Читать онлайн "Под небом красного флага"
Глава: "Часть I "До бури"."
Эпиграф:
"История — это не что иное, как борьба памяти с забвением."
Милан Кундера
Я посвящаю этот роман моей бабушке Елизавете, дедушке Ивану, прабабушке Наталье, прадедушкам Фёдору, Михаилу.
А также всем доблестным героям Великой Отечественной войны.
Спасибо за победу! Спасибо за жизнь!
С уважением,
Евгения Любимова
Введение
Глава 1. Начало краха
г. Москва, 1910-е
Москва в те годы находилась на переломе эпох.
На улицах всё ещё скрипели конки, ездили первые электрические трамваи и стучали по брусчатке копыта извозчика. В воздухе витали запахи угля, лошадей, пыли и ароматной сдобы. Купеческие особняки соседствовали с доходными домами, над которыми возвышались кресты церквей и купола монастырей.
Город будто бы замер между стариной и грядущей бурей. Женщины в турнюрах, мужчины в котелках и сюртуках, дети с чёлками под горшок. Таковым был культурный облик старой Москвы.. На Пречистенке прогуливались гувернантки с детьми, в лавках торговали сбитнем и пряниками, в трактирах подавались щи, кулебяки и чай с вареньем в самоварах.
На Арбате и Тверской можно было встретить студента в пенсне, обсуждающего с товарищем Блока и Мережковского. В воздухе ощущалась едва уловимая идея перемен: газетчики кричали заголовки, в кофейнях спорили о социализме, модерн тонко пробирался в архитектуру, а молодёжь жадно ловила дыхание Европы.
И всё же Москва оставалась глубоко православной. По утрам был слышен колокольный звон, шли службы, люди крестились, проходя мимо храмов. В храмах — свечи, ладан, старушки в тёмных платках, шепчущие акафисты, и тишина перед бурей, которую ещё никто не мог предугадать.
Глава 2. Семья Лазаревы
Москва, 1910-е
Виктор Лазарев шёл по Арбату, прижимая к боку папку с рукописями. Он не спешил — знал, что опоздает, как всегда, но не хотел торопиться: мартовское солнце пробивалось сквозь пыльные облака, и редкие снежинки кружились в воздухе, словно задерживая весну. На нём было длинное серое пальто, слегка потёртое у воротника, и мягкая шляпа, сдвинутая чуть набок. Густые тёмные волосы выбивались из-под полей, а в глазах — карих, внимательных — проскальзывал задумчивый блеск, свойственный поэтам и прозаикам.
Он был человеком ума, погруженности в себя, и строк, мелькающих то и дело в его голове. Воспитанный в интеллигентной семье коренных москвичей, Виктор с детства привык к книгам, беседам и звуку старого рояля в соседней комнате.
Его отец, Константин Дмитриевич, был строг, молчалив и весьма уважаем — известный юрист, предпочитавший факты страстям. Матушка Вера Михайловна была словно его тенью — всегда одета в тёмное, с молитвенником в руках и печальным взглядом. Она любила вслух размышлять о Боге, о жертве Христа, словно прививала Виктору склонность к меланхолии. Он всегда молча слушал, не перебивая, показывая свое почитание родителей, как было сказано в Божьих Заповедях. Но он всегда был открыт в своих познаниях, искал какую-то игру, сюжет, постановку, самовыражение.
Он родился и вырос на Арбате — в той самой Москве, где купцы ходили в церковь с кружевными платками на тростях, а студенты мечтали о поэмах и революции одновременно. Его старший брат Алексей был именно таким — порывистым, огненным, уехавшим в Европу. Он будто навсегда остался в телеграммах, обрывках писем и взгляде отца, что мрачнел всякий раз, когда кто-то произноси имя его старшего сына.
Виктор выбрал путь слова. Он учился в Университете — сперва из уважения к отцу, потом — из-за влюблённости в Чехова, Гумилёва, Блока. Он бродил по Мясницкой, слушал лекции в душных аудиториях, а по вечерам писал в тетрадях, которые никто пока не читал, кроме него. Ему нравилось наблюдать, как меняется Москва — как на булыжниках появляются первые следы от шин резиновых покрышек, как на смену извозчикам приходят автомобили, как исчезают старые вывески, уступая место новым — кричащим, уверенным, почти дерзким.
