Выберите полку

Читать онлайн
"Хватит плакать"

Автор: Татьяна Дивергент
Хватит плакать

Глава 1
Это был большой двор, сейчас такие, поди, поищи. Его обрамляли старые тополя, подпирающие небо. Отчего в своё время решили посадить их, когда строили город? От того, что тополя живучи, а людям так хотелось, чтобы на бесплодной, каменистой земле хоть что-то росло? Зелень… И тополя вымахали, и зелено стало, и тень они давали, а чего от них ещё ждать? Но вместо благодарности на них теперь все сердились. Хрупкие: ветерок посильнее, и двор завален сломанными ветками. А ну, как упадёт на ребёнка или старушку? Или даже на машину…А уж цветут, в смысле – пух летит! Дома стоят в пуховых заводях, как Венеция в воде…
И у всех жильцов стазу аллергия, а у кого не аллергия, тот боится пожара. Детей звали домой, опасаясь – по чьей-то неосторожности или игре – вспышки пламени, но дети домой не хотели. Для них двор летом – целый мир. Вот, например, помойка. Два бок к боку стоящих проржавевших мусорных контейнера. Это не просто помойка, а если вдуматься и вкопаться – Клондайк. Из ближайшего магазина сюда приносят пустые коробки. Бесценная вещь, если хочешь, например, сделать дом для куклы. О существовании в природе Барби – владелицы особняков, гаражей и конюшен, тогдашние ребята не подозревали. Зато среди них были умельцы по росписи картонных стен «под обои», изготовлении мебели из спичечных коробков, и зеркал из блестящих оберток шоколадных конфет.
Если кто-то переезжает, или делает ремонт, у помойки появляются интереснейшие вещи. Старые трюмо – резное дерево с потускневшими зеркалами, кресло на сломанной ножке, которое можно оттащить под ближайший куст, и разместиться там с комфортом, жестяные коробочки от монпансье с Кремлём на крышке, виниловые пластинки и даже книги.
А ещё время от времени на помойку выбрасывают новорожденных котят, а Светка даже щенка обнаружила, открыв поскуливающую и дергающуюся коробку. Слепого щенка, которому хорошо, если пара суток от роду. Всем двором его выкармливали: сперва из пипетки, потом из чайной ложки.
Посреди двора – фонтан, прежде – главная достопримечательность, роскошь – фонтаном мог похвастать не каждый двор. Бассейн в форме изящно изогнутого, просторного восьмигранника, и в центре скульптура слона, который поливал себя из хобота.
Фонтан второй год бездействовал, и бассейн был пуст. Что-то там сломалось в трубах, а починить обойдётся слишком дорого, как сказали мастера из ЖЭКа. Слон мучился жаждой, и открытый рот его теперь казался пересохшим.
А прежде так весело было бродить по воде, золотистой – потому что всегда тут тонули листья. И янтарным казался их настой, и сияющим – дно. Глубина всего-ничего – чуть выше колена. Но ходила легенда, для совсем малышей, что где-то там, – видишь? – в той дырке-пещерке, что под ступнею слона, живёт русалка. И если бросить ей камушек, хоть щебень, что лежит под ногами, то она очень обрадуется и ночью превратит его в драгоценный.
Рядом с фонтаном стояли немудреные железные «крутилки». Уцепишься, оттолкнёшься – и полетел по кругу. Высший пилотаж, на лету ещё рассказывать что-нибудь захватывающее, тогда все захотят с тобой в пару, и потом, когда минует твоя очередь, с «крутилок» не сгонят.
И ещё была такая железная штука, типа турника, который можно «пройти», перебирая многочисленные перекладины руками. Здесь все стали Тарзанами: и перелетали по турнику – и последовательно, и «через одну», и «через две» перекладины перехватываясь, и действительно, появлялось в движениях что-то размашисто-обезьянье. Память предков.
Постепенно детскую вольницу начали теснить любительницы цветов. Может быть, не у всех были дачи, а руки стосковались по земле? В конце концов, почти у каждого переехавшего на строительство большой ГЭС и маленького городка, были крестьянские корни. Но сажали не помидоры, не картошку – пользу без любви. Рождались одна за другой клумбы – с цветами. Сперва теснились в палисадниках, затенённые стенами домов. Потом вступили в сам двор – сперва робко: участки, огороженные почти детскими заборчиками, или даже автомобильными шинами. Впервые тут вскопанная земля, ростки и стебельки, которые ещё неизвестно – выживут ли? Но их питала не только земля, но и любовь. В такой концентрации возможная лишь к пятачку земли, не к полю. И мозаика ожила.
В начале апреля, когда ещё не успевшую отогреться почву – кольчугой покрывали пласты слежавшейся ржавой листвы, на этих клумбах уже горела чёрным земля, и, в обрамлении тающей оправы последнего снега – синие, белые, желтые крокусы. Такие нежные, что их нельзя рвать – только любоваться. Первое дуновение весны. Их сменяли нарциссы и голландские тюльпаны. Цветы юности. Их запах – чистый, горьковатый, ещё не сладко-цветочно-кокетливый. Их цвет – из этих лепестков можно было бы соткать алые паруса. Тот самый – «совершенно чистый, как алая утренняя струя, полный благородного веселья и царственности цвет». А дальше закрывали окна первых этажей, погружали их в букеты - ремарковские сирени. И на грубых виноградных лозах распускались резные листья, оплетали балконы этажей вторых, тянулись к третьим – и это была уже Италия, хоть Джульетту ставь на балкон. И так – вплоть до поздней осени, когда оживал в памяти романс об отцветших хризантемах.
И ради этого женщины, уже немолодые, уже обрюзгшие, в штанах, стояли часами, как говорят - попой кверху. Цветы были их юностью, они с ними опять становились молодыми, и прекрасными как эти бутоны.
Женщины опекали «лавочку влюблённых», тонувшую в розах и плакучих ивах.
И подозрительными, недоброжелательными взглядами провожали собак и кошек: не вздумал бы кто-нибудь посягнуть на клумбу – промчаться по ней со всех лап, задрать левую заднюю на куст пиона…
Бездомные коты ютились в подвалах. В бесконечных подвалах, в их лабиринтах под домами. Как ухитрялись не заблудиться в них жильцы, шедшие каждый в свою отгороженную клеть, где хранились бочки и банки с соленьями.
Их водил туда смотреть котят Игорь Царёв. У Игоря была с собой швабра. Без швабры там нечего делать. Котят стерегли кошки. Завидев гостей – в их понимании – врагов, кошки слетали откуда-то с потолков, как дикие духи, с растопыренными когтистыми лапами и утробным воем. Игорь ловил их на швабру и отбрасывал. А котята были слепы и умещались на ладони. Дети подземелья, с такой же обречённой судьбой.
Наверное, пора сказать, кого «их».
***
Его звали Денис. Он жил на одном полушарии этого дворового мира, в четырехэтажном доме. Дом был самый высокий здесь, и самый парадный. Он выходил на городскую площадь, и являл собой пример «сталинского ампира», то есть имел прямое отношение к античности. Колонны, лепнина... И балконы маленькие, почти декоративные. На таких не развесишь бельё, но зато как удобно отсюда наблюдать праздничные салюты, несколько раз за лето, в ночные часы, хризантемами рассыпающиеся над площадью.
На первом этаже находилась кулинария, магнитом притягивающая хозяек и детей. Заработавшимся женщинам, по дороге домой, можно было перехватить здесь что-то к семейному ужину. Для ребят – это было единственное место в округе, где продавали пирожные. На любой вкус и кошелёк.
Самые дешёвые, по семь копеек, «Школьные», залитые сверху шоколадной глазурью, гладкой и коричневой как школьная доска. И рангом выше – по двадцать две копейки, украшенные розовыми или белыми розами, а ещё – эклеры с кремом, и безе, нежным сахаром рассыпающиеся на языке. И отчего-то – редкою сказкой, только на Масленицу – пирожные в форме лебедей, с тонкими изогнутыми шеями, с невесомыми крыльями из заварного теста, а вместо белизны перьев – маслянистая белизна крема.
И лучшее из лекарств тут продавалось: кофе, который ребята пили, когда зверски промерзали на лыжах, на уроках физкультуры. Обжигающий кофе – чёрный, едва сладкий, невкусный, по большому счёту. Но уже знали: обхватишь обледеневшими пальцами стакан, выпьешь – и не заболеешь.
Единственный вред от кулинарии был: где-то там, в кухнях, водились большие чёрные тараканы, и отправлялись в странствия по дому. Окончательно из квартир их вывести было невозможно: они возвращались.
Мама Дениса преподавала химию в школе, и теоретически знала смертельные для насекомых составы. Но эти тараканы не поддавались ни науке, ни логике, ни общей молитве об оставлении жилища.
Мама выносила раскладушку в коридор, и спала там, потому что именно коридор чёрные усатые пираты любили меньше всего. И не было риска ночью проснуться от их стремительного пролёта по лицу или по руке.
Впрочем, мама теснилась всегда на памяти Дениса, потому что считала, что ему будет так удобнее, вольнее. И единственную комнату почти совершенно отдала ему.
Мама любила его до безумия, до того, что всегда – прав он был или неправ – сперва кидалась его защищать – от чужих, на него нападавших, и только потом старалась понять, почему он так поступил. Она верила или в его безусловную правоту, или в то, что у него были неоспоримые причины поступить так или иначе.
Мама любила его беззаветно, только у неё почти не было времени проявлять эту любовь. Два десятых, два девятых, четыре восьмых и пять седьмых классов. Химия. Среди седьмых был даже «класс коррекции», и мама часто повторяла, что анекдот про взорванную школу станет с этими детьми мрачной реальностью.
Она была советским человеком в том смысле, что ответственность за чужих детей застила ей всё остальное. И причин возвращаться из школы поздним вечером имелось ей столько, что Денис уже не утруждался в них вникать. Переписывали ли контрольную двоечники, или шёл кружок по химии, или отличники пропадали на районной олимпиаде, родительское собрание, индивидуальные занятия, генеральная уборка класса… По большому счёту это значило одно – кастрюля борща в холодильнике.
Имея считанное количество свободных минут – если предполагать, что человек должен всё-таки иногда опускать голову на подушку – мама не отделывалась магазинными пельменями. Тем, в чём нет души. В борщ она вкладывала душу. С тех пор и больше никогда Денис такого не ел. Борщ сохранял благородный рубиновый цвет, в нём была не только кислота, но и сладость – безупречно созревших овощей и их меры. Зачерпнёшь ложкой, и богатство – густоты и многообразия. Тающей на языке капусты, рассыпчатой картошки, фасоли. И секреты приправ, которых он так никогда и не удосужился узнать…
Мама складывала в борщ душу, чтобы согреть ею Дениса, когда её самой нет дома.
Внешне он был похож на неё очень, но то, что в ней проступало – «следами былой красоты» – в нём только расцветало.
Он был черноволос и изящен, как сыновья Юга. Если взять их древние рабовладельческие общества, рабов и принцев, где кто-то ломил, а кто-то царствовал, то он был из потомков царствующих. Изящество аристократии, арабских лошадок. Представьте себе такую грациозную лошадь и перенесите эту грацию и внутреннюю свободу на человека. Смотришь на движения и любуешься. Как он прыгал через пролёт перил!
***
Больше она, живущая на другом конце двора, ничего о нём не знала. Кроме этой черноты, грации и стремительности.
Он был старшеклассник, а она только переходила в другое здание школы, где учились старшие классы. «Малышовское» здание недалеко ушло от детсада. Ковровые дорожки на полу, и рисунки на стенах, большей частью изображавшие принцесс. Девчонки даже к юбилею Победы умудрялись рисовать медсестёр, похожих на сказочных героинь.
У старших было интереснее. Чего стоил хотя бы один школьный музей! Директор тоже воевал – был артиллеристом, командовал батареей. Сквозь разрывы снарядов слышались его команды. И теперь он почти не повышал тон, а все стихали. Его голос проникал во все уголки школы.
Он и основал музей. В стеклянных витринах лежали вещи времён Великой Отечественной. Гимнастёрки, пилотки, котелки, каски.
Ей больше всего нравился самодельный портсигар. Тёмного дерева. Он был открыт, и, собственно, самого портсигара она почти не замечала. Только фотографию девушки, что была в него вставлена. Она казалась ей не то, чтобы красивой… нет. Но на фоне этих суровых военных вещей светленькая девушка с распахнутыми по-детски ласковыми глазами, была – как солнечный зайчик… Как, наверное этот Марченко (на портсигаре было написано «Марченко») смотрел на неё в окопах, в минуты передышки. Вспоминал, что в мире есть ещё что-то светлое.
Она хотела быть похожей на эту девушку.
Итак, она.
Вера.
Маленькая, в шеренге на уроках физкультуры всегда – предпоследняя. Нет, пожалуй, не навсегда, потому что у замыкавшего – Сережки Шуваткина, была ещё надежда вырасти, есть у мальчишек такой скрытый росточек внутри, потенциал, выстреливающий лет в 15-16. А по её тонкости, хрупкости сразу можно было сказать – безнадёжно. Такой и останется.
Итак, маленькая, волосы в столь лёгкую рыжину, что рыжей ее всё-таки не назовешь. Золотистая. Бровей нет, ресницы незаметны. Кры-сота…
Она жила по диагонали двора, на другой стороне мира, ином полушарии. В доме, самом изо всех скромном, в двухэтажке. Но тоже – «ампир», и античность.
Описывая человека, нельзя не говорить о том, где прошло его детство. Был ли он родом из особняков, или, напротив, из трущоб. Архитектура, эта застывшая музыка, навсегда накладывает отпечаток на нашу душу. И точно пластинка, будут звучать в нас всю жизнь те мотивы, которые напели когда-то старые двери, ступеньки крыльца, ветер, касавшийся сводчатых окон…
***
У него была собака. У человека должна быть собака.
Вера грезила о большом псе, похожем на пещерного медведя, но с доброй душой. Дома была такая книжка, ещё мамина. С синей обложкой, картон растрескался – как краска на старых картинах. Там жила история пса, потерявшегося, а потом обретшего семью. С тех пор Джумбо сделался кем-то вроде няни у маленькой девочки, вставая между нею и недругами. Вере мечталось о таком спутнике, который стал бы ей больше, чем «вторым я»: ещё и защитником.
Однако кавказскую овчарку, а по описанию Джумбо был похож именно на неё, невозможно было представить в их тишайшем доме, где жили только женщины, среди статуэток, накидушек, салфеток, ковриков.
Здесь царствовали бабушкины коты. Не думайте по брошенному слову «коты»: не стадо, вернее, не стая. Не больше двух. Но всегда – личности. Бабушка в каждом котёнке, с того момента, как его приносили в дом, видела личность. И коты с их природной надменностью и самомнением, наглели окончательно.
Вера помнила, когда в дом принесли первого на ее памяти кота Ваську. У соседки была умнейшая кошка. Она ездила на плечах, вкрадчиво говорила: «Мама», растягивая слоги, но это было «Мама» – несомненно. И ещё она умела ловить мышей. Единственным недостатком кошки были котята, появлявшиеся дважды в год. Впрочем, их разбирали.
Ваську принесли домой, когда он ещё был маленьким как варежка, и едва научился сам есть. Его уложили на бабушкину постель, на которую днём никому присаживаться не разрешалось. На розовом пикейном одеяле одна на другой стояли подушки, завешанные кружевной накидкой, как невеста фатой. Котенок возлёг на всё это великолепие и заснул. Бабушка не разрешила Вере его будить – сколько бы ни спал. И Вера, так тянувшаяся к дружбе, неотрывно глядела в щёлку, ожидая пока котёнок проснётся.
Васька вырос, как и все бабушкины коты – надменный как китайский император. Какие там игры! После каждого прикосновения он брезгливо мылся.
Знакомая девочка сказала своей маме: «У тебя нет таких белых простыней, как кот у Мариванны…»
***
А у Дениса как раз была собака. Русский спаниель. Ральф. Взгляд его золотых глаз… Так иногда смотрят младенцы, которые только что пришли из того, неведомого мира, где даны ответы на все вопросы. Так смотрят волки с их древней мудростью. Так смотрел Ральф, который на этой земле был спаниелем.
У него были чёрные уши в шелковистых завитках, а на спине пятно, напоминавшее по форме Африку.
Он знал всех живущих во дворе, и к каждому у него было особое отношение. Обитала на первом этаже, например, пенсионерка Палкина, общественница и активистка, которая собак ненавидела до лютой дрожи. Ей вообще вся живность мешала. Резко она упрекала хозяев, что завели кошку или собаку – вроде как грязный, мерзкий поступок совершили. А бездомную живность непременно старалась пнуть ботинком или ударить сумкой. Дворняжки знали её, и разбегались, завидев в отдалении.
Ральф не приближался к ней никогда, но и не бежал. Он стоял на расстоянии, будто внимательно и с горечью изучал эту человеческую особь – да, дескать, и такие бывают.
К восторгу детей он находил спрятанные вещи, вылизывал содранные коленки, отчего те заживали быстрее. И вставал на задние лапы, поднимая высоко над головой передние, отчего становился похожим на человечка. Но жестом не попрошайничества, а тяги подняться – и в глазах людских, чтобы видели в нём равного.
Много позже, когда с экранов телевизоров хлынул поток страшилок о собаках-убийцах, старшее поколение перепугалось навсегда, и стало пугать младшее. И был в этом абсурд. Мало ли народу сбили, и будут сбивать – машины, но никому и в голову не приходит запретить их. А держать собаку стало дурным тоном, и тот, кто отваживался на это, как бы бросал вызов обществу.
Двухлетнее дитя, которое в прежние времена побежало бы обниматься с лохматой маленькой Жучкой, приветливо виляющей хвостом и смеющейся навстречу – во всю пасть, теперь, увидев псинку, начинало визжать и хвататься за мать. А та выговаривала хозяевам Жучки – как можно гулять с собакой в тех местах, где ходят дети?! И почему эта кнопка без намордника?
Когда же подростки безжалостно калечили жучек и мурок, их не винили: само существование дворового зверья находили соблазном к справедливому истреблению. Ведь в Москве, в Питере, во Владимире, в Клязьме… бездомные псы сожрали…растерзали.. Так в виде профилактики – ату их!
Чаще всего Ральф гулял с Денисом. И, выбежав из подъезда, во дворе не задерживался. Наскоро ткнувшись носом в руки ждавших его детей – поздоровавшись, и с виноватой радостью хвостом вильнув – спешу, мол, убегал вслед за своим хозяином в дальние края.
Реже он выходил с хозяйкой, матерью Дениса – очень маленькой, худенькой женщиной. Вроде бы, она была школьной учительницей, хотя в это с трудом верилось. Ни разу, сколько ни припоминай – ни на кого из ребят не заорала, не начала воспитывать…
Наверное, у неё в классе дети по потолку ходили.
Даже Ральф её не слишком-то учитывал. И, наскоро справив свои дела у помойки – будто понимая, что лучше тут, чем возле ребят – бежал к ним. Сколь ни интеллигентны собаки, в душе они остаются всё-таки детьми.
***
Жара. Июнь. Вера сидела на лавочке возле подъезда. И краска – по прихоти ЖЭКа лавочка сияла голубой краской – стоило передвинуться, обжигала бёдра.
Летел тополиный пух. «Иванушки» сочинят свою песню только через несколько лет, романтизируют его. Взрослых пух только раздражал: то и дело приходилось вытирать лицо, точно умываясь. Малыши бегали по пушистым облакам. Вера подбрасывала на ладони коробок спичек.
Легкомысленная бабушка, подняв очки на лоб, и отвлекшись на минуту от своего любимого вязания, сказала:
– У Бруно Ясенского есть книга: «Я жгу Париж». А ты сможешь сказать: «Я жгу Шенск»….
Сперва Вера поджигала пушистые дорожки – пух, скопившийся у тротуарных бордюров. А потом во двор выбежала Ленка, оторва-Ленка, курносая, с косами, уложенными в «корзиночку». С ней было интересно дружить, потому что она всегда что-то придумывала. Но родители запрещали своим детям с ней дружить, потому что эти придумки не всегда хорошо кончались.
Ленка сказала, что возле «лавочки влюблённых» этого пуха – просто завались.
Они пошли туда. И он там был. Казалось, в него можно вступить, как в озеро, и идти, постепенно погружаясь, будто по невидимым ступеням опускаясь вниз, и, может – там будет вход в неведомую страну?
Это надо было додуматься – стоя у края этого озера, бездонного – бросить в него спичку. Что страшнее – тополиный пух или нефть? Пламя взметнулось на такой краткий миг, что девчонки едва успели его заметить. Оно взметнулось так высоко, что опалило небо.
А потом Вера увидела, что Ленка истерически хохочет или всхлипывает и тычет в неё пальцем.
– А-а-а-а….
Вера коснулась лица, и не поверила. Рукой провела. Ни бровей, ни ресниц. И корка… эти ещё мгновения без боли, первые, но наощупь – уже всё спеклось.
Ленка пальцем тычет, а сама зажмурилась – не может Веру видеть. И из-под век у Ленки слезы текут. То ли всё-таки истерика, то ли подружку жалко.
А Вера обмерла. Лицо сожгла. И мысли такие странные, непонятная логика… Не думается «Какая я теперь буду?» А: «Как мне дома достанется! Куда теперь идти с таким лицом? Вернее, без лица».
– Ой, девочка… зайди в 12-ую квартиру… там тебе помогут…
Женский голос. А вокруг ног что-то вьётся. Трётся. Шёлковое… шерстяное… Вере страшно глаза открыть.
– Ральфик, отстань, не до тебя, – Ленкин голос.
Ральф, как же без Ральфа. Без него вода не освятится. Где плохо, там и он.
– Ленка, – шепчет Вера, – Где эта двенадцатая квартира? В каком доме?
– Пойдём, – теперь уже мужской голос… или мальчишечий.
И её крепко берут за плечо. А, тот самый мальчик, который всегда с собакой.
– Мы сейчас вернёмся, – бросает он Ленке и ведёт Веру в свой подъезд.
Она так и пошла с закрытыми глазами.
Отчего-то она не запомнила лютой боли, сопутствующей ожогам. Только холодное влажное прикосновение ваты… Быстрые касания. Так хорошо! Будто ручеёк по лицу пробежал. Вату держали – пальцы. И она схватилась, и прижала их к опалённым щекам. Прохладные…исцеляющие…пальцы…руки…
Не сразу он сказал:
– Подожди, дурочка… Мне же тебя мазью намазать надо…
Денис
Ещё бы химику дома не держат мазь от ожогов! У мамы это было как у сердечников – валидол. Вон, целая аптечка. Выбирай на вкус. Хоть Вишневского, хоть синтомициновая. Хотя в простых случаях мы с матерью даже не заморачивались, обходились постным маслом.
Больше всего я боялся, что девчонка начнёт плакать или кричать. Значит, нужно будет немедленно тащить её в больницу. Ведь теперь вроде как я за неё отвечаю. Но она подставила мне свою пятнистую мордашку, и сидела тихо.
Я успел только смыть с неё копоть, когда она схватила меня за руки… Я понял так, что – больно, чтоб больше не дотрагивался. Но когда она прижалась к моим ладоням…и затихла совсем…как будто она мне так безраздельно поверила… как будто ей и правда что-то страшное грозит, и кроме меня её больше никто не спасёт.
Для меня всегда был преграда в общении с другими людьми. Я не сходился близко с мальчишками, не находил себя в дворовых компаниях, сдержан был в разговорах со взрослыми. Такая у меня натура – инстинктивно ждал подвоха. Человек тебе в лицо одно скажет, а за спиной – хихикнет. Затаит свою мысль. Мама приписывала это моей неуверенности в себе. Боязнью показаться смешным, попасть в нелепую ситуацию.
И сейчас мне не человек на ум пришёл, а зайчишка, который затаился под кустом, спасительным. Может, в небе коршун кружит или ещё что. Лиса там мимо бежит. И кроме этого куста, и этой надежды, у зайчишки в жизни ничего нет. И ничего нет для него дороже, чем этот куст.
Вот и у этой девочки сперва я был, а потом уже вонючая эта мазь Вишневского.
Много лет спустя, плавая в интернете на медицинском форуме, я читал ответы своих коллег на вопрос, когда и почему они решили стать врачами. «Мне с детства нравилось смотреть, как…» «Было интересно слушать…» «Точный момент не помню, но…»
А я помнил точный момент. С тех пор как почувствовал себя кустом. Обережным.
Глава 2
Вера
У неё были сложные отношения со снами.
Случались такие сны, из которых выныриваешь, как из омута: счастье, что спаслась. Мокрая насквозь рубашка. Мамины руки, блаженное осознание безопасности, переодевание в сухое, тёплое. И обессиленность, будто выпили, смяли… А что снилось – и не всегда вспомнишь. Понимаешь только: всевластен мир, куда во сне уходят души.
Мама поставила светильник. Мраморный домик, избушка, занесённая снегом. На каждой стене избушки светится по окошку. Предыдущие два светильника – «Цветок» из розового стекла, и «Аквариум» не прижились из-за котов. Лёгкий «Цветок» Васька сбросил мимоходом, когда возвращался домой, прыгал на стол из форточки. Коты приходили и уходили когда хотели. Летом форточка нараспашку, а зимой приходилось домочадцам подходить на требовательное «Мяу!» Бабушка говорила: «Я у них в швейцарах». «Аквариум» был потяжелее, но и он не выжил. Васька пытался поймать быстрой лапой проплывающих рыбок.
