Читать онлайн "Вечность Тьмы"
Глава: "Вечность Тьмы"
Кассиан замер посреди комнаты, застыв в нетерпеливом ожидании. Он впивался взглядом в массивную дверь, пытаясь силой воли ускорить прибытие стражи.
Отец умирает.
Слова, которые ещё недавно казались немыслимыми, теперь были холодным, твёрдым фактом, вбитым в сознание каждой каплей водяных часов в углу. Император, живой бог для всей империи, Квинт Пятый… угасал. И за Кассианом вот-вот должны были прийти. Не для прощания. Для передачи абсолютной власти, инициации, и он станет Кассианом Шестым. Этот момент он представлял себе тысячу раз, тайно, в глубине души. Сейчас, в предрассветной тишине, эти фантазии вырвались наружу, окрашивая страх в цвета безумной, лихорадочной надежды: «Он наконец объяснится, — думал Кассиан, сжимая и разжимая кулаки. — Объяснит, почему всё было так. Почему кровь, почему цепи, почему бесконечные войны. Должен же быть план! Стратегия, которую я не мог понять!» Он мысленно строил диалог. Он, с достоинством, будет задавать вопросы. Отец, ослабленный, но всё ещё проницательный, откроет ему глаза на истинные причины — может, тайные культы, разъедающие империю изнутри? Или древнего, спящего врага за морем, для борьбы с которым нужна была стальная империя? То, что оправдает всё творившееся зло. И тогда Кассиан кивнет, всё поймёт, и в его глазах загорится не осуждение, а твердая решимость продолжить дело, но — своим путём. Более мудрым. Более человечным.
Он подошёл к полке, где потрёпанные свитки теснились с философскими трактатами. Пальцы сами нашли знакомые переплёты. «Диалоги о справедливом правлении» старого философа Элтара. «Трактат о естественном законе» неизвестного автора. Он перечитывал их до дыр, подчёркивая места, где говорилось о добродетели правителя, о договоре между властью и народом, о том, что сила — последний аргумент тирании, а не мудрости.
«Я запрещу пытки и кровавые зрелища на арене, — строил он планы, глядя в тёмное окно, где только-только начинала бледнеть полоса неба. — Распущу тайную полицию. Введу суды присяжных из граждан. Сниму кандалы с тех рабов, что прослужили верно двадцать лет… как первая ступенька в лестнице, что приведет к свободе каждого».
Ему казалось, что он буквально может увидеть это: изумление народа, затем — робкую радость в их глазах, а потом — волну благодарности. Его правление не будет легендой о завоеваниях. Оно станет легендой о милосердии и разуме. Он докажет, что империя может быть сильной не страхом, а справедливостью. Что меч может отдыхать в ножнах, а процветание — строиться на праведных законах, а не на грубой силе.
Внезапно его охватил прилив юношеской уверенности. Вот он, момент. Момент, когда бремя власти наконец перейдёт к тому, кто понимает истинный вес ответственности — не как силу подавления, а как ответственность за миллионы душ.
Сердце забилось чаще. Кассиан выпрямился, вдохнул полной грудью. Скоро. Скоро он войдёт в те покои не как мальчик, боящийся взгляда отца, а как наследник, готовый принять эстафету и исправить всё, что было сломано. Он зажжёт новый свет в империи. Свет, который не будет коптить от крови и страха.
Он подошёл к умывальнику, плеснул ледяной воды на лицо. В отражении в полированной медной пластине смотрело на него молодое, напряжённое, но полное решимости лицо. Лицо человека, который верит, что мир можно изменить к лучшему.
В коридоре послышались мерные шаги стражи. Пришли.
Кассиан вздрогнул, провёл рукой по волосам, поправил простую тунику. Последняя мысль перед тем, как дверь откроется, была яркой и чистой, как тот самый воображаемый свет: «Всё начинается сейчас. Всё плохое — заканчивается. Я всё исправлю. Рождается новая эпоха». Он даже представить не мог, насколько чудовищно ошибается.
Дверь в императорские покои отворилась беззвучно. Воздух был густым и тяжёлым — наполненный запахом лекарственных трав и угасающего тела. Шторы были полузадернуты, и пыльные лучи утреннего солнца выхватывали из полумрака знакомые предметы: карту империи на стене, массивный письменный стол, и в дальнем конце — ложе, на котором, почти сливаясь с тенями, лежал отец.
Кассиан замер на пороге. Он ожидал увидеть тирана на смертном одре — гордого, гневного, несгибаемого. Но перед ним был просто… старый, очень больной человек. Кости резко выпирали под тонкой кожей, некогда могучие руки беспомощно лежали на одеяле. Лишь глаза, глубоко запавшие в орбитах, сохраняли остатки того пронзительного, оценивающего взгляда, перед которым трепетала Империя.
«Подойди, Кассиан».
Голос был тихим, хриплым, лишённым всех привычных интонаций власти. Это был просто голос, не тирана и даже не императора, лишь уставшего человека.
Кассиан сделал несколько шагов, чувствуя, как готовая речь — достойная, полная скрытых упрёков и непонимания — застревает у него в горле. Он опустился на низкий табурет у ложа.
«Отец…» — начал он, и его собственный голос прозвучал неестественно громко в этой тишине.
«Я знаю, о чём ты думаешь», — прервал его император. Глаза его были прикрыты, будто ему было тяжело держать их открытыми. «Ты думаешь о реформах. О справедливости. О том, как всё исправить, создать совершенно новый порядок».
Кассиан кивнул. «Да. Именно об этом».
«Ты осуждаешь мои войны. Казни. Рабство. Ты считаешь, что я правил железом и страхом».
Это было сказано не как обвинение, а как констатация. И от этой простоты у Кассиана ёкнуло сердце. Он нашёл в себе силы ответить, стараясь, чтобы голос не дрогнул:
«Разве не могло быть иначе? Разве империя не могла быть сильной… без всей этой крови? Народ страдал, отец! И я не понимал… не понимаю, зачем это было нужно».
Эти слова вселили в будущего императора уверенность, и то, что копилось годами, готово было вырваться наружу. «Отец… зачем? Зачем казнили восставших в Сатурнии? Их можно было простить, сделать примером милосердия! А завоевания? Рабство? Мы же могли торговать, договариваться, делиться знаниями! А боги? Жрецы говорят, что мы приносим кровавые жертвы, чтобы умилостивить Мрачных Владык, остановить их гнев, но это же безумие! Если они всемогущи, зачем им наши жертвы? Мы можем бороться с глупостью и жадностью законами, просвещением!» Кассиан выдохнул, обвинения были произнесены на одном яростном дыхании.
