Читать онлайн "Её танец. Его правила"
Глава: "Глава 1"
Глава 1
Два года назад
Мы стояли на берегу нашего озера. Вечернее солнце уже коснулось края дальнего леса, растянув по водной глади длинную, дрожащую дорожку из расплавленного золота и меди. Вода у наших ног была тёмной и спокойной, лишь у самого берега лёгкая рябь набегала на гладкие, отполированные годами камни, с тихим шёпотом облизывая их округлые бока. Где-то в прибрежных камышах встревоженно вскрикнула проснувшаяся птица, и этот звук подчеркивал ту особую, звенящую тишину, которая бывает только на закате у большой воды.
Тим обнимал меня со спины — крепко и надёжно, как делал это всегда. Он уткнулся носом в мои волосы, и я чувствовала его тёплое, размеренное дыхание: оно путалось в прядях, щекотало кожу головы и смешивалось с запахом озера, тины и дикой мяты, растущей неподалёку. Так мы могли стоять часами — я любила эти моменты абсолютного единения, когда весь мир затихает, а слова становятся не нужны, уступая место чему-то большему.
— Ась, — начал он, и его голос — низкий, чуть хриплый — грубо вторгся в эту идиллию. Я сразу напряглась, всем телом ощутив этот знакомый, въевшийся в подкорку тон. Тон, который не предвещал ничего хорошего. — Может, ну его, этот университет? Отец дом обещал ставить осенью. Сруб уже заказан, место под фундамент расчистили. Заживём своей семьёй. Своим домом. Чего тебе не хватает?
Я медленно развернулась в его руках, чувствуя, как жёсткая ткань его рубашки скользит по моей коже. Мне нужно было видеть его глаза.
— Тим, мы это обсуждали сто раз.
— Сто один будет. — Он усмехнулся, но глаза остались серьёзными. В их серой глубине, отражавшей закатное небо, плескалась холодная решимость и даже злость. Губы улыбались, пытаясь смягчить удар, но взгляд выдавал его с головой. — Там город, там эти... танцоры твои. Педагоги, студенты, вечные репетиции. А если ты поймёшь, что я — это слишком мало? Что там, в этом круговороте огней и аплодисментов, я покажусь тебе простым деревенским парнем?
— Глупый. — Я прижалась щекой к его груди, к тому месту, где под тонкой тканью футболки ровно и сильно билось его сердце. Я чувствовала его тепло, его знакомый запах — смесь древесного дыма, речной воды и чего-то родного, что не передать словами. — Ты — это первое, о чём я думаю утром, ещё не открыв глаза. И последнее — перед тем, как провалиться в сон. Но танец — это то, что я вижу во сне. Это воздух, это музыка в крови. Отказаться от него — всё равно что перестать дышать. Зачем ты предлагаешь мне выбирать, когда я хочу и то, и другое?
Он молчал долго. Так долго, что я уже решила — сейчас снова начнёт давить, спорить, доказывать. Напряжение росло, я чувствовала, как его пальцы на моей талии сжимаются чуть сильнее. Но Тим только шумно выдохнул, и вместе с выдохом ушла часть его жёсткости. Он поцеловал меня в висок — легко, едва касаясь губами.
— Возвращайся, — сказал тихо, и в этом шёпоте было столько боли и надежды, что у меня сжалось сердце. — Просто возвращайся всегда. Хорошо?
Я кивнула, чувствуя, как к горлу подступают слёзы — обжигающие, солёные, которые я отчаянно пыталась сдержать. Я смотрела на закат, размытый пеленой, и только потом, спустя месяцы, вспомнила эту странную фразу: он не сказал «Я верю тебе». Он сказал «Возвращайся». Словно уже тогда знал, что вера — это то, что нам только предстоит пройти.
— Знаешь, чего я боюсь больше всего? — Я снова прижалась щекой к его груди, слушая уже знакомый ритм его сердца, стараясь запомнить его. — Не того, что встречу кого-то в городе. Там правда будет не до этого. А того, что мы разучимся разговаривать. Ты начнёшь подозревать, я начну оправдываться, а в трубке будут одни паузы — и между нами вырастет стена. Невидимая, но глухая.
