Читать онлайн "Азбука"

Автор: Пауль Влад

Глава: "Глава 1"

АЗБУКА

Глава первая. Культармеец

Апрель 1924 года. Поезд полз через архангельские болота, как раненое животное. Екатерина Петровна Морозова, двадцати четырёх лет отроду, она принадлежала к последнему выпуску Бестужевских курсов, но диплом уже получала в стенах Петроградского университета, наспех перекраивавшего старые гуманитарные программы под нужды советской республики. В кожаной папке лежал её диплом и мандат: организовать пункт ликвидации безграмотности среди взрослого населения деревни Заозерье.

Она была живым парадоксом: её ум был воспитан на вольной академической традиции, а теперь ей вручили поручение нести «свет пролетарской культуры» в самую глухую тьму. Но этот разлом был не главным. Главный страх был глубже, личный.

Её отца, Петра Николаевича, инженера-идеалиста, верившего, что просвещение и техника вытянут Россию из тьмы, «взяли» в 1919-м. Не как дворянина, а как «вредителя». Чья-то завистливая резолюция, чей-то неразборчивый донос в чаду Гражданской войны. Расстреляли быстро, почти между делом. Мать, умирая от голода в 21-м, сжимала её руку уже не материнской, а птичьей лапкой и хрипела: «Он ошибся не в идее... в силе. Знание не защищает. Защищает только... нужность. Стань нужной, Катя. Такой нужной, чтобы твоё дело... нельзя было отменить доносом.»

Екатерина выполнила завет. Знание стало её крепостью, её фортификацией. Пока она выполняет план — она под защитой. Пока она несёт свет — она часть машины, а не пыль под её колёсами. Эта мысль была единственным, что заглушало страх.

Деревня Заозерье была продолжением болота. Два десятка почерневших изб стояли у чёрной воды озера Круглое. Воздух пах гнилым тростником и вековой безнадёгой.

Председатель сельсовета Федот, лицо как из сырого дерева, пробурчал:

— Изба у Анфисы, вдовы. Работать будешь в часовне. Иконы вынесли, теперь там клуб.

Изба Анфисы была тёплой и тёмной. Хозяйка, женщина с оспинами, молча поставила миску тюри — хлеб, крошенный в мутный квас. Говорила отрывисто: «воззри» вместо «посмотри», «чадо» вместо «ребёнок».

Ночью Екатерина услышала за стеной монотонное бормотание. Прильнула к щели: Анфиса сидела перед божницей, где вместо икон лежали пучки трав, берестяной конус с насечками и связка тонких деревянных пластин — тоже с вырезанными узорами, но другими, более простыми. Женщина водила пальцем по этим насечкам и напевала густым, низким голосом — не молитву, а разговор с кем-то невидимым.

Глава вторая. Часовня

В старой часовне пахло мышами и тленом. На первое занятие пришли семеро: пятеро мужиков средних лет со скрещенными руками и две молодухи, сгорбившиеся, прячущие ладони в подолах. Лица были пустыми, как вытоптанное поле.

Екатерина развесила плакаты: «Трактор — друг крестьянина», «Наука победит суеверие». Начала с азов: «А-а-а… Ар-ба…»

Взгляды учеников скользили по плакатам, не задерживаясь. Они физически присутствовали, но внимание их было где-то далеко — будто они слушали не её, а какой-то другой, параллельный шум.

В середине урока дверь скрипнула без стука. Вошел Федот, а за ним — старуха, которую Екатерина видела у колодца. Высушенная, как корень, в тёмном платке. Ни на кого не глядя, она прошла к печке-голландке. Но не для того, чтобы погреться. Она начала медленно обходить печь по кругу, держа ладонь раскрытой в нескольких сантиметрах от чугуна. Её пальцы вздрагивали, будто ощупывая невидимые, упругие границы, которые простой глаз не видел. Казалось, она проверяла не тепло, а невидимую, но ощутимую грань — как слепой читает выпуклые буквы. Потом она остановилась у угла, где висел плакат с алфавитом. Губы её беззвучно зашевелились, глаза сузились в щелочки. Она плюнула через левое плечо на пол, точно под нарисованную букву «Ы», и вышла так же бесшумно.

