Читать онлайн "Белгородские рассказы"

Автор: Гоча Алёшович

Глава: "Глава 1"

Рассказы деда Тихона

Цикл рассказов у костра

1.Пролог

Ночь над Белогорьем стояла такая густая, что звезды, казалось, вязли в ней, как светляки в меду. Костер на краю села, за крайней хатой, у самого спуска к реке, горел рівно (ровно), без чада — сухие вишневые ветки да старые пни, что натаскали мужики за день. Пламя лизало черноту, выхватывало из темноты лица, руки, краюху хлеба на газете, граненый стакан с непочатой водкой, прикрытый куском ржаного.

Мужики сидели кто на чурбаках, кто на перевернутых ведрах, кто просто на корточках, подложив под себя телогрейки. Бабы — чуть поодаль, на лавке, принесенной от деда Тихона. Семечки щелкали мірно (мерно), как кузнечики в траве.

Дед Тихон — прозвищем Самовар, за блестящую лысину и круглые, добрые бока — сидел у самого огня. Гармонь лежала на коленях, меха сложены, пальцы только поглаживали лады, будто проверяли, здесь ли она, чи (или) не ушла в темноту.

— Дядь Тихон, — сказал молодой тракторист Лёшка, подкидывая ветку в огонь, — сыграй чого-небудь (чего-нибудь). А то тихо как...

— Тишина, — ответил дед, не открывая глаз, — она тоже музыка. Только слушать треба (надо) уметь.

Помолчал. Ветка затрещала, выбросила сноп искр. Искры взметнулись выше костра, на миг осветили склоненные лица и пропали в небе, смешавшись со звездами.

— Ну, — сказал дед Тихон, — коли слушать пришли, так слухайте. Я вам сегодня багато (много) чего порасскажу. На всю ночь хватит.

Он растянул меха. Аккорд поплыл над поляной, над рекой, над уснувшим селом — долгий, тягучий, как мед (мёд).

— Это будет, — сказал дед, — про нашу землю. Про то, как мы тут жили, как хлеб растили, как воевали, как любили. И про то, откуда гармонь у меня.

Он провел пальцем по перламутровой инкрустации.

— А начнем мы... с самого страшного (страшного).

2.Красный петух

Рассказ первый

Костер разгорался, когда дед Тихон заговорил. Угли светили ровно, багрово, как те фонари, что много лет назад ворвались в его детство.

— Коллективизация, — сказал он, и слово это прозвучало как скрип несмазанной телеги. — Страшное слово. И непонятное нам, пацанам. Мы ж думали: колхоз — это когда всем миром, когда разом (вместе). А вышло... да вышло вон как.

Он полез в карман за кисетом, вспомнил, что бросил курить, и убрал руку.

— Дядь Тихон, а вы сами-то раскулаченные? — спросил Лёшка, молодой тракторист.

— Сам я? — Дед усмехнулся в усы. — Я, Лёша, не сам. Это батьку моего раскулачивали. Я только дивився (смотрел).

Он подбросил ветку в огонь, дождался, пока она займется, и продолжил:

— Ночью пришли. Я проснулся оттого, что світло (свет) в хате зажгли, а оно не наше, не коптилка, а яркое, чужое. Фонари у них такие были, аккумуляторные. Глядь — а в хате люди в кожанках. И лица — не злые даже. Усталые. Один говорит: «Собирай, Григорий. Имущество — в пользу государства».

— А батька ваш? — спросила Нюрка, молодая невестка Петрова, кутаясь в платок.

— А батька мой, — голос деда дрогнул, — он тихий был, богобоязненный. Никогда голоса не повышал. А тут встал посреди хаты, босиком, в подштанниках, и сказал: «Какое ж у меня имущество? Конь — он колхозный, я его сам отдал. Корова — последняя, дети малые без молока зачахнут. Иконы — бабкины, молельные. Що (что) ж вы забираете?»

А тот, в кожанке, отвечает: «Иконы — это мракобесие. А корова — излишек».

— Излишек, — повторил Митрофан, счетовод, и сплюнул в огонь. — Слышь, ты. Корова для крестьянина — излишек.

— И батька замолчал, — продолжал дед. — Молча оделся, молча перекрестился на образ — а образа уже на стене не было, сняли, — молча вышел.

Мать голосить начала, мы с сестрой в подол ей вцепились. А петух наш, красный, здоровый, выскочил в сени и давай орать. Среди ночи — кукареку! Будто на пожар скликає (сзывает).

— Ишь, — усмехнулся тот, в кожанке. — Петух у вас, Григорий, тоже, видать, излишек.

— Забрали и петуха?

— Забрали, — эхом отозвался дед. — А через месяц батька в колхоз записался. Первым. Другие глядели — Тихонов Григорий, раскулаченный, а йде (идёт). И пошли.

— А петуха то куда дели? — спросил кто-то из темноты.

Дед Тихон помолчал. Угли в костре вздохнули, осыпались.

— А петуха того я через год на базаре в Белгороде увидел. Узнал. По красному перу на хвосте узнал, по голосу. Он на возу сидел, связанный, бабка какая-то продавала. Я подошёл, погладил. Он глянул на меня — и замолчал. Будто узнал. Грошей (денег) у нас не было. Так и уехал тот воз. А может и не он это был.

Гармонь на коленях деда издала тихий, сиплый звук — будто вздохнула.

— И чего ж это, дед Тихон, — подал голос Лёшка, — выходит, что правды нет? Что забирают у человека всё, а он еще и спасибо должен сказать?

— Правда? — Дед поднял глаза к небу, густо усыпанному звездами. — Правда, Лёша, она не в том, кто прав. Правда в том, что земля осталась. И люди на ней. Батька мой через месяц после раскулачивания вышел в поле, поглядел на всходы и сказал: «Ничего, Фекла. Бог не в дереве. Бог — в нас».

Он помолчал, погладил гармонь.

— Вот какой я из того вывел урок: имущество отнять можно, а землю — нет. И веру — нет. И память — нет. Петуха того я до смерти пам'ятати (помнить) буду. И батьку. И ту ночь.

Он растянул меха. Из-под пальцев полилась мелодия — невеселая, но светлая, как тот самый фонарик, что когда-то осветил чужую хату.

— А теперь, — сказал дед, — давайте про хлеб. Про то, как мы его до войны собирали. Это тоже пам'ять (память).

3.Жнива

Рассказ второй

Костер разгорелся снова. Лёшка подбросил сухих вишневых веток, они затрещали весело, как сороки на плетне. Месяц поднялся выше, высветлил край тучи на западе, и туча стала похожа на стог свежего сена.

— Нонче урожай, — сказал Митрофан, щербатый счетовод, грея руки над огнем. — Комбайн за комбайном, поля как бритвой стригут. Две недели — и готово (готово).

Дед Тихон крякнул, поправил гармонь на коленях.

— Комбайн, — повторил он. — А ты знаешь, Митрий, как раньше хлеб собирали? Не то что ноне — сел на железного коня и поехал. Раньше-то… Раньше с хлебом, как с живым, розмовляли (разговаривали).

— А как это — разговаривали? — спросила Нюрка.

— А вот так, — Дед Тихон прикрыл глаза. — До войны это было. Я тогда пацаном, годов, может, семи. А у нас в селе — своя громада (община), своя честь. Жатва — это не работа была, это праздник, только тяжелый, до седьмого пота.

— Бабка моя рассказывала, — вставил Лёшка, — что раньше последний сноп с лентами в красный угол ставили.

— Ставили, — кивнул дед. — И икону рядом клали. Спаса Нерукотворного. Її (её) моя прабабка еще бисером вышивала.

Он помолчал, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя.

