Читать онлайн "Тени забытого приюта"

Автор: Bloody Feather

Глава: "Тени забытого приюта"

Я помню этот запах. Старый «Москвич» всегда пах бензином, нагретым пластиком и ещё чем-то неуловимым — может, самой дорогой. За окном было темно, но темнота эта не пугала: снег, падающий бесшумными хлопьями, ловил свет фар и превращался в миллионы искр. Я прижимался лбом к холодному стеклу, и оно запотевало от моего дыхания. Приходилось то и дело протирать его варежкой.

Мы ехали в деревню. Куда именно — я тогда не понимал, да и не запоминал названий. Было просто «к бабушке», хотя бабушка — папина мама — уже умерла, и ехали мы к каким-то дальним родственникам. Мне было шесть. И в шесть лет главное в дороге — это смотреть в окно.

Машина мягко покачивалась на ухабах, отец сосредоточенно крутил руль, изредка перебрасываясь с матерью короткими фразами. Они говорили о чём-то скучном, взрослом — о продуктах, о том, сколько ещё ехать. Я слушал их вполуха, потому что всё моё внимание было приковано к лесу, который тянулся вдоль дороги.

Лес зимой — это не просто деревья. Это сказка. Чёрные стволы, на которых снег лежит неровными шапками, ветки, похожие на лапы огромных зверей, и тишина. Даже сквозь гул мотора я чувствовал, какая там, снаружи, тишина.

— Смотри, не усни, — сказала мама, обернувшись ко мне. — Осталось немного.

— Я не сплю, — ответил я, и тут же снова уткнулся в стекло.

А потом лес кончился. Вернее, он отодвинулся, расступился, и мы поехали по краю большой поляны. И там, на опушке, я увидел это.

Здание.

Оно стояло немного в отдалении от дороги, тёмное, огромное, с проваленными окнами, которые в сумерках казались чёрными дырами. Снег на его крыше лежал неровно, проваливаясь внутрь, и от этого казалось, что дом горбится. Я не знал тогда слова «приют». Я просто увидел дом, который выглядел… неправильно. Он не был похож на наши деревенские избы с резными наличниками. Он был какой-то… казённый. Чужой.

И странное дело — я не испугался. Скорее, замер. Внутри что-то ёкнуло, но не от страха, а от какого-то щемящего чувства, будто я должен это запомнить. Будто это важно.

— Пап, — я тронул отца за плечо. — Пап, а что это?

Он мельком глянул в ту сторону, куда я показывал пальцем, и снова уставился на дорогу.

— Где?

— Вон там. Дом.

— А, — отец зевнул. — Да старая развалюха. Не бери в голову. Показалось тебе в темноте.

— Но я же вижу…

— Алёша, — мягко вмешалась мать, — посмотри лучше, сколько снега навалило. Красиво, правда? А мы скоро приедем, там тётя Нина пирожки обещала.

Я хотел возразить, что я не слепой, что дом точно там, что он не «показался», но слова застряли где-то в горле. Я оглянулся назад, прижавшись лицом к боковому стеклу, чтобы рассмотреть получше, пока мы не уехали.

Дом исчезал. Деревья снова смыкались за ним, закрывая его чёрный силуэт своими заснеженными ветками. Последнее, что я увидел — тёмный проём окна, в котором, как мне показалось на мгновение, что-то мелькнуло. Свет? Тень? Я не понял.

— Не выдумывай, — сказал сам себе шёпотом, как часто говорила мама, когда я начинал фантазировать.

Но ощущение осталось. Оно было похоже на занозу, которую не видно, но чувствуешь, если надавить. Я ещё несколько минут смотрел назад, но лес уже сплошной стеной стоял вдоль дороги, и никакого дома больше не было видно.

Потом были пирожки, тётя Нина, тёплая печка и сон под тяжёлым ватным одеялом. На следующее утро я уже не вспоминал о том доме. А через год забыл совсем.

Но заноза осталась. Она просто ждала своего часа.

***

Компьютер гудел ровно, убаюкивающе. Пустой документ на экране смотрел на меня белым немигающим взглядом, и в этом взгляде читалось откровенное презрение. Курсор мерно подмигивал в левом верхнем углу, отсчитывая секунды моего позора.

«Забытые памятники Второй мировой войны в российской глубинке».

Тема, которую я сам себе выбрал. Думал, будет легко. Думал, откопаю что-нибудь этакое, сяду, настрочу за вечер и сдам раньше срока. Наивный.

Я откинулся на спинку стула и потёр ладонями лицо. За окном шумел город — даже вечером, даже зимой он не замолкал. Где-то сигналила машина, где-то хлопнула дверь подъезда, сосед сверху снова затеял перестановку мебели. Гул, шум, бесконечное движение. Я жил в этом уже десять лет и только сейчас понял, как сильно устал.

Статьи, очерки, репортажи — всё одно и то же. Новостройки закрывают исторические здания, молодёжь уезжает, ветеранов почти не осталось. Я мог бы написать этот материал с закрытыми глазами, настолько избитой была тема. Но редактор ждал свежего взгляда. А свежего взгляда не было. Была только пустота и желание провалиться сквозь землю.

Я встал, прошёлся по комнате, потом обратно. Посмотрел на стопку книг, которые собрал для подготовки, — они лежали нетронутыми уже неделю. Вздохнул и решил, что нужно проветриться. Или хотя бы отвлечься.

На полке, где у меня хранилась всякая всячина — старые фотографии, диски с музыкой, которую я уже не слушаю, сувениры из поездок, — я заметил коробку. Обычную обувную коробку, перетянутую резинкой. Когда я переезжал в эту квартиру пять лет назад, так и не разобрал её до конца.

Я стянул резинку, поднял крышку. Внутри пахло пылью и ещё чем-то неуловимо знакомым, чем-то из детства. Старые записные книжки, какие-то квитанции, пара писем в пожелтевших конвертах. Я начал перебирать, машинально читая фамилии и даты, которые уже ничего мне не говорили.

И тут я наткнулся на листок.