Тишина в часовне стала густой, тягучей. Один из мужиков, Ванька, сидевший ближе всех к тому углу, побледнел и начал теребить мочку уха.

— Что с тобой? — спросила Екатерина.

— Ухо горит… — прошептал он, не глядя на неё. — Как будто её плевок на меня попал… Ох, тётка, отпусти ты нас…

Занятие рассыпалось. Взрослые ученики ушли, не дожидаясь конца, избегая её взгляда.

После урока, когда в часовне осталась одна, Екатерину охватила острая, унизительная досада. Она смотрела на свои яркие плакаты, на разбросанные буквари. Всё это казалось теперь жалким и бумажным перед лицом какой-то плотной, молчаливой стены. Иррациональный гнев поднимался внутри — не на этих людей, а на саму себя, на свою беспомощность. Она готовилась к простому, почти техническому делу: научить читать. Преодолеть пустоту. А здесь... здесь пустоты не было. Здесь всё было до краёв наполнено чем-то другим. Тёмным, непонятным, но цельным. Анфиса с её дощечками. Маремьяна, ощупывающая воздух у печи. Их молчание было не отсутствием знаний, а иным знанием. И её буквы, её "А-а-а!" были для этого знания не светом, а грубым, чужеродным шумом, раздирающим тишину, в которой они жили. Она приехала бороться с безграмотностью, а оказалось, что предстоит бороться с целым замкнутым миром — с упрямым, страшным в своей древности невежеством, которое не хочет уступать.

Вечером, за ужином, Екатерина долго молчала, ковыряя ложкой в тюре. В голове складывалась карта не из домов и улиц, а из молчаливых связей. Взгляд Маремьяны, скользнувший по Анфисе у колодца. Одинаковый, едва уловимый жест, которым обе женщины поправляли платок. Это был не быт. Это была система. И Анфиса в ней — не простая хозяйка, а узел, центр.

Она отложила ложку и спросила не как посторонняя, а как человек, обращающийся к ответственному лицу:

— Кто эта старуха, что сегодня в часовню заходила? И что она там делала? Я видела, но не поняла.

Она ждала не сплетни, а расшифровку. И Анфиса это уловила.

— Маремьяна. Она… примечает. Не всегда глазами.

— Что значит «примечает»?

— Значит, что место новое чувствует. Твои письмена. Они для неё как чужая речь на свадьбе. Громкая. Режет ухо. Вот она и пошла, слух свой проверить.

— Она что, читать умеет? — у Екатерины мелькнула безумная надежда.

Анфиса посмотрела на неё, и в её взгляде было нечто вроде жалости.

— Нет. Не читает. Она понимает, что твои знаки хотят занять место. Наше место. А место это — не пустое. Вот она и плюнула. Не на букву. На место под буквой. Чтобы своё не забылось.

Глава третья. Глухие ночи

Теперь Екатерина видела деревню другими глазами. Женщины, встречаясь взглядом, отводили глаза, но не со страхом, а с напряжённым вниманием, будто прислушиваясь к тому, как звучат её шаги на их земле.

А потом начались «глухие ночи». Раз в неделю наступала странная тишина: не выли собаки, не скрипели ворота. Со стороны озера доносилось пение — не песня, а густой, ворчащий напев десятков женских голосов. Екатерина, прижавшись к окну, видела в лунном свете тёмные фигуры у воды. Они не молились. Они вступали в тягостный, древний разговор с тем, что таилось под чёрной водой.

Наутро после такой ночи на занятия приходили единицы. Анфиса ставила миску с тюрей:

— Поешь. Силы понадобятся. Для выбора.

Выбор. Казалось, вся деревня ждала, какой выбор она сделает.

— Что это было у озера? — спросила Екатерина, не в силах сдержаться.

Анфиса долго молчала, разминая в пальцах хлебную крошку.