— Выходили затемно. Еще зірки (звезды) на небе, еще петухи только-только пробовали голос, а бабы уже у плетня собирались. Смех, гомон, серпы позвякивают. Мужики косу заправляют. А мой батя, царствие ему небесное, косу точил — так, бывало, камешком по лезвию выводил, что звон по всей улице стоял. Будто колокол на раннюю обедню зовет.

— А вы, дед Тихон, тоже косили? — спросил кто-то из парней.

— А как же? — удивился дед. — Пацаном еще, конечно, не косил, а снопы подавал, колоски собирал. Меня дед Макар учил: «Гляди, малый. Солому крутить надо натуго (туго-натуго) , чтоб не развязалась до сроку. А затянешь — зерно задавишь. Тут, брат, як жинку обіймати (как жену обнимать): и ласково, и крепко».

Бабы засмеялись, зашептались. Дед Тихон смущенно кашлянул.

— Ну а что? Дед Макар мудрый был. Он всё про жизнь розумів (понимал).

— А песни? — спросила Нюрка. — Говорят, раньше в поле всегда пели.

— Пели, — кивнул дед. — Как начнут, бывало, одну затянут — "Ой, там у поли криниченька", а другая подхватит, третья, и пошло. Голоса чистые, звонкие, над полем плывут, с жаворонками спорят. Кажется, сам колос сгибается в такт (такт).

Он взял несколько аккордов — тех самых, старых, что пели бабы.

— И вечером, когда управились, — обжинки. Последний сноп несли в село с почетом, украшенный лентами и сухими васильками. А после — общая каша на краю поля. Котел чуть не в ведро величиной, пшено, сало, лук — все свое, честное, с потом и молитвой (с потом и молитвой). Ели из одной миски, деревянными ложками. И вкуснее той каши я за всю жизнь нічого (ничего) не едал.

— Потому что знаешь: сам вырастил, сам собрал, сам Бога благодарил, — тихо сказал Митрофан.

— Потому что вместе, — поправил дед Тихон. — Потому что не за деньги, а за жизнь. За то, чтоб зима не голодная была, чтоб дети сытые, чтоб весной было что сеять.

Он поглядел в огонь.

— А потом война пришла. И всё это — с хлебом, с песней, с Богом — кончилось. Батьку на фронт забрали в первую неделю. Вернулся я после войны, думал — ничего нет. А поле — живое. Заросло бурьяном, а всё одно — жито (рожь) на будущий год само вылезло.

— Значит, не кончилось, — сказал Лёшка.

— Не кончилось, — согласился дед. — Потому что земля помнит. И если ты её любишь, она тебе родит. Всегда родит.

Он положил руки на гармонь.

— Вот какой я урок вынес: машина зерно соберет, а души не прибавит. А рука человеческая — прибавит. Потому что она не просто жнет — она розмовляє (разговаривает).

И заиграл — ту самую мелодию, под которую клали снопы ёлочкой, под которую плакали бабы на обжинках, под которую пахло ржаной мукой и теплом печи.

4.Свадьба

Рассказ третий

Костер утихомирился, прижался к земле. Над ним стояло тепло, дрожало маревом, и сквозь это марево звезды казались не такими далекими.

— А это, — сказал дед Тихон, — история про любовь.

— О-о-о, — протянули на лавке. — Про любовь — это давай (давай).

— Про самую короткую любовь, — поправил дед. — Которая всего одно лето длилась.

Он погладил гармонь.

— До войны это было. Я, пацанвой, на завалинке сиджу (сижу), ноги дригаю (болтаю). А дело к вечеру, поспішає (торопится) — солнце уже как горячий мед за горбок (пригорок) катится. И слышу — гул по улице идет, необычный. Не тележный грохот, а какой-то нарядный, звонкий. Выскочил я, смотрю: а по нашей пыльной вулиці (улице) пара вороных коней, а за ними — повозка. И на повозке — она.

— Кто — она? — спросила Нюрка шепотом.

— Олена, — сказал дед. — Учителька из Белгорода. Ивану, Ковалеву сыну, наречена (невеста).

Сидит, будто икона в окладе. В платье городском, светлом, а на плечах — хустка (платок) такая, вышитая, не наша. И лицо — бледное, чистое, будто с молоком утренним умывалось.

— А Иван? — спросил Лёшка.

— А Иван вышел из хаты, весь красный, в новой вышиванке, руки за спину прячет. Остановился перед ней, шапку снял.

— Добридень (Добрый день), — сказал. А голос у него сів (сел).

— День добрый, — ответила она. И голос был тихий, ясный, как звон стеклышка. — Меня Олена зовут.

— Знаю, — пробормотал Иван. — Заноситеся (Заходите)... в хату. Мамка пироги спекла.

Дед Тихон усмехнулся в усы.

— А вечером, когда стемнело, я подкрался к ихнему огороду. Слышу, разговор на крылечке. Сидят они вдвоем, и дед Макар, мой, с ними, трубку покуривает.

— И как же тебе, дивчино (девушка), наше село? — спрашивает дед, и трубка у него на луну тліє (тлеет).

— Тихе (Тихое), — говорит она, Олена. — И повітря (воздух)... пахнет полынью и хлебом. В городе пахнет пылью и камнем.

— То-то оно и есть, — крякнул дед Макар. — А ты, Ваню, не соромся (не стесняйся). Дівчина (Девушка) она умная, с ней не о сохе разговаривать надо.

— Да я... — начал Иван и замолк.

А Олена вдруг говорит:

— Я сама хочу научиться. И огороду доглядать (ухаживать), и корову доїти (доить). Навчите (научите)?

И так тихо это сказала, так по-нашему, по-деревенски, что у меня, пацана, сердце зашлось.

— Та я... научу, — прошептал Иван.

Потом она меня заметила в кустах смородины.

— А ты чего, хлопчику, не спишь? — позвала она.

Я вылез, весь в пыли.

— Да так... — говорю.

— Иди сюда.

Подошел я. Она протянула мне в ладонь что-то холодное и гладкое. Городскую конфетку, в бумажке блестящей.

— На, скушай. И спать иди, завтра — світлий (светлый) день.

Я и пошел.

— И научил он ее? — спросила Нюрка.

— Не успел, — вздохнул дед. — Назавтра была неділя (воскресенье). А в понедельник уже чутка (весть) по селу пошла: война.

Иван ушел в тот же місяць (месяц). А Олена... Говорили, уехала в город, на фронт медсестрой.

— А потом? — спросил Лёшка.

— А потом я её больше не видел, — сказал дед. — Ивана — тоже. Пропал он без вести в сорок первом, под Минском.

Он помолчал, гладя лады.

— А конфетку, что она мне тогда дала, городскую, в блестящей бумажке, я до самого конца войны в святом углу за иконку ховав (прятал).

— А иконка же была? — удивился Митрофан. — Вы ж говорили, забрали.

— Иконку мать потом новую достала, — сказал дед. — Маленькую, оловянную. Так за ней и фантик лежал.

Он вздохнул.

— Вот какой я урок из той истории вынес: любовь не во времени измеряется. Можно год прожить — и ничего не запомнить. А можно одно лето — и на всю жизнь вистачить (хватит).

Он растянул меха. Мелодия полилась грустная, как тот вечер, когда пахло полынью и хлебом.

— И ещё, — добавил он тихо, почти не переставая играть, — никогда не знаешь, какой день у тебя последний. Потому и надо каждый — как світлий (светлый).

5.Проводы

Рассказ четвертый

Ветер переменился, потянуло от реки холодом. Кто-то из баб накинул на плечи платок, кто-то пододвинулся ближе к огню. Дед Тихон отложил гармонь, посмотрел на угли.

— А теперь, — сказал он, — про самое страшное. Про проводи (проводы).