Обычный тетрадный листок в клеточку, вырванный, видимо, наспех. Синими чернилами, чуть корявым почерком было выведено: «Егор Кузьмич, д. Залесье». И номер телефона — старый, ещё из семизначных.

Я уставился на эту надпись, и в голове что-то щёлкнуло. Егор Кузьмич. Двоюродный дед? Или троюродный? Я плохо помнил нашу родословную, но имя отозвалось эхом где-то в глубине памяти. Деревня. Мы ездили туда в детстве? Кажется, да. Один раз, зимой. Или два? В памяти всплыли обрывочные картинки: тёплая печка, запах сена, скрип половиц, и старик с внимательными, чуть прищуренными глазами, который сидел за столом и пил чай из огромной кружки.

— Егор Кузьмич, — повторил я вслух. — Дед.

Мама, кажется, говорила, что он — хранитель каких-то местных преданий. Что он знает про войну, про историю края, про всё на свете. Что если кому и нужно рассказывать — так это ему.

Я посмотрел на пустой экран монитора, потом на листок в руке. Идея пришла внезапно и показалась одновременно безумной и единственно правильной.

А почему бы и нет?

Я набрал номер, не давая себе времени передумать. Гудки тянулись долго, один за другим, и я уже решил, что никто не ответит. Но на четвёртом в трубке что-то щёлкнуло, и раздался скрипучий, но твёрдый старческий голос:

— Слушаю.

— Здравствуйте, — я замялся, чувствуя себя неловко. — Егор Кузьмич? Это Алексей… Леша, внучатый племянник ваш, если по-правильному. Сын Сергея, помните?

В трубке повисла тишина. Я уже представил, как старик хмурится, вспоминая, кто я такой, а потом вешает трубку.

— А, Серёгин, — голос деда смягчился, но в нём всё ещё слышалась настороженность. — Помню. Чего звонишь? Случилось что?

— Нет-нет, всё нормально, — поспешил успокоить я. — Я по работе. Статью пишу про войну, про памятники. Мама говорила, вы много знаете... Можно приехать, поговорить?

Снова пауза. Я слышал в трубке его дыхание, лёгкое потрескивание, и представлял, как он сидит в тёплой избе и смотрит в окно на заснеженное поле.

— Приехать, значит, хочешь, — протянул дед. — Далеко ведь.

— Найду. Карты есть.

Дед хмыкнул.

— Ну, приезжай, коли не шутишь. Только сразу говорю — просто так сидеть и сказки рассказывать не буду. Дела есть. Поможешь по хозяйству — дровишек наколоть, забор подлатать, — тогда и потолкуем. Идёт?

Я улыбнулся, сам не заметив как. В этом условии было что-то такое... настоящее. Не то что мои бесконечные сидения перед монитором.

— Идёт, — ответил я. — Когда можно?

— Да хоть завтра. Место нехитрое, найдёшь. Приезжай — увидимся.

— Спасибо, Егор Кузьмич.

— То-то, — буркнул он и отключился.

Я положил телефон на стол и посмотрел на монитор компьютера. Он всё так же насмешливо подмигивал курсором, но теперь это не имело значения.

Я знал, куда поеду.

***

Утро встретило меня серым, тяжелым небом и ощущением, что я совершаю глупость. Но отступать было поздно — рюкзак собран, навигатор проложил маршрут, и я уже сидел в машине, прогревая двигатель.

Первые полчаса езды были привычными: трасса, заправки, придорожные кафе с однотипными вывесками. Потом город начал отпускать. Многоэтажки сменились частными домами, те — редкими деревеньками, и наконец я выехал на дорогу, которая таковой называлась с большой натяжкой.

Я ехал и чувствовал, как вместе с городом уходит напряжение. Снег здесь, за сотню километров от областного центра, лежал иначе — чище и белее. По бокам тянулись поля, перелески, иногда попадались заброшенные фермы с провалившимися крышами. Красота, от которой щемило сердце, но жить в такой красоте я бы не смог — привык к шуму, к темпу, к вечной гонке.

Навигатор вел уверенно, хотя последние пятнадцать километров грунтовка петляла так, что я начал сомневаться, не завел ли он меня в болото. Но вот лес расступился, и я въехал в Залесье.

Деревня оказалась именно такой, какой я её и представлял — десятка два домов, вытянувшихся вдоль одной улицы. Тишина стояла такая, что звон в ушах казался громче любого звука. Ни машин, ни людей, только дым из нескольких труб поднимался к небу ровными столбами.

Я притормозил, сверяясь с адресом на пожелтевшем листке. Пятый дом слева. Старый, но крепкий, с резными наличниками, которые не красили, наверное, лет двадцать, но они всё ещё держались молодцами. Забор — местами подлатанный свежими досками, местами ещё родной, потемневший от времени.

Я заглушил двигатель, и тишина накрыла меня с головой. Вышел из машины, хрустнул снегом под ногами. И сразу почувствовал этот воздух — морозный, чистый, с легкой примесью дыма. В городе так не пахнет никогда.

Калитка скрипнула, когда я толкнул её. Во дворе, у поленницы, стоял он.

Егор Кузьмич оказался выше, чем я представлял. Сухой, поджарый старик с прямыми плечами и внимательными, цепкими глазами, которые смотрели на меня без улыбки, но и без враждебности — оценивающе. Одет он был в старый ватник, подпоясанный ремнем, и валенки. В руках держал топор, и на мгновение я почувствовал себя незваным гостем, которого сейчас погонят.

— Ну, здравствуй, — сказал он, и голос оказался именно таким, как в трубке — скрипучим, но твёрдым. — Доехал.

— Здравствуйте, Егор Кузьмич, — я сделал шаг вперёд и протянул руку, хотя не был уверен, примет ли он городской этикет.

Он принял. Рукопожатие у него оказалось крепким, сухим и коротким.

— Проходи в дом, — кивнул он на крыльцо. — Чего на морозе стоять. Вещи потом заберёшь.

Я послушался. В сенях пахло холодом и ещё чем-то, что я не мог определить — то ли травами, то ли старой кожей. Дед пропустил меня вперёд, и я вошёл в избу.