Он чувствовал, что всё вокруг готовится к глобальным переменам, но сам жил между строк, будто не желая выбирать какую-то одну сторону происходящего.
Виктор шёл медленно, будто боялся спугнуть утро. Арбат ещё дремал под пыльной серой дымкой, но из лавок уже доносились ароматы свежего хлеба и копчёной рыбы, а на углу семинарист спорил с офицером о статье в «Русской мысли». Виктор проходя мимо, ловил каждое слово, словно всё происходящее — часть незавершённого романа.
Он не считал себя революционером, но и равнодушным оставаться не мог. Чувствовал, что слово — это оружие. Не сабля, не прокламация, а строка, от которой щемит сердце.
В груди у него жило ощущение перехода из одного мира в другой, как будто он шёл по мосту, за которым не видно берега.
Иногда он вспоминал брата. Алексей был на пять лет старше и всегда смотрел в сторону горизонта.
— Ты не боишься уехать один? — когда-то спросил его Виктор.
— Боюсь остаться, братец — ответил Алексей, — здесь всё как будто застыло.
Он уезжал в Литву. Сначала — по делам, потом — по убеждениям. С тех пор — только письма, пахнущие чужой бумагой и свободой, которую Виктор не понимал.
Иногда он завидовал брату.
Иногда — жалел его.
Но никогда — не осуждал.
Дом, в котором вырос Виктор Лазарев, стоял на тихой арбатской улице — жёлтое фасадное здание с кованым балконом, под которым всегда цвели сирень и герань в глиняных ящиках. Их квартира занимала второй этаж, и каждый уголок дышал историей и умиротворением.
В гостиной стены были заставлены шкафами с книгами, на полках рядом стояли толстые тома юриспруденции и поэтические сборники, а над фортепиано висел портрет Ломоносова, выцветший от солнца.
Отец, Константин Дмитриевич Лазарев, любил порядок, говорил негромко, но весомо — его речи слушали даже соседи, когда он читал лекции студентам у себя в кабинете.
Мать, Елизавета, в девичестве Грекова, была совсем другой — с мягким взглядом, вечно в чёрном бархате, она напоминала викторианскую героиню, то ли вышедшую из романа, то ли оставшуюся в нём навсегда. Каждый вечер она играла на фортепиано Бетховена или Шумана, и Виктор, лежа на диване, слушал неумолимую классику, словно это был голос города, которому ещё только предстояло проснуться.
Их дом не был богатым, но был глубоко культурным. Вечерами приходили интеллигентные гости — преподаватели, писатели, артисты Малого театра. Разговоры шли о литературе, законе, Боге, Чехове, войне в Японии, утраченной вере, и вновь — о Чехове.
Именно здесь, среди чашек с жасминовым чаем, запаха воска, и в приглушённом свете, Виктор формировался как человек поэзии и культуры. Он знал цену слову и чувствовал, когда оно теряло смысл — в политике, в газетах, в дешёвых брошюрах.
Ещё студентом он начал посещать кружок молодых драматургов — тот самый, что располагался в старом доходном доме на Арбате. Там, в пыльных стенах, под тусклым светом, проходили читки, споры, попытки репетиций. Это был воздух свободы — пусть сырой, пусть на фанерной сцене, но с настоящим ожиданием, что слово может зазвучать. Он чувствовал: именно здесь рождается то, что не умрёт вместе с эпохой.
Именно в этом здании, простом и ничем не примечательном на первый взгляд, спустя несколько лет появится Театр имени Вахтангова — один из тех, что уцелеет в вихре перемен. Но пока это была просто сцена, где юноши в заплатанных пиджаках и девушки с глазами, полными идей, пытались прикоснуться к вечному.
Первые пьесы Виктора не были громкими. Но одна из них — тёплая, точная, лишённая пафоса — понравилась одному из частных театров, и он получил приглашение: неофициальное, но обнадёживающее.
Он всё ещё жил в родительском доме, делил время между книгами, лекциями и репетициями, и даже не догадывался, что совсем скоро — ранней весной 1914 года — его жизнь изменится.
Глава 3. Знакомство с Анной
Москва, 1941г.