Я подняла голову, заглянула ему в глаза, пытаясь достучаться до самой глубины.
— Я не хочу стену, Тим. Я хочу, чтобы мы были командой. Если ты мне веришь — докажи делом. Просто будь со мной эти последние дни — без споров, без упрёков. Хорошо?
Он молча кивнул, снова уткнувшись носом в мои волосы, и я почувствовала, как его хватка чуть ослабла — словно он наконец решил отпустить ситуацию, доверившись моменту.
Мы рухнули на покрывало, расстеленное на тёплой, ещё хранящей дневное тепло земле, — и я перестала думать. Жёсткая трава колола голые щиколотки, муравей деловито пробежал по руке, но мне было всё равно. Надо мной нависало бездонное, светлеющее к зениту небо, по которому медленно плыли розовые перья облаков. Тим нависал сверху, закрывая собой этот небосвод, и я тонула в его глазах, ставших почти чёрными от расширенных зрачков. Дыхание сбито, на скулах ходили желваки — такой Тим нравился мне больше всего. Настоящий. Без масок. Без той показной уверенности, которую он так старательно носил.
Я вцепилась в его плечи. Под пальцами — жар разгорячённой кожи, твёрдость мышц. Я притягивала его ближе. Поцелуй — жадный, глубокий, отчаянный, будто мы не виделись год, хотя расстанемся только завтра. Губы горели, немели, и это было правильно. Я хотела чувствовать его каждой клеткой, вобрать в себя его тепло, его вкус, его запах — пока можно. Пока есть это «сейчас».
Вокруг — ни души. Только ветер, который мягко шумел в кронах старых берёз, обступивших поляну полукругом. Только нагретая земля под спиной и терпкий запах увядающих трав. Только руки Тима, которые медленно и бережно блуждали по моей талии — словно слепой, читающий книгу, пытался запомнить каждую линию пальцами, каждую впадинку, каждую родинку.
Когда мы оторвались друг от друга, в голове шумело, словно в уши набрали воды. Губы саднило, и я провела по ним языком — привкус крови и соли, его и моей, смешавшихся в одно целое.
— Если ты там... — начал Тим, но я закрыла ему рот ладонью. Его губы были горячими и влажными.
— Не надо. Давай просто будем здесь. Сейчас.
Он кивнул, и мы оба послушно замерли. Мы лежали, глядя в небо, которое постепенно темнело, наливаясь густой синевой, и я считала удары его сердца — они гулко и сильно отдавались в мою спину, потому что он прижимал меня к себе так, будто боялся, что если отпустит хоть на миг, я растворюсь в этом сгущающемся сумраке.
Потом мы молча собрали покрывало, стряхивая с него сухие травинки и песок. Молча дошли до тропинки, петляющей между сосен. И только у самого выхода с тропы на дорогу, там, где воздух уже не пах озером, а наполнился запахом пыли и полыни, Тим остановился, резко развернул меня к себе.
— Я правда постараюсь, — сказал он жёстко, даже зло, впиваясь взглядом в мои глаза. — Принять твой отъезд. Смириться. Но если кто-то там посмеет к тебе прикоснуться — я убью. Просто предупреждаю.
Я улыбнулась. Дурак. Ревнивый, нелепый, мой. Самый родной на свете.
— Никто не посмеет. Я не позволю. Я же твоя, забыл?
Он выдохнул, и я физически ощутила, как с его плеч свалилась ещё одна тяжесть. И мы пошли дальше — уже не сжимая кулаки, а просто держась за руки, в полной тишине, под удивлённое уханье проснувшейся совы.
Этот день настал
Утро встретило меня запахом маминых блинчиков — тонким, сладким, родным до мурашек — и предательским комом в горле, который рос с каждой минутой, душил, не давая глотнуть воздух. Солнце уже золотило верхушки старых яблонь в саду, заливало кухню тёплым, медовым светом, в котором плясали пылинки, но этот свет почему-то не грел.