Внутри было тепло. Даже жарко после улицы. Русская печь занимала добрую четверть комнаты, и от неё шло ровное, уютное тепло. В углу — иконы с потемневшими ликами, под ними стол, застеленный чистой скатертью. Половицы скрипели под ногами, но не жалобно, а как-то основательно, по-хозяйски. Пахло печёным хлебом, сушёными травами и ещё тем особенным запахом старого дерева, который не спутаешь ни с чем.

— Раздевайся, — дед указал на вешалку у двери. — Садись пока. Чай будешь?

— Буду, — ответил я, чувствуя, как напряжение, которое копилось всю дорогу, начинает отпускать.

Дед поставил чайник на плиту, сам сел напротив, сложив руки на столе. Мозолистые, тёмные руки с крупными суставами — руки, которые всю жизнь работали.

— Смотрю, нашёл всё-таки, — сказал он. — Я уж думал, побоишься, не поедешь.

— Почему это? — удивился я.

— Городские вы, — усмехнулся дед. — Вам без асфальта и кофе в стаканчике — уже стресс. А у нас тут глушь, сам видишь.

Я не нашёлся, что ответить, потому что в его словах была правда. Чайник закипел быстро, дед разлил по кружкам — большим, фаянсовым, с оббитыми краями. Чай оказался крепким, с мятой и ещё чем-то терпким.

— Ну, рассказывай, — кивнул он. — Как живёшь, чем занимаешься. Про родителей расскажи.

Мы проговорили около часа. Обо всём и ни о чём. О том, как я работаю, о маме, о её здоровье, о том, кого из родственников где носит. Дед слушал внимательно, кивал, изредка задавал вопросы. И чем дольше мы говорили, тем больше я понимал, что этот суровый старик с въедливым взглядом — не чужой. Он просто другой. Из другого времени.

Когда чай был допит, а разговор иссяк, дед поднялся.

— Ладно, — сказал он. — Засиделись. Ты давай, располагайся. Вон твоя комната, — кивнул он на дверь в соседнюю горницу. — Завтра с утра и начнём. Дровишек наколоть надо, забор подлатать — там весной работы, а руки не те уже. А вечерами, значит, потолкуем. Про войну, про деревню, про всё, что спросишь. Идёт?

Я кивнул. Идёт.

Он вышел во двор, а я остался сидеть за столом, слушая, как потрескивают дрова в печи. За окном быстро темнело, и в этой темноте, в этой тишине, в этом запахе трав и старого дерева было что-то такое, отчего хотелось просто сидеть и никуда не спешить.

Я не был в своей тарелке. Но странное дело — мне это нравилось.

***

Этот день начался с морозца и топора.

Дед вывел меня во двор, показал, как правильно ставить чурбак, как замахиваться, чтобы не убить себя же.

— Ты не спиной работай, ты ногами, — наставлял он, поправляя мои руки на топорище. — Вкладывай вес. Иначе на третьем полене сдохнешь.

Я сдох на пятом. Руки непривычно гудели, снег под ногами таял от моего разгорячённого дыхания, а дед стоял рядом, чуть усмехаясь в усы, и колол своими длинными, цепкими руками так легко, будто дрова были маслом.

— Городские, — констатировал он без злорадства. — Ничего, разомнёшься.

Покончив с дровами, мы взялись за забор. Точнее, чинил дед, а я подавал доски, держал, подавал гвозди. И пока руки были заняты, язык работал без устали. Дед рассказывал.

О том, как Залесье раньше было большим селом, с фермой, с магазином, с клубом, где по выходным крутили кино. Как молодёжь съезжалась со всей округи, как играли свадьбы, как рожали по четверо-пятеро.

— А теперь, — он махнул рукой в сторону улицы, где за весь день прошла только одна кошка, — пятнадцать домов жилых. И те старики. Молодые все в город подались. Там работа, там жизнь. А здесь — могилы.

Голос его не дрожал, но я чувствовал, как тяжело ему это говорить. Он остался. Один из немногих, кто не уехал, кто держится за эту землю, за эти стены, за эти могилы.

К вечеру мы оба устали. Дед затопил печь, поставил чайник, достал варенье — смородиновое, малиновое, из яблок, заготовленное ещё с лета. За окном быстро темнело, и темнота здесь была не городская, подсвеченная фонарями, а настоящая — густая, чёрная, бескрайняя. Печь ровно гудела, чайник пыхтел, и мы сидели на кухне, глядя, как за стеклом завывает ветер.

Я ждал. Я чувствовал, что сегодня он скажет что-то важное. Не потому, что торопил — в этом мире торопливость была неуместна. Просто пришло время.

И когда варенье почти закончилось, а ветер за окном усилился, я спросил:

— Егор Кузьмич, а война? Что здесь было во время войны?

Дед замолчал. Не так, как замолкают, обдумывая ответ, — тяжело замолчал, будто я спросил о том, о чём спрашивать не стоило. Он смотрел в свою кружку, в тёмную глубину чая, и я видел, как подёргивается его лицо.

— Война, — повторил он. — Война везде была. И здесь тоже.

Я молчал, боясь спугнуть.

— Лес у нас тут, километрах в трёх, — начал дед, и голос его стал глуше. — Там до войны приют стоял. Сиротский. Детей туда свозили, у которых родителей не было. Обычная история.

Он отхлебнул чай, поморщился, будто не чай, а горечь пил.

— В сорок втором пришли. Немцы. Согнали туда баб с детьми из окрестных деревень. И заперли. А потом подожгли.

Кружка в моих руках дрогнула. Чай плеснулся на скатерть, но я не заметил.

— Всех? — спросил я тихо.

— Всех, — дед кивнул. — Кто из огня выбегал — тех из автоматов. Никого не выпустили. Детей малых, старух — всех.

В его голосе не было дрожи. Была сухость, за которой стояло столько боли, что её хватило бы на десять жизней.

— Откуда знаете? — спросил я.

— Знаю, — коротко ответил дед. — Моя мать оттуда была. Она уйти успела до того, как согнали. Спряталась в лесу. И всё видела.