Но «Избушка» лучше. Столько всего навоображать можно! Потому что страшновато бывает проснуться среди ночи. Если живёшь в многоэтажке, обязательно увидишь – напротив, в таком же доме, хоть одно окно да светится. И начинаешь думать: может, там ребёнок болеет. Девочка. И ей парят ноги в тазике с горячей водой и горчицей, и рассказывают сказки, чтобы она не плакала из-за щипучей горчицы. Или, может, живёт там поэт и сочиняет по ночам стихи. Или муж с женой поссорились, и сидят, решают: разводиться им или помириться.
Родные бессонные души.
А у Веры окно выходит на школу. Ночью в классах темно. Но горит окошко избушки, и вот уже полуявью расцветает сказка об отшельнике…Нет, отшельнице… которую снег до весны схоронил в этом домике в лесу. Мороз, но заглядывают к ней безбоязненно – пусти погреться! – всякие зайчишки и белки. Они думают, что останется она с ним навсегда, таким вот огонёчком среди зимней их жизни, светом и теплом. А она так ждёт весну, чтобы хоть ручьём обернуться, да умчаться из заколдованного леса – туда, где её, ждут. Или хотя бы – ищут, чтобы полюбить.
…В июне ночей почти не было. Не успеешь веки смежить, как небо уже проступает синим, с каждой минутой светлея. С обожжёнными щеками спать неудобно: как ни повернись – больно. Только на спину лечь если... Вера ненадолго забылась сном, и именно тогда это началось.
Сны-встречи. Годами позже она посчитала, что дала ей их судьба немного, считанное число. Семь? Восемь? Но приходил к ней один и тот же человек, давая пережить почти невозможную на Земле полноту счастья, несомненность того, что они – именно они, предназначены друг другу. Понимают один другого – с полуслова, и даже – вообще без слов. И узнала она – его, не взглянув в лицо, а по прикосновению его руки. Тот самый юноша, который её спасал. И что бы потом ни было в жизни, она уже не сможет сказать, что не дал ей Бог встретить свою любовь, что не было у неё мгновения, которое – остановись, прекрасно! – что она всегда была одинока.
По-разному он приходил к ней. Тут сказывалось и бесспорное влияние прочитанных ею книг, книг дома было много. То узником вели его мимо её дверей, делая краткую остановку – только прижаться к серой его шинели и вновь пережить невозможное это счастье. То подсаживался он к ней, к больной, на постель, утешая. То мимоходом, в дождливый холодный день они почти сталкивалась у городского кинотеатра. Но невозможно было им не узнать друг друга, когда не глазами осознавалось родство, но аурой. Вспыхивало у неё лицо, и всё: «Я больше не одна». То, что замыслено Богом – единым, больше не бродит двумя бесприютными половинами. И прекраснее, чем в общей гармонии – им обоим быть не дано.
***
А дома бабье царство. Бабушка, мама, Вера.
Дедушка давно умер. Отец пропал в Сибири. Не в том смысле, что пропал без вести. Он уехал в Сургут на заработки. Хотел летать вахтой, как многие: две недели здесь – две недели там. А сам исчез на полгода. Потом весточка пришла: «Я встретил женщину…»
Бабушка – на пенсии. Старая дама: кружевные воротнички, обвязанные опять же тонким кружевом – платочки. Земли, то есть дачной работы, бабушка не любит – встряхивается как кошка, случайно запачкавшись. В палисаднике её не увидишь. Зато рукоделие – это для неё всё. Готова встать на рассвете, включить настольную лампу и сидеть, вышивать. Всё, чем можно украсить дом, уже вышито: картины, коврики. Настал черёд дополнительной роскоши: расшиваются розами и лилиями газетницы, футляры для очков, закладки для книг.
Мама – на заводе, инженер. Завод вредный – и далеко за городом. До него ещё нужно доехать, а это час. И мама уходит из дома раньше всех, чтобы попасть к служебному автобусу.
Когда-то, после института, первый начальник сказал маме: «Томка, держись за заводскую трубу – и всё тебе будет». Они и держалась. Квартира вот эта, садик для Веры, дача, на которой после работы же и клячить. И надежда на раннюю пенсию. Целая жизнь.
Мама сломала целую жизнь. Нет, не она, отец, по прихоти своей, её жизнь – хрястнул об колено. Если бы он тогда не уехал, не осталась бы мама на своём заводе. Сидела бы дома, пекла пироги. Она расцветает в выходные, когда можно обиходить собственный дом и домочадцев. Мама готовит впятеро против нужного, чтобы даже затаённые желания удовлетворить. Рассольничку захотелось? Плюшек с корицей? Овощи – живой ногой принести с дачи, двести банок заготовок – живой рукой закатать, и в подвал – на полки. Она вроде бы всем служит, но вместе с тем и командир – покрикивает, и отдаёт приказания. Тем лучше прошёл день, чем больше было сделано.
И Верина – она же помощница в делах этих, как иначе? – тоска об убитых днях и вечерах. Ради чего? Ради наслаждения есть вкусное, под телевизионную жвачку, потому что душа все ж таки, как и тело, не может жить без пищи, хоть какой-никакой…
А чистую романтику – где взять? Высокую ноту – где услышать? В библиотеке на «настоящие» книги записывались в очередь, а «Консуэло» или «Голову профессора Доуэля» (да не старческая отрезанная голова интересовала там, а благородный принц Артур Доуэль, спасший Мари из заточения в мрачной лечебнице Равино) можно было получить только в читальном зале. И уходить в те миры под пристальным и мрачноватым взглядом библиотекарши: не вздумали бы непутёвые читатели тайком вырвать страницы.
***
Тоска утихала только от стихов и музыки. Бабушка Веру понимала. Когда-то они с подружками тоже переписывали в тетрадку стихи. Бисерным, изящным почерком.
Стихи завораживали, задавали душе ритм, тот самый, с которым можно было идти по земле «пляшущим шагом». Восторг чтения соединялся с восторгом поэта. Вдохновение – от слов «вдох», «вдохнуть»? Сочинять – как дышать? Иначе, если «не» – задохнёшься?
Чужой талант давал силу противостоять тем, кто жил обыденностью, кто считал всех иных – гадкими утятами. Тогда как Вера истиной для себя принимала слова: «Ей дано больше прочих – лишь на другом языке».
Но ни одно стихотворение не подходило к нему, к тому мальчику. Оставалось писать самой. Однако беспомощны всегда первые попытки. И ей показалось, что она нашла выход – гитара.
Гитара! Когда не просто сочинённые тобой строчки, но ещё и голос, и музыка. Когда то, что не добираешь в одном, можно додать другим.
Гитара! Общая любовь, разговор напрямую, возможность душою сказаться.
Сплошь и рядом отдавали детей в музыкальную школу «учиться на фортепьянах». Но фортепиано было скорее чертою образования элитарного, как у дворян в 19 веке французский язык, так у детей поздних советских времён – музыкальная школа. Стоило пианино шестьсот рублей. На эти деньги весь мир купить можно! Коричневое, сияющее, лакированное. Чёрное – дешевле. Оно не так подходило к окружающей мебели. Тогда пытались сочетать царство брюха и царство духа. Дефицитные книги расставляли на полках, подбирая по цветам обложек. Стихи могли соседствовать с классиками марксизма, если обложки сочетались.
Пианино оседлое. Прикованность к инструменту, к его тяжести. Дом, музыкальная школа, концертный зал. Гитара – бродяга, всегда за спиной и с тобой. В походах столь же насущная, как палатка и котелок.
Семь рублей пятьдесят копеек за всё счастье чохом!
– Мам, я хочу учиться на гитаре…
Мама посмотрела растерянно. Она не против гитары, она против дворов. Любой другой инструмент, и перед глазами картинка – дочка с белыми бантиками и нотной папочкой идёт к своему преподавателю. А на гитаре учились играть во дворах, перенимая друг у друга.
Эти компании сидели то там, то здесь – в каждом дворе. Кто уже умел что-то – делился опытом, другие жадно вглядывались в перестановку пальцев левой руки, расчерчивая в блокнотах нехитрые схемы из нескольких аккордов. Даже специально носили с собой коробок спичек, чтобы свободные минуты впустую не тратить – отбивали на нём ритм. О собственном исполнительском таланте не задумывались – хотелось просто струны перебирать и напевать любимые песни.
Играли, в основном, мальчишки. Подражая кумирам своим. Окуджава, Высоцкий, Галич. И, казалось, сила, чтобы пережимать струны, тоже нужна мужская. Да и были у ребят мозоли на пальцах, растрескавшаяся, сухая, сползающая кожа.
Учиться у такой компании, значило потом – стать своей там? Надолго пропадать из дому?
– Вера, ты уверена, что тебе это надо, что у тебя есть слух?
Но бабушка подхватила: ей очень понравилась мысль. Увидеть Веру, исполняющую жестокие романсы как героиня «Бесприданницы».
– А вот давай ты будешь у Тамары Михайловны учиться… Как она поёт!
Веру передёрнуло. Бабушкина подруга и портниха Тамара Михайловна. Выкройка, вытачка, сметать, прострочить… Чему она может научить?
***
Больше она не видела такого никогда. В доме у Тамары Михайловны ЖЭК делал ремонт. И ей дали пока пожить – вагончик.
Был конец сентября, но вечера стояли тёплые. Последние тёплые вечера, совсем как летние, если б не ковёр золотых сухих листьев под ногами, и обнажившиеся тополя. В свете фонарей – их силуэты в чёрном небе, золотые тоже.
Вера тонула в листьях по щиколотку. Брела, нарочно шаркая, шурша, по опустевшим улицам. Казалось, она одна живая здесь, в этой части города. Хотя нет, дома тоже были живые. Окна горели зелёным, голубым, красным. За ними шла своя жизнь. Подъезды, из которых пахло жареной картошкой с луком. Кто-то ужинал.
Возле городской бани – одноэтажного длинного здания, в нескольких метрах от него, стоял вагончик. Он будто тулился к бане, ища опоры в своём сиротстве. Вера поднималась на ступени, стучала.
Тамару Михайловну и бабушку роднило то, что обе – дамы. Как Тамара ухитрилась переехать сюда – всего лишь на несколько ремонтных недель – и не позабыть, скажем, эти альбомы в бархатных переплётах? На верхнем в стопке альбоме – Вера изгибает шею – картинка. Смеющаяся молодёжь в одежде 50-х годов у фонтанов, великолепных, как в дворцовых парках.
И видно Тамара не могла представить иного чаепития. Как нетороплива её рука, поднимающая фарфоровый чайник с изящной ручкой, и длинным, тонким носиком. Наполнив чашки, она придвигает хрустальную розетку с клубничным вареньем. .
– Пей, деточка. Согревайся.
Вера хочет возразить, что на улице совсем тепло, но видит как Тамара Михайловна сидя на постели (второй стул тут попросту некуда поставить) кутается в пуховый платок.
– Не греет уже кровь, старая я…
– А что…, – решается спросить Вера, – Тут же, вам, наверное, неудобно… Может, вы у детей бы пожили, пока ремонт?
– Какие дети! (сама говорит: «Старая я», а смех легкий, как у девушки), – Милая моя, я же на фронте была. Я же всю войну прошла… Ты представляешь, каково это? Мы, девчонки-связистки, зимой снегом мылись… И там тоже… Мне сказали – никогда у меня не будет детей.
Узкая постель отгорожена шкафчиком. Гитара…Вера ещё не разбирается в инструментах, видит только, что гитара не новая. Переводная картинка – девушка в белой вышитой рубашечке и синем сарафане положила головку на раскрытые ладони.
– Немецкая, – пояснила Тамара Михайловне, про гитару или про картинку.
Сняла гитару со стены, пристроила на коленях. И так легко побежали по струнам пальцы. И ясно стало, что Тамара Михайловна такая же юная как Вера. Просто живет уже долго…
Я уходил тогда в поход
В суровые края…
Вера подумала у нее очень женственный голос. Как у Клавдии Шульженко. Закроешь глаза, и видится не старуха, а темноволосая женщина. Шаль на плечах, юбка мягкими складками, каблучки…. Но как же тогда… фронт?
– А ты не пой про войну, – сказала Тамара Михайловна, – Не сумеешь.
– Почему?
– Знаешь, я на всю жизнь запомнила: у меня когда-то подружка поступала в театральный. И вот, представь, на экзамене её попросили сыграть мать, у которой умер ребёнок. А как она могла? Девчонка, восемнадцать лет. Ничего ещё не пережила. И ты…ты ж не хлебнула нашего… ни глоточка….К счастью, к счастью! Но песни наши – не пробуй даже… Самое поганое – это фальшивые чувства. Лучше вот это:
Только раз бывают в жизни встречи,
Только раз судьбою рвется нить,
Только раз в холодный зимний вечер
Мне так хочется любить!
– А это мне разве можно?
Тамара Михайловна чуть погладила её пальцами по сгибу руки
– А про любовь можно… Это вне возраста, вне опыта, это у женщин в крови…
Но сначала она показала, как играть легчайшее – плясовую. Пережать три струны в одном месте. Отпустить. Ещё раз пережать – в другом. Вере показалось даже смешно, что пальцы такие неловкие. А ещё медленнее ум – не сообразит сразу, куда ставить пальцы.
– И попроси дома, чтобы тебе купили хорошую гитару, – сказала на прощание наставница, – на плохой гитаре играть, это как танцевать с партнёром, который тебе все ноги оттопчет. А на хорошей – это как с тем, который сам ведёт.
Поначалу играть приходилось в туалете. Вернее, сперва Вера тренькала у себя в комнате, приходя почти в отчаянье. Это было так же неудобно – как писать левой рукой, или переводить с незнакомого языка, заглядывая ежеминутно в словарь. Казалось, что беглость не придёт никогда. И если бабушка за стеной (у них была двухкомнатная квартира) переносила Верину игру с ангельским терпением, то мама вечером стонала:
– Даже телевизор послушать спокойно нельзя!
Вера перебралась в туалет.
– Нет, – вышла мама из комнаты, – Я больше не могу…Мама, мама! (это – бабушке) Зачем ты нашла ей эту старую маразматичку! Пусть ходит куда угодно – рисовать, вышивать – только молча. Только тихо!
Бабушка и сама не рада. Она понимает, что до романсов, какие пела Лариса Огудалова, Вере ещё семь верст и не просто лесом, а дикой нехоженой тундрой. Она ещё даже не пробует петь. У неё пока только одно упорство. Вера штурмует аккорды, добиваясь беглости, как высоту берёт.
А Тамара Михайловна говорит:
– Если что-то любишь, никогда не делай это своей профессией. Заслоняй свою страсть от общества. Чтобы не зарабатывать на дорогом тебе, не подделываться под спрос. Всё, что становится обязаловкой – уже не можешь любить. Недаром пошло – «свободный художник»…
А потом занятия кончились. У Тамары Михайловны кончился ремонт. И она снова переехала. Вместе со своим изящным и многочисленным скарбом. И надорвалась. Лежала, болела. Ученица ей была не в радость
Вера считала – c кем протянулась ниточка искренности, понимания, кто сделал тебе добро – за того уже и отвечаешь. Она бегала навещать Тамару Михайловну, какое-то время, пока та не поднялась, носила ей еду – домашнюю, тёплую, в банках. Как в больницу. Но учиться теперь нужно было у кого-то другого.
К окончанию второй четверти случилось полное счастье. Вера вышла круглой отличницей. Мама подарила ей магнитофон «Протон». И несколько кассет принесла – ей записали на работе. Когда поплыла лента, и зазвучал голос Высоцкого… Вера лежала рядом на кровати – на животе, и била ногами от счастья. Если держать ладонь над магнитофоном, над тем зарешёченным овалом, откуда идёт звук – ощущается движение воздуха, тёплого. Будто у живых губ держишь. С тех пор Вера жила «под Высоцкого». Приходила домой после школы, и ставила кассеты одну за другой. Под них обедала, убиралась, делала уроки, засыпала. Никто не ругался. Высоцкий всем был родной. Бабушка качала головой: «Ох, Володя, Володя…» Мама говорила: «Он мне сегодня снился. Я с ним в лифте ехала. Он был в синем свитере».
А когда Высоцкий пел про «Як-истребитель», мама и бабушка плакали. Войну они провели в оккупации. И не раз видели, как кружат один возле другого самолёты, сходясь в жестоком бою.
Вера попробовала подпевать. Ничего не выходило. Она пела высоко-высоко, на запредельных каких-то нотах. Серебряный колокольчик. Чистый металл.
Мама спросила:
– Кто это там всё скулит у тебя в комнате?
Вере оставалось думать, что её подозревают в злодейских экспериментах над котом.
– Ты в отца что ли? – щурилась мама, – Откуда такая тяга к музыке?
Отец, выходец из деревни, когда ещё жил дома – вставал на рассвете. И шёл в кухню, слушал по радио получасовый концерт «Для тружеников села».
Мама сонная, босая, выходила давать ему разнос:
– Ну, понятно, ты у себя в Семёнове коров пас. Нужно было подыматься на заре…А здесь кого пасти – тараканов?
Побыв деревенским пастушком, позже, отец в армии играл в оркестре, на трубе. Этим исчерпывалась музыкальная история семьи.
***
Новый год. То, что стало традицией, как всегда, появилось в доме чудом. У мамы в конструкторском бюро разыграли бутылку шампанского. Сбросились по 50 копеек, надписали билетики. Мама опаздывала с обеда, забежала последняя, бросила свою бумажку, и она оказалась на самом верху. Её и вытащили.
Бутылка шампанского – счастье! Есть что разлить по бокалам, и поднять под перезвон курантов. Роль золотого, шипучего не придётся играть лимонаду «Буратино».
Бабушка отстояла очередь за болгарским зелёным горошком. «Полкнижки успела прочитать… человек восемьдесят выстроилось…» – делилась она.
У неё всегда была с собой сумочка, связанная из целлофана. Блестящая, твёрдая, с застёжкой в виде розочки. И там всегда лежала книжка, на худой конец, «Роман-газета» или какой-нибудь толстый журнал, так что времени в очередях бабушка не теряла. А если в «Иностранке» попадался детектив, то, оказавшись, наконец, перед прилавком, вообще поднимала на продавщицу непонимающие глаза – где она, и что этой тётке от неё надо?
Итак, стол, можно сказать, ломился. И всех салатов-заготовок настал «звёздный час»! Под этот же лейтмотив мама и закручивала банки летом: «Вот откроем на Новый год!» А Вера – ушла к Светке Сафроновой. Она чувствовала, что родным обидно это (сколько раз мама повторяла, что Новый год – семейный праздник), но если вся программа: застолье – телевизор – постель – что может быть скучнее?
А на улице сказка. Снег шёл такой лёгкий, что не знал направления – куда ему, летел то вверх, то вниз. Пух!
У Светки родители уехали, можно сидеть хоть до утра. Собрались только одноклассники, свои ребята, о которых знаешь всё, и они о тебе – тоже.
Сашка с редкой фамилией Иерусалимов, и сам редкой красоты. Синеглазый, загорелый, голову летом повязывает пёстрым платком, как пират. Знает, что ему идёт. На серьгу, правда, не решается. Но татуировку га левой руке в форме корабля всё же сделать грозится.
Людочка Савельева, льняные кудряшки, прозрачные глаза. Такая ласкуша – в школе по двадцать раз день с ней сталкиваешься, и каждый раз она чмокнет в щёку, будто сто лет не виделись. Но ей недавно привезли из Москвы классные французские духи «Merci» так что, возражений со стороны девчонок не следует – обнимешься и лишний раз почувствуешь запах Парижа.
Маринка Котенко и сама похожая на кошечку. Все говорят, когда её видят: «Какая хорошенькая девочка, она, наверное, рано выйдет замуж». Но для Веры главное другое. На Маринку можно положиться. Когда они всем классом ходили на Волгу, Вера с Маринкой отстали, и выяснилось, что Вера никак не может взять в лоб песчаный обрыв, сползает вниз, з к реке. Маринка тогда подала ей палку, и как отчаянно тянула, изо всех сил! И вытянула.
Славка Дарьин после десятого собирается в политехнический институт, потому что туда недобор и принимают всех. Ходит даже анекдот про вступительные экзамены. Показывают абитуриенту нарисованный квадрат, и спрашивают:
– Молодой человек, как называется эта геометрическая фигура?
Абитуриент долго молчит, потом выдавливает:
– Не знаю…
– Но не треугольник?
– Вроде бы нет…
– Четвёрка. Вы приняты.
Игорь Дряхлов, очень артистичный юноша, неизменный участник всех школьных спектаклей и прочих номеров художественной самодеятельности.
У Светки всё комильфо. Мягкие диваны стоят под углом, всей компании хватит места. Низкие модные столики. Торт «Наполеон» (героиня, Светка, сколько возилась с этими самодельными коржами!) Растворимый кофе в переливающихся перламутром чашечках. Но сервиз «Мадонна» Светке мать вряд ли разрешала доставать из серванта, это она сделала контрабандой.
Видеомагнитофон. Светка ставит какой-то фильм с дурным переводом. Полицейские, ночь, погоня… Только Гошка Дряхлов уселся было на ковре перед экраном, он так рубит английский, что слушал оригинал, и перевод ему только мешал. Но время уже близилось к двенадцати, и Сашка начал разливать по бокалам вино – золотые огоньки заплясали на скатерти. И Гоша потянулся за бокалом, на боевик плюнув.
– Ну что, за нас, за сбычу мечт! – говорит Сашка.
– За любовь! – у Маринки блестят глаза.
Она, может, и промолчала бы, но ещё верит в новогоднее чудо: что пожелаешь под бой Курантов, то и сбудется.
– Любовь – это хоть сейчас, – обещает Славка Дарьин, и получает от Маринки свёрнутой газетой по льняной макушке.
– Не фиг тогда Дед Мороза грузить, сама отказываешься, – Славка так трёт голову, будто треснули его, по меньшей мере, кирпичом.
– Славочка, а мне? А я? – Люда норовит чокнуться со всеми мальчишками одновременно.
Вино пахнет дубом и чаем. Летом… Июнь… Пуховые облака…. Господи, да дай же Ты мне забыть его хоть на минуту!
Вера осторожно ставит пустой бокал… Каким-то несуразным вышло желание.
Светка подходит к проигрывателю, в руках у неё пластинка, затёртая уже до серого цвета. Джо Дассен…
Кружится за окном снег.
Et si tu n’existais pas…
Эта песня похожа на объятие. На то, что тебя обняли, и тихо-тихо говорят, почти шепчут в ухо… Эта песня – сама любовь. Объяснение. Зачем бы я жил, если б не было тебя?… Вернее, зачем бы я жила?…
Вера танцевала с Сашкой. Она маленькая ростом, любой партнёр выше неё, но Сашке она вообще до середины груди. И какой груди… На две пуговицы расстёгнута чёрная рубашка, и любую другую – обожгло бы одним сознанием, что вот сейчас, с позволения танца, Сашка прижмёт её к себе. Как уверенно, властно даже, он держит Веру. Одну её руку взял за запястье, там, где жилка бьётся. А другая лежит у него на плече…
А тот мальчик, Денис, и ростом подходит к ней, как вторая половинка статуэтки…
Уже поёт Элвис Пресли. А свет в комнате красноватый, будто проявляют фотокарточки.. Это зажгли такой светильник… шар. И у Сашки глаза кажутся не синими – чёрными…
А у Дениса, какие у него чёрные глаза…
Вера трясёт головой… Да что ж за болезнь? Выбросит она его хоть ненадолго из головы? Хоть сейчас, когда её обнимает самый красивый мальчик школы?
Сашка иначе перехватил её руку, легко гладит кисть. И вдруг:
– Слушай… Почему у тебя такие пальцы?
Вера и сама знает, насколько они загрубели. Она пожимает плечами:
– Гитара…
– Ты играть учишься? Это и вправду стоит таких мучений?
Сашка смотрит ей прямо в глаза. Он вообще обращается с девчонками, как будто каждая – его самая близкая подруга… самая-самая… нет преград. И девчонки млеют. Каждая думает, что он в неё влюблён.
Вера неожиданно смеётся. А смех у неё такой же серебряный, как и голос. И такой безудержный, что и другие невольно, если не смеяться, то хотя бы улыбаться начинают.
– Нет! Я подписалась на пытки гитарой, с восьми до одиннадцати вечера ежедневно. Хотя домашние считают, что насчёт жертв пыток – это к ним.
– А ты нам чего-нибудь сыграешь? Светк, у тебя ж гитара есть, да?…
– Нет, – Вера мотает головой так, что взлетают лёгкие волосы, – Я танцевать хочу…
Это ещё неумение выразить себя, когда сердце рвется от желания сказать! Но пока – не можешь. Счастье раскрыться – в словах, в музыке – придет позже. Вместе с мастерством. А пока нужно, чтобы кто-то – будто принц в «Русалочке» встал напротив, заглянул в глаза, за немотой – увидел душу.
Хотя принц-то души и не увидел. Увидел бродяга Сульпитиус. Сказочник.
Сульпитиус был. В жизни его звали Мишка Пронин.
***
– Не дай Бог, когда он вырастет, его заберут в армию, – говорила мама, – Его там сразу убьют.
Мишка был безотказным. Он учился с Верой в одной школе, двумя годами старше. И все от первоклашки до директора знали: его можно попросить о любой помощи.
– Принесите из учительской карты, – скажет кому-нибудь географичка в последние минуты перемены.
Посланному лень – тащиться на второй этаж, рыться в шкафах, переть в класс этот самый рулон карт. Но по дороге встречается Мишка.
– Миш… – просительным тоном говорит обременённый поручением хитрец, – Карты такие тяжёлые…
Мишка молчком сворачивает, и идёт уже не туда, куда собирался, а за картами.
Он был похож на героев Достоевского. Щуплый, светленький, с карими необыкновенно большими глазами. Озарявшими лицо выражением светлой, тихой печали, обыкновенно юным не свойственным. Юные – это весна. А Мишка напоминал ясный осенний день.
Кажется, он не был не религиозен ни толики, и в то же время он с терпением, свойственным только далеко ушедшим по духовному пути, старался не осуждать никого, но понять.
После общения с Мишкой невольно можно было задаться вопросам – а Бог исходно судит по своим догмам, или тоже старается понять? И ХОЧЕТ простить?