Он ждал вспышки гнева. Оправданий о «государственной необходимости», о «жёстких решениях», которые он, молоды́й и наивный, не в силах постичь.
Но отец лишь медленно открыл глаза. В них не было гнева. Была невыразимая, какая-то немыслимая усталость.
«Ты прав, — тихо сказал отец. — Народ страдал. Страдает. И будет страдать. Не потому, что я жесток. И не потому, что ты будешь мягок».
Кассиан нахмурился. Это были не те слова, которых он ожидал, не попытка оправдаться. Это звучало как… как приговор.
«Тогда почему?» — вырвалось у него, и в голосе впервые прозвучала не детская обида, а горечь будущего правителя, видящего боль, но не видящего её причины.
Отец помолчал, глядя куда-то поверх его головы, будто собирая силы или подбирая самые щадящие слова для невыносимой истины.
«Представь, сын мой, что ты капитан корабля, — начал он, и голос его приобрёл странную, наставительную плавность. — Но не обычного. Твоего корабля… нет на картах. У него нет цели в обычном понимании. Его задача — просто… плыть. По определённому маршруту, в определённом темпе. А ветер, волны, сама стихия… они настроены против этого маршрута. Ты можешь пытаться быть добрым капитаном. Улучшать условия для команды, раздавать двойные пайки, запрещать наказания. Но если ты свернёшь с курса, чтобы избежать шторма… корабль разобьётся. Весь. Со всеми на борту. И не по твоей злой воле. Просто… таков океан. Таков неумолимый маршрут».
Кассиан слушал, всё больше теряясь. Метафора была ясна, но её суть ускользала. Какой такой «маршрут»? Какой «океан», диктующий необходимость страдания?
«Ты говоришь загадками, отец, — с досадой сказал он. — Какой курс? Чьи карты? Если есть угроза, враг — назови его! Если есть закон, выше наших — открой мне его!»
Отец вздохнул, и этот вздох был похож на стон. Он перевёл взгляд на сына, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на жалость.
«Враг не в соседнем государстве, Кассиан, и не внутри Империи. Закон — не в наших руках. Всё… сложнее. И проще. И, боюсь, нет врага, которого можно сокрушить мечом. Есть только… условия плавания. Которые нельзя изменить. Можно лишь… управлять кораблём в их рамках, пытаясь хоть как-то смягчить качку для тех, кто в трюме».
Он снова замолчал, будто давая сыну впитать эту безнадёжную истину, еще не облеченную в форму.
«Есть только понимание, сын мой. Понимание истинной природы нашего… океана. И это понимание — тяжелее короны. Оно — и есть твоё настоящее наследие. Готов ли ты его принять?»
Вопрос повис в воздухе. Кассиан, всё ещё не понимая, о чём идёт речь, но уже чувствуя надвигающуюся ледяную тяжесть, кивнул.
«Готов», — сказал он, ещё не зная, что соглашается не на власть, не на правление, а на проклятие.
Отец долго смотрел на него, будто примеряя, куда нанести первый удар. Потом его взгляд стал отстранённым, обращённым вглубь веков.
«Кассиан, — начал он, и голос его приобрёл ровную, лекторскую интонацию, — ты читал хроники. Ты знаешь историю нашего дома, империи, народов. Но ответь мне: ты когда-нибудь задумывался о повторяющихся узорах, которые прошивают всю нашу историю, как нить сквозь ткань?»
Кассиан нахмурился. Он ожидал мрачную тайну, а отец говорил о философии истории.
«Узоры? Ты имеешь в виду циклы расцвета и упадка?».
«Нет, — мягко, но твердо возразил отец. — Я говорю о другом. Возьмём… жертвоприношения. Не только в Империи, но, например, у диких горных племён Шаар’хи — они режут лучшего воина, когда их "провидец" заявляет о такой необходимости, чтобы «умилостивить Голодные Горы». У оседлых земледельцев Долины Трёх Рек — топят юную девушку в день летнего солнцестояния, чтобы «реки не вышли из берегов». На дальнем Юге — сжигают старейшину, чтобы «солнце вернулось после зимы». Разные боги. Разные ритуалы. Но суть одна: страдание и смерть как плата за выживание. Ты не находишь это… подозрительно единообразным для столь разных культур?»
Кассиан пожал плечами, чувствуя лёгкое раздражение. «Суеверия дикарей. Страх перед непонятным. Я отменю все жертвоприношения».
Отец слабо усмехнулся. «А наши триумфальные игры на арене? Где военнопленных разрывают звери, а толпа ликует? Это не суеверие. Это — зрелище. Но функция… та же. Концентрированное страдание на публике. Только имена богов меняются. Ты читал древние хроники в нашей библиотеке и что увидел? За сотни лет до Империи было то же самое. Узор повторяется, сын. Меняется лишь форма».
В комнате повисла тишина. Кассиан чувствовал, как почва под его ногами, такая твёрдая и понятная, начинает слегка колебаться.
«К чему ты ведёшь, отец?» — спросил он, и в голосе его уже не было прежней уверенности.
«Я веду к простому и очевидному вопросу, — сказал слабеющий император. — Как божественный мир может вмещать такое количество страданий? Такую звериную жестокость, пронизывающую в веках все народы всех известных нам земель? Что, если это… сама суть?»
«Сама суть? Суть чего?» — Кассиан не понял.
Отец продолжил, будто не замечая вопроса сына. — «И все эти войны, которые ты осуждаешь, все эти казни, рабство, неравенство, приносящие столько боли… что, если они — не ошибки правления, не злодейство тиранов, не глупость народа, а необходимая, неизбежная, совершенная в своем исполнении суть человеческого существования?»
Отец сделал паузу, давая словам просочиться сквозь броню юношеского идеализма.
«Ты мечтаешь выключить эту машину. Убрать страдание. Хочешь остановить дождь, потому что он мочит тебя, не задумываясь, откуда берутся тучи и для чего вообще идёт дождь».
Кассиан почувствовал холод, пробежавший по спине. Метафоры отца были прозрачны и ужасны. Он уже не говорил о политике. Он говорил о чём-то другом. О том, что мир устроен по каким-то иным, чудовищным законам.
«Для чего этот дождь страданий, отец?» — выдохнул он, уже почти боясь ответа.
Отец откинулся на подушки, и его лицо исказила гримаса невыразимой усталости.
«Вот теперь мы подходим к сути. К истине, которую хранит наш дом. Ты готов услышать ответ, для которого нет ни героического противодействия, ни благородного примирения? Только… понимание?»