Я не нашёлся, что сказать. Сидел и смотрел на свои руки, сжимающие кружку.

— После войны приют долго стоял, — продолжил дед. — Сгоревший, чёрный. Никто не восстанавливал, не до того было. А в пятидесятых снесли, говорят. Разобрали, пустырь остался.

Он поднял на меня глаза — тёмные, усталые, но всё ещё цепкие.

— Только пустырь тот не простой. Место там нехорошее. Говорят, души тех детей никак не уймутся. Бродят, маются. Не могут уйти, понимаешь? Сгорели ведь в огне, в муках. Теперь и не знают, что они — мёртвые.

Мурашки побежали по моей спине, хотя в избе было жарко.

— Вы верите? — спросил я.

Дед посмотрел на меня долго, внимательно.

— Не в том дело, верю я или нет, — сказал он. — Дело в том, кто ищет. Тот и находит. Если человек верит, что там что-то есть, — оно ему и явится. А кто не верит — пустоту увидит. Пустырь и пустырь. Сорняки да тишина.

Он допил чай и поставил кружку на стол.

— Ты туда не ходи, Лёша, — сказал он тихо. — Не надо. Не тревожь их. И себя не тревожь.

Я кивнул, но слова его застряли в голове, как заноза. «Кто ищет — тот находит».

Ночью я лежал на скрипучей кровати, смотрел в потолок, где плясали тени от печной заслонки, и думал. О приюте. О детях. О том, как, должно быть, страшно гореть заживо.

И о том, что я уже нашёл тему для статьи. Настоящую тему. Не избитую, не вымученную, а живую.

Оставалось только решить — пойду я туда или нет.

***

Утро после разговора выдалось хмурым. Небо налилось свинцом, снег пошёл крупными хлопьями, и я уже думал, что день пройдёт в праздном сидении у печки с книжкой. Но дед, едва позавтракав, крякнул, поднялся из-за стола и сказал коротко:

— Пойдём-ка. Кое-что покажу.

Я не стал переспрашивать. Оделся, вышел за ним на крыльцо. Морозный воздух обжёг лицо.

Мы пошли не в сторону леса, как я почему-то ожидал, а в центр деревни, если можно было назвать центром несколько покосившихся домов вокруг занесённой снегом площади. Дед остановился у одноэтажного кирпичного здания с облупившейся краской и вывеской, которую я прочитал не сразу — буквы почти стёрлись.

«Сельская библиотека. Краеведческий уголок».

— Заходи, — кивнул дед и толкнул тяжёлую деревянную дверь.

Внутри пахло пылью. Не той противной, городской пылью, от которой чихаешь, а старой, книжной, смешанной с запахом пожелтевшей бумаги и ещё чем-то неуловимым. Было холодно — видимо, топили здесь редко и экономно.

Из-за стола, заставленного стопками книг, поднялась пожилая женщина в очках с толстыми линзами. Она посмотрела на деда, потом на меня, и в её взгляде мелькнуло узнавание.

— Егор Кузьмич, — кивнула она. — Редкий гость. А это кто с тобой?

— Внучатый племянник, — дед мотнул головой в мою сторону. — Журналист. Статью пишет про войну.

Женщина — Анна Ивановна, как выяснилось через минуту — окинула меня оценивающим взглядом, словно прикидывая, достоин ли я того, что она собирается показать.

— Про войну, значит, — протянула она. — Много сейчас про войну пишут. Всё больше ерунды.

— Я серьёзно, — сказал я, и, сам не знаю почему, добавил: — Про приют. Который сгорел.

Анна Ивановна и дед переглянулись. Короткий, почти неуловимый обмен взглядами, после которого библиотекарша молча кивнула и скрылась за стеллажами.

Мы ждали. Я слышал, как шаркают её ноги, как скрипят половицы, как где-то капает вода из крана. Дед стоял рядом, молчаливый и неподвижный, как изваяние.

Минут через пять Анна Ивановна вернулась с потрёпанной картонной папкой в руках. Папка была перевязана бечёвкой, и на ней стояла дата — чёрными чернилами, выцветшими от времени.

— Вот, — сказала она, положив папку на стол. — Это копии. Подлинники в области, в архиве. Но тут всё точно, сверено.

Она развязала бечёвку, и я увидел пожелтевшие листы. Машинопись, старая, с буквами, которые местами пропечатались так сильно, что продавили бумагу. Я протянул руку, но Анна Ивановна остановила меня жестом.

— Сядь, — сказала она. — Это читать стоя тяжело.

Я послушно опустился на табуретку, и она пододвинула ко мне папку.

Первое, что я увидел, был заголовок: «Акт комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков на территории Речковского района».

Дальше шли сухие строки. Без эмоций, без красок, просто факты. Я читал, и внутри у меня всё холодело.

«…установлено, что 12 марта 1942 года подразделением вермахта в здании бывшего сиротского приюта, расположенного в трёх километрах от деревни Залесье, были заперты граждане СССР, в том числе женщины и дети, эвакуированные из ближайших населённых пунктов. Общее количество — 87 человек. Здание было облито горючей смесью и подожжено. Пытавшихся спастись расстреливали из пулемётов. Выживших нет».

Я перечитал этот абзац три раза. 87 человек. Женщины и дети. Заперты и сожжены.

Дальше шёл список. Не полный, как пояснялось в акте, установить удалось не всех. Но те, чьи имена сохранились, были перечислены столбцом: фамилии, имена, возраст.

Семилетние. Четырёхлетние. Грудные — «возраст не установлен, примерно 6 месяцев».

Я сглотнул. В горле пересохло.

— Там ещё газета есть, — тихо сказала Анна Ивановна. — Районная, сорок третьего года. Когда наших погнали, они отступали, ну и успели зачистить следы. А потом наши пришли, комиссия работала. В газете писали.

Она подала мне другой лист — пожелтевший, ломкий по краям. Это была фотокопия газетной полосы. Заголовок: «Зверства немецких оккупантов в Речковском районе. Свидетели рассказывают».

