Читать онлайн "Дед Давыдко"
Глава: "Глава 1"
Из цикла "Килковы сказы, или Божья деревенька у чёрта за пазухой".
Было дело, а может, и не было — кто его теперь разберет. В нашей деревне, слышь-ко, семья жила: плотник Ефим с женой Настасьей да трое ребятишек, все мал мала меньше. А с ними при доме и отец Ефимов — дед Давыдко. Старик хоть в летах, да работящий — на загляденье. По дереву мастер добрый, как в народе сказывают, руки золотые, да не блестят, а дело делают.
По молодости-то Давыдко с дровосеками в лесу горбатился, а после к резьбе тягу в себе обнаружил. То игрушку хитроумну вырежет — конька али птицу какую, то ларец расписной, то ставни с завитками, соседям на радость. Вся деревня к нему за этим делом ходила: кому шкатулку смастерить, кому прялку узорами изукрасить.

При доме у них сарайчик отдельный стоял — мастерская, значит. Не ахти какой — бревна потемнели, оконце малое, — а для Давыдки то место дороже горницы. Шибко он там любил всякие штуки смышлять, самому себе в охотку. На делянку к своим сходит, ветку затейливу найдёт — игрушку чудную сготовит али для церкви узор какой на иконостас. Да беда его пристигла: на лесоповалке деревом придавило — не уберёгся старик.
Многих по деревне та скорбь задела. Такого ладного мастера не стало. На нашем кладбище старика прихоронили, недалече от околицы. Родные по нему горевали, как водится, поминки справили, блинов напекли, киселя наварили. А жизнь своё берёт — дела житейские закружили, день за день, неделя за неделей. И стали помаленьку про старика забывать, разве что в праздник помянут.
Да вот как сороковины миновались, домашние-то странности примечать стали: что ни вечор — свет в сарайчике горит. Лампа там масляна была, фитилек в пол-огонька. Да кому ж, скажи на милость, в голову взбредёт на ночь глядя фитиль запалять?
Ефим поутру в сарай — глядь, а там неразбериха: струмент по углам раскидан, болванки там-сям, а стружка на полу ворохом лежит, ровно мыши в свайку играли. Он порядок наведёт, ночь-другую ладом, а на третью - сызнова кутерьма.
Потом и вовсе худо сделалось. На покос как-то уехали всем домом, и детишек с собой прихватили. В вечер воротились, в горницу заходят — батюшки святы! Всё вверх дном: вещи на пол кинуты, посуда из поставца вынута, по углам разбросана. По-первости на вора грешили, обшарили всю избу — ан на месте всё. Чашки-ложки подсобрали, дом в порядок привели, а кто бедокурил — так и не дознались. Только страх в душу запал.
Однажды спать уж улеглись. Будит Настасья мужа:
— Поди глянь, Ефимушка, дверь скрипнула и в сенях будто ходит кто.