— Дядь Тихон, — тихо сказала Нюрка, — может, не надо? Вон ночь уже...

— Надо, — отрезал дед. — Затем и собрались, чтоб помнить.

Он помолчал, собираясь с силами.

— Июнь. Только-только сенокос начали. Трава стояла сочная, добрая, бабы радовались: коровы сытые будут. А тут — повестки. В субботу вечером принесли, в воскресенье утром — відправка (отправка).

Мать моя всю ночь не спала. Пекла хлеб, сушила сухари, зашивала в подкладку шинели образок — Николу Угодника, того самого, что у ней в головах всю жизнь лежал. Батька сидел у стола, молчал.

— Ты, Гриша, — говорила мать, — ты, главное, пиши. Хоть раз в месяц. Хоть две строчки. Я ж читать не умею, а Манька-соседка прочитает. Ты пиши.

Батька молчал.

— Ты береги себя. Ты не лезь под пули. У тебя діти (дети).

— Фекла, — сказал батька. — Прекрати.

— И она прекратила, — голос деда дрогнул. — Только губы дрожали.

А утром — всё село на улице. Бабы воют, мужики стоят серые, курят махорку, одну на десятерых.

Мы с сестрой держались за батькины руки. Он нас по голове погладил, меня особенно.

— Ты, Тихон, теперь за старшего. Мамку слухай, сестру береги. Из хаты дрова не выноси — зима будет холодная. И гармонь... Гармонь мою не трожь. Вырастешь — навчу (научу).

— Научил? — спросил Лёшка, хотя знал ответ.

— Не успел, — сказал дед. — Через полгода похоронка пришла. «Пал смертью храбрых под городом Вязьмой».

Мать упала на пол, закричала так, что у меня сердце остановилось. А я сидел на лавке и думал: «Батька. А гармони ты меня так и не навчив (научил)».

Он помолчал долго. В костре тихо потрескивали угли.

— Я сам научился, — сказал он наконец. — В госпитале, у одного раненого лейтенанта. Три месяца учился, пока рана заживала. Думал: вернусь в село — батькина гармонь меня дочекається (дождётся).

— И дождалась? — спросила Нюрка.

— Дождалась, — кивнул дед. — В сундуке лежала, мать берегла.

Он взял гармонь, прижал к груди.

— Вот какой я урок вынес: ничего не откладывай на потом. Не успеешь. Батька мой научить меня не успел, а я, может, потому и живой остался, чтоб научить других. И чтоб людям играть. И чтоб пам'ятати (помнить).

Он прижал меха. Полилась мелодия — старая, солдатская, про то, как «огонёк» на передовой горит и ждёт солдата родная земля.

— Эту он любил, — сказал дед Тихон. — Батька.

Оккупация

— А в сорок третьем, — Дед Тихон понизил голос, будто даже сейчас, через столько лет, боялся, что услышат, — немцы в село прийшли (пришли).

На лавке все притихли. Даже семечки перестали щелкать.

— Два года мы без них жили. С сорок первого по сорок третий. Фронт то приближался, то откатывался. А в сорок третьем, после Курской дуги, они сюда хлынули. Отступали, но злые были, как черти.

Мать нас с сестрой в погреб загнала. Сама наверху осталась, хату стеречь. Сидим мы в темноте, Манька маленькая, лет пяти, плачет:

— Тихон, страшно. Есть хочу (хочу).

— Цыц, — говорю. — Не дыши даже. Услышат — убьют.

А сверху — топот, крики, немецкая речь. Что-то падает, бьется. Потом тишина.

Вылезли мы ночью. Хата наша цела, а у соседей — Аграфены, той, что батьку пирожками на фронт снаряжала — хаты нет. Сгорела. И сама Аграфена на пепелище сидит, качается.

— Теть Аграфена, — подбежал я. — А где Петро? Он же с фронта вернулся?

Она подняла голову. Глаза пустые, страшные.

— Нету Петра, — говорит. — Вчера расстреляли. За то, что партизанам помогал. И хату сожгли. А я... я живая осталась. Навіщо (зачем)?

Я стоял и не знал, что сказать. Мне двенадцать лет было. А война уже научила меня самому страшному: смерти.

Потом наши пришли. В августе сорок третьего. Танки грохочут, пыль столбом, солдаты уставшие, черные от копоти. А мы им навстречу — с хлебом, с молоком, кто что мог.

Я помню одного лейтенанта. Молодой совсем, лет двадцать, не больше. Сидел у колодца, пил воду, а руки тряслись.

— Сынок, — говорит мне. — Ты здесь жил? При немцах?

— Жил, — говорю.

— Тяжело?

— Тяжело, — говорю. — Голодно. И страшно.

Он посмотрел на меня долго-долго. Потом достал из кармана сухарь, протянул:

— На, ешь. И живи долго. За всех, кто не дожив (дожил).

Я тот сухарь съел. И до сих пор помню вкус — ржаной, соленый от пота, но самый сладкий в моей жизни.

6.Чудо на погосте

Рассказ пятый. Страшная история

Костер почти угас. Месяц спрятался за тучи, и стало темно, только угли тлели багровым глазом. Дед Тихон поглядел в темноту и сказал:

— А хотите страшне (страшное)?

— Хотим, — выдохнули из темноты.

— Ну, слухайте.

Он поудобнее устроил гармонь на коленях, но играть не стал. Только гладил перламутр.

— Это не я видел. Это мне дед Макар рассказывал, царствие ему небесное. А ему — его батька. А тому — уже не знаю кто. Но история эта на нашей земле случилась, за рекой, где старый погост (погост).

— Там же сейчас ничего нет, — сказал Лёшка. — Кусты одни.

— Кусты, — согласился дед. — А раньше церковь стояла. И кладбище при ней. Ещё до революции.

И вот, значит, война. Сорок третий год. У нас тут уже немцы прошли, наши вернулись, а трупов — не счесть. Хоронить не успевали. Бывало, присыплют землей чуть-чуть, и годі (ладно).

И в ту пору появилась в селе бабка Агафья. Она не местная была, пришлая. Откуда — никто не знал. Старая, сгорбленная, в черном платке до самых бровей. Ходила по хатам, побиралась, но не хлеб просила — а лампадное масло. Свечки.

— Масло? — удивилась Нюрка. — Навіщо (зачем)?

— А вот зачем, — сказал дед Тихон. — Каждую ночь она ходила на погост. И зажигала там свечи. На каждой могиле — и на старых, и на свежих, где солдаты лежали непогребенные.

Бабы креститься начали. Дед Тихон продолжал:

— Люди боялись её. Говорили — ведьма. А она ни с кем не разговаривала. Только шла, и всё.

И вот один мужик, Петро Косой, решил за ней проследить. Взял ружье, надел крест нательный и пошел.

Ночь, темень, месяц закрыт. А свечи на погосте горят — одна, другая, третья... Петро подкрался ближе, смотрит из-за куста.

А бабка Агафья стоит среди могил, руки подняла и шепчет что-то. И вдруг — земля зашевелилась.

— Господи Иисусе, — выдохнул кто-то из баб.

— Да, — кивнул дед. — Земля зашевелилась. И из каждой могилы, из каждой ямы, где убитые лежали, стали подниматься люди. Солдаты. В гимнастерках, в шинелях, кто в чем убитый был. Встают, отряхивают землю и смотрят на бабку.

А она им говорит: «Идите. Вас дома чекають (ждут)».

И они пошли. Не все сразу — кто как услышал. Одни пошли через поле к селу, другие — через лес, третьи — в сторону дороги. И таяли в темноте, как туман.

Петро Косой от страха ружье выронил. Бабка обернулась, поглядела на него и говорит:

— Не бойсь. Я им только срок дала. Попрощатися (проститься).