Я пробежал глазами текст. Те же факты, но уже с деталями. Со слов очевидцев — тех, кто видел дым и слышал крики из леса. Тех, кто потом, после освобождения, разбирал пепелище и находил обгоревшие кости.

— Мать Егора Кузьмича, — тихо сказала Анна Ивановна, — она среди тех, кто видел. Она потом всю жизнь молчала, а перед смертью рассказала.

Я поднял глаза на деда. Он стоял, глядя куда-то в окно, за которым падал снег. Лицо его было непроницаемо, только желваки ходили под кожей.

— Можно сфотографировать? — спросил я, достав телефон.

Анна Ивановна кивнула. Я сделал несколько снимков — акта, газетной вырезки, обложки папки. Пальцы слегка дрожали, и мне пришлось делать по два-три дубля, чтобы кадр получился чётким.

— Спасибо, — сказал я, когда закончил. — Это очень важно.

— Важно, — согласилась Анна Ивановна. — Только мало кому нужно теперь. Молодёжь не читает. А старики, кто помнил, — почти все уже умерли.

Мы попрощались и вышли на улицу. Снег всё падал, крупный, пушистый, укутывая деревню в белое безмолвие. Я стоял на крыльце, сжимая в кармане телефон с фотографиями документов, и чувствовал, как внутри разрастается что-то тяжёлое и холодное.

Это не легенда. Не бабкины сказки у костра. Это факт. 87 человек. Женщины и дети. Сгорели заживо в трёх километрах отсюда.

Дед тронул меня за плечо:

— Пойдём, Лёша. Замёрзнешь.

Я кивнул, но с места не сдвинулся. Смотрел в сторону леса, туда, где за снежной пеленой угадывалась опушка.

— Там? — спросил я, кивнув в ту сторону.

— Там, — коротко ответил дед.

Я молча развернулся и пошёл за ним к дому.

Но в голове уже стучало: «Теперь нужно увидеть. Теперь просто необходимо».

***

В ту ночь я долго не мог уснуть.

Ворочался с боку на бок, слушал, как потрескивает печь, как ветер за окном бросает в стекло пригоршни снега, как где-то за стеной поскрипывает половицами дед — тоже, видно, не спится старику. А перед глазами всё стояли строки из газетной вырезки.

«87 человек». «Заперты и сожжены». «Трупы детей не поддаются опознанию».

Я закрывал глаза — и видел эти строки, отпечатанные на пожелтевшей бумаге машинописным шрифтом. Они горели в темноте, как те самые языки пламени, о которых я читал днём.

В какой-то момент, сам не заметив как, я провалился в сон.

Сначала была просто темнота. Густая, тягучая, как смола. А потом появился запах.

Гарь. Резкая, удушливая, въедливая. Она заполняла лёгкие, от неё першило в горле, хотелось кашлять, но кашель не выходил — будто кто-то сдавил горло ледяной рукой.

И сквозь эту гарь начали пробиваться звуки.

Детский плач. Нет, не плач — крик. Тонкий, пронзительный, полный такого отчаяния, что у меня внутри всё сжалось. Криков было много. Они множились, наслаивались друг на друга, превращаясь в одну сплошную, нечеловеческую какофонию боли.

А потом я увидел огонь.

Языки пламени лизали стены, взбирались по ним с жадной, ненасытной скоростью. Дерево трещало, стонало, сдавалось. Где-то в глубине этого ада угадывались силуэты — маленькие, скорченные, мечущиеся в поисках спасения, которого не было.

Я хотел закричать, броситься туда, вытащить их, но ноги не слушались. Я стоял и смотрел, как огонь пожирает всё — стены, крышу, эти маленькие фигурки, которые бились в окна, пытаясь вырваться из стеклянного плена.

Одна фигура — совсем крошечная — прижалась лицом к стеклу. И мне показалось, что она смотрит прямо на меня.

Я проснулся резко, будто меня выдернули из воды.

Сердце колотилось где-то в горле, рубашка прилипла к спине, лоб был мокрым от пота. Я сел на кровати, хватая воздух ртом, и несколько секунд не мог понять — где я, что со мной.

В избе было тихо. Печь догорала, угли едва тлели, отбрасывая на стены слабые красноватые отблески. Ветер за окном стих. Тишина стояла такая, что звон в ушах казался оглушительным.

Я вытер пот со лба дрожащей рукой и хотел уже лечь обратно, как вдруг...

Воспоминание.

Оно пришло не как сон — яркое, чёткое, до мельчайших деталей. Я словно снова оказался в том «Москвиче», на заднем сиденье, прижимаясь лбом к холодному стеклу.

Запах бензина и старого салона. Тёплое дыхание матери. Усталый голос отца за рулём. И снег — бесконечный снег за окном, ловящий свет фар.

— Пап, а что это?

— Где?

— Вон там. Дом.

— Да старая развалюха. Не бери в голову. Показалось тебе в темноте.

Я увидел это снова — чётко, как наяву. Тот тёмный силуэт на опушке. Проваленные окна. Горбатая крыша. Ощущение, что это неправильный дом, чужой, не такой, как все.

И лес вокруг него.

Тот самый лес. Который в трёх километрах отсюда.

Я сидел на кровати и не дышал. В голове стучало только одно: это был он. Тот самый приют. Я видел его двадцать лет назад. Я уже был здесь. Не в этой деревне, нет — мы тогда ехали куда-то дальше, в другое место. Но приют стоял здесь всегда. Он ждал.

— Не показалось, — прошептал я в темноту. — Не показалось.

Легенда, которую рассказал дед, документы в библиотеке, газетная вырезка — и то, что я видел ребёнком. Одно и то же. Одно место. Одна история. Которая теперь тянулась ко мне через двадцать лет.

Я посмотрел в окно. Там была непроглядная темень, только снег слабо белел в темноте. Глубокая ночь. Идти сейчас — безумие. Лес, мороз, ни фонаря, ни дороги.

Но желание было таким сильным, таким неодолимым, что пришлось вцепиться руками в край кровати, чтобы не вскочить и не броситься одеваться прямо сейчас.

— Утром, — сказал я себе. — Утром пойду. Светает рано.