Денис
С мамой мы всегда могли надеяться друг на друга. Мы отражали жизненные удары как те, кто стоит спина к спине. Уезжая в институт, я из этой связки выбывал. И знал, что теперь, придя с работы, мама не будет варить свой знаменитый борщ. А включит, усталая, чайник, отрежет себе хлеба, машинально откроет опустевший холодильник (бегал по магазинам я). И некому будет встречать её, если она задержится на этом треклятом очередном родительском собрании.
А она, естественное, волновалась, кого поселят со мной в общежитской комнате, зеркально – не буду ли я ходить без неё голодным, и не налетят ли по мою безгрешную душу все безнравственные девицы города?
Третьим в нашем союзе был Ральф. Ну, он, ясное дело, когда я уеду, ничего не поймёт. Затоскует, станет ждать. Обычно он на подоконник вспрыгивает, как вперёдсмотрящий, выглядывает – не иду ли я по двору? И, кажется, чует меня за четверть часа до того, как я в этот двор войду. Во всяком случае я всегда вижу его издали – этакий памятник собачьей верности в окне. Неподвижный. Но стоит завидеть меня, и напряженная поза сменяется прыжками и неистовыми взмахами коротенького хвоста «сто виляний в минуту»!
Помню, когда я вернулся из поездки по местам боевой славы – старый чудик-директор всё таскал нас в такие поездки без устали… Мы ездили в Петрищево, спали в тамошней школе на полу, на матрасах, а утром ходили в ту самую избу, где допрашивали Зою Космодемьянскую. И на месте казни были. А несколькими днями позже бродили по Бородинскому Полю, распаханному ещё и Второй мировой…
И как Ральф, когда я вернулся, долгие минуты стоял на задних лапах, опершись о меня передними, и с отчаянными нотами мне что-то выговаривал. Явно он решил, что я навсегда канул для него в какую-то собачью Лету.
Но сомнений не было. Мама боготворила меня, но никогда не знала, как жить семьёй. Может, от того и с отцом моим у неё не сложилось Он был культурный юноша, родители – учёные, преподаватели института.. А она – потомок тех несчастных, кого сослали в Среднюю Азию. Тех, кто не выдержав жаркого климата и тяжёлой работы, быстро угас, осиротив своих детей.
Мама была детдомовским ребёнком. На каникулах с одноклассниками собирала хлопок, таскала на голове тяжёлые корзины. (Осанка с тех пор у неё – как у балерины). Мечтою у ребят тогда было выучиться на врача или учителя. И мама днями и ночами сидела над книжками, чтобы поступить в пединститут. А став студенткой, на одном из вечеров познакомилась отцом – с единственной своей на свою жизнь любовью.
Я не расспрашивал о нём почти. Я знал, что ей больно это, после единственного её горького взмаха рукой:
– Да кто же ему дал бы на мне жениться!
Мне тогда подумалось – да был бы он сам настоящим мужиком – кто бы ему помешал?!
С тех пор мама жила делом. Своими классами, а было их у неё всегда много – обычно от седьмых до десятых, и все обретались, как у наседки под крыльями. Она опекала ребят так, как в её детдоме любимые воспитательницы опекали их приютских, не знавших иной ласки, кроме воспитательской руки, иного дома – кроме казённых стен..
А у мужчин это ещё сильнее – потребность жить делом. Я ничего другого для себя и не мыслил в последний год, кроме медицины. Боялся только не поступить. Тогда учитывался общешкольный балл, приходилось стараться, чтобы был он как можно выше. Но этот ворох ненужных знаний – зачем он? Взять хоть литературу. К чему врачу все эти «Описания природы в романе Толстого «Война и мир»?
Если хотя бы проходили мы Высоцкого…
Жил я с матерью и батей
На Арбате, - век бы так.
А теперь я в медсанбате
На кровати, весь в бинтах.
Высоцкий для каждого умел найти свои слова. Но мама, воспитанная в годы, когда каждое неосторожное возражение могло стать приговором, повторяла мне:
– Только молчи….Думай, всё что хочешь, только молчи… И учи всё, что скажут.
Мама знала: мне легче промолчать, чем начать спорить. Я не умею спорить – срываюсь. Помню, лет двенадцать мне было. Мама меня куда-то не пускала. Я схватил табуретку, рассадил стекло в двери, поранил страшно руку.
Зная за собой эту черту – в крайности идти напролом и до конца, если не доходило до чего-то жизненно важного, я старался уступить. Мне казалось, в этом есть своя сила. Уступить как мудрый старший брат – младшему. Годы спустя я понял, каким тут надо быть острожным. Не раз выходило: уступил, а в итоге сам свернул не на ту дорожку.
И ещё я тогда думал: в деле своём надо достичь совершенства. И тогда уже ты имеешь право быть собой. Какой есть – и с тобой будут считаться. Любым примут. Вон, Войно-Ясенецкий. В годы воинствующего безбожия – себе не изменил ни на йоту. Крестился в операционной, больного крестил. И все молчали. Потому что не было ему равных..
Но мама один раз задала вопрос, заставший меня врасплох. Она видела, что многих, слишком многих людей я не люблю, не принимаю. Мне претил учитель физики, из собственных амбиций ломающий школьников «под себя» – и возразить ему не моги! Раздражала соседка, по двадцать раз в день бегающая к нам бегать давление. Я терпеть не мог мамину приятельницу-башкирку, являвшуюся с визитами, «съедавшую» выходной день, все наши планы на него. Взамен мы получали бесконечные рассказы о её необыкновенных внучках.
– Скажи, дорогой, что ты любишь – медицину ли людей? – спросила мама, – Ты же знаешь, что тебе придётся в любое время дня и ночи… Так кого ты любишь – человека, так сказать, абстрактного, или маленького человека, которому конкретно будешь стараться помочь?
Тьфу ты, чёрт…Опять на литературу потянуло… Маленький человек… Мне хотелось просто избавлять от страданий. Это я где-то прочёл: «Избавлять от страданий – удел божественный» Выходит – богом хотел быть? Договорился…
Кстати, эта рыженькая девочка, если мы встречались с ней в школьном коридоре, всякий раз краснела такими пятнами, что я невольно присматривался – не остались ли у неё на щеках ожоги.
Глава 3
Вера
Она не знала, как написались эти стихи. Наверное, после того, как она посмотрела «Неуловимых мстителей». Бывает так, что фильмы, которые уже вроде бы все знают, ты в своё время пропустил, а потом они, наконец, до тебя доходят…Её тоска по дружбе, когда всё отдашь за другого, по насыщенности дней, по приключениям, наконец, вылилась в строки.
Запылал небосклон – отпылала свеча
До последней секунды нам кровь горяча,
На коней мы взлетели и мчимся в рассвет
На земле ничего невозможного нет,
Все, что было - простить, все что будет - принять
Нас забыть - не забыть, нас догнать – не догнать
Отпылает закат, запылает рассвет
На земле ничего невозможного нет…
Вера чувствовала беспомощность стихов, и всё же, когда писала, тоска утихала немного.
Она знала, что школа опустеет для неё в следующем году, когда Денис окончит учёбу. И светлые коридоры, звенящие детскими голосами, покажутся одинокими, как дом без хозяина. Потому что в том самом классе, который нынче 10-А, будут учиться другие.
Тот класс, таинственный, кабинет биологии. Даже днём здесь темновато от обилия цветов, теснящихся на подоконнике. Горшки укреплены и вдоль стен. Зелень стеблей и листьев струится водопадами, едва не затапливая парты. В специальных витринах лежат морские ракушки, и камни с отпечатками раковин древних. А в лаборантской живёт скелет. Вере кажется, что ничего страшнее скелета в природе не существует. Если у каждого существует свой ночной кошмар, то для неё это – проснуться увидеть скелет, который заглянет ей в глаза огромными пустыми глазницами… без чувств… без души – за ними…
А теперь в этом кабинете станут носиться четвероклашки, и биологичка Наталья Михайловна запрёт лаборантскую, чтобы малышня не разобрала скелет по косточкам. Для неё нет ничего святого и мистического.
… Он уехал и остался только Ральф. Когда пёс выбегал гулять, он выделял Веру. Может быть, почти человек в душе, он испытывал к ней особое чувство, как к тем, кому оказали благодеяние. В конце концов, если бы Ральф не увидел её тогда, не заскулил, не позвал хозяина…
Когда он подбежал к Вере в первый раз, она сидела на лавочке у своего подъезда и играла в «пятнадцать». Любимая головоломка. Плоская коробочка, в которой похожие на квадратики шоколада, лежали кусочки пластмассы, с написанными на них цифрами - от единицы до пятнадцати. Вернее, цифры все перепутаны. Одна клеточка в теснении рядов была пустой. И с помощью этого крошечного кусочка свободы, нужно было расставить числа по порядку. Вера любила двигать эти кусочки пластмассы.
С тех пор, как уехал Денис, Ральф, выходя гулять с хозяйкой, оббегал двор, заглядывая в каждый уголок, словно надеялся найти запах… тень запаха – своего Человека. У спаниелей такой чуткий нос! А если страсть найти помножена на любовь и тоску….
Он подбежал к Вере и положил ей на колени голову. Шелковистая голова, уши в завитках. Она посмотрела ему в глаза и заговорила. Это было глупо – начать с ним беседовать, ведь убежит сейчас.
–– Тебе хорошо, – сказала она, – Ведь он всё равно приедет. И вы друг другу обрадуетесь. Ты к нему бросишься, он тебя будет – вот как я сейчас – трепать по ушам. И спать ты будешь в его комнате, возле его кровати…И ты увидишь его таким, каким он бывает наедине с собой. Он тебя любит. Счастливый ты!
Ральф не убегал. Он вилял коротеньким хвостиком, а потом поставил лапы ей на колени, будто просил: « Ты говори, говори…»
– Не бойся, он не укусит! – к Вере поспешно шла невысокая, худенькая женщина, в светлом плаще, наброшенном на плечи – мать Дениса, – Ральф, ко мне…
Вера поспешно стала гладить собаку, показывая, что не боится ни капельки и не в претензии, что её колено обхватили лапами.
– Надо же, как ты ему понравилась, – удивилась женщина, – А меня вот не слушается. Денис приедет – скажу, чтобы поводок новый купил. Мне только с поводком с ним гулять. А, ну как убежит…
Нет, это была наглость – предложить свои услуги.
– Я могу это… рядом побыть, когда вы гуляете, – c неуверенной надеждой сказала Вера, – Если что… я его поймаю. Вы во сколько гуляете?
– Ой, что ты… я рано…. Мне же в школу надо.
Позже Вера узнала, что Елена Юрьевна приходит в свой класс к семи утра, чтобы те ребята, что загодя приезжают из дальних районов, не толпились под запертыми дверьми.
Но дело пошло столь успешно, что скоро и Елена Юрьевна не понадобилась. Вернее, она стала доверять Вере так, что завидев в окне её, подходящей к их подъезду, открывала дверь, и Ральф несся гулять.
Вера знала, что Денис уходил с ним далеко, и старалась хоть отчасти сделать жизнь пса прежней. Куда только ни ходили они! На самые тихие городские улочки, где единственной заботой было проследить, чтобы Ральф не погнался за чьей-нибудь курицей, выбравшейся из-за забора. Спаниели все-таки охотничьи собаки, у них инстинкт!
На окраину леса – сперва робко шла Вера по какой-нибудь из тропинок, убегающих в чащу. Но каждая тропинка дарила приключение. Тут они с Ральфом обнаружили небольшой пруд, в котором плавают утки – настоящие «серые шейки», другая тропа свернула вверх – и вывела на гору, откуда всё – как на ладони. И окрестные горы, и изгибистая линия плотины, перегораживающей Волгу, и город. И так много воздуха и света, а до облаков – рукой подать.
С тех пор они стали ходить на эту вершину. И здесь подолгу сидели.
Ральф, к тому времени, как они сюда поднимались, уже успевал нагоняться. Для профилактики он нарезал ещё несколько широких кругов – никто ли не притаился на лесной поляне, а потом усаживался у ног Веры, высунув язык и жарко дыша.
А она сидела, обхватив колени руками, и сухие травинки щекотали ей ноги. Она растирала между пальцами серебристые листики полыни, и вдыхала горький запах травы волшебной, травы – вне времени…Так легко было представить, что когда-то тут проносились на конях кочевники-степняки и, может быть, именно это место они облюбовали для лагеря, и жгли здесь костры, и горели над ними те же вечные звёзды.
Однажды Вера, сказав дома, что всего лишь идёт с Ральфом на вечернюю прогулку, забралась сюда, когда уже стемнело. Она обмирала от страха – лес был совсем чёрным – и что там таилось, в гуще ветвей…
Но оказавшись здесь, на любимом месте своём, где лес расступался, она легла в траву, в сухое её тепло. Был август, и падали звёзды. Она запрокинула голову, пробегая глазами – от горизонта до горизонта, стараясь охватить всё небо – одним взглядом. Быстро нашла она знакомый ковш Медведицы, и созвездие Ориона.
Она всё хотела увидеть, как это? Как падают звёзды? В эти дни Землю омывал поток Персеид. И она увидела короткий яркий прочерк – какое там желание загадать! Не успеешь! Будто стежок на небе прошили… И ещё и ещё…Странники из глубин мирозданья летели ей навстречу, превращая последний миг свой – во вспышку – куда там звёздам! Они бы не сверкали так, если бы не сгорали.
Ральф ткнулся носом ей в подмышку и тихонько заскулил.