— Озеро — оно спит. А трясина по краям — это его дыханье. Тяжёлое, чёрное. Иногда — просто тишина, что в уши давит. Иногда — вещь, что не на своём месте. Камень с лицом. Дерево, что растёт корнями вверх в воде. А после таких ночей... не ходи к воде босиком. Земля помнит тяжесть не нашу. И глазам не верь — будут врать. То дальнее сделают близким, то своё лицо в луже чужим покажут. Выбирай, учёная: слушать свои глаза или нашу глухоту.

Глава четвёртая. Проверка

Дни текли в тягучем, безрезультатном противостоянии. Но теперь Екатерина смотрела на деревню не как слепой учитель, а как неудачливый, но упрямый разведчик. Её взгляд, отточенный на поиске смысла в текстах, начал выхватывать иные тексты.

Она видела их повсюду. Не как украшение, а как письмена. Тот же сложный узел из трёх волн и кольца был вырезан на притолоке избы Анфисы — на самом видном месте, у входа. Он же, упрощённый до трёх зарубок, красовался на старом вёсле, прислонённом к сараю. Она разглядела его вышитым по подолу сарафана у Маремьяна, только цвета нитей были иные — не красные, а тёмно-синие, почти чёрные. Даже на краю глиняного горшка в избе лежал оттиск этого знака, будто его вмяли пальцем, пока глина была сырой.

Это не было искусством. Это было клеймо. Родовое, хозяйское, охранительное — она не могла понять. Но ясно было одно: где стоит этот знак — там их закон, их рубеж, их понятие. И этот конкретный знак встречался чаще других, словно был самым важным, базовым. Он висел на дверях, соприкасался с водой, был на одежде, на посуде. «Защита? — думала она, лёжа ночью и вглядываясь в потолок. — Или предупреждение? Или… обозначение принадлежности к чему-то?» Буква их алфавита. Но какое у неё значение?

Однажды она осторожно спросила у Анфисы, указывая на наличник:

— Это что за узор такой красивый?

Анфиса, не поднимая глаз от работы, ответила чужим, плоским голосом:

— Так всегда делали. Чтобы было спокойно.

И всё. Тайна осталась тайной. Но факт был налицо: знак существует. Он функционален. Он — ключ.

Именно тогда, в отчаянии от бесплодности официальных методов, её и осенила мысль. Она разбирала старые студенческие конспекты, выискивая хоть какую-то теоретическую опору, и наткнулась на обрывок лекции по народоведению. Не наука, а наивные заметки на полях: «У шаманов Сибири — обрядовые рубцы, знак посвящения, связь с миром духов… В поморских сказках — «насечки на память», чтобы не забыть дорогу в тумане…» Бредовые строчки. Но сейчас они прозвучали иначе.

Мысль оформилась с холодной ясностью, рождённой от отчаяния. Они живут в мире знаков, а не букв. Их знаки — часть тела, часть ритуала, часть тишины. Мои буквы — внешний шум. Чтобы говорить на их языке, нужно не кричать громче. Нужно… перевести. Но как перевести абстрактную «А»? Нужен ключ. Мост. А что, если этот мост — я сама?

Идея была чудовищной. Но в ней была железная логика исследователя, загнанного в угол. Если их знаки имеют силу лишь в их системе, в их крови и обряде — значит, надо встроиться в эту систему. Проверить её изнутри. На себе. Личный опыт — единственный способ получить достоверные данные. Если ничего не произойдёт — я докажу себе и им, что это суеверие. А если… «Если» она гнала прочь. Науке нужны доказательства. Жертва чистоты исследования.

Она выбрала тот самый частый узор — три волны, сплетённые с кольцом. Если это базовая «буква» их мира, то контакт должен быть наиболее явным.

Вечером, запершись в часовне, она разложила инструменты. Руки двигались автоматически — та же безжалостная чёткость, с которой она в девятнадцатом, ещё курсисткой, вшивала кишки раненому при свете коптилки. Тогда игла была изогнутой, хирургической, а рана — чужая. Теперь — прямая, а рану она готовила себе. Она не собиралась украшать себя. Она собиралась внедрить инородный код в живую ткань, как прививают оспу. Разница была в том, что та прививка имела известный результат. Эта — нет. Она протёрла кожу спиртом...

