Читать онлайн "Речной чёрт"
Глава: "Глава 1"

Из цикла «Килковы сказы, или Божья деревенька у чёрта за пазухой».
Летом на Петров пост начинается в деревне сенокос. И мужики, и бабы с косами и вилами — все на дальние луга подавались. В первые-то дни — известно дело — такая страда, что, почитай, домой и не глядят: где покос, там и ночёвка. А как недельку отмашут, уж полегче становится — по зарям, чуть свет на покос, в вечор — обратно. Дома-то тоже дел невпроворот. Бабы с лугов ворочаются, меж собой сговариваются, кому на реку идти, бельё полоскать, чтобы тесноты не было. А то иной раз яблоку не упасть, столько полоскальниц соберётся.
На реке у нас было два ладных места для обстира и купания: Сенный брод и Итмисовка. У Итмисовки бережок высоконький, едва не крутой. На самой вершине того пригорка кузня стояла. Заправлял ею Герасим Итмисов. Вот и прозвали то место по кузнецовой фамилии — Итмисовкой.
А на Сенном броде вода была неглубокая, но быстрая. Через это место на тот берег переправлялись. У кого лошадь да телега, на дальние луга не хаживали. На кой им, когда за рекой сена вдосталь? Как трава просохнет, соскирдовали, в телегу уложили и через реку домой воротились. Так название и прижилось — Сенный брод. По-первости дорога эта до ближних лугов была, но опосля всё дальше и дальше за сеном ходили. Так глядь — уже до самого тракта дорогу и проложили. Сподручней стало деревенским до городу добираться.
В эту пятницу бабёнкам нашим надумалось вернуться с покоса пораньше, сразу после полудня. Загодя условились: кому идти к Итмисовке, а кому к Сенному броду. По дороге ещё и спор завели: кто быстрее управится, а кто за разговорами опять остаток дня проведёт.
У Итмисовки справа круча подымается, на ней кузня стоит. А по левую руку бережок отлогий. Сповадно к реке спускаться. Там-то и обустроилась первая бабья кучка. Пришли, корзины с бельём приволокли, кто скамейку притащил, расположились, в воде стоят — полощут. Бельё по ветру, вода ходуном ходит, брызги во все стороны, а над рекой — бабий гомон, будто воробьи на заре.
Вот вроде три бабы, а гулу от них — как от зазывал на базаре. Точно и не скажешь, чего именно они туда полоскать ходют — бельё или свои языки? Глашка — самая всеведущая баба, обо всём на селе осведомлённость имеет. У ей, скажем, такие ухи, что ни одна сплетня мимо не проскочит. Иной раз сама ещё не знает, а тебе уже какую новость расскажет.
Вот она-то и начала:
— А вы слыхали? У Трофима корова в сарай забрела и всю квашеную капусту у них перетопала. Он с горяча — хвать её дрыном по рогам! Она задом попятилась и в кадку с мёдом уселась. Тепереча они и без солёненького, и без сладенького! — залилась она хохотом, а подружки вслед за ней.
— Я дальше знаю, — подхватила Настасья. — Тамарка Панова как прознала, что Трофим без мёду остался, так аж затряслась вся от радости. Мужика своего послала к ним, мёду посулить, пока другие пасечники не смекнули. А самой-то не вдогад, что мёду-то у ней и нету! Пока она с пчёлами на лугу нянькается, её муженёк весь мёд к Лаврентию снёс. Сама видела. Каждое утро мне попадается. Как мы на покос, так он с крынкой мёда к лавочнику топает. В кабаке-то за бутылку первака деньги просят, а Лаврентий чем хошь оплату берёт: хоть мёдом, хоть редькой. Так что, бабоньки, скоро Тамарке придётся продать свои обновки, что на ярмарке мёдом заработала. Нечем будет кичиться перед нами, нос задирать.
— Ой, не говори, с таким мужиком по миру пойдёшь. — вздохнула Авдотья. — Лучше за лешего замуж выйти, чем за такого пропойцу.
— Верно, оно и сподручней бы получилось. Муж живёт в лесу, и есть кому за пчёлами приглядеть. Пасека-то у них около леса, — захохотали они.
А поодаль, выше по реке, у Сенного броду, другая артель — Тоська, Манька, Феня да Матрёна — тоже за стиркой сидят. Но ежели глянуть со стороны, картина одинакова — бабий галдёж на всю реку.
— Слыхали новость? — трещала Тоська. — Мне Глашка по секрету открыла. Порунька-то у нас замуж собралась.
— Да ну, брехня, — молвила Матрёна. — Глашкины росказни одна другой краше, а по делу ни одной, болтовня только.
— Так ведь не одна Глашка о том судачит. Соседи Порунькины Глашке сказывали, мол, каждую пятницу из её окон кто-то песни горланит мужицким голосом. Завела себе на старости лет какого-то артиста, не иначе из Тобольску. Видать, свататься приезжает: чего ж ему тогда дифирамбы-то распевать?
