нем походила на героиню картины Василия Поленова. Не помню, как дошла до койки и завалилась на нее, уснув самым крепким сном. Проснулась я вечером, когда пора было пить таблетки. Первым делом увидела таракана, замершего на стене.
«Ну здравствуй, Грегор Замза. Вот мы и свиделись снова — всего каких-то полтора месяца прошло. Я так и не смогла из своего заточения выбраться, только крепче в нем погрязла. И скоро рассвет, выхода нет — помнишь, как в песне поется. Я прошу их: отвяжите уже меня! Хватит. Надоело. А они зачем-то спасают вечно. И конца и края этому нет. Ты же по-прежнему свободен. Беги!»
Он действительно побежал, шустро перебирая своими маленькими лапками. И ничто его не остановило в этот раз.
2
Новый день был серым и мрачным — совсем как мое настроение. У меня сводило желудок от мысли, что все повторится вновь, что «бобик» опять повезет нас с другими пациентами по ухабистым дорогам в загородную больницу, что мне нужно будет как-то смотреть в глаза тем, с кем я уже попрощалась, отправляясь в лучшую жизнь. Возвращение казалось мне падением в пропасть, на дне которой — острые осколки разбившихся стекол розовых очков, слетевших с каждой, кто однажды потерял надежду.
И вот он — «бобик». Вместе со мной два парня. Один слабоумный, просто сидел и раскачивался из стороны в сторону, не соображая ничего из того, что вокруг происходило. Другой спокойно болтал с санитаркой, которая нас сопровождала.
— Ну вот понятно Славочка, он наш настоящий пациент, — кивнула она на слабоумного. — А вам больница зачем? — обратилась к нам со вторым парнем. — Сидели бы дома спокойно. Психушка не лучшее место для таких, как вы.
Чем дальше мы удалялись от города, тем сильнее я плакала. Слезы текли по щекам беззвучно, но они душили меня, перекрывали кислород. Наконец показался фасад знакомого здания. Я задрожала от страха, желудок сжался в кулак. Слезы уже текли безостановочно.
— Машу привезли, вы видели? Она опять здесь! — порывами ветра до меня доносились голоса пациенток, гуляющих сейчас на улице и имеющих возможность видеть, как меня выводят из машины.
Первой ко мне подлетела Швабра.
— Отойдите все! — шикнула она на толпу, собравшуюся вокруг «бобика». Потом повела меня в прачечную, где уже ждала санитарка.
— Так, я не поняла. Ты же уже была у нас недавно, — вскинув брови, спросила та. Я, всхлипнув, кивнула.
— Ну, не плачь, — Швабра положила руку мне на плечо. — Все с тобой хорошо будет.
В прачечной я переоделась в больничный халат — на этот раз ситцевый — сдала личные вещи и поплелась за санитаркой в отделение. Там уже встретила больничную подругу и обессилено упала ей на плечо. Рыдала, кажется, вечность — пока меня не окликнула другая санитарка. Она отвела меня к врачу, которая, сочувственно улыбаясь, стала расспрашивать, отчего я дома не удержалась. А что ей ответить? Я расплакалась сильнее прежнего под внимательным взглядом доктора. Потом меня отвели в палату – надзорную: в такой держат тех, кто требует особого внимания. Я погрузилась в дневной сон. Но прежде чем закрыла глаза, услышала до боли знакомый голос:
— На таблетки идем, кто не пил таблетки!
3
Несколько дней спустя я заняла койку в палате для «сохранных». В соседки мне достались взрослые женщины, включая ту самую хранительницу времени Ноннушку, статную и драматичную Софу с биполяркой, шизофреничку Лизу да Наташу с острым психозом. Все они между собой худо-бедно ладили, в отличие от жительниц других палат, готовых цапаться по любому поводу. Выделялась только Лиза, которая порой провоцировала конфликты на ровном месте. Но мудрые женщины в открытую бойню с ней не вступали, предпочитая или соглашаться, или молчать в ответ на ее выпады.