Игла входила в кожу предплечья остро и болезненно. Она не резала, а наносила тонкие, точные пунктиры, следуя контуру узора. Капля крови, немедленно стёртая, капля туши, втёртая в ранку. Боль была ясной, контролируемой, почти приятной в своей реальности. Это была работа. Шаг за шагом.

Знак был готов. Чёрный, отчётливый, инородный на её бледной коже. Она ждала. Сначала ничего. Лишь лёгкое жжение. Вот и всё. Самовнушение и не более. Она вздохнула, собираясь убирать инструменты. И в этот момент услышала. Тихий, сухой щелчок. Как ломается тонкая льдинка. Потом ещё один. Звук шёл от стены — от той самой, где когда-то висели иконы, а теперь болтался плакат «Трактор — друг крестьянина». Щели между брёвнами потемнели, будто из них сочилась старая, застывшая смола. А на её руке знак задвигался...

Она отшатнулась. Страх? Нет. Первым чувством был триумф. Ледяной, безрадостный, но триумф. Оно реально. Система существует. Я вошла в контакт.

Но триумф длился мгновение. Его сменило осознание цены. Она не просто наблюдатель теперь. Она — элемент схемы. Переменная, которая стала постоянной.

Она выбежала из часовни, прижимая рукав к зловеще пульсирующему знаку, и столкнулась на крыльце с Анфисой. Та стояла, будто ждала. Взгляд её упал на прижатую руку, потом на лицо Екатерины. В её глазах не было ни злорадства, ни удивления. Только тяжёлое, материнское укорение и бесконечная усталость.

— Ну что, учёная, — тихо и глухо сказала Анфиса. — Докопалася? Теперь знаешь, почём наше молчание? Ты не в книжку его записала. Ты в плоть свою вписала. И вырвать уже не вырвешь. Теперь ты в нём. И оно в тебе. До конца.

Глава пятая. Болезнь

Аринка, дочь Анфисы, заболела на следующий день. Жар, бред, крики: «Крючочки в глазах шевелятся!»

Маремьяна пришла, посмотрела на тетрадь, где девочка накануне выводила палочки, потом на знак на руке Екатерины.

— Разбудила, — сказала она без выражения. — Девочка твоими крючками, а ты своей иглой. Старые врата пошевелили. А за вратами — не спало.

В избе Анфисы воздух сгустился, стал вязким. Анфиса разложила свои дощечки вокруг постели дочери не по кругу, а спиралью. Взяла нож и, глядя прямо на Екатерину, надрезала себе ладонь. Капли тёмной, густой крови упали не на пол, а на определённые насечки. И она запела. Тот самый ворчащий напев, но теперь направленный, сфокусированный.

Екатерина чувствовала всё кожей. Свет лучины померк, и светиться начали сами узоры на дощечках, отбрасывая на стены пляшущие, нечеловеческие тени. Аринка корчилась, и на её щеках, на шее стали проявляться, будто проступая изнутри, серебристые черточки — того же порядка, что и на руке Екатерины. Из горла девочки вырывались не детские крики, а хриплые, гортанные звуки, складывающиеся в подобие слов.

Знак на руке Екатерины загорелся ледяным огнём. Он не болел. Он тянул из неё что-то — силу, внимание, саму жизнь. Она стояла, не в силах пошевелиться, и смотрела, как женщина с окровавленной ладонью поёт в лицо невидимому ужасу, а ребёнок превращается в носителя той же азбуки, что теперь жила в ней самой.

К утру Аринка заснула. Черточки поблёкли. Анфиса, поседевшая за ночь, будто её обсыпали пеплом.

— Видела? — Анфиса вытерла окровавленную ладонь о подол и ткнула пальцем в сторону ещё пульсирующего знака на руке Екатерины. — Оно через тебя тянулось. Знак на руке твоей — как воронка. Ты не сторонний наблюдатель, ты — провод. Цена твоего любопытства в том, что ты впустила это в себя. Теперь придётся научиться с этим жить. Или сгореть.

Глава шестая. Выход Трясины

«Оно» проснулось на следующую ночь после того отчаянного опыта.