— На кой артисту из Тобольска сдалась наша Порунька? Хромая и дальше своего носу не видит.
— А может, он тоже хромой да слепой? Тогда у них всё ладно складывается. Два сапога — пара, — хихикнула Манька.
— А чего поёт-то? — спросила Феня.
— Ой, девки-и-и… там таки песни-и-и… — всплеснула руками Тоська. — Срамота! И повторить не решусь. Такое поёт — хоть уши затыкай, хоть в реку ныряй.
— Давай, говори, коль уж сама разговор завела, — бабы так оживились, что полосканьё своё побросали и Тоську обступили.
— Вы меня извините, — молвила она заговорщицки, — но такое я от своего благоверного даже в медовый месяц не слыхала.
— Не томи уже, говори!
— Глашка мне напела. Я сперва позабыла, вот вчерась у ней заново спросила, чтоб уж точно не забыть, — трендела Тоська. Потом по сторонам огляделась и продолжила почти шёпотом: — Да простит меня отец Пантелеймон. Из окна, значит, поёт еле слышно, но Глашка-то — у ей ухи на затылке — разобрала всё до словечка: «Твои губы как медовы пряники. Ходи ко мне, я жду тебя в предбаннике».
Тут бабы заохали, заахали, глаза округлили. Мол, как такое бесстыдство может быть… Ох! Ну и Порунька… А ведь и не скажешь… А тут погляди — в тихом омуте…
А сами дальше расспрашивают: «А ещё чего пел?» И так увлеклись, что про своё бельё совсем позабыли. Когда опомнились, Тоськина корзинка уже вдоль берега плыла.
Тут же в кустах подле брода Тоськин козёл пасся. Она как на реку пошла, его с собой взяла — травка-то близ реки посочнее. Да так торопилась к подружкам посплетничать, что привязать позабыла. А козёл её шибко речные кувшинки уважал. Он живо сообразил, что поводок нисколь не держит, да прямиком в заводь направился — и там давай кувшинками лакомиться. Так увлёкся, что зашёл по самую бороду.
Тут, как на грех, Тоськино бельё мимо плывёт и прям на козлиную морду. Козёл — брык! Рогами тряхнул — бельё не отстаёт. Он сильнее тряхнул, потом ещё и ещё. Чем сильнее тряс, тем шибче в тряпках путался, да так и увяз. Тоськины панталоны на рога напялились, сарафан на шею намотало, рукава по воде волочатся. Перепужался бородатый, ничегошеньки ему из-за панталон не видать. И давай по заводи кругами мельтешить. Всю тину со дна поднял. Баламут окаянный! Сарафан на нём уже не розового цвету, а болотного, ну и запаха подобающего. Тут он услыхал голоса людские и кинулся туда за подмогой.
Бабы, что у Итмисовки полоскались, такого при свете дня углядеть никак не ждали. Сидят себе, бельё полощут, пересудами лакомятся — а тут из заводи выходит на них чудище рогатое: на голове балахон, под бородою передник, вместо ног копыта, а сам весь тиной зелёной оброс, ровно Водяной.
На мгновенье онемели бабы — тишина наступила, да такая, что слышно, как вода у коряги журчит. Но потом поднялся такой гам! Опосля Глашка с Настасьей сказывали, что вовек так не вопили. Побросав пожитки, бабы скорым скоком взмыли вверх по берегу и, подолы в руках, босыми пятками помчали по деревне, блажа во все глотки:
— Чёрт! Речной чёрт! Напал, окаянный!
Сперва крикнули — и сами не разумев, чего брякнули. Но слово вылетело, а за ним и страх накатил. Кто-то из баб пуще завизжал:
— Чёрт! С рогами! В белом саване!
И понеслось.
Кто мимо шёл — оборачивался, спрашивал: «Чего стряслось?!» А ему в ответ: «Чёрт! На реке! Рогатый, в белом саване, из самого омута вылез!»
И вот уже бегут трое, пятеро, десяток… Каждый прибавляет от себя:
— Сам видел! Глаза как уголья! Рёв как у быка, а из пасти пар валит!
Недалече на лавке у ворот сидели приятели: Захар, Еремей да Кузьма — те самые, что с бесом в бане парились. Сидят, в ус не дуют, а тут народ с реки — ровно пчёлы из улья! Чует Захар — дело неладно.
— Чего там кричат? — спросил он украдкой.
— Не разберу… Постой… — молвил Кузьма. — Кажись, чёрт кому-то примерещился.
А тут уж вся орава мимо них понеслась — ровно табун на водопое. Спрашивают приятели у бегущих:
— Чего приключилось-то?
— Речной чёрт на берег выполз, кого увидит — рогами дерёт!