Отец замолчал, оценивая эффект от своих слова. Он видел, как в глазах сына замелькали тени сомнения, растерянности, первых трещин. Этого достаточно для подготовки, — подумал он. Теперь требовалось не раскачивать почву, а выбить её из-под ног одним резким движением.
Он собрал последние силы, чтобы сесть чуть прямее. Его взгляд, прежде усталый и рассеянный, внезапно стал пронзительным и невероятно тяжёлым. Он уставился на Кассиана так, будто вбивал в него гвоздь.
«Кассиан, — произнёс он, и его голос, хриплый от болезни, обрёл странную, леденящую чёткость. — Сейчас я скажу тебе то, что говорил мне мой отец, и что говорил ему — его. Это Знание. Не мнение. Не теория. Не загадка. Это — аксиома нашего мира. После неё твой мир никогда не будет прежним. Ты не сможешь не знать этого. Оно сожжёт тебя изнутри и отстроит заново из пепла, в котором не останется ничего от того юноши, что сидит сейчас передо мной».
Он сделал паузу, давая предупреждению проникнуть до самых костей.
«Я пытался подготовить тебя, как мог. Но знай: быть готовым к этой истине — невозможно».
Кассиан замер, его дыхание стало поверхностным. Вся его философская выучка, вся благородная ярость — всё это смялось в комок под тяжестью этого взгляда и этих слов. Это было уже не беседой. Это было посвящением. Или казнью.
«Слушай теперь, и не перебивай, пока я не закончу, — продолжил отец. — Всё, что ты знаешь, — иллюзия, созданная для удобства управления. Наша империя, другие народы, войны, религии, культура, искусство, сама наша способность любить и надеяться — всё это вторично. Всё это — элементы сложной, безупречно отлаженной системы, которая существует для одной цели».
Он замолчал на секунду, набирая воздух в ослабевшие лёгкие. Последний замах перед ударом.
«Цель эта — производство. Производство особой "пищи". Её источник — страдания разумного существа. Страх. Боль. Отчаяние. Ненависть. Безысходность. Наши боги, Кассиан, — не миф. Они — реальность. Но они не творцы и не покровители. Они — фермеры. А этот мир — их ферма. А мы…»
Он выдержал мучительную паузу, глядя, как лицо сына теряет последние краски, как глаза расширяются от ещё не до конца осознанного, но уже приближающегося ужаса.
«…мы — скот. Чьи страдания — урожай. Чьи надежды — удобрение. Чьи цивилизации — просто удобная форма культивации этого урожая, который они сами и засеяли в начале этого цикла. Всё твоё желание "исправить мир" — это попытка улучшить условия в клетке, не понимая, что она находится внутри бойни. Самая жестокая война, которую я вёл, самая страшная казнь, которую я санкционировал — были не моим выбором. Я не правил империей, сын. Я был старшим пастухом на откормочной площадке».
Он снова откинулся на подушки, выдохнув вместе с воздухом последние силы. Удар был нанесён. Чисто. Безжалостно. Метафора «фермы» была выложена перед Кассианом во всей своей чудовищной, безысходной наготе.
Теперь он смотрел на сына, ожидая реакции. Ожидая того самого момента, когда всё начнёт рушиться — крика, отрицания, истерики, ступора. Именно с этой раны и начнётся настоящий разговор — долгий, мучительный и подробный, где каждое слово будет заливать эту рану не лекарством, а кислотой.
Отец сделал свою часть. Он раскрыл диагноз. Теперь предстояло объяснить симптомы, историю болезни и бесполезность всех известных методов лечения. Но первый, сокрушительный удар — был уже позади. Мир Кассиана уже был разбит. Теперь предстояло показать ему, что осколков не существует. Есть только пыль.
Удар пришёлся не в голову. Он пришёлся ниже, в солнечное сплетение, выбив воздух и мысль одновременно. Кассиан физически отшатнулся, будто его толкнули. В ушах зазвенела тишина, более громкая, чем любой крик.
Потом, через секунду, которая длилась вечность, мысли хлынули обратно — хаотичные, обрывочные, дикие.
Бред. Лихорадка. Он бредит. Болезнь свела его с ума. Это невозможно.
«Это… — его собственный голос прозвучал чужим, хриплым. — Это бред, отец. Ты бредишь. Лихорадка… я позову врачей…»
Он сделал движение, чтобы встать, но тело не слушалось. Ноги были ватными. Он лишь беспомощно замер на краю табурета.
Отец не отвёл своего тяжёлого взгляда. В нём не было ни безумия, ни горячки. Только страшная, леденящая ясность.
«Я бредил так же, когда мне открыли это, — тихо сказал он. — Кричал. Отрицал. Обвинял своего отца в безумии и предательстве. Это — первая реакция».
«Нет!» — слово вырвалось у Кассиана внезапно, с силой, которая заставила его самого вздрогнуть. Это был не аргумент, а крик раненого зверя. — «Нет! Это чудовищно! Это… Если бы это было правдой, то… то всё бессмысленно! Вся история, все победы, все жертвы… вся моя жизнь! Мои мысли, мои мечты!» Он вскочил, начиная метаться по ограниченному пространству у ложа. «Ты говоришь, что всё, во что я верил, всё, к чему стремился… это просто навоз для чьего-то поля?! Это не может быть правдой! Не может!»
Он обернулся к отцу, ища в его лице хоть тень сомнения, колебания, признака, что это ужасная шутка или испытание. Он видел только усталость и… подтверждение.
«Именно так, — прошептал отец. — Всё бессмысленно в том значении, которое ты вкладываешь в это слово. В смысле «иметь высшую, благую цель». Её нет. Есть только функция. Твои мечты о справедливости — это не зов души. Это необходимая приправа. Как у охотничьей собаки — инстинкт идти за дичью. Её вложили в тебя, чтобы ты страдал от её недостижимости или от последствий её мнимого достижения».
Кассиан схватился за голову. Ощущение было таким, будто череп вот-вот треснет от внутреннего давления. Мир плыл. Знакомые очертания комнаты — карта, стол, ложе — казались теперь бутафорией, жалким фоном для этой невыносимой истины.
«Но… но почему тогда… — он задыхался, выуживая из хаоса хоть какой-то логичный контраргумент, последний бастион. — Почему тогда есть искусство? Музыка? Почему люди способны на настоящую любовь, на искреннее добро?! Разве это… разве это тоже часть этой "фермы"?!»
Он почти выкрикнул последнее слово, и оно повисло в воздухе, грубое, чужеродное, но единственно возможное.
Отец закрыл глаза, будто вспоминая что-то.