— А они... живые? — спросил Лёшка шепотом.

— Нет, — сказал дед Тихон. — Не живые. Но и не мертвые уже. Так — между.

А наутро в селе бабы плакали. Кому сын приснился, кому муж. Кто-то видел, как отец во дворе постоял и ушел. Кто-то на крыльце нашёл солдатский крестик, каких у покойника не было.

А бабка Агафья ушла из села той же ночью. И больше её никто не бачив (видел).

— И что же, правда это? — спросил Митрофан.

Дед Тихон пожал плечами.

— Мой дед Макар говорил: «Правда не в том, было или не было. Правда в том, что мертвые о нас помнят. И ждут, когда мы их згадаємо (вспомним)».

Он помолчал.

— Я после войны на могилу к батьке ходил. Долго стоял, молчал. А потом заплакал. В первый и последний раз. И мне показалось — он рядом стоит, руку на плечо положил.

Он положил руку на гармонь.

— Вот какой я из той истории урок вынес: земля наша — она не только живых держит. Она и мертвых не отпускает. Потому что они — тоже наши. И мы за них в відповіді (ответе).

7.Возвращение

Рассказ шестой

Костер снова разгорелся — подбросил сухих веток. Свет упал на лица, и все увидели, что у деда Тихона глаза блестят.

— Вернулся я в сорок седьмом, — сказал он. — Не в сорок пятом, нет. Меня демобилизовали только через два года после Победы. Сначала — госпиталь, потом — восстановление железной дороги под Брянском.

Село встретило меня тишиной. Не той, мирной, вечерней, а другой — вымороченной, пустой. Половины хат пустовало. Калитки висели на одной петле, окна заколочены досками. Только бурьян рос — выше плетня, злой, чіпкий (цепкий).

Мать я узнал издали. Она сидела на завалинке, сгорбленная, в черном платке. Я подошёл — она не сразу подняла голову.

— Мам, — говорю. — Это я.

Она посмотрела долго-долго. И заплакала. Не громко, а так, беззвучно, одними плечами.

— А я уж думала, — говорит, — и ты не вернешься. Я уж и могилку тебе мысленно викопала (выкопала), рядом с батькой.

— Нюрка ваша, — спросил Лёшка, — она тогда уже с вами была?

— Нет, — улыбнулся дед. — Нюрка тогда ещё Нюркой была, соседской девчонкой. Тонконогой, с косичками в разные стороны.

— А как же вы поженились? — спросила молодая Нюрка, невестка Петрова.

— А через месяц, — усмехнулся дед. — Пришёл к её матери, сказал: «Отдайте Нюрку за меня». Она говорит: «А чем кормить будешь?» Я говорю: «Пока вещмешок не пустой, буду кормить. А там — война кончилась, земля родит». Мать подумала, говорит: «Бери. Всё одно век в девках сидіти (сидеть)».

Свадьбы не было. Нечем гулять. Просто расписались в сельсовете, и Нюрка перетащила свой узелок в нашу хату. Мать моя свечу зажгла перед пустой стеной, перекрестила нас. Вот и вся свадьба.

— А детей? — спросила Нюрка.

— А потом у нас Сашка родился. Сын, — голос деда потеплел. — Я, когда его в первый раз увидел, заплакал. Как баба, честное слово. Стою над люлькой, гляжу — маленький, сморщенный, кулачки сжимает. А я думаю: «Батька. Ты внука своего не увидел. А он есть. И фамилия наша не переведеться (переведётся)».

— А какой урок, дед Тихон? — спросил Лёшка.

Дед помолчал.

— Урок такой: жизнь сильнее смерти. Сколько бы нас ни убивали, ни калечили, ни разоряли — а мы всё равно рожаем детей, пашем землю, играем на гармошках. Потому что жизнь — она упрямая. Как сорняк. Её хоть выкоси, хоть выжги — она всё равно виросте (вырастет).

Он заиграл колыбельную. Ту, что мать ему когда-то пела. Ту, что он пел своему сыну.

Школа

— А в сорок девятом, — Дед Тихон усмехнулся, — меня учиться заставили. Взрослого уже, двадцатилетнего.

Собрал нас председатель:

— Так, мужики. Война кончилась, жизнь налаживается. Теперь без грамоты ніяк (никак). Кто не учился — пойдете в вечернюю школу.

Я руками замахал:

— Степан Ильич, какая школа? Мне пахать надо, сеять, хозяйство поднимать. Я и так четыре класса кончил, хватит.

— Не хватит, Тихон, — говорит. — Техника новая придет, с ней работать надо. Чертежи читать, инструкции понимать. А ты в лучшем случае по складам читаешь.

Пришлось идти. Сижу за партой, а рядом со мной пацаны лет по четырнадцать. Учительница — молоденькая, из города приехала. Звали ее Анна Ивановна.

— Тихон Григорьевич, — говорит она мне на первом уроке. — Вы уж не стесняйтесь. Если что непонятно — питайте (спрашивайте).

— Анна Ивановна, — отвечаю. — Мне б дроби эти осилить. А то я в уме считаю, а на бумаге путаюсь.

Она терпеливо объясняла. А я сидел, пыхтел, выводил цифры в тетрадке. Рука к перу не привыкла, пальцы корявые, мозолистые, еле карандаш держат.

Через месяц прихожу домой, а Нюрка смеется:

— Тихон, ты чего такой важный? Оценку получил?

— Получил, — говорю. — Четверку по арифметике.

— Ну-ка покажи (покажи)!

Я тетрадку достаю, а там красными чернилами: «Хорошо. Молодец!»

Нюрка меня обняла:

— Горжусь тобой. Ученый муж у меня.

Я тогда подумал: «Вот так и живем. Батька воевал, я учусь. А внуки мои, может, и в институты пойдут». И правда — Санька мой потом в музыкальное училище поступил.

8.Воскресший

Рассказ седьмой. Ещё одна страшная история

Угли в костре снова подёрнулись пеплом. Ночь стояла глухая, хоть глаз выколи. Где-то на реке ухнула выпь, и бабы вздрогнули.

— А хотите ещё страшное? — спросил дед Тихон.

— Да ну тебя, дядь Тихон, — сказала Нюрка, кутаясь в платок. — И так жутко (жутко).

— А я послушаю, — сказал Лёшка. — Рассказывайте, дед.

— Ну, слухай.

Дед Тихон откашлялся.

— Это тоже не я видел. Это мне бабка Настя рассказывала, ей уж под девяносто тогда было. А она врать не умела.

В соседнем селе, под самым Белгородом, жила семья: мать, отец и сын Андрей. Сын в сорок первом ушёл на фронт, и два года от него ни слуху ни духу. А в сорок третьем пришла похоронка: «Пал смертью храбрых под Орлом».

Мать голосила, отца кондрашка хватила — едва отходили. А делать нічого (нечего) : война.

И вот через год после Победы, в сорок шестом, стучится кто-то в хату. Мать открывает — а на пороге Андрей. Живой, здоровый, только седой совсем, как лунь.

Мать в обморок. Отец крестится, не верит. А Андрей говорит: «Я это, батя. Я не убитый. Меня в плен взяли, потом бежал, в партизанах был, потом опять в плен... В общем, долгая история. Домой только сейчас добрався (добрался)».

Обрадовались старики, соседей созвали, гулянку устроили. А через неделю — звонок из сельсовета: «Ваш сын, Андрей Петрович, числится погибшим. Документов у него нет. Надо оформлять».

Андрей не спорит. Пошёл в сельсовет, заполнил бумаги, ждёт, пока подтверждение придёт. И тут — новая напасть: приезжает из города женщина с ребёнком. И говорит: «Я — жена Андрея. Мы поженились в сорок четвёртом, он после госпиталя ко мне приехал. А потом ушёл и пропал».