Это Лиза выдала однажды, что у психов должен быть свой город — ее слова. Своя крепость, свое убежище. Нельзя им, тонким существам, к другим людям. Саму себя она к «тонким» не причисляла, конечно. Как однажды объяснил наш психотерапевт, чем тяжелее у человека психическое состояние, тем менее охотно он признает себя больным. Вот и Лиза была уверена в своем исключительном здоровье.
В отличие от Софы. Та просто жаждала внимания врачей — утешающего, теплого. Одинокая женщина далеко за сорок с длинными огненно-рыжими волосами с проседью после долгого лежания в больнице, Софа была все еще хороша собой. Когда-то она работала бухгалтером, но заболела, получила инвалидность и службу оставила, занялась саморазвитием и в поисках себя забралась в какие-то глубокие дебри. При этом в маниакальные периоды куролесила так, что попадала в поле зрения местной полиции.
Наташа была доброй и мягкой — такой миниатюрной пышкой, ухоженной, нежной. Ничего в ней не выдавало случившегося когда-то не так давно острого психоза. Она делилась сладостями с товарками по несчастью, мило ворковала с мужем по телефону, читала любовные романы, то и дело пуская слезы.
Наконец, Ноннушка. Хрупкая, тщедушная дама за пятьдесят в больших очках в роговой оправе, с пучком густых седых волос на макушке. Она была хранительницей не только времени, но и памяти в этой больнице.
— Ноннушка, помнишь, у нас Лера лежала? Блондинка такая, с веснушками, —обращалась к ней санитарка. И Нонна помнила. Каждую пациентку поименно, по родинкам на лице, по фирменным фразам. Зачем она взвалила на себя эту миссию, одному Богу известно. Но Нонна память не предавала.
— Нонна, в каком году мы кошку взяли? — донимала ее расспросами Швабра.
— В позатом, — ни на секунду не задумавшись выдавала Нонна.
А вот ответы на сканворды она запомнить никак не могла, хоть и гадала последние денно и нощно. Никак ей не давались сложные слова — особенно те, что касались искусства и спорта. Вообще, сканворды были одной из двух форм досуга у моих соседок по палате. Второй были карты, переводной дурак. Клетки в журнале заполняли хором — я жутко уставала от этой какофонии и повторяющихся, словно в заколдованном лабиринте, слов и заданий и всеми правдами и неправдами пыталась призвать товарок к тишине. Но тщетно.
Карты я любила куда больше, хоть сама в них и не играла. Но действо это происходило почти в благоговейной тишине. Лишь иногда слышны были отдельные слова и фразы: «бита», «перевожу», «а что козырь?». Играли после ужина и прогулки и перед вечерним кипятком.
Вечерний кипяток, в свою очередь, был центральной частью больничной жизни. Его ждали весь день, чтобы с удовольствием запарить лапшу, заварить чай или кофе. Вот только кипяток не всегда оказывался крутым, и лафа обламывалась.
В этот вечерний час у входа в палату начинали пастись попрошайки. Они приходили одна за другой, голодными глазами глядя на печенье и конфеты, которые мы доставали из своих закромов.
Но все это было позже. Первый месяц моей второй госпитализации никакого дела мне до кипятка не было. Ни до чего, в общем-то, не было дела. Я совсем отказалась от еды, перестала ходить в столовую. Санитарки туда тянули меня за руку, медсестры угрожали зондом — я ни в какую. Отстали только тогда, когда врачи за меня заступились.
— Пусть не ест. Не хочет — не заставляйте, — сказала мой доктор санитарке. — Но ты, Маша, как хочешь, а калории три раза в день должна получать, — обратилась она уже ко мне. — Где ты их будешь брать, твое дело. Но так надо. У тебя таблетки.
Слова врача подействовали. Мой скудный рацион пополнился хлебом на завтрак, сублимированной лапшой на ужин и бубликом или печеньем между делом. Близких я просила привозить мне побольше белка — мяса, главным образом. Его в больничном рационе, сплошь состоящем из углеводов, страшно не хватало. Так и жила.
А дни все шли. Бесконечные, безвременные дни. Прошлое оставалось прошлому, а будущее — доброе и светлое, которое мне обещали психологи и врачи, — все никак не наступало.