Я прощалась с домом. С каждой трещинкой на потолке, которую знала с детства. Со скрипом половиц в коридоре. С родителями — мама суетилась у плиты чаще обычного, пряча глаза, а папа молча пил чай и только оглаживал бороду, словно боялся, что голос дрогнет. С братом, который делал вид, что очень занят ремонтом в своей комнате — громыхал инструментами, хотя я знала, что он просто не хочет подходить, чтобы не разреветься. Даже с его вечно недовольной женой — с ней тоже прощалась, хотя она наверняка вздохнёт с облегчением, когда я уеду. В их маленькой кухне, пропахшей вчерашними щами и табаком, было душно, и я поняла: не буду скучать по этому запаху.
Я уговаривала себя: это ненадолго. Буду приезжать каждые выходные. Садиться на первую электричку. Мчаться сюда. Но сумки в прихожей — собранные до отказа, пухлые и неуклюжие — стояли как три немых укора. Они говорили другое: я уезжаю. В другой город. В другую жизнь. В неизвестность, которая пугала и манила одновременно, щекотала нервы предвкушением чего-то большого, настоящего.
Интересно, какая она будет, эта жизнь? Из чего соткана — из брусчатки городских площадей, из запаха театрального закулисья, из бесконечных репетиций у станка? Или из одиночества в чужой общажной комнате?
Тим не пришёл. Я всё выглядывала его в окно, пока грузили вещи в старый отцовский универсал, — вглядывалась в даль улицы, туда, где за поворотом начиналась тропинка к его дому. Но нет. Только куры соседские копошились в пыли да старая овчарка Пальма дремала в тени забора. «Долгие проводы — лишние слёзы», — сказал он вчера, когда мы прощались на крыльце, целуя меня в лоб сухими, горячими губами. Наверное, прав. Наверное, так легче — резать по живому одним махом. Но внутри всё равно саднило, ныло тупой болью: я бы пришла. Я бы стояла до последнего, махала рукой, бежала за машиной по пыльной дороге, даже если б пришлось бежать за поездом до самой станции.
В машине играет «Король и Шут». Папин вкус — папина музыка, и я её обожаю, хоть и смешно признаваться: балерина, мечтающая о классике, подпевает панк-року. Я смотрю на отца в зеркало заднего вида — он сосредоточенно крутит баранку, хмурится, и только пальцы, чуть подрагивающие на рычаге передач, выдают волнение.
За окном плывут поля. Бескрайние, золотисто-зелёные, они уходят за горизонт, сливаясь с бледным утренним небом. Встречный ветер треплет высокую траву, гонит по ней волны, и кажется, что земля дышит — глубоко и ровно. Я знаю здесь каждый поворот, каждый холмик, каждую рощицу. Дорога впитана с детством, прочитана наизусть, как любимая книга.
Вот то самое поле, сразу за логом, где мы с Тимом застряли на старой отцовской «шестёрке». Он тогда тайком взял машину, хотел впечатлить меня, показать, какой он взрослый и умелый. Впечатлил, конечно. Мы потом до полуночи её толкали, увязая в глине по колено, вымазались так, что родная мать не узнала бы, чертыхались на весь лес, а домой пришли пешком — грязные, злые и счастливые одновременно, — и нас уже собиралась искать вся деревня с фонарями. Сейчас поле мирно зеленеет, пряча в себе ту историю, и только старый придорожный валун, на котором мы тогда отмывали руки, стоит на месте, покрытый пятнами рыжеватого мха.
А вот озеро. Наше. Вода сегодня тёмно-синяя, почти чёрная, с редкими барашками ряби от утреннего ветра. Знакомая изогнутая линия берега, где мы любили сидеть вечерами, слушая лягушек. Кусты ивняка, склонившиеся к самой воде, словно пьют её. То место, где Тим впервые поцеловал меня, — помню, как пахло тиной и было немного страшно и очень сладко. Столько всего здесь было — не перечесть. Первые поцелуи, первые ссоры, глупые обиды и жаркие примирения, обещания, которым, кажется, ещё вчера верилось безоговорочно, без единой мысли, что может быть иначе.