Однажды, ранней весной, Виктор пришёл на репетицию в частный драматический театр, где ставили его пьесу. Она была наивна, местами сыровата, но режиссёр увидел в ней честность и внутреннюю искру. Актёры были новичками, студентами, но любознательными и старательными.
Зал был прохладным, пахло пылью и гримом. На сцене работали над сценой второго акта, и Виктор, сидя в кресле с замятыми подлокотниками, записывал что-то в тетрадь.
В какой-то момент он услышал первые аккорды рояля. Это было что-то нежное, зыбкое — не из партитуры пьесы. Он поднял взгляд.
У стены, полускрытая декорацией и светом софита, сидела девушка в светлом платье, с аккуратно уложенными светлыми волосами, и её руки легко скользили по клавишам. Она не смотрела на партитуру. Она жила в этой музыке, как в дыхании.
Он не знал её имени.
Но впервые за долгое время почувствовал умиротворение внутри своего напряжённого ума.
Репетиция закончилась неожиданно резко — режиссёр захлопнув папку, сказал:
— На сегодня всё. Голос у вас есть, а вот чувства пока — на перроне.
Актёры разошлись в сторону гримёрок, кто-то засмеялся, кто-то потянулся к зеркалу. Свет погас на сцене, остались только боковые лампы, да негромкие аккорды фортепиано — словно кто-то не хотел отпускать вечер.
Виктор медленно поднялся с кресла. Он почувствовал, как музыка тянет его к источнику — не столько из любопытства, сколько по внутреннему закону притяжения.
Она всё ещё сидела у рояля. Светлые волосы были собраны в мягкий узел, с лёгкими завитками у висков — так причёсываются юные музы кантилены, ещё не успевшие устать от жизни. Пальцы её легко касались клавиш — будто перебирали шёлковые нити воспоминаний. На лице — ни позы, ни кокетства, только сосредоточенность и подлинная простота.
Он приблизился, чуть замедлив шаг — как входят в комнату, где звучит молитва.
— Простите… — произнёс он негромко.
Она обратила свой взор на начинающего драматурга.
Серо-голубой взгляд её был ясен, чуть прищурен — не от света, не от сомнения, а словно в ожидании ответа.
— Вы сегодня играли не по нотам, — сказал он.
— А вы писали не по правилам. Квиты, — ответила она с лёгкой улыбкой.
— Лазарев. Виктор.
— Анна. Просто Анна. Я аккомпаниатор… временно.
— В этом “временно” больше будущего, чем в чужих вечностях. Вы играли так, будто прочувствовали замысел пьесы до того, как она обрёла форму.
— А вы писали, как будто ещё не решили, кого любите больше — актрису или зрителя.
Он рассмеялся — негромко, искренне. Смех не оборонял, не скрывал, а открывал. Он почувствовал себя разоблаченным, но не уязвлённым — напротив, удивительно живым.
— Может, вы сыграете ещё что-нибудь? — спросил он.
— А вы — прочтёте следующий акт?
Анна чуть склонила голову — то ли в знак согласия, то ли просто в такт мысли — и вновь заиграла. Вальс — неуверенный, ироничный, с отголосками Шопена, но с каким-то её, собственным дыханием.
Виктор присел на край сцены.
Зал был пуст.
Только он и эта удивительная молодая пианистка.
Проникновенно звучали ноты, и у присутствующих вдруг возникло неуловимое чувство, что что-то начиналось.
Анна родилась в доме, где всегда играла музыка, но никого и никогда это не раздражало, и никто никогда не кричал и не ругался.
Их квартира в районе Чистых прудов напоминала музыкальную шкатулку — с нотами на пюпитрах, натёртыми до блеска клавишами фортепиано и вечным запахом полированного дерева.
Отец, Иван Белов, был вдумчивым и немного отстранённым скрипачом, преподававшим в консерватории. Он говорил мало, играл утончённо и, как любила повторять мама, "чувствовал ноты кожей".
Мать, Софья Полянская, происходила из семьи земских врачей, но сама посвятила себя педагогике. Она преподавала в женской гимназии — французский язык, этикет и основы изящных искусств. По сути, она передала дочери не только знания, но и вкус, дисциплину, сдержанную строгость, безупречно и без лишних слов.