Озеро вздохнуло — глубоко, с чавкающим звуком, будто огромные лёгкие наполнились тиной. И берег вокруг него перестал быть землёй — заплыл, задышал, стал живой, зыбкой плотью трясины. Из этого пробудившегося чрева на берег поползло нечто. Не существо. Состояние материи. Колышущийся ком чёрной, мерцающей жижи, в которой вспыхивали и потухали не обломки костей — а обломки самой реальности: сплавленные в неестественный сплав ветви, камни с проступившими насквозь контурами внутренних узоров, клочья мха, тканные из чего-то похожего на медную проволоку. Оно было слепо, но ощущало мир иначе — через потоки сил, через тишину и шум. И теперь оно чувствовало новые, резкие, чужеродные вибрации. Плакаты в часовне, её буквари, сама мысленная энергия, вложенная Екатериной в алфавит, — всё это било по его слепому сознанию, как яркий, яростный свет бьёт по глазам, запертым в вечной тьме. Эти новые «письмена» были для него не смыслом, а болью и призывом. Болью, которую хотелось погасить у источника. Призывом, ведущим прямо к той, кто их принесла.

Деревня оцепенела в животном ужасе. Мужики заперлись в избах, привалив двери тяжёлыми лавками. А женщины вышли. Не с вилами и топорами. Они вышли с дощечками, с пучками особых, горько пахнущих трав, с веретёнами, опутанными тёмными нитями. Они выстроились на краю деревни, лицом к озеру, живой, молчаливой стеной между чёрной водой и спящими детьми в избах. И запели. Тот самый коллективный гул, но теперь в нём не было вопроса, не было разговора. В нём была властная, древняя команда, обращённая не к твари, а к самой земле под ногами, к самой трясине: «Заслони. Удержи. Не пускай дальше своего края».

И Екатерина стояла в этом строю, чувствуя, как песня женщин льётся и вокруг, и сквозь неё. Она не пела — не знала слов, не верила в их силу. Но её собственное молчание было теперь иным — не молчанием учителя перед незнанием, а молчанием сообщника, вживившего в себя чужой шифр. Она принесла сюда тишину новой азбуки, а теперь сама вибрировала на частоте старой. Узоры на её коже, от запястья до плеча, пылали ледяным, белым огнём, выжигая ткань рубахи. Она смотрела на приближающуюся тварь, и в её голове — не мыслями, а на уровне пробудившегося инстинкта, того самого, что вшила в неё игла и тушь, сложилась непоколебимая уверенность. Уверенность в том, что делать дальше. Её тело, помеченное знаком, стало компасом, а её воля — стрелкой.

Она вышла на полшага вперёд, разорвав ровную линию женщин. Подняла руки, не к небу, а к земле, ладонями вниз. И выдохнула. Не звук. Тишину. Абсолютную, вакуумную тишину, которая вырвалась из её горла сгустком, физической волной, гася на миг даже гул хора.

И узоры с её кожи сошли. Не исчезли. Они отпечатались в воздухе перед ней, сложившись в огромную, сверкающую синевой паутину. Но для её создания она заплатила собственной молодостью. Она чувствовала, как из неё вытягиваются годы, силы, воспоминания о Петрограде, о запахе книг в университетской библиотеке. Она платила жизнью за каждый луч этой сети.…

Тварь, наткнувшись на сеть, завыла — звуком ломающегося льда и рвущихся сухожилий. Сеть не отталкивала её. Она впутывала, обволакивала, переписывала код реальности на её границе. Женский хор вокруг гремел, питая сеть силой коллективного страха, ярости и древней, неистовой воли к защите своего гнезда.

Противостояние вытягивало из неё последние силы. И когда наступил рассвет, для Екатерины он не принёс света — её мир погрузился в густую, беспросветную тьму истощения. В этой тьме она услышала, как тварь, лишённая подпитки, с тихим всхлипом исчезла в трясине. На берегу осталась лишь вонь распада и выжженная на траве огромная, идеально круглая проплешина.