Мать в крик: «Как так? Он же с нами живёт!» А Андрей сидит за столом, молчит, только глазами водить (водит).

И тут все заметили — глаза у него разные. Один — карий, как у матери, а другой — голубой, как у отца.

А у того, который пришёл с войны, оба глаза были карие.

— Ой, лишенько, — прошептал кто-то из баб.

— Да, — кивнул дед Тихон. — Тут все и поняли: не Андрей это. А кто — никто не знает. Двойник, чужедушник, лешак — по-разному называют.

Мужики хотели его схватить, а он — через окно, и в лес. Только его и бачили (видели).

— А настоящий Андрей? — спросил Лёшка.

— А настоящий Андрей нашёлся через год, — сказал дед. — В госпитале под Ленинградом, без ног, без памяти. Его потом сестра из города выходила. Женился, детей нарожал. А тот, чужой... Говорят, до сих пор по лесам бродит. Дом ищет.

Дед Тихон помолчал.

— Бабка Настя говорила: это война такую порчу на землю напустила. Столько смерти было, что мёртвые с живыми перемешались. Иные и сами не знают, кто они.

— А какой тут урок? — спросил Лёшка.

— А урок такой, — сказал дед. — Человека не по лицу узнают, не по документам. А по глазам. И по тому, как он хлеб ест, как землю трогает, как детей обнимает. Чужая душа — она всегда навылет, не задерживается. А своя — здесь, в земле, корінням (корнями).

Он положил руку на траву, будто гладил её.

— И ещё: не судите тех, кто с войны не вернулся. Может, они и вернулись, да не такими, как ждали.

Смерть Сталина

— В пятьдесят третьем, — Дед Тихон перекрестился, — Сталин помер (умер).

На лавке зашевелились. Митрофан, счетовод, вздохнул:

— Помню, дядь Тихон. Плакали тогда.

— Плакали, — кивнул дед. — А кто не плакал — тот боялся. Потому что непонятно было: что дальше?

Я в тот день в поле был. Трактор пахал, земля сохла, надо было успеть до дождей. Прибегает Манька, сестра моя, запыхавшаяся:

— Тихон! Глуши трактор! По радио сказали — Сталин умер!

Я заглушил. Стою посреди поля, тишина. Только жаворонки поют да ветер шуршит. И думаю: «Господи, что ж теперь буде (будет)? »

Приехал в село. А там — все по домам сидят, никто не выходит. Даже бабы у колодца молчат, только шёпотом переговариваются.

Зашел в правление. Председатель наш, Сидорыч, сидит бледный, курит одну за другой.

— Сидорыч, — говорю. — Что делать-то? Завтра сеять?

— Сеять, — говорит. — Земля ждать не будет. А там... Там видно будет.

Похоронили Сталина. По радио траурный марш играли. А через месяц — амнистия, через полгода — Берию расстреляли. И пошло, поехало.

Я тогда понял: жизнь продолжается. Что бы ни случилось в Кремле, как бы ни менялась власть, земля родит, хлеб поспеет, дети родятся. Потому что так Богом заведено (заведено).

Телефон

— А в пятьдесят пятом, — Дед Тихон хитро прищурился, — нам телефон в село провели. Первый.

До этого только в правлении был, да и тот редко работал. А тут — в каждый дом, говорят, можно провести, если желание есть.

Нюрка моя как услышала:

— Тихон, давай проведем! Санька в городе учится, будем звонить, голос его чути (слышать).

— Нюра, — говорю, — дорого же. Деньги платить надо.

— А ты меньше курить будешь, — отрезала она. — На телефон хватит.

Провели. Аппарат черный, тяжелый, с диском. Поставили в угол, под икону. Нюрка его тряпочкой протирает, пылинки сдувает.

Первый раз звоним Саньке в Белгород. Долго ждали, пока соединят. Потом в трубке — треск, шум, и вдруг голос:

— Алло! Деда? Ты?

У меня сердце упало. Стою, молчу, а в горле ком.

— Саня, — говорю наконец. — Саня, сынок. Как ты там?

— Хорошо, деда! Учусь! Скоро каникулы, приїду (приеду)!

Нюрка выхватила трубку:

— Санечка, родненький! Ты кушаешь хорошо? Одеваешься тепло? Не простужайся!

Потом мы ещё долго стояли, смотрели на телефон. Чудо техники.

А ночью я проснулся от тишины. Лежу и думаю: «Вот она, жизнь. Батька мой в сорок первом письма писал, которые шли месяцами. А я сейчас за пять минут голос внука услышал. До чего ж техника дійшла (дошла)».

И так мне хорошо стало, так спокойно.

9.Целина

Рассказ восьмой

Костер догорел почти до углей, но никто не хотел расходиться. Ночь стояла тёплая, тихая, только кузнечики стрекотали в траве.

— А в пятьдесят шестом, — Дед Тихон хитро прищурился, — меня чуть на целину не відправили (отправили).

— А я ездил, дядь Тихон! — оживился Митрофан. — В пятьдесят четвертом, по первому набору. Казахстан, Акмолинск. Там такие поля — глазом не охватишь.

— Знаю, — кивнул дед. — Меня тоже кликали. Парторг пришёл, молодой такой, горячий. Говорит: «Тихон Григорьевич, ты ж механизатор, трактор — родная душа. Поехали. Там страна поднимается, там такие простори (просторы)!»

— А вы? — спросил Лёшка.

— А я ему отвечаю: «Василий Петрович, а здесь, значит, не страна? Здесь просторы — не просторы?»

Он смутился, говорит: «Да нет, здесь тоже... Но там же государственное дело, особое».

Я поглядел на него, на молодого, и спрашиваю:

— А ты, Василий Петрович, чей будешь? Сам-то откуда?

— Я, — говорит, — тамбовский.

— А почему ж ты не на целину едешь? — спрашиваю. — Ты ж молодой, здоровый, безотказный. Тебе и їхати (ехать).

— И что он? — спросил Митрофан.

— Покраснел, замялся, — усмехнулся дед. — Я ему больше ничего не сказал. Он постоял, потоптался и ушёл.

— А вы, значит, остались, — сказала Нюрка.

— Остался, — кивнул дед. — Потому что земля, она не там, где новизна и романтика. Она там, где ты её своими руками перепахал, своим потом полил, свои кости в неё положил. Здесь мой батька лежит, брат, дед Макар. Здесь каждая межа мне рідна (родная). Как я это брошу?

— А Василий Петрович? — спросил Лёшка.

— А через год в город уехал, в Белгород, инструктором в обком. Землю тамбовскую променял на паркет. Что ж, каждому своё.

Дед усмехнулся:

— Я его через десять лет встретил на базаре. Он в очереди за мясом стоял, в пальто городском, при галстуке. Узнал меня, обрадовался: «Тихон Григорьевич! Как жизнь?» Я говорю: «Живу помаленьку. Целину пашу». Он удивился: «Как целину? Ты ж не поехал!» А я отвечаю: «А у меня здесь, Василий Петрович, каждую весну — целина. Потому что земля, она каждый год заново рождается. И каждый год её пахать надо. Вот она, моя целина — під вікном (под окном)».

— Хорошо сказано, — сказал Митрофан.

— А урок тут простой, — дед Тихон погладил гармонь. — Не ищи счастья за морями. Оно у тебя под ногами. Только нагнись и візьми (возьми).

Засмеялся дед. И гармонь засмеялась вместе с ним — весёлым, переливчатым смехом.

10.Космос

Рассказ девятый

Костер почти угас. Народ сидит, деда слушает.