Девушка училась в Музыкальном училище имени Гнесиных — поступила по настоянию отца, с лёгкостью прошла вступительные, играла Баха и Шопена с той тонкой интонацией, которую не выучишь — только почувствуешь. Девочка была одаренной. Преподаватели хвалили, пророчили светлое будущее, большую сцену.
Отец мечтал видеть её на концертной эстраде, в залах, полных публики. Хотел, чтобы она стала настоящей пианисткой — как он. Чтобы играла с оркестром, стоя под светом рампы, и чтобы её имя звучало в афишах.
Анна могла бы — но не захотела.
Её влекло нечто другое, особенное. Слава не интересовала молодую пианистку, а вот подлинность слов, их игра — совсем другое дело. К театру, где чувства произносятся вслух, её тянуло с детства. К сцене, где музыка не в центре, а — между строк.
Актёрская игра вызывала в ней особый, волнительный трепет — будоражащий, зовущий, не отпускающий. Ей хотелось подыгрывать пьесам музыкально, словно она — безмолвный актёр клавиш и нот, не говорящий словами, но вовлечённый в действие не меньше остальных.
Она не спорила с отцом, не разрушала его ожиданий — просто пошла своим путём. Стала аккомпаниатором при частных постановках, а позже — начала преподавать на дому, давая уроки детям из соседних домов, не бросая музыку, но сделав её частью жизни, а не особой миссией.
Когда она впервые услышала текст Виктора, то сразу узнала в его строках то, чего столько лет искала в нотах:
"Если боль нельзя выразить словами — её надо сыграть.
Если слово предаёт — остаётся молчание.
Но и в нём можно услышать желание жизни…"
Не только эти слова затронули струны её тонкой музыкальной души, но и театральная пауза после них.
Тишина между словами...
Та самая, в которой живёт истина.
Сдержанное чувство, не выставленное напоказ. Глубина, отображенная не звуком, а его отсутствием.
Она поняла: этот человек чувствует так же. И именно тогда, в том зале, в тишине между сценами, она его заметила. Раньше, чем он её.
Глава 4. Кофейня на Мясницкой
Москва, 1914г.
Через пару дней после репетиции Виктор зашёл в маленькую кофейню на Мясницкой — ту самую, где столики стояли слишком близко друг к другу, официанты вечно спешили, а чай подавали в тонких стаканах с подстаканниками, обжигающими пальцы.
Он любил это место не за уют — его там почти не было, — а за шум голосов. Здесь обсуждали всё: Метерлинка, Льва Толстого, национальный вопрос, реформы Столыпина, музыку Дебюсси и грядущие выборы в Думу. Здесь, как говорил один знакомый журналист, "слышно, как страна дышит, пока ещё жива".
Григорий уже сидел за столиком у окна — подтянутый, с прямой осанкой, в гимнастёрке под пальто. Он не курил, не жестикулировал — просто ждал, облокотившись на стол. Его взгляд всегда был чуть напряжённым, сосредоточенным, будто он мысленно рассчитывал угол атаки невидимого крыла.
— Опаздываешь, как всегда, — сказал он вместо приветствия.— А ты приходишь раньше, как инженер.— Потому что время — не абстракция. Оно уходит, и никого не ждёт.
Виктор усмехнулся и сел.
Они были разными: один мечтал сценами, другой — чертежами, но именно это и придавало их разговорам живость.
— Ты видел афиши? — спросил Григорий, отпивая чай. — Германия усиливает армию. Газеты пишут, будто готовятся к чему-то масштабному.— Газеты пишут, чтобы их читали, — парировал Виктор и окинул взглядом публику в кафе.— А империи? Они тоже просто так маршируют вдоль границ? — буркнул Григорий и вновь сделал глоток горячего чаю. Казалось, он нарочно не давал ему остыть.
Виктор пожал плечами:— Быть может. Только, признаться, меня нынче более тревожит дурная труппа, нежели германские штыки.— Ты всё ещё шутишь, когда пора бы уж и тревогу бить.— А ты, как всегда, забегаешь вперёд. Уравновешиваем друг друга, стало быть.
Григорий на миг задумался, затем, понизив голос, произнёс:— Витя... ты веришь, что всё останется, как прежде?— Увы, нет.— Я — тоже..