***
Ходили они и на Волгу. В то холодное лето, и ранней осенью всё же случались ещё тихие, ясные дни, когда на ласковом солнышке было славно сидеть. Вера с Ральфом начинали свой путь от дебаркадера, покачивающегося на волнах. Шли мимо рыбачьих лодок, вытащенных на сушу. Шагали через стволы поваленных деревьев. И дальше, по берегу, засыпанному мелкой щебёнкой.
Вере хотелось указать Ральфу – она всё не могла отделаться от чувства, что он понимает её – на тополя, ивы, ясени – долгие годы подмываемые паводком. Они поднимались над землёй, опираясь, будто на какие-то диковинные цветы, на сплетение обнажившихся, корней. Не тяжесть деревьев, вросших в землю, а приподнятость на цыпочки, парение.
…Волга здесь была прозрачной, каждый камушек виден на дне. В нескольких метрах от берега разросшиеся водоросли поднимались, обозначаясь рябью на волнах.
Пахло рекой – водой и немного рыбой, выброшенной на берег. Лёгкий плеск накатывающихся волн, мелких. Мяукающие крики чаек. Там и здесь валялись чаячьи перья. Вера подобрала одно, чёрное. Такое гладкое, что напоминало атласную ткань. Вера закрыла глаза, и провела им по лицу – нежнейшее прикосновение.
И всё это вместе – та особенная тишина природы, которая не бывает тишиной в абсолютном смысле; ощущение простора от безбрежности Волги и далей заволжских; запах реки – всё это пробудило в ней чувство, осознаваемое ещё неясно. Но было это чувство несомненного родства. Вера понимала, хотя не могла пока это выразить, что она плоть от плоти именно этой земли. И нигде не будет ей, так как здесь – будто в своём доме, где можно идти – с закрытыми глазами, ощупью по родным дорогам. Хороша ли, плоха ли земля эта, но она – её…
Ральф пританцовывал, просился в игру, понятную им двоим. Вера оглядывалась, выбирала палку, подходящую. Бросала в реку, как могла, далеко. Ральф летел наперехват, только уловив краем глаза движение её руки, до того еще, как палка шлёпалась, поднимая брызги. Рассекал грудью воду, перехватывал палку, и, высоко вскинув голову, плыл назад. Вручал палку Вере и нетерпеливо ждал следующего броска.
Лишь в выходные они разлучались. Приезжал Денис, и Вера смотрела на них из окна, когда они проходили мимо – Денис и Ральф.
Денис
Каждый, наверное, мечтает о своём. Яхты, золото и брильянты - это не мое... Прогулки при Луне, звёзды и потрескивание костра в ночи – это было ещё вчера. А сегодня – моя мечта сбылась: я выспался. Такая вот глупая мечта, но если она сбывается, мир становится светлее, звуки – ярче, краски – громче, а вкусы... Вкусы просто появляются. Ведь порою устаешь так, что и есть уже не можешь.
Выспаться – и хоть сутки побыть дома, именно дома, а не мыкаться по городу: по знакомым, иногда – по гостиницам, а в крайнем случае – по вокзалам. Общаги всё еще не дают. Сунуть взятку коменданту мы с матушкой как-то не умеем. А что такое первый курс? Это время, когда живые позавидуют мертвым… Попробуй всё выучи… В лучших-то условиях непросто. А если спал под гул поездов, под броуновский водоворот жизни вокзальной?
И преподы наши добрые… Взять хоть ту же анатомию. Это не анекдот, это в порядке вещей. Одна из девчонок-старшекурсниц рассказала.
– Идёт у нас зачёт по черепу… Сидит старенький профессор со спицей, и на череп показывает: «Что это за отверстие?»
А я не помню. Это такое отчаяние – ведь учила как стихи латинские названия! Но что это за дырка – убей, не скажу…
– Идите, готовьтесь ещё.
Выхожу в коридор, а там толпятся ребята.
– Да это же муляж, а дырка - от гвоздя. На этот гвоздь - муляж ставят.
И даже если кто-то из преподавателей без приколов обходится – за книгами всё равно приходится сидеть дни и ночи. Не все выдерживают. Из наших уже трое забрали документы. Но мне чем дальше – тем интереснее. Летом, наверное, пойду работать на «скорой» санитаром.
…Пока я ел борщ, мама всё сидела напротив, подперев ладонью щеку и смотрела. Не помню, чтобы она так просто сидела – без дела, и с таким лицом – умилённым, умиротворённым глядела на меня. … Аж стыдно стало! А всего-то – я дома, рядом, и не нужно хоть в эти минуты тревожиться, что с сыном чего-то стряслось.
Потом мама вспомнила, что ей нужно сбегать к Славке Голубеву. Семиклассник Славка – толстый мальчишка, такой весь домашний. А связался с этими гыцылями из 7 «Г», и теперь чёрт те как ведёт себя на уроках. Гогочет, не слушается. Надо поговорить с ним при родителях – сразу шёлковым станет. Семья хорошая…
Мама начала собираться, а я свистнул Ральфа, чтобы сходить с ним на стадион. Вообще, пёс меня удивлял. Когда я приехал, он вовсе даже не начал плясать от счастья. Не успел соскучиться? Нет, он радовался, но не больше, чем, если б я из кино пришёл. Покрутился у моих ног, и ушёл восвояси. И сейчас, когда я его позвал, выполз нехотя из закутка между стеной и кроватью, где лежит его подстилка.
Когда же мы вышли на улицу, Ральф кинулся через двор, к подъезду девятнадцатого дома, сделал стойку и затрепетал хвостом.
– Пошли, – сказал я, поравнявшись с ним, – Ну, что там интересного, кошка, что ли?
Ральф быстро глянул на меня через плечо, и снова стал напряженно смотреть в сторону подъездной двери. Хвост его ходил из стороны в сторону. Он ждал.
Глава 4
Вера
Всю зиму Вера писала стихи. В школе, на чистых листах в конце тетрадки. Абсолютно не слыша, что говорят учителя. Поднимая глаза потом: «А у нас какой урок был?» Дома, до поздней ночи. И мамин ужас в результате: «Вера! Пять троек по геометрии! Как ты ухитрилась! Почему не сказала – я же инженер-конструктор, я бы тебе помогла…»
У Веры в голове укладываются Грин и Цветаева, но никак не геометрия. Она читает условия задачи, и не может понять, что от неё требуется? Что нужно сделать? Написали бы прямо: «Провести линию от точки А до точки В». А так… Она растерянно вертит в руках карандаш…
А уж физика – это просто издевательство! В этой науке везде свои законы и правила: в механике – свои, в оптике – свои. Оптика ещё забавная: если опустить палец в воду, он так смешно преломляется. Как будто отрезан, и половинка как-то так криво приставлена…
Но лучше всего писать стихи ночью. Поспишь несколько часов, стряхнёшь с себя первую усталость, и просыпаешься. За окном – никого. Тихий снег летит, колышется занавес из крупных хлопьев.
Вера включает светильник. Нет, не так. Зажигает окно в мраморном домике. Блокнот и ручка лежат рядом, на столике. Пока ещё она ничего не умеет. Слова приходят откуда-то из небытия, из других миров. Так, если поднять голову, из неведомой выси летят в лицо снежинки.
Предвечерье хрустальным было
Небо вызвездило – до конца,
Полночь стыла в саду, стыли
Ветви чёрные у крыльца,
Где-то сборище всех, кто живы,
Зов гармоники и гитар,
Серпантин и улыбки, лживы,
Перенесшие карнавал!
Жму у ели горящие лапы,
Спутник мой, не клянись, что друг,
Разойтись бы нам, дабы
Жжёт пожатье знакомых рук.
Чтобы потеряться, растеряться
Из-под маски улыбаться
Всесильно и грустно – ночь,
Чтобы не скользить – невмочь,
Чтоб рука толпу развела,
И – предлагая – легла.
Тихие-тихие, сильные-сильные,
Всё нынче судьбе даруем
Варежки мокрые, волосы длинные,
Окуджаву и плясовую…
А потом всех покинуть – вместе,
И не знать, как друг друга звать,
Снежны улицы, где-то песни
К нашей чести – не понимать.