«Самый изысканный деликатес, — сказал он тихо, — это не чистая горечь. Это сложный букет. Горький шоколад с солью. Вино с танинами. Надежда, любовь, красота, героизм… это соль. Это танины. Без них страдание было бы плоским, примитивным, как тухлая вода. Так оно становится искусством. Они — гурманы, Кассиан. А мы — сложный, многолетний урожай, который нужно правильно выращивать. А люди разводят свиней и кур для собственных нужд, считая их лишь неразумным сырьём, так почему бы "богам" не заниматься тем же самым? Любовь нужна, чтобы было что терять. Добро — чтобы было с чем контрастировать. Надежда — чтобы падение было сокрушительнее. А музыка и искусство… каталогизация и распределение продукта. Искусство фиксирует страдание, придаёт ему форму, делает его передаваемым. Плач одной вдовы останется в её хижине. Песня о её горе — обойдёт континент и заставит страдать тысячи, кто узнал в ней свою потерю. Поэт, пишущий о своём разбитом сердце, на самом деле — гонец, разносящий образцы страдания. Художники, скульпторы, музыканты — они невольные агенты Системы. Их гений — в способности сделать чужую боль осязаемой».
Кассиан опустился на табурет. Силы покинули его. Всё, что он мог — это сидеть и смотреть в пол, пока слова отца, как кислотный дождь, разъедали последние остатки его реальности.
Оставалась только пустота. И понимание, что отец не сошёл с ума. Он говорит правду. Самую страшную из возможных. Он поднял на отца взгляд. В нём уже не было возмущения. Только тихий, бездонный ужас и немой вопрос: «И что теперь?»
Именно этого момента и ждал отец. Первая фаза — шок и отрицание — завершилась. Теперь, когда защитные механизмы разума были сломлены, можно было приступить к подробному, методичному рассказу. К передаче самого Знания. Начиналась настоящая инициация.
Неконтролируемое восклицание сорвалось с губ Кассиана: «Но… любовь? Материнская любовь? Разве она не истинна?»
«Самая истинная. И потому — самый ценный актив. Представь, что любовь — это драгоценный сосуд. Что будет, если его разбить? Наши «боги» не крадут сосуды. Они создают условия для их сотворения, лелеют их… а потом присылают чуму, которая выкашивает детей. Или войну, которая уводит мужей. Или закон, который разлучает семьи. Энергия от крушения наполненного любовью сосуда, горечь от потери самого дорогого… это их экстаз. Их нектар. Наше счастье для них — всего лишь инвестиция в будущее горе».
Голос Кассиана почти срывался: «Значит… всё, что я чувствую… моя любовь к матери, моя мечта о справедливости… это всего лишь… сырьё на складе?»
«Хуже того. Твоя мечта — не случайность. Она встроена. Ты — не исключение, сын мой. Ты — запланированная аномалия. Светлый принц, мечтающий о переменах. Знаешь, что будет дальше? Ты взойдёшь на трон. Попытаешься провести свои реформы. И Система ответит тебе. Мятежом генералов, которых «оскорбила» твоя мягкость. Предательством ближайшего друга, который решит, что старые порядки были лучше. И ты увидишь, как твои светлые идеи ведут не к раю, а к новым, более сложным формам ада. А потом… потом ты сломаешься. И станешь идеальным Садовником. Как я. Как мой отец. Как все мы в этой бессмысленной череде. Потому что единственный выбор — осознанно служить Жатве или стать её самым громким, бессмысленным криком».
«И нет выхода? Никакого?».
«Выход? Ты спрашиваешь у пшеничного колоса, как вырваться с поля. Способна ли курица отказаться от своей участи? Она может лишь насладиться зерном, что раскидал хозяин, в конечном итоге, не для неё, а для себя. А ты можешь лишь выбрать отношение. Некоторые императоры до нас сходили с ума от этого знания. Другие становились самыми изощрёнными палачами, пытаясь «угодить» хозяевам, в попытке сократить страдания многих через боль меньшинства. Но результат один. Жатва будет. Цикл продолжится. А сейчас… моя смена подходит к концу. Теперь ты — Садовник Отчаяния. Теперь ты видишь клетку. И знаешь, что это весь мир».
Кассиан обхватил голову руками, но через минуту поднял лицо. В глазах — не сломленность, а лихорадочный, иссушающий блеск. Как у учёного, нашедшего доказательство непостижимого. Расскажи всё. С самого начала. Кто Они? Как это… работает?
Отец кивнул, как будто ждал этого, словно переходя в режим наставника, объясняющего азы ремесла. «Они — не боги в смысле мифов. Они — инженеры реальности. Я не знаю, кто они и откуда пришли. Это их лаборатория. Оптимальные условия для культивации разумной жизни, способной к сложным, затяжным страданиям. Люди — их лучшее творение. Мы идеально подходим: мы любим так сильно, что горе от потери сводит с ума. Мы мечтаем о справедливости так яростно, что её отсутствие разъедает душу. Мы боимся смерти так остро, что сама жизнь становится фоном бесконечного страха».
«Но зачем им это?».
«Мы словно плотники, которые пытаются понять поэта. Их физика — не наша. Для них эмоциональная энергия разумных существ — это… искусство. Или наркотик. Или топливо. Или и то, и другое. Ценнейший ресурс, незаменимый. А чтобы вкус был богаче, нужны ноты надежды, любви, героизма. Как в изысканном блюде — щепотка соли оттеняет сладость».
Шок сменился оцепенением, а оцепенение — ледяной, сосредоточенной тишиной. Теперь можно было показать не только систему, но и её отражение в их собственной судьбе.
«Ты думаешь, знаешь историю нашей династии, — начал отец, его голос стал монотонным, как у чтеца погребальных скрижалей. — «Хроники Имперского Дома» в библиотеке? Блестящие биографии побед и мудрости? Всё это — ложь. Вышивка, натянутая на скелет из сумасшествия и отчаяния. Наша истинная история — это история неудачных попыток не сломаться под тяжестью Знания».
Кассиан притих, как перед чтением приговора. — «Покажи мне их. Настоящих».
«Начнём с начала. С Квинта Первого, Объединителя. Он был философом. Когда Истину ему открыли, он… не сломался сразу. Возможно, потому что был первым. Ужас был слишком новым, слишком чистым. Он не поверил в его абсолютность. Он решил, что сможет обмануть систему. Устроил «Великую Реформу»: распустил армию, отменил рабство, раздал земли. Он думал, что если лишить «богов» их пищи — страдания, — они отступят».
Отец замолчал, и в его глазах отразилась давняя, семейная боль.