— Гагарин полетел, — сказал дед Тихон, и лицо его стало серьёзным. — Я это дело в правлении смотрел. Телевизор привезли, маленький, чёрно-белый, антенну на крышу ставили — еле ловило (ловило). Мужики собрались, бабы, дети. Сидим, дышать боимся.

— А вы боялись? — спросил Лёшка.

— Не боялись, — покачал головой дед. — А замирали. Как он сказал «Поехали!», у меня мурашки по спине. Не потому, что космос. А потому, что голос у него — простой, наш, русский. Не пафосный, не выученный. Будто тракторист из соседней бригады заводит мотор и говорит: «Ну, с Богом».

— А бабка ваша, Нюрка? — спросила молодая Нюрка.

— А Нюрка моя крестилась, — улыбнулся дед. — Сидит перед телевизором, а сама шепчет: «Господи, сохрани и помилуй. Высоко-то как...»

А вечером мы с ней вышли в поле. Темно, звездно. Я гляжу на небо и думаю: «Где ж он там, Юрий? Не видно». Нюрка смеётся: «Да не видно, Тихон. Он высоко». А я ей: «А вдруг он смотрит вниз и наше поле видит? Вдруг ему оттуда, сверху, вся Россия как долоня (ладонь)?»

Нюрка замолчала. Потом говорит:

— А что, Тихон. Может, и видит. И радуется, что внизу всё тихо, мирно, поля наши не горят. Значит, не зря он полетел.

— Я тогда её обнял, — тихо сказал дед. — И мы долго стояли в темноте, глядя на звёзды.

Он помолчал.

— А через семь лет Гагарин погиб. Я, когда услышал, вышел в поле. Постоял, посмотрел на небо. Ничего не сказал. Только шапку зняв (снял).

— Какой же урок, дед Тихон? — спросил Лёшка.

— А урок такой, — сказал дед. — Герои — они не где-то там, на пьедесталах. Они среди нас. И уходят тоже по-простому. Как все. Только свет после них остаётся.

Он поднял голову к небу.

— Вон, глядите. Звёзды. Каждая — чья-то життя (жизнь).

Сын женится

— А в семидесятом, — Дед Тихон расплылся в улыбке, — Санька наш одружився (женился).

Привел в дом девушку. Из города, из Белгорода. Звали Леной. Худенькая, тихая, в очках. Руки тонкие, нерабочие.

Нюрка моя сперва засомневалась:

— Тихон, а справится ли она с хозяйством? Городская же. Корову не доила, огород не полола.

— Нюра, — говорю, — а ты в его годы умела?

— Я другое дело. Я выросла здесь.

— И она вырастет. Лишь бы любила Саньку (Саньку).

Свадьбу играли в селе. Небогато, но весело. Я на гармони играл, Санька на баяне (он уже тогда баян освоил). Вместе играли — дуэт. Гости плясали до упаду.

А вечером, когда все разошлись, Лена ко мне подошла:

— Тихон Григорьевич, я хочу вам сказать спасибо. За Саню. За то, что таким вырастили.

— Лена, — говорю. — Ты его береги. Он у нас один.

Она кивнула:

— Буду. Обіцяю (обещаю).

И правда — берегла. Через год внука родила, Сашку. А через три — двойняшек, Пашку и Нюрку. Так и пошла наша династия.

А Нюрка моя потом призналась:

— Ты знаешь, Тихон, а Лена-то хорошая оказалась. И огород полет, и корову доит, и внуков правильно воспитывает.

— Я ж тебе говорил, — усмехнулся я.

— Говорил, говорил, — отмахнулась она. — Ладно, старый, иди лучше на гармони грай (играй).

11.Проводы зимы

Рассказ десятый

Костер почти угас, но никто не хотел расходиться. Ночь стояла тёплая.

— Масленица в этом году поздняя была, — Дед Тихон разглаживал бороду, поглядывая на небо. — Я тогда председателем сельсовета був (был).

— Вы, дядь Тихон? — удивился Лёшка. — Председателем?

— А что? — обиделся дед. — Не веришь? Не по охоте, а по нужде: кого ни поставь — то пьёт, то воровать норовит, то в город сбежать хочет. Вот и уговорили меня.

— И как вы председательствовали? — спросил Митрофан.

— А хорошо председательствовал, — усмехнулся дед. — Людей не обижал, начальству не кланялся, а если надо было — и характер показывал.

А на Масленицу у нас всегда гуляли. И при Советах гуляли, и при колхозах. Не запретишь ведь людям радоваться. Зиму проводить — це святе (святое).

Поставили столы прямо на улице, составленные из дверей сарайных. Скатертей не было — газетами постелили. Бабы напекли блинов — горы! С маслом, со сметаной, с вареньем из смородины. Рыжики солёные, капуста квашеная, огурцы бочковые.

— А вы играли? — спросила Нюрка.

— А как же, — кивнул дед. — Я тогда уже на батькиной играл. Сидел на крыльце и наяривал. Мужики плясали, кто как мог. Кто вприсядку, кто топтался на месте, но все — от души. Даже Митрофан, счетовод, который всегда серьёзный, и тот пустился в танок (пляс).

— Было дело, — смущённо подтвердил Митрофан.

— А потом чучело потащили жечь, — продолжал дед. — Соломенное, в старой юбке, в платке дырявом. Всей гурьбой пошли за околицу, на взгорок. Девки пели, пацаны с трещотками бегали.

Я поджёг. Огонь занялся быстро, затрещал, взметнулся к небу. А ветер крутил пламя, рвал его в клочья, разносил искры по чёрному мартовскому снегу. И все смотрели, как горит зима. И все мовчали (молчали).

— А вы чего загадывали, дядь Тихон? — спросила Нюрка.

Дед усмехнулся в усы:

— Я, Нюра, всегда одно загадываю: чтоб лето было тёплое, чтоб хлеб уродился, чтоб войны не было. И чтоб внуки мои на этой земле жили, а не разбегались кто куди (куда).

— А сбылось? — спросил Лёшка.

— А ты погляди, — дед обвёл рукой сидящих у костра. — Сидим, разговариваем. Хлеб есть. Войны нет. Внуки... Внуки пока здесь.

Он помолчал.

— Чучело догорело, пепел по ветру развеяли. А наутро — снег пошёл. Последний. Я гляжу в окно, а за окном — белым-бело. И тишина. И думаю: «Ничего, потерпим. И зиму перетерпели, и весну встретим. А там и літо (лето)».

— Урок, дед Тихон? — напомнил Лёшка.

— А урок такой, — сказал дед. — Зима всегда кончается. Как бы ни было холодно, как бы ни заметало — всё равно снег растает. И жизнь опять пойдёт.

Засуха

— А в семьдесят втором, — Дед Тихон покачал головой, — засуха была. Страшная.

Май — ни дождя. Июнь — ни дождя. Июль — солнце печет, земля трескается, хлеб горит на корню.

Выходим в поле — смотреть страшно. Пшеница стоит жалкая, низкая, колос пустой. Рожь тоже плохая. Только подсолнухи как-то держатся, да и те головы повісили (повесили).

Председатель собрал правление:

— Мужики, что делать будем? Урожая не будет. Чем кормить людей, чем скотину?

Молчим. А что скажешь? Не мы погодой командуем.

Я встал:

— Сидорыч, а может, Бога попросить? В старину, говорят, молебны служили о дожде.

Он посмотрел на меня удивленно:

— Тихон, ты при Советах живешь. Какие молебны? Скажут еще — религиозная пропаганда.

— А мне плевать, — говорю. — Пусть скажут. Земля умирает. Люди с голоду пухнут. Если Бог есть — он поможет. Если нет — что мы втрачаємо (теряем)?