***
Осенью, когда Вера с Ральфом сидели на волжском берегу, в небе над ними плыли клином, улетали на юг птицы. Это было так красиво, что не верилось – не на картинках, не в кино, но по-настоящему. Всё серое, осеннее небо в узорах птичьих клиньев – улетают…. Стаями. И поскольку впереди была ещё безбрежность холодных дней, казалось, что птицы оставляют этот край навсегда.
А теперь пришла весна, и они возвращались.
И даже воробьи, синицы, вороны – те, кто оставался, пережил вместе с людьми все тяготы зимы – преобразились. Синицы какими-то неземными голосами повторяли: «Пить… пить…» Талой воды просили? Или это было не «пить», а «жить»? Дожили.
Хотелось надеть резиновые сапоги, не стыдясь – как дети, как рыбаки – и бродить по паркам, безлюдным сейчас. Снег был уже рыхлым, последним, там и тут – глубокие лужи.
Хотелось закинуть голову, подставляя лицо солнцу – воздух ещё холодный, но солнечный свет опаляет щеки, предрекая окончательную смерть зиме. И слушать плеск ветвей, обнажённых пока. И провожать глазами высокие облака, которые приплыли на потоках воздуха из южных стран.
После восьмого класса им впервые предстояло сдавать экзамены. Маргарита Фёдоровна, Марго, математичка и по совместительству завуч, гоняла их долго. Оставляла после занятий, под диктовку они писали билеты, потом по ним устраивали контрольные.
И, оказалось, не так страшен чёрт. Марго вколотила в них знания, так в армии сержант вколачивает в солдатские тела, все эти «нале-во», «напра-во». Задачи они решали уже на автомате. И, выйдя за дверь, после устного экзамена по математике, Вера с изумлением поняла, что получила четвёрку.
Мама решила вознаградить её поездкой в Москву. Вернее, совместить приятное с полезным. Не только осмотры достопримечательностей, но и магазины.
В Москве у них жила тётя Зоя, мамина сестра, и время от времени от неё шли посылки. Колбаса, сыр, московские конфеты. Твёрдую копчёную колбасу бабушка нарезала на кружочки, тонкие до прозрачности, и на месяц хватало Вере на бутерброды в школу. Жутко дефицитную гречку слала тётя Зоя, подсолнечное масло в пластиковых бутылках.. И – пока Вера была ещё маленькой – гэдээровских пупсиков: мягких, резиновых, настоящих младенцев в миниатюре, на зависть всем девчонкам.
Теперь мама думала побегать по московским магазинам, одеть Веру к новому учебному году. Отчего-то мечталось маме о форме с плиссированной юбкой, как о вершине нарядности, а в местных магазинах таких не продавали. А ещё косметику купить, всякие флаконы-баночки-тюбики из «Ванды», «Софии», «Лейпцига», на которые женщина, не задумываясь, потратит копейки последние. И пустой флакон не выбросит, станет хранить. Когда ещё вдохнёт такой запах!
Далеко – на метро с двумя пересадками, а потом на автобусе, они ехали в «Лейпциг». Там Вера приникла было к витрине с клипсами – у них в городе это был жуткий дефицит. Когда вдруг подняла голову, и в отделе музыкальных инструментов, на верхней полке увидела Её. Гитару. Она казалась очень простой. Светлая, ничем не украшенная. Но столько чудес было в этом магазине, что дайте ж хоть попробовать, как она звучит…
– Маам….
– Вера, но это же страшно дорого!
Позже она пыталась припомнить. Да, кажется, гитара стоила около семидесяти рублей.
– Мам, не надо мне формы. И ничего не надо. Может, мы ещё даже не купим, ту гитару. Дай мне хоть попробовать, как она звучит!
Вера сама не заметила, как прижала к груди руку умоляющим жестом.
Когда продавец подал гитару, и Верины пальцы легли на струны… Это был её инструмент. Так легко побежали пальцы. Такое чистое звучание….
Мама насчёт звучания ничего не поняла, но увидела лицо дочери, блаженное, и обречённо достала кошелёк.
А вечером Вера давала первый концерт. Она оторваться от своей «Кремоны» не могла. Без конца пробовала то один мотив, то другой. Сидя на полу, в большой комнате у тёти Зои. Холодный вечер был, и Вера поверх домашнего халатика накинула на плечи пуховый платок. Совсем маленькая рыженькая девочка с большой гитарой. Потом она тихонько начала сама себе подпевать. А увидев, что тетя Зоя подошла, присела на краешек кресла, заслушалась, Вера кивнула чуть виновато «как умею, дескать, так и пою…»
А я сюда вернусь - даю вам слово чести,
Отныне навсегда откройте ворота
Вам передаст любовь, и все земные вести
В полночное окно влетевшая звезда.

И лето, и зима пройдут, и не однажды,
Как вишни на цветах все порастет быльем
Все дальние слова ручей вам перескажет,
И прокричит привет степное воронье.