«Система ответила не катаклизмом. Она ответила изощрённее. Его собственная дочь, Аэлия, единственная любовь его жизни… внезапно возглавила самое кровавое, самое фанатичное восстание рабовладельцев и военных, которых он «предал», отнял у них власть и рабов. Она писала ему письма, полные ненависти, обвиняя в слабости и предательстве «истинных устоев империи» и "порядка, устроенного богами". Восстание было подавлено, она была схвачена. И по старому, жестокому закону, который он же и отменил, но который теперь требовали и народ, и оставшаяся знать, её должна была судить и казнить… родная кровь. Он должен был подписать смертный приговор собственной дочери и казнить её собственноручно».
Кассиан слушал, не дыша. Это была уже не абстрактная «ферма». Это была плоть и кровь его предка.
«Он подписал, — прошептал отец. — Думая, что это последняя жертва. Что, доказав свою «решимость», он спасёт хоть что-то. На следующий день после казни на империю обрушилась чума, о которой не слышали много лет. Его реформа рухнула за месяц в огне и крови. И тогда он понял. Его бунт не просто провалился. Система использовала его любовь как оружие против него самого. Его идеализм стал инструментом для производства страданий, каких он и представить не мог. Он увидел горы трупов тех, кого хотел спасти, и понял, что его рука, направляемая праведностью, лишь исполнила чужую, более грандиозную волю. Его разум не выдержал этого. Последние годы он правил, уже будучи безумным, разговаривая с тенями в пустом тронном зале. Он то рыдал, то впадал в гнев, казнив всех, кто попадётся на глаза. Его путь — бунт, маятником качнувшийся с утроенной силой. Он успел передать Знание сыну. И своё проклятие».
Отец сделал паузу, и в воздухе повисло густое молчание. Кассиан пребывал будто в неком трансе, внимательно слушая, но даже не помышляя произнести хоть слово.
«Его сын, Марк Второй, — продолжал слабеющим голосом император, — увидел, во что превратился отец. И сделал свой вывод: если мир — иллюзия для чужого удовольствия, то его собственное удовольствие — не менее реально. Он не стал бороться. Он решил… насладиться пиршеством. Но обычных наслаждений ему быстро стало мало. Ему нужна была интенсивность, способная заглушить Знание. И он нашёл её. Он перенёс свои оргии на арену. Но не как зритель. Как режиссёр, как тёмный всемогущий бог. Он придумывал сценарии. Отец против сына, семьи против семей. Он заставлял поэтов сочинять оды умирающим, а скульпторов — лепить их предсмертные гримасы. Он смеялся. Громко, истерически. Его смех внушал ледяной ужас. Он искал дна в жестокости, надеясь, что там скрывается утешение, пусть и уродливое. Передав Знание наследнику, он приказал зашить себя в шкуру медведя и выпустить на арену». Квинт задумался и, будто представляя эту сцену, подытожил: «Хотел почувствовать последнюю настоящую эмоцию — чистый, животный страх. Его растерзали псы. Он пытался стать тем, кто наслаждается, а не тем, кем наслаждаются. Тщетная попытка».
Отец говорил теперь ровным, лишённым всяких интонаций голосом, будто зачитывал отчёт.
«А после Марка Второго пришёл его племянник, Гай Третий. Он не был чудовищем. Но менее ужасным от этого не стал. Он посмотрел на бушующее безумие дяди и на крах идеализма прадеда и сделал единственный, как ему казалось, логичный вывод: эмоции — это слабость и ошибка. Если система требует страдания, то дадим ей страдание. Но оптимальное. Минимум потерь при максимуме эффективности. Он решил управлять адом с холодной логикой. Единственный император, который вёл дневник. В нём он написал: «Физическая пытка даёт интенсивный, но кратковременный всплеск. Ресурс (человек) быстро приходит в негодность. Экономически неэффективно. Нужны долгоиграющие страдания». Вместо пыток он ввёл плановую систему. Раз в пять лет — «корректирующий голод» в заранее выбранной провинции. Не такой, чтобы вымирали все, а такой, чтобы вымирало ровно 15–20% — достаточно для ужаса, но недостаточно для полного коллапса и потери будущих «производителей». Раз в 3 года — «санитарная война» на границе. Небольшая, победоносная, с предсказуемыми потерями. Для «обновления патриотического ресурса и генерации контролируемой скорби»».
Кассиан слушал, и ему становилось физически холодно. Это не ярость, не безумие. Это хуже.
«Он создал Министерство Эффективности — целый департамент, который анализировал сводки, письма, уличные разговоры. Они строили графики «среднего индекса страдания» по регионам. Если индекс падал ниже нормы (скажем, после хорошего урожая), в провинцию направлялся «корректировщик» и "приводил индекс страдания в порядок" с помощью солдат. Он называл это «поддержанием здорового эмоционального фона». Он не ненавидел людей. Он видел в них единицы производства. И заботился об… «эмоциональном здоровье стада» так же, как хороший фермер заботится о физическом здоровье свиней, чтобы получить больше мяса».
Отец замолчал, и в тишине повис образ чудовищной, бесстрастной машины.
«Его правление было самым стабильным за всю историю. Не было диких казней, не было кровавых оргий на арене. Был лишь неумолимый, тихий гнёт математически выверенной безысходности. Люди медленно выцветали от постоянного страха завтрашнего дня. Он отменил публичные казни как «расточительные» и заменил их системой «тихих исчезновений» — людей забирали ночью, а утром их семьи находили расчёт компенсации и сухую справку: "Изъят для нужд государства". Что именно он делал с ними — неизвестно».
«Это даже не жестоко, это… нечеловечно», — шёпотом сказал Кассиан.
«Именно. Он и стремился к этому. Перестать быть человеком. Стать бесстрастным оператором системы. И он преуспел. Он спал по восемь часов каждую ночь. Никаких кошмаров. Никаких угрызений совести. Его дневники — это кипы пергаментов с колонками цифр, графиками и пометками: «Северо-восточный регион. Индекс страха упал на 0.3. Принять регламентированные меры. Оценить эффект через месяц». Он превратил человеческое горе в статистику. И однажды утром он просто не проснулся. Те, кто видел его тело, говорили, что лицо его было абсолютно спокойным, почти умиротворённым. А сердце… говорили, оно было маленьким и сморщенным, будто высохло от ненужности, но это лишь слухи. Его путь — добровольное превращение в административный призрак. Он не сломался. Он исчез, растворился в бесчеловечной логике машины, став её самой совершенной шестерёнкой. Его последние слова: «…показатель по восточным провинциям ниже прогноза…»».
«А после Гая был его сын. Мой отец. Твой дед. Луций Третий. В хрониках он остался как «Философ на троне»».