— Речной чёрт? — засумлевался сказал Еремей, когда топот пробегающих утих. — Да разве ж такие бывают?
— Раз видели, значит, бывают, — сказал Кузьма. — От кого бы они такой гурьбой утикали, не от козла же?
— Ты погляди, куда ни плюнь — везде эти черти окаянные! Спасу от них нет! — приуныл Захар.
— Сердитый, поди? Увидит — рогами задерёт, — увещевал Еремей.
— Что-то не по себе мне, братцы. Может, и нам за остальными лучше? — конючил Захар, а сам уж с лавки встал.
Поднялись они, переглянулись и двинулись вдоль по улице. Сперва шажком, потом скорее. Обернулись, назад глянули, рога в панталонах увидали — так опрометью припустили, только пыль закурилась.
А галдящая ватага, от чёрта улепётывающая, решила сперва бежать в церковь. Где ж ещё ждать заступничества от нечистой силы? Что поделаешь, коль таков наш народ крещёный: о Господе вспоминает, лишь когда страх под дых возьмёт.
Ан не задача — церковь-то на ту беду заперта!
Отец Пантелеймон, надо сказать, пребывал в изрядной озабоченности. Впал он в неё с того самого дня, как письмо из канцелярии получил. Ожидался, вишь, приезд комиссии из Тобольска. Ещё и игумен обещался пожаловать. Засим все служительницы, по велению настоятеля, взявши веники и тряпки, наводили полнейшее убранство уже который день кряду. В связи с такими делами Пантелеймон утреню упразднил, и обедню туда же. Селяне, по секрету говоря, тому были весьма рады — в церковь не ходи, спи дольше. Но сегодня, увидевши запертые двери, очень всполошились.
— Куда бежать? Где ещё защиту искать?
— К главе! — крикнул кто-то. — Кто в селе самый главный? Тот и пусть разбирается с напастью!
И вся орава, не сговариваясь, повернула к Драгановскому дому.
А старейшина наш — Драганов — на ту пору, сидючи близ окна, трапезничал себе неспешно. Услышав с улицы шум, выглянул и чуть не поперхнулся. Он ведь тоже комиссию поджидал, но лишь на будущей неделе.
— Во ведь плутни! — прошептал он, отодвигая плошку. — Неужто загодя приехали?
И тут же к дверям оборотился, голос прибавив:
— Жена! — крикнул он. — Стучать будут — не отворяй, слышь! Скажи, меня нет… мол, в город подался… на днях воротиться обещался.
— Ну чего шумишь, неугомонный? Несу я горячее, не вопи, — бормотала Дарья Кузьминична, внося жаровню с поросёнком. — Верно, сватья говорила: голодный мужик хуже пса бродячего. Пока кость не дашь — не уймётся.
А за окном гомон нарастает, кто-то уж в ворота колотит.
— Горячее?! — вскрикнул глава. — А ну живо со стола убери! Свинину спрячь! Пост, однако, на дворе. Али вы о том не кумекаете?! — верещал он. Ему со страху дотоль мутно сделалось, что начал куролесить.
Дарья Кузьминична в окошко глянула — и ахнула.
— Ой, мать честная! — вытаращилась она, лишь теперь завидев людское скопище.
Баба она была не глупая, тут же обо всём смекнула и давай вкруг стола хлопотать:
— Свинину в колодец! Масло на крышу! Пироги… пироги в печку, пусть подсохнут, будто старые!
— В печку?! — ахнул Виктор Степаныч. — Они же сгорят!
— Зато постными станут! — отрезала жена, уже запихивая корзину в печь. — А самовар, самовар-то для кого нагрет, ежели хозяина дома нет?
— А самовар... самовар скажи, что для мытья рук! — смекнул глава.
— Для мытья рук?! — ахнула жена. — Да он же горячий, как печь!
— Ну… для омовения ног! — чудил глава. — Постное омовение! Скажи, в баню собирались, да вода не поспела.
— Скажу: каждый вечер самовар топлю, мужа дожидаючись. Вот-вот вернуться должон.
— Верно придумала, жена. Жди! А я схоронюсь пока.
— В бане, что ль? — хмыкнула она. — Или в амбар? Да там мышей целый выводок. Всю ночь шумят, как на ярмарке!
— Мыши мне не указ, — пробурчал глава. — Шапку мою подай.
Надо сказать, Виктор Степаныч был уже в летах. Хоть и не старик ещё, а проплешинка на голове год от года ширилась, чем ему сильно докучала. Смешно подумать: самый уважаемый человек на селе, а лысины своей тушевался, ровно девка краснел. Посему на людях без головного убору — ни-ни. Шапка либо картуз, а то и вовсе на двор не выйдет.
— Шапку мне, Дарья, слышь-ко! — шумел глава. — Шапку!