Сейчас озеро остаётся позади. Машина набирает ход, выезжает на асфальт, и гладь воды тает в утренней дымке, становится маленькой, как лужица, а потом и вовсе исчезает за поворотом. Как и всё, что с ним связано. Я отворачиваюсь от окна и смотрю прямо перед собой, на убегающую ленту дороги. Впереди только она — новая, неизвестная, пугающая. И почему-то хочется плакать.
Из магнитолы доносится:
«Ты осталась с ним вдвоём,
Не зная ничего о нём.
Что для всех опасен он —
Наплевать тебе!
И ты попала
К настоящему колдуну,
Он загубил таких, как ты, не одну!
Словно куклою, в час ночной
Теперь он может управлять тобой!»
М-м-м… Как же всё-таки обожаю «Король и Шут».
Два часа пролетели как один. Мелькали за окном перелески, деревушки с покосившимися колодцами, мосты через узкие речушки — и я даже не заметила, как лес кончился. Сосны расступились, словно нехотя открывая дорогу чему-то новому, и потянулись городские улицы. Сначала окраины — унылые, серые пятиэтажки-«хрущёвки» с облупившейся краской на балконах, бельевые верёвки, натянутые между голых деревьев, бесконечные ларьки и рынки, где торговали овощами, дешёвой одеждой и пирамидами арбузов. Воздух в машине стал другим — тяжелее, с примесью бензина и выхлопных газов.
Потом город менялся на глазах. Улицы становились шире, чище, каменнее. Вместо панельных многоэтажек вырастали сталинские дома с лепниной и высокими потолками, вместо ларьков — витрины кафе и бутиков. Замелькали офисные здания из стекла и бетона, отражающие хмурое небо, широкие проспекты с троллейбусами и вечно спешащими людьми на переходах. Отец сбавил скорость, вливаясь в плотный поток машин, и я впилась взглядом в окно, стараясь вобрать в себя этот новый, огромный мир. Мир, в котором мне теперь предстояло жить.
Вот и он. Университет культуры.
Машина остановилась у массивных кованых ворот. Здание было величественным и немного пугающим — старинный особняк с колоннами и лепниной на фасаде, выкрашенный в благородный светло-бежевый цвет. Высокие арочные окна отражали серое небо, широкая гранитная лестница вела к тяжёлым дубовым дверям, над которыми гордо реял флаг. Напротив главного входа шумел фонтан, разбрасывая брызги на мощеную площадь, а студенты — такие же растерянные или, наоборот, уверенные в себе — сновали туда-сюда с планшетами и папками.
«Кулёк», — говорят в народе. Смешное название для места, где решаются судьбы. Я выдохнула, сжимая в руках паспорт и сумку с документами. Где-то внутри, под этими сводами, решалась и моя.
Я здесь. Посмотрим, кто кого.
За величественным зданием университета, спрятавшись в тени его монументальных колонн и лепных карнизов, стояло общежитие, в котором мне предстояло жить пять лет. Если университет встречал абитуриентов парадным величием — мраморными ступенями, высокими дверями из тёмного дуба, блеском зеркальных витрин в холле, — то общежитие было его полной противоположностью, его изнанкой, о которой не пишут в рекламных буклетах.
Девятиэтажная башня из серого, обветренного кирпича вздымалась к небу унылым прямоугольником. Когда-то, наверное, в год постройки, её стены были светло-бежевыми, но десятилетия дождей и ветров сделали своё дело: фасад покрылся тёмными разводами, местами штукатурка облупилась, обнажая неровную кирпичную кладку, а кое-где проржавели и покосились водосточные трубы. Вдоль стен тянулись бесконечные ряды балконов — узких, бетонных, огороженных хлипкими перилами. На некоторых сушилось бельё, пестрели разноцветные тряпки, на других громоздились коробки и старые лыжи, третьи зияли пустотой и запустением.
Я остановилась у входа, задрав голову. Окна — сотни одинаковых окон, обрамлённых облупившимися белыми рамами — смотрели на меня слепо и равнодушно. Кое-где стекла были мутными от времени, кое-где занавешены дешёвыми шторками, в некоторых этажах горел свет, несмотря на ясный день. За одним из таких окон, где-то там, на пятом или шестом этаже, мне теперь предстояло жить, учить роли, плакать от усталости, мечтать о сцене и считать дни до выходных, когда можно будет уехать домой.