Когда женщины уже разошлись, Екатерина подошла к краю той проплешины. Под ногами хрустело. Она наклонилась и увидела, что хрустит не пепел, а бесчисленные мелкие камушки — все гладкие, все правильной яйцевидной формы, и на каждом, будто вкраплённый в породу, мерцал тот самый знак трёх волн и кольца. Она потянулась рукой, но не посмела коснуться. Это была не память о битве. Это была новопись, выведенная на теле земли самой трясиной.

Екатерина легла на холодную землю. Узоры потухли, оставив на коже не серебристые шрамы, а глубокие, морщинистые рубцы, как у очень старой женщины. Дышать было больно. Анфиса, опустившись на корточки рядом, смочила тряпицу в отваре горькой травы и стала обтирать её лицо.

— Всё, — хрипло сказала Маремьяна, глядя на неё сверху. — Приняла службу. До конца. Теперь ты Стражница. Наша.

Екатерина с трудом повернула голову. Голос её был тих и хрипл, но слова падали чётко, как камни.

— Нет. Не приняла. Увидела. Поняла. И отвергаю.

Маремьяна аж отшатнулась.

— Отвергаешь? Ты связана кровью! Знаки на тебе!

— Знаки — не приговор, — Екатерина с нечеловеческим усилием поднялась на локти. Тело болело в каждой клетке, но разум, отмытый болью и ужасом, был ясен как никогда. — Они — знание. А знание… можно нести по-разному. Я не стану вашей Стражницей. Я останусь собой.

Глава седьмая. Третий путь

Уполномоченный из уезда приехал через неделю. Молодой, с лицом, не знавшим сомнений, в щегольской кожанке. Федот услужливо бежал рядом.

— Товарищ Морозова! — его голос резал тишину двора. — Предъявите отчёт о проделанной работе. По имеющимся у нас сведениям, за период Вашего пребывания в деревне Заозерье не обучено ни одного человека. Работа по ликвидации безграмотности сорвана!

Екатерина стояла на крыльце, запахнувшись в шаль. Под ней скрывались не только рубцы, но и внутренняя дрожь истощения. Каждое утро она просыпалась с чётким знанием: озеро спит, и сон его зыбок. Её собственные шрамы потели перед рассветом.

— Отчёт будет готов, — её голос звучал тише, но не сломлено. — Работа продолжается в ином формате.

— Каком ещё формате? — уполномоченный фыркнул. — Ликбез есть ликбез! Буквы, слоги, слова! А вы, как мне доложили, бабьими сказками занимаетесь! Это саботаж! Диверсия на культурном фронте!

Его слова ударили в самую больную точку. «Саботаж». То, за что расстреляли её отца. Её старый, ясный мир — мир мандатов, отчётов, планов — нахлынул на неё, требуя ответа. Как объяснить, что «А» — это не просто «А», а ещё и знак, который может разбудить спящую в трясине слепоту? В её голове столкнулись две несовместимые правды.

— Я… изучаю местный материал, — выдавила она. — Для адаптации методики.

— Ваша методика — учить! — отрезал уполномоченный. — У вас месяц. Если не будет явных результатов, будете отвечать по всей строгости. За срыв плана народного образования!

Той ночью ей приснилось, что она стоит у доски в чистой, светлой школе. На ней её старая, довоенная кофта. Перед ней — ряды прилежных детей. Она пишет мелом: «На-ша Ро-ди-на». И с каждым словом из стены школы проступают чёрные трещины, из которых сочится тина. Дети не замечают. Они хором повторяют: «На-ша Ро-ди-на…» А трещины растут, и из них выползают серебристые червячки знаков, обвивая её ноги. Она пытается крикнуть: «Нет!», но из горла вырывается лишь тот самый низкий, ворчащий гул «глухой ночи».

Екатерина проснулась в холодном поту. Знаки на коже глухо ныли. Она подошла к умывальнику. В тусклом отражении оцинкованного таза смотрело на неё чужое лицо: измождённое, с тёмными кругами, с морщинами у губ, которых не было год назад.