4
Как-то быстро наступила осень. Женщинам, которые не имели собственную одежду, выдали те самые «поленовские» байковые халаты. Вот только обувь почему-то осталась прежняя: казенные китайские резиновые шлепанцы.
Это была первая в моей жизни осень, которую я не любила. Мне не хотелось в ней существовать, как не хотелось существовать вообще. Исчезнуть, раствориться. Умереть.
Я не выходила гулять с другими пациентками, оправдываясь тем, что устаю очень находиться с ними двадцать четыре часа под одной крышей, что мне нужно личное пространство.
— Но на улице так хорошо! Нужно дышать свежим воздухом, — убеждала меня Лера всякий раз, когда приезжала ко мне в гости в больницу.
— Ты ни черта не понимаешь! Это не свобода! Я не могу гулять под конвоем! И я не хочу гулять, это как в тюрьме! — срывалась я на подругу.
«Изолируется», — как-то записал Сергей Константинович в своем блокноте, когда я продублировала ему свой протест против улицы.
— Шаг за шагом вы должны вытаскивать себя из этого состояния, — повторял мне врач, рисуя какие-то схемы на листке.
— Но я сама себе не нужна. Вот так. Просто не нужна. Я не хочу стараться и вытаскивать себя.
— Однако вы зачем-то обратились в больницу. Значит, бессознательно хотите, чтобы вам помогли. Так ведь?
— Я не знаю, чего хочу. Знаю, чего не хочу: жить. И возвращаться домой на пепелище не хочу.
— Почему там пепелище?
— Потому что там тлеют воспоминания о прошлой жизни. И посреди этого бескрайнего поля, охваченного огнем, стою я, и тоже сгораю.
— Что же там случилось, Маша?
— Правильнее было бы спросить, чего там не случалось. Моей прежней жизни, где я была нужной себе и миру, где дом был домом. Где мне было, ради чего возвращаться.
— Как сделать так, чтобы квартира снова стала квартирой?
— Я не знаю. И не хочу знать. Я вообще ничего не хочу.
— В этом и проблема, Маша. Вы ничего не хотите, и даже не пытаетесь захотеть. Всем вокруг с вами трудно из-за этого! — выходя из себя, прокричал психотерапевт.
— Но что мне делать с этим? — тихо спросила я.
— Заставлять себя. Через «не могу» и «не хочу». Это единственный выход в вашем случае.
— Я… Попробую, в общем, — наконец сдалась я.
— Я в вас верю, — вздохнул психотерапевт.
Подобные разговоры случались у нас с ним и раньше, в мою первую госпитализацию. Тогда я тоже обещала попробовать. Но ничего не вышло. Почему должно сейчас получиться? Я не знала. Однако где-то глубоко в душе зарождалась мысль, что пепелище еще можно превратить в цветущую поляну. Осталось только понять, как это сделать.
5
Мама навещала меня раз в неделю. Все порывалась поговорить с врачами – я не давала. Зачем и о чем? Лечение плодов не приносило – наверно, потому что и я должных усилий не прикладывала. Подруги, навещавшие меня, ругались. Говорили, что чем дольше я в больнице лежу, тем скорее забываю нормальную жизнь. А я просто плыла по течению в ожидании какого бы то ни было конца —плохого или (робко, почти неощутимо, но все же) хорошего.
Смерть, наверное, любую больницу в той или иной мере сопровождает. Помню, когда лежала в гинекологии, молодые женщины оплакивали замершую беременность или выкидыш. В урологии умирали старики — так же, как и в психбольнице. На моей памяти в сумасшедшем доме случилась одна смерть, среди дементных бабушек. Я видела, как в палату, где умирала эта уже очень старая женщина, словно архангелы слетелись врачи. Они были рядом с ней до ее последней минуты.
Старухи… Среди прочих больничных каст они держались особняком. Те, кто мог ходить сам, часто устраивали сцены в очередях за таблетками из серии «вас тут не стояло». В столовой кривили физиономию, когда получали пайку невкусной еды, и громко, во всеуслышанье, своим недовольством делились.
Были там, например, две трогательные подружки, имена которых стерлись из памяти. Причем, не только моей: они и сами не знали, как друг друг звать. Но это не мешало им все делать вместе, от прогулок по коридору до похода в столовую.