Они молчали. За окном прошёл молодой священник в рясе, в противоположном углу кто-то спорил о том, имеет ли право женщина преподавать в гимназии. Москва шевелилась, не зная, что под кожей города уже зреет очаг кровопролития.
— Ты говорил, у тебя брат в Литве? — спросил Григорий.— Да. Алексей. Уехал давно.— По убеждению?— По беспокойству. Он не мог здесь дышать.— А ты можешь?— Пока да. Пока пишу.
Виктор отпил чай и посмотрел в окно. Где-то в другом районе, может быть, она — Анна — играла на рояле, и мир всё ещё держался на звуке её игры, на словах, что ещё не сказаны, и на дружбе, что выдерживается временем.
Он словно на минуту смутился, будто бы это имя прозвучало слишком громко — даже в мыслях. Но Григорий уловил перемену в его лице и взглянул на друга чуть внимательнее.
— Кто она? — спросил он спокойно.Виктор не сразу ответил.— Музыка. Слова. Тишина. Всё в одном человеке.— Ты о женщине или о пьесе?— О ней, — мягко улыбнулся Виктор. — Пианистка. Мы познакомились на репетиции. Она аккомпанировала — и остановилась именно тогда, когда это было нужно. Представь себе: услышать паузу. Настоящую. Не заминку, а смысл.
Григорий чуть вскинул брови.— Значит, ты всерьёз.— Я не знаю. Но когда она играет — будто оживают мои строчки. Не на бумаге, а в пространстве.— И как её зовут?— Анна.
Григорий кивнул, не улыбаясь, но в голосе прозвучало тепло:— Значит, запомню. Кто знает… может, однажды и я услышу такую паузу.
Он сказал это почти буднично — но Виктор уловил в голосе друга едва заметную усталость, как будто тот признался не в зависти, а в отсутствии чего-то важного.Того, что ещё не пришло в его жизнь.И пауза, которую он имел в виду, была, скорее всего, не музыкальной.
Глава 5. Знакомство Виктора и Григория
Они познакомились весной 1911 года — в одном из залов Политехнического музея, где проходил открытый диспут студентов разных вузов.
Тема звучала амбициозно: «Человек как творец: искусство против прогресса».
Коридоры были полны — запах мокрых плащей, свежих чернил, сигарет, звенящего возбуждения перед спором.
Виктор Лазарев — студент историко-филологического факультета Императорского Московского университета — сидел ближе к кафедре. Он не перебивал, не шептался, не смеялся, как многие, — просто слушал. Когда ему дали слово, он встал и сказал, чётко, без пафоса:
— Искусство — не средство, а цель. Прогресс без культуры даёт технику без совести.
В воздухе повисла пауза.
Из угла раздался голос:
— Или наоборот — культуру без смысла.
Все обернулись. Это был чуть выше среднего роста, коротко подстриженный молодой человек в студенческой форме Императорского Московского технического училища — будущей Бауманки.
Его звали Григорий Рогов, и его взгляд был спокоен, а голос сдержан, но точен:
— Пока вы спорите о смыслах, в небе уже летят аэропланы. Время перестаёт ждать поэтов.
Зал зашевелился. Кто-то усмехнулся, а кто-то зааплодировал.
Виктор ничего не ответил — лишь слегка улыбнулся и сел. Но после диспута, у вешалки, подошёл к нему:
— Вы уверены, что поэты — это прошлое?
— Я думаю, они слишком часто запаздывают.
— Значит, надо догонять. Или летать выше.
Они переглянулись. Улыбнулись.
Так началась дружба двух разных людей — драматурга и инженера, мечтателя и практика, земли и воздуха.
Позже, за чашкой чая, Григорий поведал о себе:
— Я учусь в Техническом училище. Нас уже начинают называть “бауманцами”, хоть официально так никто не говорит.
— Вы хотите строить мосты?
— Нет. Я хочу строить крылья. Чтобы человек поднялся над страхом. Над войнами. Над границами.
С тех пор они спорили часто, но уважали друг друга безоговорочно.
Одному было важно звучание слова, другому — сила конструкции. Но оба верили, что мир меняется — когда кто-то поднимает голову и говорит: “Можно иначе.”