Вокруг здания росли старые тополя — высокие, раскидистые, с мощными стволами в обхват. Они уже начали желтеть, и кое-где на асфальт опустились первые сухие листья. Тополя заслоняли свет, и возле общежития всегда было сумрачно, даже в солнечный день. Под ногами хрустел гравий, смешанный с окурками и мелким мусором. У крыльца, на скамейке, выкрашенной облупившейся зелёной краской, сидела компания студентов — кто-то курил, кто-то листал ленту в телефоне, кто-то просто щурился на солнце, подставив лицо редким лучам. Они проводили меня равнодушными взглядами и тут же отвернулись — свои, местные, уже прошедшие этот этап.
Само крыльцо было узким, с разбитыми бетонными ступенями, края которых стёрлись от тысяч ног. Тяжёлая железная дверь, обитая дерматином, держалась на мощных петлях и открывалась с трудом, со скрежетом, от которого закладывало уши. Над входом висела старая табличка с номером дома и названием улицы — буквы выцвели, кое-где стёрлись, и её приходилось разглядывать, чтобы понять, что там написано.
Я сделала глубокий вдох, чувствуя запах — смесь сырости, табачного дыма, жареной картошки из столовой на первом этаже и чего-то ещё неуловимо казённого, больничного. Запах, который, наверное, намертво въестся в одежду и волосы за эти годы.
— Пять лет, — прошептала я одними губами, перехватывая лямку сумки поудобнее.
Где-то внутри, за этой железной дверью, гудела своя жизнь: слышались приглушённые голоса, музыка, лай собаки, звон посуды. Меня ждала моя комната, моя соседка, моя новая жизнь. Страшно? Безумно. Но отступать было некуда. Я толкнула тяжёлую дверь и шагнула внутрь, в сумрак общей прихожей, где пахло хлоркой и где на стене висело кривое зеркало в облупившейся раме, отражающее моё бледное, решительное лицо.
В коридоре общежития пахло краской и побелкой — тем особенным, едким, но почему-то приятным запахом свежего ремонта, который обещает начало чего-то нового. Стены после ремонта радовали глаз ровным салатовым оттенком, на полу блестел свежий линолеум, местами ещё присыпанный строительной пылью, и я мысленно поблагодарила вселенную — мама будет спокойна, что я не в подвале живу с облупившимися стенами и вечно гудящими трубами.
Очередь к коменданту двигалась медленно, будто специально испытывая наше терпение. Вдоль стены выстроилась пёстрая вереница абитуриентов и их родителей — кто-то нервно переминался с ноги на ногу, кто-то вполголоса обсуждал документы, кто-то просто устало смотрел в потолок, где мерно гудели длинные лампы дневного света. Мама, конечно, уже с кем-то познакомилась. Я заметила её не сразу — она стояла чуть поодаль, у высокого окна с подоконником, заставленным чахлыми цветами в пластиковых горшках, и оживлённо беседовала с незнакомой женщиной.
— Асенька! — позвала она, заметив мой взгляд, и помахала рукой. — Иди сюда! Это Зоя, она тоже на хореографический поступает! Представляешь? Вот было бы здорово, если б вы жили вместе!
Я подошла ближе, вглядываясь в девушку, которую мне прочили в соседки. Мы встретились взглядами — и обе, кажется, оценивали друг друга. Зоя была чуть выше меня, с длинными тёмными волосами, собранными в тугой пучок на затылке, с цепкими карими глазами и тонкими, чуть насмешливыми губами. Одета просто, но со вкусом: чёрные лосины, свободная футболка, балетки через плечо. В ней чувствовалась та особая стать, которая бывает только у танцовщиц, — даже когда она просто стояла, прислонившись к стене.
— Очень приятно, — сказала я вежливо, стараясь, чтобы голос звучал увереннее, чем я себя чувствовала.