У меня же среди всех старух образовались две фаворитки: таджичка Гуля и немка Таня Бахмайер. Гуля — крохотная проныра с непреодолимым желанием гулять по коридору и палатам больницы, время от времени выпрашивая у товарок по несчастью печенье или «витамины» (фрукты и овощи), — вначале, когда я только приехала в больницу, меня напугала. Ее экзотичный вид и отрешенность казались мне признаками истинного сумасшествия. Но за непроницаемым фасадом скрывалась озорная и добрая душа. Гуля, получив какое-то лакомство, спешила поделиться им с теми, кто к ней относился по-человечески.
В первую свою госпитализацию я прожила с Гулей в одной палате две недели. Однажды она здорово перепугалась: в кровати, на которой спала, увидела роту мертвых солдат. Чтобы прогнать духов смерти, она стащила у санитарок тряпки и хлорку и начала старательно вычищать койку, сняв пододеяльник, наволочку, простынь и раздев догола матрас. Ничего не вышло. Гуле в результате пришлось переехать на другую, сдвоенную кровать, к величайшему неудовольствию соседки.
Таня Бахмайер была старухой другой формации. Сухопарая и коренастая, в халате, надетом поверх толстых колготок и высоких шерстяных носков, увенчанных резиновыми тапками, она походила на эльфа. И говорила тоже как будто на эльфийском — ни слова из ее речи, обращенной, как правило, в пустоту, не было понятно.
— Таня, я ничего не понимаю, что ты говоришь, — устало сказала ей как-то медсестра в очереди за таблетками.
— Да и пошла ты нахер, — на чистом русском разозлилась вдруг Бахмайер.
Глядя на этих женщин в отделении, я невольно думала и о своей старости. Если бог даст и я доживу, какой она будет? Можно ли добывать свой век счастливой – или хотя бы не несчастной – без памяти, со страшными иллюзиями в голове или с риском быть непонятой окружающими? И это еще не худший сценарий. Что если я останусь лежать в постели, беспомощная и обездвиженная, начну ходить под себя, а единственной моей связью с реальностью будут больничные помогайки, грубо таскающие меня в душ и туалет? Такие перспективы пугали и давали все меньше баллов в пользу жизни.
6
«Я был ребенком,
Я был птицей,
Я был всем тем, что ты сказал.
Бессилие растит убийцу —
Я сам себя же убивал»
Сэд тинейджерс — грустные подростки. Самое точное определение, которое можно дать этим хрупким, бледным созданиям, вдруг появившимся в больничных палатах, оккупировавшим их и с порога заявившим, что они-де не такие, как мы, они подчиняться правилам не будут. Им столовская каша не еда, прогулки — дрянь, лучше уж они засядут все в одной каморке и будут шептаться на секретном, понятном только им одним языке «Тик-Тока» и мемов. Осклабившиеся на стариков, будут кусаться с ними в коридоре из-за мелочей, ржать над юродивой Светкой, гоняющей целыми днями по коридору туда-сюда безостановочно и что-то бормочущей себе под нос. Выстраиваться к «крашу» — то есть фавориту местному — на прием: к Сергею Константиновичу, который «шарит за мемы» и вообще к юным фанаткам настроен благосклонно.
Со мной в палате лежали три такие девчонки. Точнее, такие — две. Третья, детдомовка Сашка, держалась особняком. Ни с кем из подростков особенно не сближалась, больше ластилась к старшим пациенткам, и ко мне в том числе. Сашка – бедовая девчонка, в больнице буквально прописалась. Полежит месяц, уедет домой на пару недель — и привет! Снова в дурку возвращается. Так мы с ней дважды и провалялись в одной палате. Она девчонка хорошая, просто никому дела до нее нет. А в больницу возвращается, потому что там лучше, чем дома, как страшно бы это ни звучало. Впрочем, все относительно.
— Я здесь как бездомная, — откровенничала она как-то со мной в один из посетительских дней. — К остальным друзья и родственники приезжают, а ко мне никто. Объедки доедаю. Нахер такая жизнь?