Но вечером в закат, дорогою усталой,
Вернусь, вернусь домой, вся песнями звеня…
У добрых ваших ног не убоясь опалы,
Собакою свернусь у своего огня.
– Боже мой, Тамарка, да у неё чудный голос, – потрясённо сказала тетя Зоя, – Чистый, как серебро. Ты её что – раньше не слышала? Ты её что – не учила?
Музучилище было в городе. Но уже поздно Вере думать об этом. Надо было сперва кончать музыкальную школу, а она пропустила. В детстве – лет восемь ей было – даже собиралась с подружкой поступать туда, но школа предлагала на выбор два инструмента – фортепиано и баян. О заоблачной для семьи цене на фортепиано уже упоминалось. Когда же речь зашла о баяне, бабушка подняла очки на лоб:
– Это, кажется, Паганини сказал: «Несчастен народ, который гармошку считает музыкальным инструментом».
Всё, проехали. Музыкальная школа накрылась медным тазом. А теперь и училище.
На обратном пути у них образовались гармоничные соседи. На нижней полке, напротив мамы – толстая белокурая тётка, заядлая дачница. На верхней – против Веры, молчаливый парень, который как уткнулся в журнал «Техника – молодежи» – так и головы не поднимал.
– Облепиха у меня вымерзла, я снова сажать не стала. Колготни с ней…. Пока оберёшь, все руки исколешь. Да и сколько её там надо на зиму – махонькая баночка. У старушек на базаре куплю. Женский куст весь вымерз…, – рассказывала тётка.
Надо же – бывают женские кусты, мужские… И женские так плохо переносят холод…
Вера попыталась приоткрыть окно: деревянная рама, пыльное стекло, тяжёлая ручка… Хорошо, парень этот оторвался от своего журнала, помог. Стекло поползло вниз. И – тёплый ветер ударил в лицо.
– Вера, глаза надует!
Она зажмурилась и лежала, блаженствуя. Ветер давал ей ощущение скорости и чувство, будто навстречу летит сама жизнь. И как же быстро она пролетала….
Денис
Всё, остаюсь прожжённым холостяком.
Как я и собирался, летом стал работать на скорой. Взяли легко, и оказались мы во взаимной выгоде. Мне – опыту поднабраться, бригаде – дополнительные крепкие руки, чтобы носилки таскать, никогда не помешают.
И вот, помню, вызвали нас к женщине двадцати пяти лет. Нам же точно возраст сообщают. С сердцем ей стало плохо.
Вообще, к сердечникам нас чаще всего вызывали. Но там опять же, почти всегда бабушки-дедушки. А тут лежит такая красотка в шёлковом халатике. И еле языком вавакает:
– Понимаете доктор... Я водки выпила...
И жест ещё такой – а, мол, пошло всё на…
Говорит она это не мне. Первым к ней Сергей Васильевич подошёл, фельдшер. Он обычно с юмором мужик, и посмеётся и пошутит, но это, если человек в адеквате и его нужно подбодрить.
А тут он бесстрастно спрашивает:
– Сколько?
– Ста…ста… стакан…
– Причина?
– С парнем поссорилиииись... – и зарыдала
– Раздевайтесь, ложитесь — кардиограмму посмотрим, – Сергей Васильевич снимает плёночку. Сопровождение: всхлипы плавно переходящие в глухие рыдания...
– Что случилось?..
– Меня впервые другой мужчина трогаааеееет...
Тут меня заклинило немножко. Это что ж за девятнадцатый век с водкой пополам… А плёночка-то чистая, замечательная, можно сказать....
– У вас всё хорошо с сердцем...
– Как? Доктор — вы же даже мое сердце не послушааали — с неподдельным возмущением и просыхающими слезами...
То ли до неё по пьяни не дошло, что такое ЭКГ?
– Ну, хорошо — давайте послушаем...
– Это что — опять рубашку поднимать?
Сергей Васильевич подмигнул мне. Что я ей ответил – уже не помню — но что-то в духе «Ах мадам, оставьте...»
– Хорошие тоны... Вам бы забыть про водочку...
– А вы мне ещё печень потрогайте...
Вот тут меня накрыло окончательно — значит, как фельдшер ЭКГ снимал — истерика а-ля «Меня чужие страшные мужики трогают», а как я подсел — даже печень стала выскакивать наружу от любопытства?..
Эх... Короче — быть мне пожизненным прожжённым холостяком...
Глава 5
Вера
Начинался июль. И разморённым летним вечером, когда и дома сидеть не было никаких сил, и далеко тащиться не хотелось, Вера, Ленка и Маринка Котенко обретались в «больничном» парке.
Больничный – так его звали в народе, из-за близости к медгородку. Хотя логичнее парк было бы окрестить «физкультурным» или «олимпийским». Вдоль центральной аллеи стояли на постаментах скульптуры: парни и девушки – кто с теннисной ракеткой, кто с веслом, кто с гимнастической лентой.
Девчонки сидели на лавочке у ног гимнастки, напротив фонтана. Из-за него они сюда и пришли. Близость воды помогала сносить жару.
– Всё лето впереди, – вздохнула Ленка, – Куда податься?
Время детских игр осталось позади. Скакалки-мелки-классики. И «в десяточку» не сыграешь, лупя мячом о стену, пока призывы к ужину – не перейдут в родительскую истерику.
И знакомые девчонки почти все разбрелись, не вернутся до начала занятий. Кто странствует с папой-мамой по берегам Чёрного моря, кто обретается на даче или у бабушки в деревне.
– Вон Мишка Пронин идёт, – сказала Маринка и окликнула, – Миш, идём к нам.
Один раз им уже пришлось уйти из этого парка. Подошла компания мальчишек, незнакомых. Стали вежливо теснить девчонок с лавки. Со смехом, стараясь при этом завязать разговор. Ясно было, что ребята не прочь познакомиться, особенно с Ленкой, вымахавшей к четырнадцати годам в высокую белокурую девицу. Но даже всеядная почти Ленка поднялась, фыркнула и утянула Веру за руку подальше.
– От них выпивкой пахло, – пояснила Ленка, – Нужны нам такие…
У Ленки по этой части был просто феноменальный нюх, натренированный на отчиме-алкаше. Поведёт носом и скажет – кто выпил, когда и сколько.
Так что иметь при себе «своего парня» было, всяко, спокойнее.
Мишка уселся рядом с ними даже радостно. Шёл он из магазина – из ячеек плетёной сетки топорщились треугольные пакеты с молоком. Будь здесь матери девчонок, они бы тут же отправили их в магазин – встать в очередь. Обычно молоко продавали разливное. И нужно было его кипятить, и схватывались на нём пенки, которые все дети ненавидят. А в треугольных коробочках, пастеризованное – разливай и пей, роскошь.
Но родителей поблизости не было, и первое, о чём девчонки спросили Мишку – какие у него на ближайшее время творческие планы?
Он пожал плечами. А смущённой улыбка у него была всегда.
– К экзаменам буду готовиться.
Они и забыли, что он окончил школу в этом году. Вера по Москве разгуливала, когда в Мишкином классе был выпускной.
– И куда ты?
– Батя уговорил на лесной факультет. Передам, говорит, тебе хозяйство.
Мишкин отец уже много лет был начальником лесничества. Как считать – с отцом парень вырос или без? Изредка останавливался у подъезда запыленный «козёл» – УАЗик, мечта колхозника. Это значило – Машкин батя дома. И снова – разъезды, объезды… Там покос, тут пожар…
– За грибами спокойно съездить не можем, – жаловалась Мишкина мать, – Только на лесную дорогу выедем: «Погоди-ка, Наташа, давай сюда свернём, орешник просмотрим». Еще метров двести проедем: «А тут что за след? Браконьеры, что ли? Наташ, дай-ка я выйду, проверю». И не грибы у нас получаются, а сплошная инспекция.
– До пенсии бы дотянуть, пока Мишка институт закончит, – говорил отец, – Чтоб надёжному человеку хозяйство в руки отдать. А то придёт такой, который из леса будет длинный рубль выколачивать, так я даже на том свете слезами умоюсь».
– Ну, ещё, наверное, на Грушу съезжу, – говорил Мишка, – Она ж на выходных всегда.
– Куд-да? – не поняла Маринка.
Но Вера догадалась сразу. Грушинский фестиваль. Мекка бардов.
– Возьми меня! – вырвалось у неё
Он пожал плечами, опять улыбнулся смущённо
– Я с Дэном… Если хочешь с нами… Третьей будешь?
Вера подняла брови:
– Дэн?
– Ну, Гадалин… Ну, с собакой которой… Да Дэн же… Знаешь ты…
– Возьмёшь?!
В эти дни электрички шли часто – по маршруту пускали дополнительные составы, но всё равно вагоны были переполнены молодёжью. Народ теснился на жёстких деревянных скамейках, умащивая в проходах громоздкий скарб – рюкзаки, палатки…
Вера отдала Мишке сумку свою, но гитару, зачехлённую, сжимала в руках, только с нею чувствуя причастность свою к ордену этих, бродячих…
И ничего не могло быть прекраснее, как сойти на платформу, и с неё, раскалённой – шагнуть на крутой склон горы, в невысокую, подсыхающую траву… Запах полыни, и горячий тугой ветер. Он вздувал рубашки как паруса …
По этому склону можно было скользить: только сядь, решись – и как на санках полетишь вниз. Но больше молодёжь спускалась полушагом-полубегом, с визгом, хватаясь друг за друга, чтобы не скатиться кубарем.
Стекались отовсюду. Муравьиными цепочками – издали так виделось – ползли вниз по горе, когда подходили электрички. Пробирались по тропинкам вдоль берега. Кто-то на велосипеде подъезжал, кто-то даже на машине.
В радостном оживлении первых встреч – кто-то тут знакомился, а кто-то встречался после долгой разлуки – большинству не думалось пока о быте. Это потом будут решать – где поставить палатку, где воду взять?
Впрочем, Мишке и об этом не забыл.
Он крепко взял Веру за запястье, чтобы не потерять её в этой толпе и повёл, оглядывающуюся – мимо всех.
– Куда мы?
– Пошли-пошли. Я тут одно место знаю – с батей были. Ты хоть посмотришь – где это, чтоб нашла потом сама, и я тебя отпущу. А сам буду палатку ставить. Вечером Дэн приедет…
Они шли мимо тех, кто, уже расчехлил гитару, сидел в кружке столь же торопящихся погрузиться в перебор струн, слушать…И все они здесь были суровые бродяги, в заштопанных штормовках, хранящие в рюкзаках самые лучшие книги, и в душах – бетховенские сонаты. А счастье могло быть только одно – недостижимое, как горизонт.
Счастлив, кому знакомо
Щемящее чувство дороги,
Где ветер рвет горизонты
И раздувает рассвет
Вере казалось, ушли они с Мишкой уже очень далеко – это ж сколько возвращаться придётся? Но Мишка свернул, наконец, определив намётанным глазом едва натоптанную тропку в зарослях ивняка. Ещё несколько минут, и они вышли на пологий, зелёный берег протоки. Ветки ив огораживали полянку, как стены – комнату.
– Вот тут, да…
И Вера снова подумала – какое счастье, что есть Мишка, молчаливый Мишка, который всё знает и может, который привычно возится с отцовской палаткой. И «на ты» со всеми травами, деревьями, пичугами и лягушками. А ей можно сидеть и думать, что вот скоро они пойдут встречать Дэна.
– Давай я один пойду, – сказал Мишка, – Но встретить надо. Сам он нас тут не найдёт. И там, в толпе, не отыщет. Так что я снова полезу в гору к электричке. А тебе зачем?
– А, может, мне хочется…
Вера только умылась речной водой, и вытащила из сумки свежую футболку.
– Если потеряешься, – на всякий случай сказал ей Мишка, – Вон, гляди сосна отдельно стоит – ориентир. Возле неё будь.
Флажки, флажки, треугольные – серые, красные, синие… И названия городов на них: Одесса, Киев, Алма-Ата, Куйбышев, Москва… Все флаги в гости к нам.
Трубы военного оркестра. И голос ведущего, всем слышный:
– Дорогие друзья, вот уже много лет короткими июльскими ночами горят туристские костры на берегу нашей прекрасной Волги. Они горят как вечная память о замечательном исполнителе Валерии Грушине. Он погиб, спасая тонущих детей. И сегодня мы вновь открываем….
Ползёт вверх по древку красный флаг. Выходят, становятся в ряд люди с гитарами, и, как гимн, звучат слова песни:
Я не знаю, где встретиться
Нам придётся с тобой.
Глобус крутится, вертится,
Словно шар голубой….
***
– Да где же он? – спрашивала Вера, – Скоро будет последняя электричка…
Мишка пожал плечами. Может, сорвалось что у человека…
У Мишки расписание электричек было с собой. И они с Верой, как две верные собаки сидели тут уже третий час, пропуская мимо себя – толпы, прибывавшие с каждым поездом.
– Он же работает, – сказал Мишка, – Может, случай какой сложный. Или кого пришлось заменить.
И, наконец, вот… вот… в последнем вагоне…
Пока Денис с Мишкой здоровались, если короткие шлепки по плечу можно так назвать, пока спорили – и сошлись, наконец, что рюкзак останется у Дениса, а сумку его понесёт Мишка, Вера всё это время всматривалась.
Повзрослел? Не скажешь… Разве что похудел немного… Волосы отросли… Густые такие, во все стороны… Одуванчик, только смоляно-чёрный…
– Ну что, пошли?
И голос у Дениса такой, будто они сто лет знают друг друга. Ну, с Мишкой-то понятно, но и к ней он обращается – будто она человек близкий.
И все трое обрушились – вниз по горе, взрыхляя пятками пыль, и скудную траву, навстречу музыке, дыму костров…и песням…

***
Ночная Гора… Космос фонариков, сцена-гитара… И зрители, сидящие плечом к плечу. Где-то совсем теснотища: не повернуться, ноги не вытянуть, что затекли.
А можно и не ходить на Гору. Бродить по палаточному городу, который действительно, как огромный город. Подсаживаться к тем компаниям, где барды-самоучки поют для себя и друзей.
Вера так и ходила, со своей гитарой за спиной. Озарит лицо свет костра, и снова она отступает в темноту. Ловила обрывки песен. Здесь «Изгиб гитары жёлтой», а дальше уже – «Перекаты», а еще дальше – «Перевалы».
Здесь она задержалась, потому что пела девушка, её ровесница, или постарше чуть.
Мы затопим в доме печь, в доме печь,
Мы гитару позовём со стены.
Просто нечего нам больше беречь,
Ведь за нами все мосты сожжены.

Все мосты, все перекрёстки дорог,
Все разгаданные тайны в ночи.
Каждый сделал всё, что смог, всё, что смог.
Но об этом помолчим, помолчим
Голосок негромкий, но верный. И будто не поёт, а разговаривает, рассказывает… Этого Вера и хотела от авторской песни. Свободы рассказа.
– А вот пусть ещё эта девушка нам споёт, – сказал лохматый чудик, кивая на Веру, и очки его блестели дружелюбно.
И Вера поняла каким-то внутренним чутьем, что здесь не будет того недоверия, с каким относились к её игре дома, тут от неё не ждут мастерства, до которого она ещё не доросла…
Она не рискнула присесть к ним. Оперлась ногой на невысокий пенёк, пристроила поудобнее на колене гитару.
И зазвучал её серебряный голосок… Она пела ранние свои песни. О детстве, которое кончилось – и уже не вернется, сколько бы ни бежала за ним вслед, босиком, по знакомым тропкам. О весенней реке, по которой она мечтает проплыть хотя бы бумажным корабликом…
И не сразу она поняла, что похоже это уже не на посиделки у костра, в тесном кругу, а на концерт её. Подходили и подходили, чтобы её. Стояли, теснясь за спинами.
– Кто это поёт? – услышала она за спиной шёпот.
Как будто ответ мог дать имя, которое они могли знать, которое на слуху.
– Запишите мне слова, – шёпотом просила какая-то девушка, держа наготове тетрадку.
А кто-то уже писал, торопясь за Вериным голосом…
***
Растревоженная первым успехом своим, Вера скользнула в палатку, выискивая в темноте место, куда можно лечь. И так выпадало, что только протиснуться между Денисом и Мишкой, и лечь, боком умоститься, чтобы занимать поменьше места.
Она ещё минуту помедлила, соображая, снять куртку – или не надо, и, в конце концов сняла, потянула за собой, чтобы укрыться ею, как одеялом.
Легла и замерла. Справа Мишка спал, и десятый сон, наверное, видел. Он – ранняя птаха. Руку закинул за голову, и дышал неслышно совсем. Ровное тело от него шло.
А слева – Денис. И Вера совсем к нему близко была, ощущала его дыхание. Ей бы отодвинуться, ей бы только о сне думать, но тело сейчас жило помимо неё, и она даже пошевелиться не могла. Тело ждало знака. Если бы он ощутил, что она здесь – если бы коснулся её сам, по своей воле, если бы начался тот сокровенный разговор движений, прикосновений, где слова не нужны, где невозможно солгать. Где каждое касание пальцев говорит больше, чем целая поэма – как бы она потянулась к нему! Как обвилась вокруг – и на веки вечные…
Но он спал. И только, будто в насмешку, во сне, не сознавая, ладонь выпростал и положил на неё. Туда, где кончается горло и начинается грудь. И она несколько мгновений не дышала.
Он спал. У неё на глазах вскипели слёзы, и начали оползать, катясь куда-то к вискам, и вниз. А она боялась пошевелиться, чтобы вытереть их.
И некому её было утешить, только самой себя. И она стала говорить себе, что лучше представить, что у них всё уже было, и теперь он спит, а она бережёт его сон. И так она в свою придумку уверовала – а что ей оставалось? – что с той минуты никогда не могла поверить она, что они, в общем-то, чужие, мало знакомые люди.
Его тело – совсем рядом, его дыхание, опалявшее ей щёку…И такая изумлённая, восторженная любовь захлестнула её, какой до сих пор не знала она…. Всё остальное рядом с этим – катись оно пропадом, всё мелко было…
Она чуть повернула голову, и так легко, неощутимо коснулась губами его лба, в испарине, чуть солоноватой на вкус…
Денис
Вымотался я накануне страшно. Смена выдалась – не приведи Господи. То на внезапные смерти вызывали, то на аварии, то к онкологическим. Словом, прошла смена под созвездием Морфия... Из пяти ампул морфина, ушедших в расход за смену по подстанции – три были наши... Пресловутая везучесть загребать всё, что может начинаться на «Г» и оканчиваться на "О"...
И после этого ничего мне так не хотелось, как посидеть на траве, бездумно. Небушко чтобы было над головой звёздное. И не надо никуда спешить, спасать – у всех всё хорошо.
Но до звёздного неба, и тишины ночной дело не дошло. Кто едет на Грушу без бухла? Помню, как Витька Нечаев в прошлом году рассказывал: брали они с собой на компанию два ящика. И утром он даже не смог вспомнить, кто эти девицы, что с ними в палатке спят.
Мишка, конечно, бухла не взял. Но оно меня не миновало. Не успел я от наших на двести шагов отойти – хотел всё-таки до Горы добраться, концерт послушать… Окликнула меня девчонка в бейсболке, стерегущая котелок на огне.
– Денииис!
Нэлька, одноклассница бывшая. Рыжая, волосы, как медная проволока. Чумазое личико. Наверное, в первый раз на костре кашеварит.
– Тут Игорь ещё, и Санёк Лобода, и Зубов. Пошли к нам!
А у них уже каша гречневая с тушёнкой почти готова. Намудрила Нэлька – жидко вышло, как суп-похлёбка. Но я-то за последние сутки… даже не вспомню… Вроде бы только чай успел выпить «пыль индийских дорог» с завалявшимися на подстанции сушками…
И ребята о себе взахлёб рассказывали: кто из наших куда поступил, кого в армию загребли, кто – не приведи Господи, женился. Санёк резал на газете ливерную колбасу, а Зубов уже свёртывал головку «беленькой». И так всё просто и хорошо. И отступала, будто волной смывало, тяжёлая усталость нынешнего дня.
Я бы и ночевать у ребят остался, да у них палатка-четырёхместка, что ж стеснять? И поплёлся я не-знаю-в-каком часу ночи, отыскивать Мишкино пристанище, по ориентиру - «вон от той сосны – наискосок к берегу».
Я выпил столько – наверное, впервые в жизни так нажрался, – что ждал тяжёлого беспробудного сна. Как в омут с головой.
Но мне снились сны. Лесные поляны – безлюдные, заросшие розовыми факелами иван-чая, и серебристой полынью. Надвигалась гроза. И будто предстояло мне сейчас на коня вскочить. Звал меня голос… Женский… серебром лился, рассыпался смехом…
Только не видел я её. Но с ней мне, вперегонки, скакать навстречу грозе этой. И не страшно ничуть, что гроза. Бодрит она – молодым вином, завораживает хмельной силой…