Я лёг обратно, но сон не шёл. Я лежал и смотрел в потолок, слушая, как ухает в груди сердце. И ждал рассвета.

Впервые в жизни я ждал рассвета, чтобы пойти туда, куда нормальные люди не ходят.

***

Я проснулся рано утром. За окном только начинало светать — серый, нерешительный рассвет, какой бывает только в глубинке, когда ночь нехотя уступает место дню.

Я оделся, вышел на кухню. Дед уже возился у печи, ставил чайник.

— Рано поднялся, — заметил он, покосившись на меня.

— Не спалось, — ответил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Пойду прогуляюсь. Лес посмотрю. Материал для статьи собирать надо, может, фото сделаю.

Дед задержал на мне взгляд. Долгий, внимательный. Я выдержал его, хотя внутри всё сжималось от мысли, что он читает меня как открытую книгу.

— В лес, значит, — протянул он. — Ну, смотри. Только далеко не ходи. Заблудиться немудрено.

— Я недалеко, — пообещал я и, схватив рюкзак с фотоаппаратом, выскользнул за дверь, пока он не начал расспрашивать дальше.

Морозный воздух обжёг лицо. Я глубоко вдохнул, пытаясь унять дрожь, которая не имела никакого отношения к холоду. Снег скрипел под ногами, следы уходили в сторону леса — туда, куда я и направлялся.

Дорогу я запомнил ещё вчера, когда дед показал направление. Три километра. В городе это пятнадцать минут на машине. Здесь, по снегу, — около часа неспешным шагом.

Я шёл и слушал тишину. В ней было что-то особенное — не городская, вечно взбудораженная тишина, а глубокая, лесная, которая не пугает, а обволакивает. Только птицы изредка перекликались где-то в глубине, да ветки поскрипывали под тяжестью снега.

Лес расступился неожиданно. Я вышел на опушку, и сердце пропустило удар.

Он стоял передо мной.

Тот самый дом.

Старый, обгоревший, полуразрушенный — но не пустырь, не развалины, а именно здание. Целое. Чёрные провалы окон смотрели на меня, как глазницы черепа, обгоревшие стены кое-где сохранили следы побелки, крыша провалилась, но всё ещё держалась. И над всем этим — пепельно-серое небо, которое делало картину ещё более зловещей.

Я замер. Реальность словно дала трещину. Дед говорил: «В пятидесятых снесли. Пустырь там теперь». Пустырь. А передо мной стояло здание. Целое, осязаемое, реальное.

Я сделал шаг вперёд. Ещё один. Снег хрустел под ногами, и этот звук был единственным доказательством, что я не сплю, не в очередном кошмаре, а здесь, наяву.

— Этого не может быть, — прошептал я, но слова утонули в морозном воздухе.

Внутри боролись страх и неодолимое любопытство. Страх кричал: «Уходи, не смей, это неправильно». Любопытство шептало: «Ты же за этим пришёл. Ты должен войти».

Я вошёл.

Дверь, вернее то, что от неё осталось, висела на одной петле. Пришлось протискиваться боком, цепляясь рюкзаком за обгорелые доски. И вот я внутри.

Тишина здесь была другой. Густой, плотной, как вата. Половицы жалобно скрипели под ногами, и каждый скрип отдавался эхом где-то в глубине здания. Пахло гарью, старой золой и ещё чем-то неуловимым — может быть, сыростью, может быть, тленом.

Я достал телефон. Руки слегка подрагивали, но я сделал несколько кадров — коридор, обгоревшие стены, лестница, ведущая на второй этаж.

Сначала ничего не происходило. Я уже начал думать, что это просто старый дом, что все легенды — выдумки, что дед ошибался или просто хотел меня напугать.

И тут я заметил картину.

Она висела в конце коридора, на стене, которая сохранилась лучше других. Старая, в массивной раме, с потускневшими красками. На ней был изображён пейзаж — лес, поле, церковь вдалеке. Обычная такая картина, каких много в старых домах.

Я смотрел на неё, и вдруг изображение поплыло. Лес на картине словно качнулся, поле потемнело, церковь... церкви не стало. Вместо неё появилось что-то тёмное, бесформенное.

Я зажмурился, тряхнул головой. Открыл глаза — картина висела обычная. Лес, поле, церковь.

Но в груди уже похолодело.

Я сделал шаг вперёд, и где-то в коридоре, на втором этаже, раздался звук. Лёгкий, едва уловимый — то ли детский смех, то ли плач. Я не мог разобрать.

— Есть кто? — спросил я в пустоту, и голос мой прозвучал жалко и глупо.

Ответа не было. Но тень — или мне показалось? — скользнула по стене впереди, быстро, как мышь.

Я снова поднял телефон, включил камеру, пошёл на звук. Коридор сворачивал, и я оказался в большом зале — видимо, бывшей столовой или игровой. Обгоревшие столы, перевёрнутые стулья, на стене — детские рисунки, чудом уцелевшие. Солнце, цветы, домики. И все они как будто смотрели на меня.

Воздух здесь был тяжёлым. С каждой минутой он словно густел, давил на виски, на глаза. Дышать становилось труднее, хотя никакого дыма не было.

Я сделал ещё несколько снимков. На одном из них, когда я листал галерею, мне почудилось, что в углу кадра — маленькая фигурка. Я увеличил — размытое пятно, ничего не разобрать.

— Ладно, — сказал я вслух. — Я понял. Вы здесь. Я не буду мешать.

Глупо, конечно, разговаривать с пустотой. Но в тот момент это казалось единственно правильным.

Я попятился к выходу, не сводя глаз с зала. Тени на стенах двигались — или это просто игра света? Я не знал. Но уходить хотелось всё сильнее.

На крыльце я выдохнул так, будто не дышал всё это время. Морозный воздух ворвался в лёгкие, и голова сразу прояснилась. Я оглянулся — приют стоял на месте. Тёмный, молчаливый, ждущий.

Я посмотрел на часы. Прошло всего полчаса. А казалось — вечность.

Обратная дорога заняла меньше времени — ноги сами несли. В голове крутилось одно: это реально. Оно существует. И они там.