Отец замолчал, и в его голосе впервые прозвучала не просто усталость, а глубокая, личная боль. Это было уже не о предках. Это было о его собственном отце.
«Он не принял холодного расчёта своего отца. Он счёл его кощунством. Но и безумие, и садизм он отвергал. Он решил, что если мир — тюрьма, то должен быть ключ. Не грубая сила, а тайное знание. Он погрузился в то, что от всех скрывал: в древнейшие культы, в манускрипты времён до империи, в мистические практики иных народов. Он искал пробелы в системе. Слабости «богов». Он верил, что если понять истинную природу этой фермы, можно найти способ вывести из строя механизм сбора, не вызывая карательного ответа».
Перед Кассианом возник образ доброго, задумчивого деда, которого он обожал в детстве. Он много времени проводил в старой библиотеке.
«Твой дед рассуждал о многом. Но главное, что он делал — пытался саботировать систему изнутри, незаметно. Он тайно финансировал секты, проповедующие ненасилие и аскезу — низкоэмоциональные состояния. Освобождал рабов под видом «экспериментов в управлении». Он называл это «Тихим садом» — попыткой вырастить в империи участок, непроизводительный для жатвы. Он верил, что можно снизить «урожайность» до такого уровня, что ферма станет нерентабельной, и «боги» просто… потеряют интерес, когда он "перевоспитает" людей».
Кассиан почувствовал, как в нём зарождается странная, едва заметная, как тусклый свет догорающего факела, надежда. Может, дед был на правильном пути?
Голос отца обрёл ледяной оттенок: «И знаешь, что произошло? Система не стала разрушать его «Сад». Она встроила его в новый сценарий. Его любимая ученица блестящего ума, в которую он вложил все свои надежды и мудрость… внезапно объявила себя пророчицей нового, жёсткого культа «Очищения через Страдание». Её учение, построенное на обрывках знаний Луция, но извращённое до неузнаваемости, призывало к добровольным самопожертвованиям, к отказу от радости как греха. Оно расползлось по империи как чума, создавая не контролируемое сверху, а добровольное, массовое, фанатичное страдание. Его тихий сад стал рассадником самого ядовитого сорняка».
Отец перевёл дух, и его следующий шёпот наполнился, словно уже ставшим привычным и обыденным, ужасом.
«Апофеозом стало то, что этот культ, порождённый его же поисками, потребовал божественной крови в качестве высшей жертвы… его внука, твоего брата. Луций был должен выбрать: допустить ритуальное убийство культом собственного внука, который он ненамеренно породил, или обрушить на него всю мощь государства, превратив последователей в мучеников и развязав религиозную войну. Он выбрал защиту внука. Казнил пророчицу. И развязал ту самую войну, утопив культ в крови. Эта война дала «урожай» такой мощности, что, можно предположить, превзошла все ожидания наших пастухов. Система даёт понять: чем выше устремление — тем мрачнее ответ, сила действия равна противодействию».
Кассиан сидел, окаменев. Образ мудрого деда рушился, обнажая трагедию ещё страшнее, чем у других.
«Твой дед не сошёл с ума и не стал монстром. Он сломался тихо. Он понял, что любая его попытка найти лазейку, любое его действие, даже самое светлое и умное, система превращает в инструмент для усовершенствования пытки. Его поиск выхода лишь затянул петлю туже. Он прожил остаток лет в молчании, наблюдая, как его идеалы служат причиной новых костров. Его путь — интеллектуальный бунт, обращённый в орудие истязания. Он доказал, что знание системы не даёт власти над ней. Оно лишь позволяет чётче видеть, как благие намерения совершенствуют ад».
Император слабо усмехнулся, и в этой усмешке не было ни капли радости.
Голос его стал тихим, почти исповедальным, обращённым теперь не к сыну, а к самому себе, к своему итогу.
«А что же я? Я видел всё это. Безумие, разложение, ледяной расчёт, интеллектуальную ловушку. И я подумал: а что, если попробовать не быть ничем из этого? Не бунтарём, не садистом, не бухгалтером, не философом. Что, если просто… делать то, что делал бы обычный правитель, не знающий правды? Спрятать Знание так глубоко, насколько возможно».
«Я решил отстраниться. Стать инструментом обстоятельств. Восстание? Подавить. Угроза на границе? Воевать. Голод? Раздать зерно — ровно столько, чтобы не умереть с голоду. Я старался не думать о «градиентах страдания». Я просто… реагировал. Как обычный человек. Я даже разрешил себе небольшие слабости — хорошее вино, музыку, книги, но лишь развлекательные, философские труды читать стало невыносимо. Я построил в своей душе маленькую комнату и постарался жить в ней, делая вид, что остального дворца, этой огромной машины, не существует».
Он замолчал, и его взгляд стал пустым, устремлённым в прошлое.
«Что из этого вышло? Ровным счётом ничего. Мои «обычные» решения были абсолютно идентичны решениям, которые принял бы Гай-Бухгалтер после недели расчётов. Мятеж в Тарской долине — я послал карателей. Гай бы послал карателей. Война с конфедерацией Вольных Городов — я начал её из-за оскорблённого посла и торговых споров. Гай начал бы её из-за «необходимости коррекции баланса на южных рубежах». Разница была лишь в мотивации. А результат — кровь, страх, страдание — был один и тот же. Я не управлял. Моя попытка жить в неведении была самой изощрённой иллюзией. Потому что я всё равно знал. И каждый мой «обычный» приказ отдавался с ледяной каплей этого знания на сердце».
Он перевёл на Кассиана взгляд, полный последнего, беспощадного откровения.
«Этот путь привёл меня сюда. На это ложе. Не с безумием в глазах, не с проклятием на устах, не с формулой в голове. Он привёл меня с полной, абсолютной внутренней пустотой. Я не ненавижу их. Я не презираю систему. Я даже не чувствую к ней того холодного интереса, как Гай. Я… ничего не чувствую. Даже к тебе, сын. Даже к мысли, что сейчас умру. Это и есть мой путь — тотальное эмоциональное уничтожение через симуляцию нормальности. Я пытался подделать неведение, а в итоге подделал саму жизнь. И сжёг сердце в топке этой подделки. Я не бежал в безумие, не топил себя в наслаждениях, не пытался всё подсчитать. Я просто… принял. Как принимают неизлечимый диагноз. Я смотрю на империю не как на свою, а как на сложный организм, больной смертельной болезнью. Мои указы — не приказы, а симптомы. Мои войны — не политика, а лихорадка. Это позволяет… не чувствовать. Почти».
Кассиан после долгой паузы, уже без надежды, спросил: «А если… не выбирать? Не играть вовсе в их дьявольскую игру?».