Однажды, в маленькой чайной на Сретенке, где пахло сушёной мятой и газетной бумагой, они сидели за столиком у окна. Студенты за соседним столиком обсуждали Чехова, кто-то спорил про Струве, за прилавком гремел самовар. Григорий и Виктор уже говорили не как случайные собеседники, а как приятели, которым интересно выслушать друг друга до конца.
— Ты всерьёз хочешь связать жизнь с театром? — спросил Григорий, отодвигая чашку.
— Не просто связать, — Виктор прищурился, глядя сквозь мутное стекло на улицу. — Я хочу поставить такую пьесу, чтобы на неё пришла вся Москва. Не только театралы — прачки, булочники, студенты, инженеры. Чтобы говорили о ней в очередях за керосином и в профессорских гостиных.
Он усмехнулся, будто хотел сгладить серьёзность слов.
— Чтобы влюблялись после финального акта. Влюблялись в жизнь. И чтобы хоть кто-то был понят, и вышел из зала с мыслью: "Я не один в этом жестоком, холодном мире".
— Сильно, и возможно — кивнул Григорий. — Но мне ближе не сцена, а небо.
Он молчал с минуту, затем продолжил.
— Я хочу построить самолёт. Не просто машину — крылья. Такие, чтобы человек мог подняться над собой. Над своим страхом. Над тем, что сдерживает и даёт полёт и освобождение.
— То есть — не убежать, а воспарить?
— Именно. Убегают — когда боятся. Взлетают — когда верят.
Они молча посмотрели в окно. У каждого из них в голове была своя сцена. Свой чертёж.
На улицах виделись разные бытовые картины: как бежит по мостовой мальчишка с газетой, как лошадь, впряжённая в телегу, цокает копытом по мокрой земле, а лужи отражают тучи на небе. Дождь шёл уже который день.
— Думаешь, получится? — тихо спросил Виктор.
— У нас? — Григорий усмехнулся. — Если не у нас — то у кого?
Так, в ту весеннюю пору, началась дружба двух мечтателей: одного — с чернильными пальцами, другого — с руками, пахнущими маслом и медью.
Они не клялись, не обещали.
Просто — запоминали друг друга на всю жизнь.
Глава 6. На стыке веков. Венчание Виктора и Анны
Москва, 1910–1915 гг.
Москва в начале нового десятилетия жила на грани звона и тишины.На Никольской и Тверской кипела жизнь — дамы носили шляпки с вуалями, а у входа в кофейню стояли гимназисты с томиком Блока в кармане.Но в тиши купеческих особняков, где шёлк шуршал тише молитвы, ещё царила старая Царская Россия.Город словно не знал, чем он станет: Европой или Православным царством, лабораторией будущего или пьесой на закате. Он колебался, как человек у зеркала, не решаясь надеть форму и маску.
Виктор и Анна познакомились ранней весной 1914 года — на пробной репетиции небольшого спектакля, где он был автором, а она — приглашённой пианисткой.Он был высок, задумчив, со взглядом поэта, она — светловолосая, сдержанная, но с ловкостью в пальцах, словно в её молчании жила музыка.Они стали видеться всё чаще — сначала в театре, в книжных лавках, потом в доме Лазаревых, где Анна впервые услышала, как отец Виктора рассуждает о праве, а матушка играет Бетховена с дрожью в пальцах.Анна явно почувствовала: здесь — её место.Виктор же не спешил. Он долго ходил вокруг своих чувств, обдумывал их, вычитывал, словно каждое слово о любви — сцена в его пьесе. Но однажды, после спектакля, он сказал:— Я хочу, чтобы ты играла в моей жизни, не только на сцене.— А я давно играю, Виктор. Ты просто не слушал.Они обвенчались осенью 1915 года — скромно, в храме на Остоженке. Без пышности, без оркестра. Только самые близкие, старинный хор и двое, смотрящие в одну сторону своего общего будущего.
Глава 7. Григорий и Наталья
Москва, 1914 г.
В том же году, летом, в инженерном кружке при Политехническом институте, где Григорий читал лекцию о механике полёта, появилась Наталья Логинова — студентка медицинских курсов, пришедшая с подругой просто "послушать, что говорят эти мужчины об инженерии".Григорий не заметил её сразу — он был увлечён чертежами. Но когда во время перерыва она подошла и сказала:— Вы говорите о воздушных потоках, как будто они — живые.— А разве нет? — удивился он.— Если бы вы лечили раненых, вы бы так не влюблялись в высоту.Он усмехнулся. Её голос не был дерзким — скорее, усталым и знающим, но с задоринкой.Они разговорились. Потом — встретились снова, случайно. Потом — уже неслучайно.