Но днём они только смотрели.

Ночью, я знал это так же точно, как то, что меня зовут Алексей, — ночью они покажут себя.

И я вернусь.

***

Дед уснул рано. Я слышал, как за стеной стихло его размеренное дыхание, как перестала скрипеть кровать под тяжёлым стариковским телом. Подождал ещё час — на всякий случай. Сидел в темноте, сжимая в руках мощный фонарь, который нашёл ещё днём в чулане, и слушал, как колотится сердце.

В полночь я вышел.

Лес встретил меня чёрной стеной. Луна светила ярко, но её свет только делал тени глубже, контрастнее, зловещее. Фонарь я не включал — шёл по памяти, по лунной дорожке, которая вела туда, куда нормальные люди не ходят по ночам.

Приют я увидел издалека. И понял сразу: днём это было не то.

Он стал больше. Выше. Темнее. Чёрные стены уходили в небо, растворялись в нём, и казалось, что здание бесконечно. Окна светились — тусклым, болотным, неестественным светом, который не мог исходить ни от какой лампы. Это был свет самих стен, свет той стороны.

Я остановился на опушке. В груди всё сжалось до размеров горошины. Каждая клетка тела кричала: «Не ходи! Назад! Спасайся!». Но ноги сами несли вперёд.

Я должен был узнать.

Порог я переступил, затаив дыхание.

И мир взорвался.

Сначала звук. Он обрушился на меня со всех сторон — крики, плач, немецкая речь, которую я не понимал, но узнавал по фильмам, треск огня, хотя нигде не было ни искры, и детский визг, от которого кровь стыла в жилах.

Потом тени.

Они выползали из стен, из пола, из потолка. Сгущались, обретали очертания. Дети. Женщины. Но не те, кого можно пожалеть. Искажённые, безумные, с проваленными ртами и глазами, полными чёрной пустоты. Они метались по коридору, сталкивались, проходили сквозь друг друга, и все они смотрели на меня.

Чужой. Я был здесь чужим.

— Я... я не враг, — прошептал я, но мой голос потонул в какофонии.

Стул, стоявший у стены, вдруг дёрнулся и полетел в меня. Я едва увернулся, прижавшись к стене. Игрушка — плюшевый медведь с выдранным глазом — забилась на полу, как живой, издавая жуткий скрип.

— Останься, — услышал я шёпот. — Наш... останься с нами...

Холодные пальцы схватили меня за лодыжку. Я дёрнул ногой, вырвался, но на секунду увидел лицо — девочка лет семи, с обожжённой кожей и безумными глазами, полными такой боли, что у меня сердце разрывалось.

— Прости, — выдохнул я. — Простите меня...

Я бросился вглубь коридора, не понимая, куда бегу. Тени настигали, тянули руки, хватали за одежду ледяными пальцами. Вокруг мелькали картины ада — женщина с младенцем, сгорающая заживо, мальчик, пытающийся выбить окно, старуха, стоящая в огне с поднятыми к небу руками.

Я достал телефон, включил вспышку, начал снимать — на автомате, не думая, просто фиксируя то, что видел. Вспышка ослепила тени на мгновение, они шарахнулись, зашипели, как змеи, и стали ещё злее.

Снимки получались — я видел это краем глаза. Размытые фигуры, искажённые лица, языки пламени, которого не было.

— Наш! — заорали десятки голосов. — Чужой! Останься! Наш!

Они набросились разом. Холод сковал тело, пальцы впивались в руки, в плечи, в шею. Я задыхался, не от удушья — от ужаса, от этого ледяного прикосновения смерти.

— НЕТ! — закричал я что есть силы, вырываясь, отбрасывая их от себя, и бросился к выходу.

Я бежал по коридору, спотыкаясь, падая, поднимаясь снова. Тени неслись за мной, их вой заполнял всё пространство, давил на барабанные перепонки, на мозг. Выход был близко — чёрный проём двери, за которым виднелся лунный свет.

Я вылетел на крыльцо, споткнулся о последнюю ступеньку, кубарем покатился в снег. Вскочил, обернулся.

И замер.

Приют таял.

Он растворялся в воздухе, как туман под утренним солнцем. Стены становились прозрачными, окна гасли, очертания плыли. И через минуту на его месте не было ничего. Пустырь, поросший сухим бурьяном, торчащим из-под снега. Несколько обгорелых брёвен, которые можно было принять за остатки старого костра. И холодный, равнодушный лунный свет.

Я стоял на коленях в снегу, тяжело дыша, и смотрел на пустое место. Тело дрожало — от холода, от страха, от адреналина, который всё ещё кипел в крови.

— Это было, — прошептал я. — Это было. Я видел. Я слышал.

Тишина не отвечала. Только ветер шевелил сухую траву.

Я поднялся, кое-как отряхнулся и побрёл обратно в деревню. Ноги не слушались, перед глазами всё плыло. Я шёл и боялся оглянуться. Боялся, что они всё ещё там. Смотрят.

В кармане тяжестью лежал телефон.

Снимки, подумал я. У меня есть снимки.

Но посмотреть их сейчас, в лесу, в темноте, я не решался.

***

Рассвет встречал меня серым, больным небом и снегом, который всё падал и падал, крупными хлопьями заметая следы.

Мои следы.

Я брёл к деревне, не чувствуя ног. Куртка была разодрана в нескольких местах — то ли о сучья, когда я падал, то ли их пальцы, ледяные, настойчивые, рвали материю, пытаясь удержать. Я не знал. Я ничего не знал. В голове был только один образ: приют, тающий в лунном свете, как несбывшийся сон.

Деревня встретила меня тишиной. Ни огонька, ни собачьего лая — только снег и серые силуэты домов. Я толкнул калитку, прошёл через двор, поднялся на крыльцо. Руки дрожали так, что я едва попал ключом в замок.

Внутри было тепло. Пахло печкой, хлебом, травами — привычным, родным, живым.

Дед сидел за столом.

Он не спал. Одетый, в своей старой рубахе, с кружкой остывшего чая перед собой. Он сидел и смотрел на дверь, будто ждал. Будто знал.