— Взаимно, — кивнула Зоя, и в её взгляде мелькнуло что-то похожее на любопытство. Она тоже разглядывала меня, и я поймала себя на мысли, что мне важно ей понравиться. Или хотя бы не показаться полной провинциалкой.
Мамы уже вовсю обсуждали условия и соседей, перебирая списки этажей и варианты блоков, а я оглядывалась по сторонам, впитывая новую обстановку. Коридор жил своей жизнью: мимо сновали студенты, кто-то тащил матрас, кто-то — стопку книг, перевязанную бечёвкой. Первокурсники пестрели красками — пёстрыми, яркими, иногда шокирующими. Парень с зелёными волосами, собранными в пучок, и пирсингом в носу, девушка с розовым ирокезом, торчащим во все стороны, словно у взъерошенного попугая, компания в широких штанах и с разноцветными дредами. Они говорили громко, смеялись легко, и от них веяло той свободой, которой я в себе не чувствовала.
Я вдруг остро, почти физически ощутила, какая я обычная. Светлые кудри, которые мама уложила феном, скромная джинсовая юбка и простая хлопковая блузка, никакой эпатажности, никаких ярких деталей. На их фоне я казалась себе серой мышкой.
«Балерина — это классика, — напомнила я себе, сжимая лямку рюкзака. — Строгость. Линии. Грация. В этом наша сила, а не в розовых патлах».
Я представила сцену. Залитый софитами зал, темнота зрительного зала, тяжёлый бархат кулис. Я в центре, в белоснежной пачке, и свет выхватывает только меня. Мурашки побежали по рукам — уже не от страха, а от сладкого предвкушения, от того знакомого с детства чувства «я там, где должна быть». И это помогло расправить плечи.
Заселили нас быстро, вопреки медленной очереди. И да, нам с Зоей дали одну комнату — двушку, как говорят в общежитии. Дверь открылась со скрипом, и я перешагнула порог. Комната оказалась небольшой, но светлой. Две кровати с панцирными сетками, заправленные свежим, пахнущим стиркой бельём, два деревянных стола с облупившейся краской, два шкафа-купе с зеркалами, в которых отражалось окно с видом на город.
За окном, за пыльным стеклом, шумел незнакомый проспект, мелькали машины, спешили люди. Я подошла к подоконнику, провела пальцем по гладкому пластику — внутри всё замерло в сладком ужасе и ожидании. Пока я рассматривала своё новое жильё, впитывая каждую деталь, дверь с грохотом распахнулась.
— Ну, здравствуй, соседка! — Зоя влетела в комнату как вихрь, таща за собой огромную, явно тяжёлую сумку, которая с глухим стуком упала на пол у её кровати. От неё пахло улицей и духами с нотками ванили.
Я улыбнулась, глядя на её энергичную фигуру. Кажется, с ней не соскучишься. И это, наверное, даже хорошо — слишком много тишины я бы, наверное, не выдержала.
Родители помогли разобрать вещи — распаковать постельное, расставить книги на полке, повесить в шкаф мои немногочисленные платья. Мама дала последние наставления, которые я слушала вполуха: «Не забывай есть», «звони каждый вечер», «если что — сразу домой». Папа молча поцеловал в лоб, и в его глазах стояла непролитая тревога. Когда за ними закрылась дверь и стихли шаги в коридоре, в комнате стало непривычно тихо. Только шум города за окном да мерное гудение холодильника где-то в конце коридора.
Мы с Зоей переглянулись. В этом взгляде было всё: и неловкость первых минут, и любопытство, и понимание, что отныне мы здесь заодно.
— Ну что, — сказала она первой, улыбнувшись чуть шире. — Будем знакомиться заново? Без мам?
— Будем, — кивнула я, чувствуя, как уходит последнее напряжение.
За окном шумел незнакомый город — гудели машины, звенели трамваи, где-то играла музыка. Внутри — всё замерло в ожидании. Но это было уже не тоскливое замирание, а тишина перед первым шагом.
Я здесь. Я справлюсь. Я не для того мечтала, чтобы сдаться на старте.
ЛитСовет
Только что