Осенью 1914 года они стали парой. В больнице, в лекционных залах, на катке парка Сокольники — они проводили время, не требуя лишних слов.Григорий писал тогда Виктору:"Она — не из нашего круга, но из наших по духу. С ней молчать — как читать толстую книгу между строк. Я не знал, что можно любить, не мечтая, а просто — находясь рядом."
Москва встречала 1914 год в предвкушении нового сезона в Большом, нового выпуска в “Русской мысли”, новой книги Горького.
Анна учила детей музыке и тайно мечтала о ребёнке. Виктор работал над новой пьесой. Григорий строил план первого проекта малой авиационной модели. Наталья — дежурила в ночной смене.Они все ещё верили, что будущее — это что-то светлое.Что всё, что они строят — дом, семья, сцена, эпоха — устоит.
Глава 8. Революции. Конец эпохи Царской империи
Москва, 1917-1918 гг.
Москва словно застыла в лютом февральском холоде. Сугробы, чёрные от копоти, лежали у фонарей, на тротуарах валялись вырванные страницы из газет, а в воздухе витало что-то непостижимое — будто сам воздух над городом стал тоньше, как стекло перед трещиной.
Анна шла к храму, в который теперь почти никто не ходил — люди были заняты другими молитвами: "Хлеба! Свободы! Отречения!"
А она шла с молитвой тихой, древней, как сама Русь:
"Помилуй, Господи, землю нашу… не оставь её".
В храме было холодно, как в склепе. Пожилая монахиня зажигала лампаду перед образом Николая II. Никто тогда ещё не знал, что на царя уже подписан приговор.
Виктор всё ещё числился при театре. Но театр Вахтангова уже не был тем местом, где искали душу. Теперь искали "идею".
Он читал Чехова, а требовали Маяковского. Он предлагал сцены душевных метаний и поиска истины — а ему твердили: "Где ваш героизм?"
Анна видела, как он угасал.
Он плохо спал, почти не писал, говорил всё меньше, как будто слова больше не принадлежали ему. Вдохновение, казалось, навсегда покинуло начинающего драматурга.
— Ты же был голосом свободы, Витя.
— Голоса свободы больше нет. Его перекрыли лозунги.
— Пресвятая Богородица убережёт, управит страну нашу...
Вера — единственное, что придавало надежду в этом разрушенном, огромном доме под названием Царская Русь.
Анна играла — часто по заказу, а иногда для себя, просто чтобы не сойти с ума. Она стала бояться тишины. Её пальцы помнили Баха и Шумана, но чаще сами рождали что-то своё — нежные кантилены, похожие на колыбельные, хотя ребёнок ещё не планировался.
Страна рушилась на глазах. После отречения императора словно сорвался замок с двери: в Москве появились лозунги о свободе, равенстве, но с ними же пришли и ненависть, и безбожие. Храмы грабили, иконы выбрасывали на улицы, толпы срывали кресты и топтали их ногами, пели революционные песни прямо на церковных паперти.
В некоторых местах уже начинали избивать священников — и не только словами. Народная злость, копившаяся годами, изливалась теперь на святотатство. Слово «поп» стало оскорблением, а монашество — мишенью.
В январе 1918 года большевики официально отделили Церковь от государства, но по сути начали её разрушение: закрывали монастыри, изгоняли монахов, священников арестовывали, глумились над святынями, проводили расстрелы по доносам. В воздухе стояло предчувствие неменуемой гибели, а в душах воцарялся лютый страх.
В такую страну страшно было приходить маленькому человеку. Анна, чувствуя опасность, не могла забеременеть. Её тело, по всей видимости, решило за неё. А может, дело было в её супруге, Викторе? Она не знала наверняка. Доверилась Богу полностью — и будь что будет. Но, может, так даже лучше. Безопаснее. Она представляла, как играет для малыша, который будто бы находился в утробе и, кажется, внимательно слушал её игру на инструменте.