Пошли мы тайком. Ночью, чтоб никто не видел. На взгорок, где старая часовня стояла (ещё до войны её закрыли, а потом и вовсе разобрали). Пришли, стали кругом. Бабка Настя, ей тогда за восемьдесят было, молитвы читала. А мы стояли, крестились и на небо смотрели.

И ночью же — пошёл дождь. Сначала мелкий, потом сильнее, потом ливень. Всю ночь лив (лил). А наутро — земля мокрая, пахнет, оживает.

Прихожу в правление, а Сидорыч на меня смотрит:

— Тихон, ты вчера где был?

— В поле, — говорю. — За землей смотрел.

Он помолчал, потом говорит тихо:

— Я тоже вчера... гулял. В сторону часовни.

Мы друг на друга глянули и ничего больше не сказали. Но с тех пор, если засуха — мы знали, что робити (делать).

12.Внуки

Рассказ одиннадцатый

Костер разгорелся снова. Лёшка подбросил веток, и пламя осветило лица — усталые, задумчивые, но светлые.

— Санька у меня в семьдесят седьмом в первый класс пошёл, — Дед Тихон говорил медленно, смакуя каждое слово. — Внук. Сына моего, Александра, дитя (дитя).

— А вы его провожали? — спросила Нюрка.

— А как же, — улыбнулся дед. — Я его сам в школу повёл. Форму ему справили: пиджачок тёмно-синий, брючки, рубашка белая. Ранец новый, кожаный, со звёздочкой. Он важный такой идёт, нос задрал. А сам ростом маловат, ранец чуть не до пяток.

Подходим к школе — а там учительница встречает, молодая, в очках. Санька подошёл к ней, поздоровался, а потом обернулся ко мне и говорит громко, на всю улицу:

— Деда, а ты меня после уроков забереш (заберёшь)?

Я говорю: «Заберу». А он:

— А ты не забудь гармонь взять. Я хочу, чтоб ты на линейке играл.

— А учительница? — засмеялся Лёшка.

— А учительница смотрит на меня, улыбается. Я стою, красный как рак. Гармонь — ну какая гармонь на линейке? Там же духовой оркестр из райцентра приедет.

Но Санька на своём стоит:

— Нет, без дедовой гармони не піду (пойду).

— И вы пошли? — спросила Нюрка.

— Пришлось, — вздохнул дед. — Бежать домой, через всё село, сопя и отдуваясь. Схватил гармонь — и обратно. Прибегаю, а они уже построились, оркестр трубами сверкает.

— Играй, деда! — кричит Санька из строя.

Я растянул меха. И заиграл. Не «Школьный вальс» — я его по нотам не знаю. А заиграл ту мелодию, что батька мой играл, что мать пела, что над полями нашими с детства звучить (звучит).

— И что директор? — спросил Митрофан.

— Директор хотел было возмутиться, — усмехнулся дед, — а потом махнул рукой. И оркестр замолчал. И все слушали, как я играю. А Санька стоял в первом ряду, с букетом астр, и улыбался во весь рот. И глазёнки блестели.

Дед Тихон вытер рукавом глаза.

— Вот ради таких моментов и стоит жить, — сказал он тихо. — Ради внуков. Ради того, чтобы они слышали эту музыку. Чтобы знали, откуда они родом. Чтобы землю свою не променяли ни на какие міста (города).

Он погладил гармонь.

— Я ж её не для себя берегу. Я для Саньки берегу.

— А он взял? — спросил Лёшка.

— Пока нет, — сказал дед. — Но придёт время — візьме (возьмёт).

— Какой урок, дед Тихон? — напомнила Нюрка.

— А урок такой, — сказал дед. — Самое главное, что мы оставляем после себя, — это не дома, не земля, не деньги. А память. И музыка. И то, что мы успели передати (передать).

13.Чернобыль

Рассказ двенадцатый

Ветер переменился, потянуло от реки холодом. Костер зашипел, задымил — видно, сырая ветка попалась. Дед Тихон перекрестился.

— А в восемьдесят шестом, — сказал он, — беда пришла. Не к нам, а вроде бы и к нам.

— Чернобыль? — спросил Лёшка тихо.

— Да, — кивнул дед. — Я тогда в правлении сидел, с бумагами возился. Вдруг вбегает Митрофан, бледный, руки трясутся:

— Тихон, радио слушал! На Чернобыльской атомной — вибух (взрыв)!

Я сначала не понял. Думал — ну взрыв и взрыв, промышленная авария. У нас в колхозе тоже техника ломается. А потом пошли разнарядки: молоко не пить, овощи с огородов не есть, детей на улицу не выпускать.

— И что бабы? — спросила Нюрка.

— Бабы завыли, — вздохнул дед. — Как в войну, честное слово. Стоят у колодца, шушукаются: «Говорят, радиация, она невидимая, она в землю уходит, в воду. Чем же мы коров кормить будем? Чем детей поїти (поить)? »

А власти — молчок. Сначала вообще ничего не говорили. Потом — коротко: «Принимайте меры». Какие меры? Мы ж не учёные, мы ж хлеборобы.

— И что вы сделали? — спросил Лёшка.

— Я в район поехал, в обком. Добился приёма у какого-то инструктора. Говорю: «Вы нам правду скажите. Что нам делать? Земля-то наша, белгородская, далеко от того Чернобыля. Или не далеко (далеко)? »

Инструктор мнётся, бумажки перебирает. Потом говорит:

— Тихон Григорьевич, вы не волнуйтесь. Белгородская область в безопасной зоне. Но меры предосторожности... в общем, молоко проверять надо. И детей... лучше на юг отправляйте, в пионерлагеря.

— И отправили? — спросила Нюрка.

— Отправили, — кивнул дед. — Я вернулся в село, собрал сход. Сказал, как есть: правды нам не говорят, но самим надо головой думать. Молоко кипятить, грибы в этом году не собирать, детей отправить в лагеря.

Молодые матери заплакали. А бабка Настя, ей тогда уж под девяносто было, встала и говорит:

— А я помню, Тихон, как в войну бомбёжка была. Мы тогда в погребе сидели, земля тряслась. А после войны вышли — и ничего, земля родила. И родит. Господь милостивий (милостив).

— И родила? — спросил Лёшка.

— Родила, — сказал дед. — Не знаю, Господь или не Господь, а земля наша родила. И молоко пили, и грибы собирали. И ничего, живы пока.

Он помолчал.

— А того инструктора я через год встретил. Он из обкома уволился, в кооператив подался, торговать начал. Видно, тоже правду узнал — и злякався (испугался).

— Какой урок, дед Тихон? — спросил Лёшка.

— А урок такой, — сказал дед. — От беды не спрячешься. Ни за бумажками, ни за должностями. А земля — она всё стерпит. Потому что она — живая. И нас терпит, грішних (грешных).

14.Август

Рассказ тринадцатый

Костер почти догорел. Угли светили ровно, багрово, как те фонари, что когда-то ворвались в хату деда Тихона. Дед поглядел на них и усмехнулся.

— В девяносто первом, — сказал он, — я ничего не понял. Телевизор включил — там танки, там митинги. Какие-то люди в чёрном, какие-то флаги. Диктор говорит: «Путч». А я сижу и думаю: «Господи, опять війна (война)? »

— И вы испугались? — спросил Лёшка.

— Не то чтоб испугался, — покачал головой дед. — Просто устал. Столько всего пережито, а тут опять...

Нюрка моя крестилась, шептала: «Только бы не стреляли, только бы не стреляли». А Санька — он уже тогда в Белгороде жил, в оркестре играл — позвонил, кричит в трубку: «Деда! Союз разваливается! Воля (свобода)! »

А я не знал, радоваться мне или плакать.