Сашка — типичная «пограничница», то есть у нее пограничное расстройство личности. У нее все на полную катушку: то смеялась навзрыд, то плакала, оставляя глубокие красные полосы на руках. То липла к тебе как жвачка, то отстранялась, не подпуская ни на шаг. В душе ее — глубокие раны, с которыми не каждый взрослый совладает. Вот и она не может.
Другие две девочки — Милана и Рита — типичные сэд тинейджерс. Первая тащилась по аниме, неплохо рисовала, но из нее и слова нельзя было вытянуть. В больницу попала вся изрезанная. Трижды в неделю ее навещала мать с огромными пакетами сладостей и лапши. У матери были большие грустные глаза, но при дочери она не плакала, держала себя в руках. Что двигало Миланой, когда она хватала дома канцелярский нож, только ей, богу да врачам известно. С нами она не делилась. Способы – порой очень изощренные – навредить себе Милана находила и в больнице.
Рита же была ее полной противоположностью. Она трещала без умолку, комментируя каждое свое действие. Говорила резко, в выражениях не стеснялась даже при взрослых. Да что там — самих взрослых трехэтажным матом и крыла. В больницу эта девчонка попала как раз за свою неуправляемость. Сдала ее мама — правда, потом спохватилась и принялась раскаиваться, да уже поздно было. Дочка оказалась в системе, и все норовила эту систему «хакнуть». Нарочито надменно вела себя с санитарками и медсестрами, демонстративно игнорировала столовую. Обижала слабых: в какой-то момент стала издеваться над сверстницей, которая чем-то ей не угодила.
Однажды врачи решили, что подростки все должны лежать в одной палате. Получился хаос. Что они там только не вытворяли! В конце концов за курение электронных сигарет их расселили. Особенно досталось моей тихой тезке Маше, которая эту вредную игрушку в больницу и протащила. Маше было пятнадцать, в сумасшедший дом она угодила за системное нарушение общественного порядка — в частности, наркоманию. «Электронка» разозлила ее лечащего врача. Машу отселили к хроникам и запретили выходить в коридор — только в туалет и столовую, и обратно в палату.
Постепенно, одну за другой, их стали выписывать. Я не сразу это заметила, но вместе с подростками — пусть и грустными, озлобленными на весь мир, — из больницы начала уходить жизнь. Сложная, запутанная, больная — но жизнь. Без них наш сумасшедший дом снова провалился в безвременье.
7
— Тебе пора отсюда выбираться. Сколько это еще будет продолжаться? — мама пытливо смотрела в мои глаза, словно пыталась прочитать в них то, что я усердно пыталась скрыть.
— Я не знаю. Но мне не становится лучше, — попыталась оправдаться я.
— И не станет, пока ты сама не начнешь что-то делать для этого. Доча, — мама взяла меня за руку, — ты мне о чем-то не рассказываешь. Если тебя что-то тревожит, скажи мне.
Слезы сами собой побежали из глаз.
— Обязательно, — пообещала я.
Это был на редкость холодный и слякотный осенний день. Дождь жестко хлестал по лицу, ветер задувал под воротник. Уличные скамейки с мягкой обивкой промокли до нитки. Но на душе, отравленной долгой депрессией, было тепло. Рядом со мной стояла мама, действовавшая на меня как самое сильное успокоительное. Теперь мы с ней стали по-настоящему близкими людьми.
— Все, прощайтесь, пятнадцать минут прошли, — между нами вдруг, скрестив руки на груди, встала санитарка.
— Можно мы еще немного пообщаемся? — с мольбой в голосе попросила я.
— Нет. Правила одни для всех, — санитарка была непреклонна.
— Ничего, доча. Потом по телефону еще поговорим, — сказала мама.
Я обняла ее и поплелась наверх в отделение.
— Что в сумках? Куда столько лапши? У нас что тут, макаронная фабрика? Йогурт чтобы прямо сейчас выпила! — слова медперсонала, копавшегося в моих пакетах, я пропускала мимо ушей.