Не стал ждать, покуда жена посуду снесёт, подбежал к комоду, хватанул первое, что под руку попало, и сиганул в окно. Очутившись на улице, первым делом озаботился прикрыть плешинку на своей головушке — наскоро напялил шапку. И не углядев, что заместо своей, ухватил шляпку жены с кружевами. А она — чисто аистово гнездо: с боков топорщится, на макушке бант, а по краю кружевом прошито. Пригнувшись, пробежал вдоль дома, через забор — и был таков. У постоялого двора остановился. Глядь — телега с сеном стоит. Драганов под телегу — шмыг! — и в сене схоронился, только кружева из-под соломы торчат.
А народу-то перед домом главы всё прибывает да прибывает. Со всех концов тянутся — и стар, и мал. Уж и ребятни цельна гурьба собралась, да гуляки кабацкие потянулись — всякого любопытство одолело: что за смятение вышло.
Вдруг из-за угла — прыг! — выскакивает козёл. Весь в тине зелёной, в женскую одёжу замотанный до самих рогов, — и прямо на толпу прёт! Бедолаге и видится-то с трудом из-за Тоськиного белья, голоса людские слышит, туда и идёт за подмогой.
Народ это пугало увидал — так и обомлел: мужики за вилы, старики креститься, бабы взвыли хором:
— Матушки родимые! Чёрт! Чёрт ряженый явился!
Перепужались все, бежать-то уж некуда — загнал их окаянный в западню, ровно кур в курятник.
Тут ребятня как прыснет со смеху. Пальцем на чёрта тычут, а сами за животы держатся:
— Да это ж Прошка! Катькин козёл! Вот потеха!
И верно. Катенька, Тоськина дочка, из толпы выскочила, подбежала, стянула с козлиной башки мамкины панталоны:
— Прошка, дурень! Ты как сюда занёсся? А ну домой пошли! — И за поводок его потянула. А козёл-то и рад-радёхонек, что ему очи открыли, — блеет потихоньку, а сам за девчушкой плетётся смирнёхонько, ровно шёлковый.
Люди сперва глазам не поверили, стоят, рты разинувши. Как же так: улепётывали от речного чёрта — и вдруг козёл? И тут, ровно плотину прорвало, как пойдёт хохот по всей улице! Друг на друга глядят — поверить не могут, столько простофиль вместе собралось. От смеху бабы красные, точно свёкла пареная, мужики слёзы утирают, ребятишки за животы хватаются. Все так и покатились со смеху, аж рёбра свело. Надо же: сами себя застращали, сами в кучу сбились, а всего-то и страху — козёл в панталонах!
Глашка, отдышавшись, Тоське пальцем погрозила:
— Ну, подруженька, удружила! Чуть душа в пятки не ушла — сперва от испугу, а теперь от хохота!
Тут глава наш, Виктор Степаныч, лёжа под телегой, заслышав смех, смекнул: «Не комиссия это… что-то иное». Вылез он, отряхнулся от сена, да к народу пошёл.
— Чего это вы тут устроили? Прямо конец света, ей-богу, — говорит, а сам на голове убор поправляет, не глядя, чего нахлобучил.
Увидел народ на нём женскую шапочку кружевную — и притих. Будто воды в рот набрали. Только глазами хлопают. Вдруг с задних рядов голос слышится, лукавый такой:
— Мы над козлом смеёмся, а тут гляньте, люди добрые: глава-то наш по-барски изволит — бабий наряд на честную голову примерил!
— Ему-то видней, — подхватил другой. — Он у нас до новинок больно охоч, в городах бывает, столичные выкрутасы перенимает. Теперь, видать, в столицах такая линия пошла: что на рогах, что на лысине — всё едино!
Тут уж народ вовсю залился, животы надрывает. Кто-то крикнул:
— Пойдём, мужики, на берег, пока бабы своё тряпьё не подобрали! Авось и нам по модной штучке достанется — для важности!
А Виктор Степаныч шапку с головы стянул — да как ахнет! Видит — женин убор на нём. Весь багряный стал, будто рак варёный. Давай отнекиваться, руками размахивать:
— Так ведь… я… Слышу, мол, потеха на улице — ну и тоже решил шуткануть. Облегчить народ, так сказать. Иной раз во мне, знаете, такое прёт — не удержишь!
И, неловко ухмыляясь, пятками, задом — чтоб плешь свою не выставлять, — к дверям заспешил.
А народ ещё малость потолкался, посмеялся вдосталь, да по избам расходиться стал.
Вот так-то, родимые. Иной раз как напужаешься — сам не знаешь чего. А оглянешься — ан, страх-то из пустяковины встал, да не из омута, а из бабьей корзины. Да не всякое страшилище — чёрт окаянный, иное — и козлиной мордой оборачивается.
ЛитСовет
Только что