— А потом? — спросила Нюрка.

— А потом приехали из города. Торговцы. Скупали всё, что плохо лежит: доски, кирпич, запчасти к тракторам. Колхоз наш — бывший колхоз, уже акционерное общество — трещал по швам. Митрофан плакал: «Тихон, разворуют всё! Разнесут по гвинтику (винтику)!»

— А вы? — спросил Лёшка.

— А я пошёл на собрание, — сказал дед. — Выступал какой-то новый человек, из района, в пиджаке, с портфелем. Говорил про рынок, про частную собственность, про то, что теперь каждый сам за себя.

Я встал и спросил:

— А земля? Земля чия (чья)?

Он посмотрел на меня, как на экспонат из музея.

— Земля, дедушка, будет принадлежать тому, кто её эффективно обрабатывает.

— А я её, — говорю, — пятьдесят лет обрабатываю. И отец мой обрабатывал, и дед. Мы её с плугом обходили, с серпом, с комбайном. Мы её кровью поливали, слезами. Мы её у немцев отбивали. Это что ж — не моя земля?

Он улыбнулся снисходительно:

— Формально — нет. Но вы можете её викупити (выкупить).

— И вы выкупили? — спросил Лёшка.

— Нет, — покачал головой дед. — Денег у меня таких не было. Да и не в деньгах дело. Земля — она не продаётся. Она — как мать. Её не покупают. Её люблять (любят).

Он помолчал, глядя в огонь.

— А наутро я вышел в поле. Пшеница стояла высокая, тугая, колос к колосу. Я сорвал колосок, растёр в ладони, подул — зерна упали в пыль.

— Роди, — сказал я. — Роди, родимая. Кому бы тебя ни приписали, ты — наша. И будешь наша (наша).

— Какой урок, дед Тихон? — тихо спросил Лёшка.

— А урок такой, — сказал дед. — Бумаги бумагами, а земля — землёй. Ей всё равно, кто на ней хозяин. Она родит тому, кто её любит. И не родит тому, кто только считать умеет.

15.Ключ

Рассказ четырнадцатый

Ночь стояла уже глубокая, но расходиться никто не хотел. Костер догорал, и все сидели в темноте, только угли тлели да звезды светили.

— А нынче, — Дед Тихон обвёл рукой сидящих, — нынче Санька мой повернувся (вернулся).

На лавке зашевелились, заулыбались.

— Да ну, дядь Тихон! Александр Тихонович? Из города?

— Из города, — кивнул дед. — Из самого Белгорода. Говорит: «Деда, я уволился из оркестра. Буду в селе жить».

— А вы? — спросила Нюрка.

— А я сперва не поверил, — признался дед. — Думал — шутит. А он серьёзно. Говорит: «Я в музыкальную школу устроился, в районном центре. Буду детей учить. А гармонь твою… Гармонь твою, деда, я с собой возьму. В школу. Пусть дети на ней играют. Пусть знают, что такое настоящий звук (звук)».

— И вы отдали? — спросил Лёшка.

— Отдам, — сказал дед. — Ещё не отдал, но отдам. Скоро.

Он погладил гармонь.

— Нюрка моя заплакала, когда услышала. В голос, как в молодости. Обняла Саньку, целует его в щёки, в лоб, в руки.

— Сынок, — говорит. — Родненький. Дочекалися (дождались).

Дед Тихон замолчал. В темноте блеснула навернувшаяся слеза.

— Я ему гармонь отдам, — сказал он тихо. — Пусть играет. А сам буду сидеть на этой лавке и слушать. И землю нашу буду слушать. Она ведь тоже поёт, если уметь чути (слышать).

Он поднял инструмент, провел ладонью по ладам.

— Шестьдесят лет я на ней играю. Батькина гармонь, немецкая, с перламутром. А теперь… Теперь пусть дальше поёт. Пусть внуки мои, правнуки слышат. Пусть знают, откуда они родом.

— Какой урок, дед Тихон? — спросил Лёшка, и голос его дрогнул.

Дед Тихон поглядел на него, на всех, кто сидел у костра, на звезды над головой, на тёмное поле за спиной.

— А урок такой, — сказал он. — Всё возвращается на круги своя. И сыновья возвращаются к отцам. И песни возвращаются к тем, кто их помнит. И земля ждёт, когда её снова зорають (вспашут). Не трактором — душой.

Он растянул меха.

— Ничего не кончается. Всё только починається (начинается).

И полилась над Белогорьем та самая мелодия — старая, бесконечно родная, та, что помнила батьку, мать, войну, победу, та, что встречала космонавтов и провожала зиму, та, что звенела над полями в час вечерней тишины.

Луна стояла над селом — круглая, светлая, будто свежевыпеченный коровай. Пахло полынью и хлебом. Где-то далеко, за рекой, за перелеском, лениво брехнула собака.

Мужики и бабы сидели у догорающего костра и молчали. Каждый думал о своём, а слышали все одно — как поёт земля.

Дед Тихон замолчал. Гармонь лежала на коленях, пальцы сами перебирали лады, но звука не было — только тихое дыхание мехов.

— Эх, жизнь, — сказал он тихо. — Всё было: и война, и голод, и радость, и горе. А главное — люди. Которые рядом. Которые помнят. Которые люблять (любят).

Он поднял глаза на звезды:

— Батька, ты там слышишь? Я всё сделал, как ты велел. И гармонь твоя играет, и внуки играют, и правнуки пойдут. Не умерла наша фамилия. Жива Россия. Жива (жива).

Луна стояла высокая, светлая. И казалось, что с неба кто-то смотрит — добрый, усталый, родной. И улыбается.

Эпилог

Из письма Александра Тихоновича, преподавателя детской музыкальной школы, внука деда Тихона:

«…Гармонь деда теперь у меня. Я принёс её в класс в тот самый день, когда деда не стало. Нюрка, бабушка моя, сказала: «Он тебе завещал. Бери и играй. Он бы сам так велів (велел)».

Я принёс её в класс, показал детям. Сначала они смеялись — старая, потёртая, не то что новые электронные инструменты. А потом я заиграл. И они замолчали.

Я играл ту мелодию, что дед играл каждый вечер на завалинке. Про поле, про хлеб, про любовь. Дети слушали, не дыша. А одна девочка, лет семи, спросила: «А это что за пісня (песня)? »

Я сказал: «Это наша песня. Белгородская. Русская. Её моему деду его отец передал, а дед — мне. А теперь я передаю вам».

Они не всё поняли. Но когда я заиграл снова, они запели. Не слова — слов они не знали. А так, на мотив, на ту мелодию, что у каждого в крови, даже если он никогда её не слышал.

Я смотрел на них и думал: «Деда, ты не волнуйся. Всё у нас будет хорошо. Земля родит, дети родятся, песня не умре (умрёт)».

А вечером я вышел в поле. То самое, белогорское, за околицей. Пшеница стояла высокая, тугая, колос к колосу. Ветер перебирал её, как клавиши.

Я сел на межу. Достал гармонь. И заиграл.

И мне показалось, что дед сидит рядом, слушает, улыбается в усы и тихонько подпевает.

И ещё мне показалось, что никогда — никогда! — эта земля не будет чужой. Потому что есть песня. И есть те, кто её пам'ятає (помнит).

И пока мы помним — мы живы».

1 / 1
Информация и главы
Обложка книги Белгородские рассказы

Белгородские рассказы

Гоча Алёшович
Глав: 1 - Статус: закончена

Оглавление

Настройки читалки
Режим чтения
Размер шрифта
Боковой отступ
Межстрочный отступ
Межбуквенный отступ
Межабзацевый отступ
Положение текста
Красная строка
Цветовая схема
Выбор шрифта