Глава 6

Вера
Она всегда боялась власти. Сторонилась тех людей, у кого была власть ею управлять. Не только директора-завуча-классной, но и ровесников с командирскими наклонностями. Тех, кто мог оторвать её от задуманных планов – отправиться по улицам бродить, или же зайти в гости к людям, с которыми ей интересно, а может, пристроиться в уголке дивана с гитарой и тетрадкой – сочинять новую песню. Оторвать от всего этого и заставить заниматься чем-нибудь глубоко чуждым: например, рисовать стенгазету или делать в классе генеральную уборку.
Вера рано поняла, что время терять – дороже всего. Другим в юности кажется, что времени у них – вагон и маленькая тележка. К обязанностям они ещё относятся по-детски: не сделал чего-то – ну, и чёрт с ним, поругают в худшем случае. А чётко знала, что «её» и «не её». И на «не её» время было тратить страшно жалко, точно отбиралось оно у единственно верного и нужного. Точно опоздать куда она могла, занимаясь не своим.
«Её» – была литература. Хотя с преподавательницей, Ольгой Абрамовной, Вера была не то чтобы на ножах. Но открытое, холодное неприятие друг друга было меж ними.
Началось это с тех самых пор, когда выпущены они были из начального класса, из рук справедливой, строгой Нины Васильевны, и влились в водоворот учителей, требований, кабинетной системы.
Вера сидела за партой с Мариной Котенко, собственно, они так и просидели вместе с первого класса до десятого. Это было взаимообогащающее соседство. У тихой, нежной и вкрадчивой как кошечка, Маринки, был старший брат – со значительной разницей в возрасте. Он окончил кораблестроительный институт, женился и поселился в Одессе. И шёл с тем приморским городом постоянный обмен посылками. Родители Маринкины представить не могли, что их мальчик, выращенный на дачных разносолах, став взрослым, сможет без них обходиться. А в ответных посылках, всегда находился уголок для Маринки, и лежали там подарки удивительные. С восторгом доставала Маринка рыбу-иглу, завитую спиралькой – можно на стол класть, сувенир. Морские раковины, одна не похожа на другую – с шипами, расходящимися веером, или гладкие, холодные, в шоколадную крапинку, или простые на первый взгляд, замечательные лишь тем, что в них взаправду шумело море. А когда Маринка стала постарше, может, жена подсказала брату, но присылал он теперь косметику: многоцветные наборчики теней и перламутровые помады, а ещё пластинки жевательной резинки, и колготки, которые не рвались по два года.
– Вадька, откуда ты это всё берешь? – спрашивала Маринка, когда брат приезжал в гости, и привозил ей новые тени, помады и очки «Хамелеон»
– А, это Наташка моя купила тебе на Привозе, в туалете. Там самое контрабандное место – туалет. Не за делом заходят, а купи-продай, – смеялся брат.
И Маринка всегда в курсе была, что модно, что нет. А ещё каким-то внутренним чутьём ощущала, как лучше будет причесаться, что уместнее надеть, покупать те или иные сережки-колечки, или не стоит.
Пальчики у неё были тонкие, нежные, прохладные. Она удивительно ловко сооружала причёски, и даже мальчишкам умела уложить волосы как-то особенно – к лицу. Игорь Дряхлов говорил:
– Маринка… у тебя такие руки… Когда ты за меня берёшься, хочется закрыть глаза, и мурлыкать как кот.
И с Верой сколько раз было… Забегут на перемене в школьный туалет, и Маринка за неё берётся:
– Ну-ка заколочку сюда, вот так… Чёлку начешем…
А потом флакончик достанет из сумки:
– Давай я тебя мазну «Акварелью» – такой нежный запах…
– Маринк, ты такая уютная, – говорила Вера, не умея выразить пока иное. Рядом с Маринкой она ощущала себя девушкой – и красивой девушкой. Парни возле их парты вились всегда. Отсвет Маринкиной женственности падал и на Веру, и ей перепадало внимание.
А в любых науках Маринка была растерянно беспомощна, нетвёрдая троечница с уклоном в двойки. И часто дрожали у неё на ресницах слезинки от очередного учительского выговора.
– Тебе, Котенко, только замуж, – сказала ей однажды та же Ольга Абрамовна, – В девятнадцатом веке не обязательно же было девочек учить. Была бы ты какая-нибудь помещичья дочка, варенье варила, приданое шила, женихов ждала…
Класс радостно заржал, но Маринка на этот раз ничуть не обиделась, а улыбнулась с такою добротой, что стало ясно – в классе этом у неё свое прочное место, её любят, и смеются, скорее, над Абрамовной.
А Вера ещё в четвёртом классе, когда купила ей мама первую толстую тетрадку в коричневом кожаном переплёте – увлеклась оформлять её к каждому уроку литературы. Картинки рисовать – будь то у Лукоморья дуб с котом на цепи, или Царевна-лебедь. Она даже сочиненья писала каждый раз в двух вариантах – в прозе, и в стихах. Позже начала сочинять и для Маринки, и для Ленки..
И о чём бы ни завела речь Олюшка – Вере есть что добавить. Она читает больше всех в классе. Дома уже не сталось непрочитанных книг, хотя занимают стеллажи всю стену. Кому другому в наказанье, а восемнадцать томов Ругон-Макаров, сочиненных Эмилем Золя, почти на одном дыханье осилила Вера, и долго ей ещё снилась бродяжка Анжелика с фиалковыми глазами, вознёсшаяся на небо святой – в день свадьбы.
А для Олюшки всё сверх школьной программы – нагрузка, воз за спиной, кирпич на шее. Это ж собрать дополнительный материал надо, это ж добиться, чтобы её тридцать три оболтуса выслушали, а не скатывали друг у друга на задних партах английский или задачи по химии. Справедливо решают оболтусы, что раз дополнительный материал, то за него строго и не спросится, и на экзамен эти темы не возьмут.
Но Вера тянет руку:
– Можно про Шарлотту Бронте добавить?
И не Олюшке рассказывает, как положено ученице, вовсе не Олюшке – для отметки – а всему классу, будто не урок у них сейчас, в сидят они в дружеском кружке.
И россыпью – про деревню Хауорт с гибельным климатом, куда был назначен служить викарием отец Шарлотты, про раннюю кончину матери, про гениальных детей, умиравших один за другим. Про жестокую школу – голод и холод – где чудом выжили младшие девочки…
И уже подняли все головы, оставили тетрадки, у кого прикрытые было книгой, у кого – на коленях. Не списывают – слушают.
Зато на следующем уроке – программная «Поднятая целина» Шолохова, и Олюшка оттягивается по полной.
– Так какая работа Сталина легла в основу преобразований в деревне?
А Вера не помнит. Стоит, опустив руки, и перебирая, перелистывая в голове страницы этой самой «Целины». Вот деда Щукаря, нечаянно сварившего в кулеше лягушку – это она отлично помнит. Она даже изобразить может негодование оскоромившихся казаков:
— Кры-луш-ко?.. А ну, гляди сюда, каш-ше-варррр!
А каким боком там Сталин – ну никак. И Маринка ей шепчет, нужное место в учебнике найдя:
– Го-ло-во-кру-же-ни-е от ус-пе-хов….Статья…
– Лазарева – два, Котенко – за подсказку – тоже два! – подытоживает Олюшка почти радостно. Удалось-таки поймать эту гордячку!
– Что это, Вера? – спрашивает мама изумлённо, придя с родительского собрания – У тебя пошли двойки по литературе? У тебя может выйти три за год? Надо же исправить….
– У Олюшки я исправлять ничего не буду, – твёрдо говорит Вера.
Они не унижается ни на йоту. И Олюшка, уж, наверное, негнущейся рукой выводит ей таки за год «четыре», а экзаменационные сочинения не Олюшка оценивает, а чужие учителя, из других школ, и Вера получает две пятёрки – за грамотность и за литературный стиль.
Первое утро, после окончания экзаменов – пасмурное. Июнь. Тёплый день, а тучи плывут так низко, они так темны, что ясно – вот-вот разразится гроза.
Девчонки в ужасе – сегодня же всем к парикмахеру, выпускной вечер. В магазинах давно скуплены все баллончики с лаком – голубые, на картинке блондинка с пышными локонами. Лак называется «Прелесть». А без «Прелести» этой – чем удержать волосы в дождь? Они же пойдут на Волгу рассвет встречать, в любую погоду пойдут.
А у Веры рядом с постелью – огромный букет розовых пионов. Это не от поклонника, это всего лишь мама с дачи принесла. Но какое же счастье начать первое утро свободы с того, что – обнять цветы. Прохладные, влажные, нежные – зарыться в них лицом… С тех пор запах пионов для неё всегда – ощущенье юности и приближающейся грозы.
***
И так же, как не любила и опасалась Вера власти любой, так терпеть она не могла сама руководить другими. Даже повязка дежурного на рукаве была ей неприятна. Заставлять кого-то подчиняться себе? Следить, чтобы было – как должно? Терять свободу свою и усмирять чужую? Ах, оставьте…
На Пасху была она с бабушкой в дальнем селе, в Казанском храме. В их городе тоже имелся храм, но бабушка туда не ходила сама и Вере не велела: «Ещё достанется тебе в школе… Ты ж комсомолка».
А в том селе, куда ездили они, был старинный храм, 18 века, из кирпича тёмно-красного, такого цвета, что не сыщешь теперь. И в светлую седмицу, то есть в первую неделю после Пасхи, разрешалось каждому взбираться на колокольню, и звонить в колокола.
И Вера, сдуру, полезла. «Хорошая», надёжная лестница оканчивалась выходом на балкон, туда, где во время службы сидел хор, а дальше шла лестница совершенно ненадёжная, из не струганного дерева. И сознание, что с каждой ступенькой нарастает высота, что это колокольня, а перил у лестницы нет, только белёные стены вокруг – не за что уцепиться, если поскользнёшься – сознание это заставляло сердце рушиться в пятки.
Но там наверху, на площадке, в поднебесье, был звонарь. Молодой кудрявый парень в кожаной куртке.
– Сейчас, – сказал он.
На нём были наушники, гасящие шум. Он снял их, выпустил верёвки колоколов, Веру ещё пропустил, и привычным движением скользнул вниз по лестнице – прыжком миновав несколько ступенек. А она очутилась на колокольне одна. Взялась за верёвку, чтобы ударить в колокол, и на несколько минут застыла рука её. Эти несколько минут никого тут не было, кроме неё. И высота, на которой она стояла, и расстилающийся вокруг пейзаж, и торжество наступающей весны, наполнили её необыкновенным чувством свободы.
День был пасмурным и тёплым. Первая зелень уже распустилась, и поля отсюда казались покрытыми бархатным зелёным ковром, и ещё более нежная зеленоватая дымка окутывала деревья. А река была серой, как и небо. И в движении воздуха, даже сюда, высоко – доносился запах новорожденных, клейких ещё листьев, и реки…
Зелень была того чистейшего цвета, какого бывает она лишь в первые дни со-творенья своего… Изумрудная. По легенде, когда Люцифер был изгнан из рая, один изумруд упал с его головы. Из этого камня была сделана чаша, которую царица Савская подарила царю Соломону. Из неё пил Христос на Тайной Вечере. После распятия Христа Иосиф собрал в чашу Его кровь. Чаша… «Святой Грааль», испивший из неё получает прощение грехов, вечную жизнь. Тот же изумрудный цвет был сейчас дан природе.
Уже поднимались по ступеням дети – звонить в колокол тоже. А Вера так и не позвонила, только погладила колокол, влажный металл его – покрапывал дождь. И слышный только ей звук – в ответ на это движение – будто вошёл в ладонь……

***
Платье сшила, конечно, Тамара Михайловна. В город завезли итальянский шёлк – всех цветов радуги. Мама купила светло-голубой, небесного цвета, и Тамара Михайловна сшила Вере платье. Фасон простейший, но у ворота – голубая роза.
. Маринка забежала. Они с мамой к выпускному вечеру готовились за полгода. И была Маринка одета так, что девчонки обзавидуются, конечно, когда увидят. Лиф и рукава платья из немецкого гипюра, сложного в плетении и особенно нежного на вид – точно снежинки соединились меж собой, а низ – тонкая розовая шерсть, затканная цветами. И локоны у Маринки по плечам, и струящийся бант – девушка-сказка.
К восьми вечера нужно им было собраться на центральной площади, там их поздравят городские власти. А оттуда уже выпускники на автобусах разъедутся по своим школам, где будут и накрытые столы, и танцы до утра. До рассвета, вернее, который они все пойдут встречать.
У Вериной мамы на глазах слёзы. Дожила… Вырастила дочку… Дочка школу окончила! Взрослая… И тут же как маленькой – ей:
– Верочка, найди, откуда позвонить, когда на Волгу пойдёте… Скажешь, что у тебя всё хорошо, что скоро придёшь… Кофточку, кофточку не забудь…
– Куда я её дену?
К шёлковому платью, к букету цветов – ещё и авоську с кофтой?
– Пусть нам мальчишки свои пиджаки отдают, если замёрзнем! – смеётся Маринка.
Ей хорошо… Ради неё вся мужская часть класса скинет не только пиджаки, но и рубашки с майками… не на плечи накинут, так под ноги подстелят… чтоб ножки не замёрзли, не испачкались.
Пионы девчонки делят пополам. Самые красивые, белые, с лепестками полупрозрачными, Вера уступает Маринке.
Им совсем близко до площади, с которой уже несутся звуки музыки. Им только двор перебежать.
Но у дома, где живёт Денис, ещё лавировать надо. Всё заставлено машинами, свадебными. Разноцветные шарики, ленты, а на чёрной «Волге» сидит кукла-невеста. Пластмассовые руки разведены в стороны, будто кукла сама удивляется: «Баатюшкииии»!
Вера вскидывает глаза, и видит разноцветные шарики, привязанные к раме окна его комнаты.

Денис
Вот тебе и одинокий волк. Вот тебе и мысли, что в клетку меня никогда не засадят. Она сказала только: «Пойдём в кино». А кино поблизости три. Два кинотеатра на одной стороне улицы, и третий – напротив. Это место в городе народ так и называется – «Треугольник». И фильмы во всех трёх кинотеатрах – разные. Закончился сеанс в одном – переходи в другой.
В «Родине» ряды стоят так тесно, что уж как сядешь, так и сиди до конца фильма. В «Искре», в буфете, продают бутерброды с копчёным салом. Иностранцы бы сказали – с беконом. А в «Художественном» – пирожные со взбитыми сливками. И её губы потом, в темноте кинозала, пахли ванилью, и были на вкус как крем…
Шло «Жертвоприношение» Тарковского. И я помню только, что перед началом фильма седая, очень интеллигентная на вид женщина, наверное, какая-нибудь искусствоведша, сказала, прижимая к груди руки:
– Пожалуйста, я вас очень прошу… Даже если сначала вам покажется скучно, не вставайте сразу, не уходите. Попробуйте досмотреть хотя бы до середины…Может быть, вы что-то поймёте, для себя важное…
Но мы поняли только, что зал опустел, что вставали и уходили люди уже через четверть часа. И только в конце зала, где мы сидели, была блаженная тьма. Туда не доставал свет от экрана, да ещё сверху нависал балкон. И она откинула голову мне на плечо, и я целовал то её полураскрытые навстречу губы, то шею, трепетавшую на ней жилку…
А когда я в выходные не приехал домой, мама, решила, что сынок перегружен ученьем. Собрала сумки, и приехала ко мне в общежитие сама… В воскресенье, с утра, чтобы провести со мной целый день. Но ей пришлось стучать, потому что мы с Ирой ещё с вечера заперли дверь…