Отец посмотрел на сына почти с жалостью: «Остановиться? Если ты остановишься, Система просто заменит тебя. А твоя остановка — твой отказ, твоё самоубийство — станет поводом для гражданской войны, нового витка хаоса. Твой покой обернётся умножением страданий миллионов. Ты уже не можешь «просто остановиться». Ты можешь лишь выбрать, как двигаться в этом вечном, бессмысленном танце. Танец Садовника на костях своего сада».
Он оставил сына наедине с самым страшным вопросом не «что делать?», а «каким монстром ты станешь, чтобы это вынести?».
Кассиан больше не просто наследник престола. Он — наследник коллективного проклятия, стоящий перед картой личных адаптаций к аду, где каждая дорога ведёт вникуда.
Галерея была завершена. Пять портретов. Пять способов сгореть. И ни одного выхода.
«Вот и всё наше наследие, сын мой. Пять способов проиграть. Твой дед искал лазейку знанием — и система использовала его знание против него. Я пытался притвориться, что ничего не знаю — и система использовала моё притворство, чтобы я стал её самым бесстрастным, самым предсказуемым агентом. Мы все, в конце концов, просто разные сорта дров для одного и того же костра. Выбирай. Какими дровами быть тебе по душе? Горящими с треском ярости? Тлеющими в смраде разврата? Обманутыми, вспыхнувшими от собственных идеалов? Или… как я — просто сырыми поленьями, которые так и не дали ни света, ни тепла, лишь копоть пустоты?»
Его история закончена. Он передал не только знание о системе, но и историю пяти крахов перед ней. Он глубоко вздохнул в последний раз, и глаза его закрылись навсегда, оставив сына наедине с самым страшным вопросом. Не «что делать?», а «каким монстром ты станешь, чтобы это вынести?»
Кассиан сидел неподвижно, уставившись на бледное, иссохшее лицо отца. Никаких мыслей не было, время потеряло свой ход.
Тишину прервал едва различимый звук, показавшийся новому императору оглушительным. Из-за двери выглядывала половина лица стражника, набравшегося смелости заглянуть в покои императора.
Кассиан стоял в пустом коридоре, и его собственное тело казалось ему чужой, неудобной машиной. Он сделал шаг. Потом другой. Ноги несли его по знакомым мраморным плитам — к свету, к гулу, к балкону.
Он, словно во сне, вошёл на балкон. Яркий дневной свет ударил в глаза, обжигая сетчатку. И тут же его накрыла стена звука.
Тысячи, десятки тысяч голосов. Ликующий, животный рёв толпы, заполнившей гигантскую площадь до самого горизонта. Блеск солдатских шлемов, пестрота знамён, бросаемые в воздух цветы. Они кричали его имя. «КАССИАН! ИМПЕРАТОР! ДА ЗДРАВСТВУЕТ ИМПЕРАТОР!» Гул был таким физическим, что дрожали перила балкона под ладонями нового императора.
Он вышел вперёд. Автоматически. Как марионетка, которой дёрнули верёвочку. Рука поднялась для приветственного жеста. Рев усилился, стал оглушительным, почти болезненным. Он смотрел на море лиц. На старика, плачущего от счастья. На мать, поднявшую ребёнка, чтобы он увидел нового бога. На молодых солдат, чеканящих шаг, полных гордости за свою империю.
И в этот момент одиночество накрыло его с такой силой, что перехватило дыхание. Оно было не похоже на обычную грусть или тоску. Оно было космическим, вселенским. Он стоял на вершине пирамиды, в лучах всеобщего обожания, и был абсолютно, немыслимо одинок. Глубокая, непроходимая пропасть пролегла между ним и этим ликующим морем. Они кричали от радости, не ведая, что их радость — удобрение. Они плакали от умиления, не зная, что их слёзы — побочный продукт. Они любили его, а он смотрел на них, как энтомолог на кишащий муравейник, зная, что завтра он должен будет наступить на него сапогом.
Ему одному была известна правда. Не та ложь, что написана в хрониках, а та, что лежит в основе мироздания. Его империя была не державой, а плантацией. Его народ — не подданными, а урожаем. Его коронация — не началом эры, а сменой смотрителя на скотобойне.
Он видел, как в толпе дерутся за брошенную им монету — и знал, что сама эта жадность и унижение кому-то нужны.
Он видел влюблённую пару, обнявшуюся в толпе — и знал, что их любовь когда-нибудь станет пищей, когда её разлучит война, чума или простая жестокая случайность.
Он видел детей на плечах у отцов — и знал, что они — будущий ресурс, следующее поколение страдальцев.
Его рука всё ещё была поднята в приветствии. Улыбка застыла на лице — правильная, императорская, выученная с детства. Но внутри была только ледяная, оглушающая тишина. Тишина человека, который смотрит на мир сквозь кристалл абсолютного знания и видит за каждым проявлением жизни — схему, за каждым чувством — рыночную стоимость, за каждой надеждой — расчётливую ловушку.
Один. Совершенно один. Ни с кем нельзя поделиться этим. Никто не поймёт. Любая попытка рассказать будет воспринята как безумие или кощунство. А даже если удастся убедить толпу силой авторитета, это приведёт лишь к хаосу, быть может, самому страшному в истории его династии. Его единственный собеседник — ещё не остывшее тело покойного отца.
«Мой личный цикл начинается», — холодно прошептал Кассиан. Да. Начинается. Не правление. Цикл. Маленькая часть вечного, безысходного вращения в этой безупречно спроектированной машине. Он — новый пастух. И его стадо ликовало, приветствуя своего палача, не подозревая, что и он сам — такая же жертва, просто поставленная на особое, мучительное положение.
Ветер донёс до него запах толпы — пот, пыль, дешёвое вино, ароматные масла. Запах жизни. И этот запах теперь казался ему запахом сырья на гигантской ферме.
Он опустил руку. Толпа взревела в ответ ещё громче. Он повернулся и медленно, будто против страшного давления, ушёл с балкона в тень дворцовых залов, оставив за спиной рёв ничего не ведающего, обречённого на страдания мира.
Коронация состоялась. Империя получила нового императора. Но настоящий Кассиан остался там, в императорских покоях, — навеки застывшим в одиночестве между знанием и ложью, между долгом и проклятием, между бездной над головой и бездной под ногами.
Балконная дверь закрылась, отсекая рёв толпы, как перерезая последнюю нить, связывавшую его с миром иллюзий. Кассиан прислонился лбом к холодной, полированной колонне. Мрамор впитывал жар его кожи, но не мог охладить пожар в голове.
И тогда, в этой ледяной тишине, знание начало дорисовывать само себя.