Мысли бились, как пойманные птицы, выстраиваясь в жестокую логику. Отец верил в прогресс — и его убили по навету. Мать завещала: «Стань нужной». А она стала причиной кошмара. Принесла не свет, а спичку в пороховой погреб. Так кто же она теперь? Вредитель, как её отец в глазах системы? Но если она уйдёт — пришлют другого. С новыми плакатами, с новым рвением. И всё начнётся сначала. А деревня не выдержит ещё одного «пробуждения». Значит, она должна остаться. Но как? Принять их путь — стать Стражницей? Это было бы предательством и отца, и матери, и самой себя. Тогда… что, если попытаться перевести? Не победить одну правду другой, а найти общий язык? Безумие. Но другое безумие — продолжать ломать мир, не понимая его устройства. Она не могла ни принять, ни отвергнуть. Она должна была… понять. И научить пониманию. Даже если это убьёт в ней последнюю уверенность.

Утром она пришла в часовню. Сняла плакат «Наука победит суеверие» дрожащими руками. Этот жест был болезненным, как ампутация.

Взрослые ученики пришли нехотя. Смотрели на её новые морщины, на то, как она медленно двигалась. — Сегодня, — начала она, и голос её сорвался. Она откашлялась. — Сегодня мы… будем учиться видеть по-разному.

Она нарисовала на чистом листе углём букву «А».

— Это — «А». Она живёт здесь. Её можно написать, стереть, прочитать. Она подчиняется.

Потом, с другой стороны листа, она дрожащей рукой нарисовала знак «Трясовицы».

— А это — знак. Он не подчиняется. Он… есть. Он в мире. В дрожи листа перед грозой. Его не читают. Его чувствуют.

— Ваш знак, — она указала на угольный рисунок, — как сторож. Он говорит: «Стой. Здесь опасно». Моя буква, — она ткнула пальцем в «А», — как фонарь. Она говорит: «Вот тропа. Иди осторожно, но иди». Я не прошу вас выгнать сторожа. Я прошу вас… дать ему в помощь фонарь.

Она видела, как в глазах некоторых — не всех, лишь немногих — мелькнула искра. Не принятия. Любопытства.

После урока к ней подошла одна из молодух, Марья.

— А если сторож спать захочет? А фонарь будет светить ему в глаза? Он же рассердится.

Вопрос был прямым ударом.

— Тогда, — тихо сказала Екатерина, — нужно научиться светить мягко. Не будить, а… освещать путь, не трогая сонного.

Но как? Этого она не знала. И этот «не знаю» висел над ней тяжёлым грузом.

Однажды вечером, когда она сидела над конспектом, у неё сдали нервы. Она схватила тетрадь и швырнула её в стену.

— Нельзя! — выкрикнула она в пустую избу. — Нельзя соединить несоединимое! Это ложь!

Из-за занавески вышла Анфиса. Молча подняла тетрадь.

— Кричишь. Значит, борешься ещё. Хорошо.

— Я не могу! — Екатерина уткнулась лицом в ладони. — Я разрываюсь. Что мне делать?!

— А кто сказал, что нужно принимать? — спокойно сказала Анфиса. — Ты говоришь им: «Ваш сторож, мой фонарь». А сама хочешь, чтобы твой новый свет победил старую тьму. Или чтобы тьма стала светлой. Не бывает того. Пусть тьма будет тьмой, а свет — светом. Главное — чтоб человек со светом не будил того, кто спит во тьме.

Это была не теория. Это была крестьянская мудрость сосуществования.

С этого дня Екатерина перестала пытаться соединять несоединимое. Она начала делать простое и страшно трудное: учить своему, постоянно оговариваясь о существовании их мира.

— Вот сложение. Два да два — четыре. Это всегда. Даже если… даже если в это время на озере стоит «глухая ночь». Цифры от этого не меняются. Но считать их в такую ночь… может быть, не стоит. Потому что в такую ночь считают по-другому.

— Вот буква «Д» — «дом». Дом — это где тепло, семья. А есть… «домовой». Он тоже в доме. Но он не из букв. Он из привычки дома. К нему нужно найти свои слова.

Это был мучительный, честный труд. Она не скрывала своего незнания: «Этого я не знаю. А я научу вас этому.»