Виктор сидел в углу, в свете керосиновой лампы, с пустой тетрадью. Он не писал уже несколько недель. Но в этих мелодиях своей супруги — не грустных, не радостных, но проникновенных — вдруг проступал ритм. И он потянулся к перу.
Он не знал, что это будет. Сюжет ещё не родился. Но в голове возник образ: молодая девушка, идущая сквозь разрушение, молча несущая в себе свет, словно яркая звезда, освещая собой путь. Она шла, и у людей появлялась надежда.
Он судорожно записал:
"Сцена первая. Сумерки. Город после бури. Девушка шла босиком..."
Анна остановилась, глядя на мужа поверх клавиш. Он поднял на неё усталый взгляд:
— Может, назову её "Аврора".
Она молча кивнула. А потом, словно продолжив его мысль, добавила:
— Звучит красиво. Озаряющая светом, словно звезда...
В один серый мартовский день, пахнущий сырой шерстью и порохом, Григорий вернулся с фронта.
Он пришёл не в мундире, а в плащ-накидке, с глазами, в которых ничего не осталось от прежнего огня. Его встретила Наталья — не в праздничном наряде, а в белом халате, прямо после смены в госпитале.
Они не говорили о любви. Они просто поняли, что теперь главное — семья, потому что вокруг рушилось всё остальное.
Григорий подолгу сидел у окна, глядя в сторону соседних домов, ибо иной панорамы перед глазами не было. В руках — пустая кружка, давно остывшего чая.
Супруга Наталья — молчаливая, уставшая после тяжёлых смен в госпитале, — поддерживала мужа как могла, но её внутренний огонёк постепенно угасал под гнётом нарастающих перемен.
Григорий вернулся с фронта живым, но не цельным, как прежде. Он не мог спокойно спать. Он не мог снова мечтать. Вся страна теперь кричала — и никто не слушал.
— Как ты? — тихо спросила Наталья.
Григорий покачал головой:
— Не разумею... Пусто стало.
Он закрыл глаза. Оба долго молчали.
Но внутри будто шевельнулось что-то — не страх, не боль. Что-то, что он когда-то называл тягой к небу.
Позже он нашёл в старом ящике конспекты, написанные ещё до войны: аэродинамика, материалы, наброски планера.
Пыльные. Но цельные.
— Ты опять хочешь в небо? Наталья погладила мужа по волосам.
— Я хочу, чтобы в будущем мы жили в мире, где полёт — не роскошь, а средство. - ответил Григорий с тяжёлым вздохом.
Когда пришла весть об убийстве царской семьи, Анна не заплакала. Она просто встала перед иконой и зажгла свечу. Пламя дрожало, а сама свеча "плакала" пуще прежнего: воск стекал и капал на старый подсвечник.
— Это не конец, — тихо прошептала она, — это начало страха людского. Он теперь над всеми нами, повис черной нескончаемой тучей.. И нет тому конца.. Грех, за который придёться расплачиваться поколениями.
Анна в те дни держала под подушкой старую записку своего отца — пророчество святого Иоанна Кронштадтского, оно гласило:
"Россия отпала от Бога, отпала от Царя — и кровь потечёт рекой".
Она читала эти строки и ощущала, как они оживают на улицах: в лицах арестованных, в грязных криках на митингах, в глазах Виктора, который что-то писал в свою тетрадь и всё больше молчал.
Годы революции не были освобождением. Они были катастрофой.
Россия потеряла не только царя — она потеряла ось, на которой держалась её история.
От Ипатьевского подвала, где в ночной тишине расстреляли Государя, приближенных и его невинную семью, протянулся кровавый след, ведущий в голод, в лагеря, во Вторую мировую, и — дальше, в души людей, которые уже боялись молиться, не знали, кому верить, и не понимали, как жить дальше.
Многие святые старцы и подвижники предупреждали о грядущей смуте:
преподобный Серафим Саровский, праведный Иоанн Кронштадтский, святитель Феофан Затворник,а незадолго до самого падения — святой мученик Николай II сам принял крест своей судьбы, не отрекаясь от веры, ни от народа.
Святитель Тихон, будущий Патриарх, писал так:
"Смиренно склоняю колени пред распятием и молю: Господи, прости народу Твоему безумие его..."
Но народ, потеряв веру, потерял и компас.
Конец первой части
ЛитСовет
Только что