Я вернулась в палату задумчивая и печальная. Нужно что-то делать, чтобы выбраться отсюда. Но зачем и куда мне выбираться? Здесь — хоть и условная, но безопасность, там — пепелище и разрушенная жизнь. А что если я ошибаюсь? Ведь мои близкие остались там, за забором, и ждут, когда я вернусь. Может, уже пора?
Я огляделась по сторонам. Соседки по палате разгадывали сканворды, Сашка раскачивалась на кровати в такт музыке. Кто эти люди мне? Просто случайные попутчики, с которыми вряд ли нас сведет судьба в реальном мире.
В коридоре кто-то громко кричал. Я спряталась под одеяло и крепко зажмурилась.
8
Осень опожарила листья красным и желтым. По ночам стало холодно спать, мы кутались в двое одеял — по второму своровали из пустовавшей палаты.
Софа вдруг сделалась здоровой и засобиралась домой. Там ее никто не ждал, но она дико захотела вернуться. Лиза давно выписалась, Сашку вот-вот должны были забрать в детский дом. Я же шныряла по коридору отделения, ожидая встречи с врачом, которая все никак не случалась, а днем перезванивалась с мамой.
— Ну как ты? — обеспокоено спрашивала она.
— Все так же. Ничего не меняется. — отвечала я неизменно всякий раз.
Все и в самом деле не менялось. Я как будто застыла в одном состоянии и никак не могла из него выбраться. Господи, отвяжите! Невыносимо…
В конце концов мне сменили лечение, я стала посещать групповую терапию, где мы с другими пациентками под чутким взором Сергея Константиновича делились накопившимися проблемами. Подруги заметили, что я начала улыбаться.
— Да ничего подобного, — возражала я. — Мне НЕ лучше.
— Маша, но мы же видим, что это не так, со стороны, возможно, виднее, —настаивали они.
— Вы не понимаете! Я плохо себя чувствую! Мне нужно лечение, а я его не получаю!
— Ты здесь уже очень долго, — заметила Лера. — Что если они просто не могут тебе помочь?
— А кто же мне тогда поможет?
— Мы. И врачи за пределами больницы.
Пару дней спустя меня вызвала к себе заведующая.
— Ну что, мне пора тебя выписывать.
«Что? Нет, постойте! Почему?», — подумала я, но вслух ничего не сказала. Однако врач словно прочитала мои мысли.
— У меня нет причин оставлять тебя здесь. Ты себя инвалидизируешь, хочешь спрятаться здесь от проблем. Но бесконечно прятаться не получится, понимаешь?
Ком подступил к горлу.
— Я тебя не гоню. Сегодня среда, выписывайся в понедельник.
Я вышла из кабинета на ватных ногах. Мне казалось, что меня предали. Инвалидизирую себя? Правда? Я боюсь возвращаться домой, потому что там —пепелище, на котором я тлею, там руины, осколки. Там смерть. Вернуться туда значит проиграть жизни. Остаться — значит выиграть время. Но теперь меня гнали из места, которое стало моим убежищем.
Остаток недели я провела в тоскливом расположении духа, которое вдруг – как это и бывает у людей с биполярным расстройством: внезапно, без предупреждения и подготовки — изменилось к понедельнику. Неожиданно я почувствовала, что мне и в самом деле пора уходить – не оборачиваясь назад.
Больница, на два месяца превратившаяся в убежище, снова стала тюрьмой, из которой захотелось сбежать на волю. Туда, где все по-настоящему, где есть и время, и зеркала, а Грегор Замза — всего лишь книжный персонаж. Пора было возвращаться домой.
***
Теплый осенний воздух обнял меня на улице. Суетливые белки куда-то понесли дубовые желуди. Уличный кот лениво растянулся в тени. Мне вдруг стало так хорошо, что я рассмеялась — громко, в голос, разрушая дремотную тишину сонного больничного часа.
Отвязалась!
Лера окликнула меня.
_____________________________
Примечания:
1. Грегор Замза — герой новеллы (или повести) Франца Кафки «Превращение» (1915 г.), пражский коммивояжер, превратившийся в мерзкое насекомое и ставший невольным пленником и мучителем своей семьи.
2. «Помни имя свое» — «Жестокость»
ЛитСовет
Только что