Поднялся Ефим, лучину зажёг, вышел в сени — пусто. Дверь на крюк заложил, да обратно лёг. Лежат, а сна ни в одном глазу. Слышат: занавеска в горнице шуршит, будто её теребит кто. А у деда в повадках было: ждёт, покуда Настасья на стол соберёт, сядет у окошка да занавеской балует, пальцами перебирает. Страх холодком по спине пробежал — шутка ли, не видать никого, а чуется, будто кто чужой в избе затаился.
С той поры почасту слышать стали: то половица скрипнет, то занавеска ворошится, то чашки в горке звякнут. Так, почитай, целый год прожили.
Однем днём шёл Ефим из церкви, со службы. Навстречу лошадка телегу из лесу везёт. Глядь — а в ней дядька Прохор, отцов приятель давишний, с лесоповалу ехал. Поздоровались они, обнялись, встали, былое поминают. Прохор и спрашивает:
— Как отец жив-здоров?
— Так нет его больше, — взгрустнул Ефим. — Год уж миновался, как схоронили. Помяни добром.
Прохор глаза округлил.
— Как год?! Ты потешки свои оставь, грех над стариком глумиться. Я ж его по прошлому месяцу видел, когда на деляну ехал.
— Кабы кто из деревенских надо мной так шутковать удумал, — осерчал Ефим, — давно бы уж по харе схлопотал. Но тебя, дядька Прохор, уважаю шибко и доброе от тебя помню. Не мог ты с отцом свидеться. В сырой земле он лежит.
— Нет у меня повадки по такому делу забавиться, — молвил Прохор сурово. — Сказываю как на духу. Ехал на деляну, припозднился чуток, лошадка притомилась. Затемно уж мимо Килок ваших на кобылке ковылял. Гляжу — Давыд вперекор идёт, торопливо так, будто по делу.
— Обознался, — укорял Ефим. — Мало ли в потёмках чего примерещится. Старый человек, дело ясное.
— Ну не скажи. Смеркалось — да. Но не настолько уж я стар, чтоб человека не признать, — молвил Прохор. — Окликнул его, поздоровались. Повернулся он, а лицо будто в тени. «Домой, — спрашиваю, — путь держишь, Давыд Петрович?» А он мне: «Дом-то мой тепереча не там. К сынку спешу, в мастерскую наведаться, струментик свой позабыл».
— Да не потешаешься ли ты надо мной, дядька Прохор? — обомлел Ефим, а у самого голос сел.
— Я ж тебе не нехристь какой, — твердил тот. — Такими делами шутковать. Правду сказываю, как есть.
Ефима тут морозцем до нутра пробрало. Глянул Прохору в глаза пристально, да и молвит голосом глухим:
— А ведь есть правда в словах твоих! Поведаю тебе одну штуку, что в доме нашем с творится. Год как отца похоронили — и весь этот год будто приходит кто. Ночами в мастерской свет виднеется, лампа теплится. Утром гляну — а там всё верх дном, ровно черти в чехарду играли. Я уж тепереча и прибираться бросил — толку-то. А иной раз, слышь-ко, будто по дому ходит: половица скрыпнет, али кто вздохнет в углу. Уж и попа́ звали, молитвы пел, святой водой кропил. И ведунью приводили, наговоры читала, травы жгла. Пустое всё, не помогает. И ведь чую — отец это, сердцем чую. Занавеска, бывает, колышется без ветру, а ему при жизни-то любо было у окошка сидеть, штору теребить. И вот теперь ты такое сказываешь!
Перемолвились ещё чуток, покачали головами, вздохнули. Потом Прохор вожжи натянул, лошадку тронул, дальше поехал, а Ефим домой поплёлся в думках невесёлых.
Вечером как спать улеглись, слышат опять: в кухне пол скрипнул — долго так, протяжно — и у входа в горницу вздохнул кто-то тяжко, по-стариковски. Ефим, с духом собравшись, вымолвил в темноту:
— Батя… ну полно детей пужать. Покойся с миром.
С той поры тихо стало. Ни половица больше не скрипнет, ни занавеска не колыхнётся. Никто покой уж не тревожил. Лишь в мастерской нет-нет да и тлеет фитиль по ночам, да порядок никак не водворится.
Как-то раз телега знакомая к воротам подкатила. То дядька Прохор сам наведаться удумал, да кой-какие мысли Ефиму обсказать — про ночные происшествия дознаться, унялось ли. Ефим поведал, как ночью он отцу ответил и будто сразу утихомирилось, но вот в сарае по-прежнему чертовщина деется.
Прохор папироску вынул, раскурил и молвил задумчиво:
— А ведь тот разговор с Давыдом у меня и посейчас из головы не идёт. Помнишь, тебе сказывал? «Мне, мол, в мастерскую наведаться надобно, струментик позабыл». Может, он ищет чего, покоя себе не находит? Вон оно как — у человека душа не на месте, а он в земле лежит.
— Да все его струменты, кажись, на месте, — Ефим плечами пожимает. — Я не брал, и ребята не баловали.
— Подумай, повспоминай. Может, ножичек любимый, аль стамесочка? Чем он особливо дорожил? Ежели её отыскать да на могилку снести — то глядишь, и покой душу настигнет. Отпустит тогда старика.
— И не упомню теперь… — Ефим лоб морщит. — Погоди-ка… Топорик был махонький в пол-локтя. Он им игрушки для ребяток мастерил. Где он тепереча — запамятовал, не припомнить. Вроде в сарае видал, а вроде и нет.
Погуторили ещё по малости. Прохор телегу развернул да в обратку погнал. Вечером-то, как дело к ужину, Ефим сынишку своего, Ваньку-подростка, к сторонке отозвал.
— Слушай-ка, Ваня, — начал он негромко. — Помнишь ли дедов струментик, топорик чутошный? Ёлочка там на рукоятке высечена.
Ванька глазами стрельнул, замялся, с ноги на ногу переступил. Да вишь — совесть зазрила, покраснел весь.
— Как не помнить… — бормочет. — Ты ж сам мне его отдал, да напутствовал: «На, береги, дедова работа в нём».
— Ну и где ж он теперь? — допытывал Ефим.
Ванька ногой пол скребёт, да в сторону зрит, будто в углу что интересное нашёл.
— У Лёньки с Верхней улицы… — еле слышно молвил. — На удочку променял.
— Наутро, сынок, без разговору, меняй назад, — молвил Ефим строго. — Что хошь отдавай, а топорик вороти. Скажи: батя велел, дело сурьёзное, не для забавы.
Не спорил Ванька, чуял, дело-то какое вышло. На другой день, чуть свет, взявши удочку, слетал до Лёньки, да взад обменял.
Взял Ефим топорик в руки. Рукоятка-то гладкая, от дедовой ладони лоснится. Лезвие хоть махонькое, а острое. Не просто железишко старое — память да ремесло в нём закованы. Не мешкая, в тряпицу завернул, да к кладбищу направился. Пришёл на могилку, отрыл землю у изголовья да туда топорик уложил. У креста помолился, земно поклонился, да заговорно так вымолвил, вполголоса:

— Возьми, батя, добро своё, да больше не ищи. Теперь уж сокрой и обрети покой. Мы тебя не забыли, помним, любим. Да ты к нам не ходи, не тревожь живых.
Землёй присыпал, примял ладонью, в пояс поклонился. Потом перекрестился на крест и пошёл прочь, не оглядываясь.
С той поры всё в доме пошло ладом. По ночам половицы уж не скрипят, посуда в горке не бренчит, занавеска висит смирно — ни шороху, ни вздоху. Спать стали без опаски. В мастерской Ефим с сынком приборку учинили: пол метёлкой вымели, струменты усердно разложили — каждый на своё место, как при Давыдовой бытности.
Упокоился старик. И немочь из дома ушла, будто её и не бывало. Только иногда кажется Ефиму — пахнет в мастерской свежей сосной и стружкой, будто кто вот только работал. Но это уж, видно, память, а не наваждение.
ЛитСовет
Только что