Увидев меня — грязного, мокрого, с разодранной курткой и безумными глазами, — он не удивился. Вообще. Только вздохнул тяжело, и в этом вздохе было столько всего, что я не мог разобрать — осуждение, жалость, понимание.

— Был там? Ночью? — спросил он тихо.

Я молча кивнул. Сел на лавку, потому что ноги подкосились. Сел и уставился в одну точку.

Дед поднялся, поставил чайник на плиту. Загремел кружками. Сделал всё не спеша, основательно, как делают только старики, у которых время не деньги, а жизнь. Потом сел напротив, поставил передо мной дымящуюся кружку.

— Пей, — сказал он. — С мёдом. Согрейся.

Я послушно взял кружку, обжёг пальцы, но не почувствовал боли. Сделал глоток. Чай обжигал горло, разливался теплом внутри, и от этого тепла меня вдруг затрясло — крупно, неудержимо, как в ознобе.

— Рассказывай, — сказал дед.

И я рассказал.

Всё. Про тени, которые стали детьми. Про крики на немецком и русском. Про стул, летящий в голову, про игрушку, бьющуюся на полу, про ледяные пальцы, хватающие за ноги. Про шёпот: «Останься. Наш». И про то, как приют таял, растворялся, исчезал, оставляя после себя только пустырь и память.

Я говорил, и слова выходили горячими, рваными, бессвязными. Я не заботился о красоте речи, я просто выплёскивал то, что кипело внутри.

Дед слушал молча. Не перебивал, не задавал вопросов. Только смотрел своими внимательными, тёмными глазами, и в них плескалась старая, выстраданная мудрость.

Когда я замолчал, он долго сидел, глядя в окно. Потом повернулся ко мне.

— Ты искал, — сказал он просто. — И поверил. Они впустили тебя.

— Но почему они... — я запнулся. — Почему они напали? Я же не враг. Я понять хотел.

— А им не надо, чтобы понимали, — дед покачал головой. — Ты для них чужой, Лёша. Пойми. Они там... застряли. В огне, в крике, в той самой минуте, когда смерть пришла. Они не люди уже. Они — боль. Боль, которая не проходит. И всё, что не их, всё, что живое, — оно для них чужое. Пугает их. Злит.

Он помолчал.

— Хорошо, что отпустили. Могли и не отпустить.

Я смотрел на свои руки, сжимающие кружку. В голове было пусто и звонко.

— Я видел их, — сказал я тихо. — Девочку. Она за руку хватала. Ей лет семь. С обожжённым лицом.

Дед перекрестился.

— Упокой, Господи, их души, — прошептал он. — Несчастные. Ни туда, ни сюда.

Мы долго сидели молча. Чай остыл, за окном совсем рассвело, а мы всё сидели. Каждый думал о своём.

Больше мне здесь ловить было нечего. И я уехал в тот же день.

Дед провожал меня до калитки, стоял, глядя вслед, пока машина не скрылась за поворотом. Я смотрел в зеркало заднего вида, пока деревня не исчезла за снежной пеленой. Залесье осталось там, в прошлом. Вместе с приютом, вместе с тенями, вместе с ответами, которые только породили новые вопросы.

Дома, в городе, я сел за статью.

Она писалась легко. Сухо, фактологично, как учили. «На основании архивных данных...», «Комиссией установлено...», «Число жертв составило...». Никаких теней, никаких криков, никакой девочки с обожжённым лицом. Только даты, цифры, факты.

Статью опубликовали. Получил гонорар, несколько благодарственных писем от читателей. Всё как я люблю. Всё правильно.

Но по ночам я не спал.

И тогда я сел писать другое.

То, что вы только что прочитали. Без вымысла, без прикрас, без попыток сделать историю удобоваримой для читателя. Я писал для себя. Чтобы вытряхнуть это из головы, перенести на бумагу, сделать осязаемым и хоть немного перестать бояться темноты.

Я писал всю ночь. Когда поставил последнюю точку, за окном снова светало.

Я открыл папку на компьютере. Фотографии.

Ночные снимки из приюта, которые я делал в панике, под вой теней и треск несуществующего огня, — их не было. Я листал галерею раз за разом. Пустой лес. Пустой коридор. Пустая стена. Ни одной тени, ни одного лица. Только обычные фотографии старого пустыря, поросшего бурьяном.

Я уже хотел закрыть папку, как вдруг заметил снимок, которого не помнил.

Старая, размытая фотография. Плёнка, зерно, выцветшие цвета. Маленький мальчик на заднем сиденье машины, прижимающийся лбом к стеклу. Стекло запотело, но сквозь него видно опушку леса. И на опушке — тёмный силуэт.

Тот самый.

Приют.

Я не помнил, чтобы делал этот снимок. Я не мог его сделать — мне было шесть, у меня не было фотоаппарата. Но он был здесь. В моём ноутбуке. В папке с фотографиями.

Я долго смотрел на него. Потом перевёл взгляд в окно.

За окном шёл снег. Крупный, пушистый, как в том детстве, как в Залесье, как в ночь, когда я бежал оттуда, спотыкаясь и падая. Он падал на город, на дома, на деревья вдалеке.

И на мгновение — одно только мгновение — краем глаза я увидел на дальней опушке, за новостройками, за дорогой, за всем этим шумным, спешащим миром, знакомый силуэт.

Тёмный. Горбатый. С провалами окон.

Я моргнул.

Там были только деревья. Обычные деревья в снегу.

Я улыбнулся. Сам не знаю чему. И закрыл ноутбук.

— Я знаю, что вы есть, — сказал я тихо в пустоту комнаты.

Снег за окном падал и падал. Бесшумный, вечный, всё понимающий.

1 / 1
Информация и главы
Обложка книги Тени забытого приюта

Тени забытого приюта

Bloody Feather
Глав: 1 - Статус: закончена

Оглавление

Настройки читалки
Режим чтения
Размер шрифта
Боковой отступ
Межстрочный отступ
Межбуквенный отступ
Межабзацевый отступ
Положение текста
Красная строка
Цветовая схема
Выбор шрифта