И постепенно рождалось двуязычие. Взрослые ученики начинали понимать, что есть «знание школы» и есть «знание дома».

Глава восьмая. Договор

Когда через месяц приехал уполномоченный, Екатерина вынесла ему не отчёт о проценте грамотных, а ученические тетради. В одной — кривые, но читаемые слова: «мама», «изба», «труд». В другой — зарисовки: буква «Б» и рядом рисунок «берег у реки» с пояснением: «Буква «Б» — «берег». А на берегу нельзя шуметь после заката.»

Уполномоченный листал, хмурясь.

— Что это? Не по программе!

— Это — адаптация программы к местным условиям, — твёрдо сказала Екатерина. Внутри всё сжималось, но голос не дрогнул. — Учатся. И учатся не просто читать, а соотносить чтение с миром.

— Идиллии! — фыркнул он. — Ладно. Даю вам ещё полгода. Но к январю — твёрдые цифры! Процент грамотных!

Он уехал. Екатерина осталась стоять на крыльце. Она не победила. Она выиграла отсрочку. Шесть месяцев на продолжение этого мучительного пути.

Её внутренняя борьба не закончилась. Она лишь сменила форму. Теперь это была хроническая боль непринадлежности. И единственным лекарством была работа. Строительство моста, по которому, возможно, никто не пройдёт.

Однажды Маремьяна принесла ей старую, истончённую берестяную грамоту с узорами.

— Вот. Моей прабабки. Прочти.

Екатерина взглянула на грамоту. Узоры молчали. Но она, глядя на них, начала рассказывать:

— Здесь… просьба к духу леса. Здесь — предупреждение о топи. Здесь — печаль по умершему…

Маремьяна слушала, потом кивнула.

— Почти верно. Значит, не совсем слепая стала. Учи мою внучку. Нашим знакам — но твоими буквами. Пусть и моё знание не канет. Но пусть запишет его не только в память, но и на бумагу.

Это был не синтез. Это был договор.

Глава девятая. Мост

Прошло время. Из уезда пришла бумага: «Ввиду отсутствия значимых результатов пункт ликбеза в д. Заозерье подлежит закрытию. Культармейца Морозову Е.П. отозвать.»

Екатерина прочитала и положила бумагу в стол. Рядом лежала тонкая, сшитая нитками тетрадь. На обложке: «Словарь местных говоров и понятий д. Заозерье. Для учебных целей.»

В ней были зарисовки знаков с пояснениями. Записи обрядов, свойств трав, «озерных знамений» — с её научными комментариями на полях. Это был не донос. Это был документ на стыке двух правд.

Она вышла на крыльцо. Была весна. Озеро Круглое лежало чёрным зеркалом. Оно спало.

К ней подошла Аринка, держа грифельную доску. На ней: «МАМА» и «ОЗЕРО».

— Это правильно?

— Правильно, — Екатерина положила руку на её голову. Рука была покрыта шрамами-узорами. — А теперь расскажи, какое оно, озеро. Не буквами. Словами.

Девочка задумалась, глядя на воду.

— Оно… большое. И тихое. И в нём живёт сон. Длинный-длинный сон. И его лучше не будить.

— Вот видишь, — тихо сказала Екатерина. — Ты уже можешь не только почувствовать, но и назвать. Это и есть новая грамота. Чувствовать и называть. Хранить и понимать.

Она посмотрела на озеро. Она не стала своей для этого места. Не сбежала от него. Она осталась на границе. Стражницей не древнего ужаса, а хрупкого, только что возникшего диалога.

Её миссия «ликвидации безграмотности» провалилась. Но родилась другая — грамота соединения. Самая трудная из всех.

Первый мост был построен. Шаткий, непрочный, но живой.

1 / 1
Информация и главы
Обложка книги Азбука

Азбука

Пауль Влад
Глав: 1 - Статус: закончена

Оглавление

Настройки читалки
Режим чтения
Размер шрифта
Боковой отступ
Межстрочный отступ
Межбуквенный отступ
Межабзацевый отступ
Положение текста
Красная строка
Цветовая схема
Выбор шрифта