Оно уже не было просто словами отца. Оно пустило корни, проросло в его память, в его учёность, и теперь вытягивало оттуда обрывки, сливая их в единый зловещий пазл. Он вспоминал как археолог, раскапывающий один гигантский, страшный артефакт.
Десятки, сотни мифов разных народов, которые он изучал как любопытные сказки.
«И сошли они с небес на огненных колесницах, дабы дать нам Закон…»
«Боги явились из разлома в мире, принесли нам жертвенный нож и сказали: этим путём вы будете говорить с нами…»
«Первые Люди заключили Договор: наша боль — их сила, наш страх — их пища…»
Он видел это. Не начало времён, а начало цикла. Прибытие. Не богов, а инженеров. Они спускаются к первому, дрожащему от страха и благоговения племени. Их облик — непостижимые формы — запечатлевается в первобытном сознании как божественный. Они не говорят о любви. Они дают инструкцию. Первый ритуал. Первое жертвоприношение. «Делай так, и дождь прольётся. Не сделаешь — солнце испепелит твои поля». Они задают тон. Музыкальную тему, которая будет неумолимо играть тёмными нотами. Музыка, в которой страдание — ритм.
Судьба этого знания разворачивалась в уже не хаотичной, но стройной последовательности. Немногие, самые первые династии — как его собственная — сохранили его. Проклятая эстафета от отца к сыну. Но у большинства… у большинства Знание стиралось. Как сложная инструкция, передаваемая шёпотом, который становился тише под пылью веков. Через поколения слова теряли детали, обрастая суевериями и мистикой, но костяк оставался. Жертвы. Культ. Страх перед капризными богами, требующими свою плату. Система ценностей, в которой страдание было не трагедией, а священной валютой, средством коммуникации с высшими силами.
Вся религия, вся история человеческих страданий предстала перед ним не как хаос, а как сложный, многоуровневый механизм. Первые «боги» засеяли поле, установили ирригационную систему, назначили первых управляющих вождей и жрецов. А потом… отошли, наблюдая за тем, как посев самовоспроизводится, как культура сама поддерживает нужные условия.
Его империя с её аренами, войнами, рабством, с её показной жестокостью была не отклонением. Она была высокоорганизованной, централизованной структурой в этой вселенской системе. А он только что принял пост её бессильного смотрителя.
Он оторвался от колонны. Ледяная плёнка абсолютного понимания покрыла остекленевшие глаза. Он видел каркас. Скелет реальности, пугающий в своей безупречной логике, простирался не только в пространстве — на все народы и земли, — но и во времени, на все века назад, на все века вперёд.
«Ваше Императорское Величество…»
Голос был тихим, почтительным. Кассиан вздрогнул, впустив шум и свет извне.
Он медленно повернул голову. В проёме стоял старый Тит, член Императорского Совета, сгорбленный, с печатью искренней скорби и деловой озабоченности на лице. Его пальцы нервно перебирали края свитка.
«Примите наши глубочайшие соболезнования, — зашептал Тит, слегка кланяясь. — Вечная память вашему отцу, мудрому правителю… Но… но Совет, в свете скорбных событий, смиренно просит вашего внимания. Насущные дела империи не терпят… э-э-э… задержки».
Кассиан смотрел на него и видел морщины беспокойства на его лбу, добросовестность в потухших глазах, дрожь в руках, держащих ничтожный клочок пергамента с «насущными делами». Он знал этого старика с детства, доброго, читающего ему сказки о героях. Теперь этот человек был шестерёнкой, даже не в имперской, а во вселенской машине, и даже не подозревал об этом. Его «насущные дела» были инструкциями по поливу клочка бескрайнего поля.
И тогда из глубины вырвалась горькая, короткая, сухая усмешка. Тот самый звук, который он так часто слышал от отца — в ответ на доклад о победе, на предложение помиловать. Он всегда думал, что это жестокосердие, презрение, усталость от власти. Теперь он понял эту усмешку человека, который видит, как очередная деталь встаёт на своё место в адском механизме.
Тит вздрогнул от этого звука и пригнулся ещё ниже, приняв усмешку за признак раздражения или гнева нового господина.
«Дела, — повторил за ним Кассиан своим новым, чужим голосом. Голосом, в котором не было ни капли того пылкого юноши, что ещё вчера грезил о праведном царстве. — Конечно. Насущные дела».
Он сделал шаг навстречу старцу. Его походка была ровной, твёрдой. Он шёл не как император на первое совещание. Он шёл как новый надзиратель на первую смену. И «насущные дела» — налоги, суды, назначения, мятежи на границах — больше не представляли собой проблем управления.
«Да, повелитель, — засеменил рядом Тит, облегчённо разворачивая свиток. — Первое, вопрос о праздничных раздачах народу в честь вашей коронации. Казначей предлагает урезать порции мяса, но увеличить вина, дабы вызвать больше… э-э-э… народного ликования».
«Ликование, — подумал Кассиан, глядя прямо перед собой пустым взглядом. — Кратковременный всплеск положительных эмоций. Создаёт более глубокую связь с новым «пастухом». Повышает уязвимость к будущему разочарованию. Эффективная инвестиция». Этот мысленный комментарий привёл его в ужас, но лишь на мгновение, исчезнув так же быстро и внезапно, как и появился.
«Утвердить», — сказал он вслух ровным тоном.
Тит кивнул, делая пометку.
«Второе, восстание в серебряных рудниках Каларии. Наместник просит разрешения на показательные казни зачинщиков. Для… устрашения прочих».
«Показательные казни. Острый, концентрированный выброс страха. Даёт долгосрочный фон тревоги среди прочих обречённых. Вполне разумно».
«Утвердить. Пусть будет публично. И пусть родственникам позволят присутствовать», — добавил Кассиан. Он почувствовал, как внутренне поморщился старый гуманист Тит, но в ответ лишь кивнул.
«Третье, посольство от конфедерации Вольных Городов. Просят возобновить торговлю и предлагают династический брак…»
Кассиан слушал, и с каждым пунктом эмоции сменялись категориями. «справедливость–несправедливость» заменялась на «эффективность–неэффективность», а добро со злом потеряли свою палитру эмоционального отклика.
Горькая усмешка давно сошла с его лица. Осталось лишь бесстрастное, ясное понимание. Он был в игре. В самой древней, самой безнадёжной игре. И его первый ход только что был сделан. Он утвердил порцию «ликования» и партию «устрашения». Он начал свой личный цикл. И где-то там, в непостижимых далях, быть может, кто-то безразлично отметил: новый управляющий приступил к работе.
ЛитСовет
Только что