Глава 7

Вера
Если человека нельзя любить, это не значит, что можно приказать себе разлюбить его в одночасье. Вернее, приказать-то можно. И нужно, поди…Все журналы и все психологи мира учили, что надо освободиться. Встряхнуться. Послать к чёрту. Разорвать оковы. Перерезать пуповину. Плюнуть и растереть. Вспомнить, что сама себя не на помойке нашла. Записать его недостатки, и самой себе постоянно их перечислять. Повторять как мантру.
Вера встряхнула головой. Смешно. Он звучал у неё в душе, как прекрасная музыка. Он был. Можно проснуться, и знать, что он есть. Это ли не счастье?
Экзамены в институт она сдавала как во сне. Вера выбрала университет, исторический факультет. Уйти в прошлое, если у неё нет будущего. Почему бы и нет?
Дорога в областной центр занимала автобусом два часа. Мама ездила с ней. Переживала. Когда на первом этаже, на окне у входа, вывесили листочек с оценками за сочинение, сквозь толпу проталкивалась мама.
– Вера, у тебя пятёрка!
Вера пожала плечами. Пятёрка, конечно… Разве возможно – иначе?
А в ночь перед экзаменом по иностранному языку, она настолько погрузилась в учебники, что, видно, что-то щёлкнуло в голове. Она заговорила по-немецки, и по-немецки же стала же отвечать на вопросы, которые ей задавали. Мама и бабушка перепугались. Решили, что она сошла с ума.
Конечно, она поступила…
Мама придумала отметить это событие как праздник. Отойдя от списков – с потрясёнными глазами, она потащила Веру далеко, через весь город, в какой-то особенный ресторан, где ещё сама с друзьями отмечала окончание политехнического.
Заказали филе судака с жареной картошкой и по стакану содовой воды, потому что на шампанское денег уже не хватило. Но чокнулись этими стаканами – высокими, гранёными, и мама с таким торжеством – будто хмельное в них всё-таки было.
«Только не возвращаться домой, – думала Вера, – окончить, и взять распределение куда угодно… Только не видеть снова этот двор…не смотреть на этот подъезд, на эти окна…. И постаревший Ральф будет выбегать, тыкаться в колени…только ему уже не со мной гулять, а со своими хозяевами, с их детьми…»
***
Университет начался колхозом. Колхоз назывался Новый Буерак. Первый и второй курс должны были убирать картошку.
– Так это ж хорошо, – убеждала маленькая белокурая Ленка, с фамилией, совсем ей неподходящей – Конева, – Это ж и есть настоящее студенчество! Картошка, стройотряды. А то потом будем сидеть весь год на лекциях, где от скуки мухи дохнут.
Уже в автобусе, оказавшись рядом с другой девушкой, Галей Ковалевой, Вера удивилась:
– А ты чего поехала? У тебя ж рука…
Кисть одной руки у Галки и правда поворачивалась не полностью.
У Гали глаза зелёные, а говор наполовину украинский:
– Так чого ж я одна буду? Вы все поидытэ, а мне в общаге куковать? Вместе веселише….
Новоиспечённые студенты представляли себе грядущее веселье, а привезли их к баракам. Вернее, к одному длинному деревянному зданию, разделённому на семь отсеков. Внутри каждого в два этажа стояли нары.
Скоро оказалось, что расселились студенты не просто так, а в строгом соответствии с табелями о рангах.
Как настоящие блатные – на лучшем месте, на верхних нарах у окна, там, где розетка, а значит – можно включать кипятильник и магнитофон, поместились юристы. Юридический факультет в университете считался самым престижным. Имелось там (сейчас это смешно слушать, но тогда было именно так) лишь два женских места. На остальные сорок восемь набирали парней, и, казалось, отбор шёл по образцу чисто внешнему. Все юристы были высокие, плечистые и что-то обезьянье проглядывало в тяжёлых челюстях, в длинных руках, в походке – эдак, пригнувшись… Почти никто из них не пришел в университет со школьный скамьи. Но был у каждого позади долгий путь – через армию, работу в милиции, рабфак.
На нижних нарах, под юристами, размещались самые убогие – физики. На физический факультет каждый год проводился дополнительный набор. И достаточного количества желающих освоить эту профессию всё равно не находилось. Робкие, тщедушные физики в очках…
На их примере Вера увидела дедовщину воочию. Ночью орангутанг-юрист мог свеситься с нар и зашептать, но так, что было слышно на весь барак:
– Физик, а, физик… Чего-то мне не спится…. Расскажи мне правило левой руки….
Не сразу, но поднималась всклокоченная голова на тощей шее:
– Спи, а…, – умоляюще говорил физик, – Я тебе завтра расскажу…
Эти же ребята с физфака оказывались у юристов повинными во всех грехах.
– Башмак не могу найти, – зловеще сообщал юрист, сидя утром на корточках в том углу барака, где была свалена обувь.
– Наверное, физики сперли, – откликался кто-то с верхних нар.
Рядом с физиками помещались филологи. Этот факультет был, напротив, девчачий. И собрались тут девочки на редкость послушные. В любую погоду, в семь утра на пороге рисовался их преподаватель. А студентки, повязавшись платками, уже ожидали его дружной стайкой.
– Вот же тёлушки, прости господи, – говорила Людка Широкова, на минуту пробудившись от сладкого сна, – Дождь же, куда попёрлись…
И историки, белая кость, привилегированный класс, вновь закрывали глаза. Чего им было бояться, пока с ними Людка – дочь декана?
И пусть сколько угодно пытаются растолкать и воззвать к их совести педагоги, пусть даже грозятся отчислить…
– Спите, никого не отчислят, – обещает Людка и поворачивается на другой бок.
Дождливые дни часты, но сидеть целый день в бараке удовольствие тоже небольшое.
Но вот небо развиднелось и все подымаются на заре. Очередь к умывальникам, в столовой – каша с запахом пригоревшего молока и чуть тёплый чай. Утро, никому есть ещё не хочется. Зато к обеду все будут голодны как волки. И в столовой станут окидывать жадными взглядами тарелки, спеша придвинуть к себе ту, где порция кажется хоть чуть больше.
Хорошо Галке, она со своей больной рукой осталась при поварах.
– Как вы в поле, так повара задумываются – «не сварить ли нам себе пельмешек? Не поджарить ли картошечки?» И варят, и жарят… А знаете, если вам всем соку не долить на кончик пальчика, вот столечко…. Знаете, сколько нам на кухне остаётся! Повара по банке домой уносят, – раскрывает секреты Галка.
Сама она наливается телом и розовеет день ото дня. И ей перепадают пельмешки и творожок. Ну и шут с ней! Зато тут видно, кто чего стоит, кто пытается или не пытается откосить от общих работ.
Вон, Санька Букреев, здоровущий – пахать на нём только, а поспешил заявить, что в армии был механиком. Конечно, столь ценный кадр на картошку не отправили. И лежит теперь Санька день-деньской под одним и тем же трактором, делая вид, что пытается его починить. А сам дрыхнет, конечно…
Зато они, историки, на удивление другим – и чтобы себя повеселить, перед тем, как идти на поле, строятся колонной. Впереди крошечная Ленка Коняева, замыкает колонну оглобля белокурая, Виталик Ермаков. И – вышли, печатая шаг, с отмашкой рук, под залихватское:
–Й-их… Соловей, соловей, пта-шеч-ка!
Канареечка, жалобно поёт!
– Эй, раз! Эй, два! Горе не беда! – гаркает Виталик,
И снова хором:
– Канареечка жалобно поёт!
Кто уже в поле – филологи послушные, биологи, недалеко от них ушедшие – побросали работу – смотрят.
Историки останавливаются возле бесконечных – до горизонта – картофельных рядов, им назначенных.
– Раз, два – стой! – командует Виталик. И докладывает начальству – Ризе Салиховичу, тщедушному татарину с обвисшими усами, что отряд прибыл…
Теперь – на пятёрки разбиться, и вперёд. Девчонки собирают рассыпанную по рядам картошку в вёдра, парни относят вёдра, и забрасывают картошку на машины.
Вера ругает себя – как можно быть такой растяпой! Даже не задумалась о том, чтобы взять с собой перчатки. Ей просто повезло. Отдал свои – запасные, роскошные, из толстой жёлтой резины Сережка Лобода. Каждый раз, встречаясь глазами с Серёжкой, Вера улыбается ему благодарно.
Они в разных пятёрках. Вера – с Лидой Лёвкиной. С Лидой хорошо, они обе работают всерьёз, языками не треплют, и устают примерно в одно время. И устраивают себе короткий перекур, усевшись на пустые перевёрнутые ведра, и прислонившись спина к спине.
А главный шлангист у историков – Андрюшка Карномазов. Это он сам себя так называет.
– Я такой ленивый, – говорит Андрюшка, – Что стою как шланг и покачиваюсь.
Это быстро становится заметно. Все прочие не просто обгоняют Андрюшкину бригаду – она вообще теряется из вида. И уже на обратном пути, проходя по новым рядам, собирая картошку так, чтобы вернуться к началу поля, к лагерю – они встречают легендарную своей ленью пятерку. Задумчивого Андрюшку, стоящего, скрестив на груди руки, и его напарниц, наполняющих вёдра медленно, как во сне.
К полудню становится голодно. А до обеда ещё далеко. Отчего-то не сразу, но примерно через неделю, пришла им в голову мысль, что еда-то – вот она, под ногами. Студенты делегируют в ближайший лесок с ведром картошки афганца Гошу. Он славен тем, что умеет сварить суп из топора, и развести костёр даже под дождём. Теперь только ждать, когда он позовёт на печёную картошку.
Вера мельком взглядывает на осунувшееся, запылённое лицо Лиды, и догадывается, что и она выглядит также. Кто-то обнимает их сзади, одновременно – обеих.
– Маципурочки вы мои, – нежно говорит Юрка Макаров, похожий на индейца, – Устали? А вы знаете, что нашу картошку ни фига не едят, а пьют?
– Это как?
– У овощехранилища очередь, машины не принимают, они неделями простаивают. А дождь-то какой… Вот картошка и гнёт, её на спирт пускают….
Гошкина голова высовывается – из кустов. Он оглядывается – нет ли поблизости преподавателя, и машет рукой
– Пошли!
Картошка дымящаяся, в толстом слое – то ли грязи, то ли подгоревшей шкурки. И упоительное чувство сытости.
А вечерами, когда после двенадцатичасового рабочего дня все усталые как собаки, так всё же хочется романтики. Но где, но как?
У юристов магнитофон, они включают блатную музыку. У них там «Мурка», у них кипятильник, и растворимый кофе – роскошь невозможная. Они хозяйскими глазами оглядывают нары – каких девчонок пригласить ка кофепитие.
А Санька Букреев отыскивает перед бараками яму, настаскивает в нее веток, и зовёт своих:
– Идёмте, у костра посидим.
Не замечать… Холодного ветра и сырости, покосившихся бараков, о которых уже говорит председатель, что пора бы их освободить от студентов, и ставить в них скотину на зиму. Не замечать железных остовов сломанной сельхозтехники, которую никогда не сможет отремонтировать Санька. Чем теснее сидеть друг к другу – тем теплее.
И костёр греет их, как тысячи лет назад грел первых людей…
– Картошечки ни у кого не осталось?
Никто не знает, когда их вывезут отсюда. Вроде бы, когда начнётся октябрь. Или – если дожди зарядят день за днём. И родителям не передать сюда сумку с едой, потому что даже адреса у этого места точного нет. Второй полевой стан – вот и все название…
– Давайте устроим свадьбу, – предлагает кто-то.
Парни загораются этой идеей. Они рослые, им острее всего чувствуется голод. Женихом назначают Серёжку Терентьева. Он худой, как глист, его всем будет жалко. А невестой – Маринку Писарчук, ему под стать, маленькую и тщедушную.
И собирается толпа, свадебная. Как раньше цыгане – с гитарами и песнями, разве что без медведей, вламываются историки в один барак за другим. Там – уже спать готовятся, там – удивлённо головы вскидывают.
А два гитариста – Санька Букреев и Виталик Ермаков идут первыми, и под раскаты струн – наверное, аж до самого Нового Буяна слышно летит разудалое:
– Ах, эта свадьба, свадьба – в жизни только раз!
Может, два, а может, три – но это не про нас!
Затем вступает Леша Подкопаев. Никто лучше него не поёт. Теперь Лёшкина очередь, прежде чем вымогать дань, нужно устроить небольшой концерт.
Лёшка – кровь с молоком, высоченный, тёмная бородка. Поёт он исключительно частушки, из которых детям, с рядом оговорок, можно процитировать лишь припев:
– Как по Волге-речке плыли две дощечки.
Эх…твою мать… плыли две дощечки!
Никто, в том числе и сам Лёшка, ещё не знает, что через несколько лет после окончания университета станет он священником, и позже получит важный чин при митрополите. Пока для всех Лёшка только первый матерщинник с голосом, как иерихонская труба.
И тут же вылезает у него из-под руки сваха, потряхивает мешком:
– Соберём молодым на свадебный пир, на первое угощенье! Подаём, не жалеем, раскошеливаемся!
Раскошеливаются, кто со вздохами, кто со смехом, трясут рюкзаки. Пряники, банка консервов «килька в томате», пачка чаю, булочки уже засохшие… карамельки… колбаса… – ой, спасибо ж вам, дорогие, а её ещё можно есть?
– Спасибо за подсказку, завтра ждите нас тоже со свадьбой! – грозится кто-то, кажется с химико-биологического.
– Или с похоронами! – добавляет иняз, избавившись от колбасы
Но это ещё завтра, а сегодня – гуляем. И Риза Салихович в качестве свадебного подарка обещает Серёжке и Марине завтра картофельный ряд – на двоих!
И что им теперь юристы с их кофе! Как же вкусна килька, горьковатая, в томате на куске подсохшего хлеба. Не соблазняется только Галка, ей в её столовой птичьего молока не хватает…
Вера лежит на нарах между Галкой и Лидкой Лёвкиной. Их участок нар ещё отгорожен простынями. По приезде все так сделали, разделили нары на отрезки – девчачьи, мальчишечьи. Но простыни давно уже сняли, только у них осталось. И входящие чужие неизменно спрашивают: «У вас там медпункт?»
Нет, просто желание не быть всё время на глазах. Тёмные доски верхних нар над головою, низко…Грязь и холод. Не отмоешься тут дочиста, не согреешься. Только натянуть одеяло до ушей, а руки сунуть в карманы куртки. Ребята спят, не только не переодеваясь в ночное, но в последние дни, когда подморозило, вообще в верхней одежде, так, как с поля приходят.
И опять, и опять приходят к Вере мысли… Разве у неё есть какие-то права на Дениса от того, что она узнала его много раньше – той?…. Его жёны… Что она писать стихи стала благодаря ему? Конечно, нет. Это уже как болезнь, то, что она думает о нём глубоко в ночь. И нет такой усталости, чтобы одолела её …Она знала – в три или четыре часа ночи, она проснётся, и будет лежать, глядя в темноту, которая привычным глазам уже и не тьма вовсе, а серое марево.
Тогда и узнала она про самолет. Аэропорт был совсем близко, и ночью Вера вскинула руку с часами. Зелёным горели стрелки 15.20 –и слышался ровный гул самолёта, летящего. Самолёт шёл на большой высоте, пересекал небо от края до края, и было ей время подумать о лётчиках, которые не спят в эту ночь, о пассажирах…Ей хотелось, чтобы летели они в далёкую страну, к южному морю, где забываются все здешние боли… где смываются они волнами… пенными. Исчезают, тают как пена.
И уже вернувшись домой – небо-то одно – с тех пор, когда просыпалась Вера в этот час, она неизменно слышала ровный гул моторов. «Это ты… Привет! Ну, лети, лети» – говорила она самолёту и снова опускала голову в подушки…
Денис
Затирает с деньгами. Хорошо, что мы оба учимся в одном институте, и нам дали комнату в общежитии, на втором этаже. Этот этаж так и называется, «семейный». Но там ничуть не лучше, чем на остальных восьми. Та же водится живность – от тараканов до крыс. Те же сквозняки в холле. И на общей плите в кухне работают только две конфорки. Поэтому все обзавелись нелегальными плитками, держат их в комнатах. Но они нагреваются медленно, и обычный электрочайник заменяет нам кухонный комбайн. В нём мы варим по утрам яйца вкрутую, даже суп из пакетика в нем можно сварить, надо только смириться, что вермишель прикипает к спирали.
А вчера в бытовке мы с Ирой столкнулись с Олей Макаровой. Ей скоро в роддом и она перестирывала пеленки. А в бытовке два крана: один с холодной водой, другой с кипятком. Оля отжимала пелёнки почти в кипятке. И руки у неё были красные, как у гуся лапы. Ира посмотрела на меня, и в глазах у неё читалось: «Я так не хочу»…

Глава 8
Вера
Позже, оглядываясь на годы учебы, Вера думала, что вспоминаются они даже не по событиям, а по временам года. Времена накладывали свой колорит на то, что происходило.
Осень.
До закрытия навигации Вера почти каждый день, после занятий, ездила через весь город трамваем на набережную. Гулкая пустота Речного вокзала, стеклянного. С одной стороны – во всю ширь окон – свинцовая гладь октябрьской Волги, с другой – город, тонущий в дожде. Уже почти нет экскурсионных рейсов, не останавливаются у причалов дворцы-теплоходы в три или четыре палубы. Но «Ракеты», «Кометы» и «Метеоры» ещё ходят. И так легко представить, что – ступи на палубу и через полтора часа была бы дома.
Правда, можно подняться но второй этаж – там, в полутьме, бар. Вера ходит туда с новой подружкой, Ларисой Синицыной. Лариске повезло больше – она городская, домашняя. И хоть на окраине живет, и добираться с пересадкой, а всё-таки другое дело. У Лариски даже вид такой – чистый, уютный. А в университетском общежитии опять на две недели отключили горячую воду.
Они берут кофе – крепкий до густоты, но в таких маленьких чашечках, что впору пить куклам. Пытаются согреть об эти чашки иззябшие руки. Там, за стойкой, хрусталём горят бокалы, звучит музыка, плывёт запах жареного миндаля, и бармен знать не знает о слякотной погоде, когда снег переходит в дождь.
Для Лариски дневная программа на сегодня кончена – отсюда домой. Девчонки уже пробежались по магазинам – как по музеям. Купить они почти ничего не могут. Лариске утром выдают два рубля – на обед и дорогу, Вера сороковник стипендии старается растянуть на месяц, чтобы маме поменьше на неё тратиться.
Но как без того, чтобы приглядеть, примериться? В моду входят косыночки с люрексом – серебристые или чёрные, на любом свету горящие искрами… Ага, они в «Юности» появились… А рядом с универмагом цыганки продают сиреневую помаду по пять рублей. Помада отливает перламутровым блеском. Отчего-то в то наиголоднейшее время в моде были сияние и блеск.
Поесть можно в столовых, в кафе перехватить пирожное и кофе, но полки в магазинах – пусты, разве что – трёхлитровые банки с соленьями и хлеб. Молоко привозили к вечеру и его сразу разбирали старушки, стерегущие тут со своими бидончиками. Колбасы по талонам отпускали уже 200 грамм на человека. Особенно мучились курильщики, не укладываясь в талонную норму. Кто-то скупал папиросы у бабушек, торгующих из-под полы. Кто-то собирал бычки на остановках.
Лариска несколько раз говорила, как её отцу повезло – в семье пятеро: бабушка с мамой, она с сестрёнкой и отец. Женщины не курят, все талоны достаются ему. И он снисходительно поглядывает на мужиков, довольствующихся бычками.
Вера и Лариска поднимаются к трамваю по одной из старейших улиц, где дома ещё прошлого, а то и позапрошлого веков. Заглублённые в землю полуподвалы – и там ведь люди живут! Бедняги – только и видят в окно, что проходящие мимо ноги. Но, кажется, в такой полуподвальной комнате обитал Мастер, и к нему приходила Маргарита, постукивала носком туфельки в окошко.
А следующий в ряду – детдом. Во двор-колодец, поливаемый дождём, глядят из окон дети, у которых нет ничего, кроме этого дома.
…Они расстаются на трамвайной остановке. И Вера ловит себя на мысли, как муторно ей ехать в общагу. Угловая комната на пять коек, вечные сквозняки. Девчонки ходят в свитерах, или кутаются в тоненькие казенные байковые одеяла – зелёные, с красными полосами по краям.
Лариску увозит трамвай, а Вера спускается ещё в подземный переход, и там, пользуясь минутами, пока никто её не видит, достаёт из сумки и натягивает поверх колготок лосины, по-другому перевязывает платок, снова погружает руки в перчатки. Так хоть немного теплее, и можно ещё побродить по улицам, призрачным – смеркается, а фонари ещё не зажгли, и сияют витрины, и за окнами домов идёт какая-то своя уютная жизнь, и никому не до неё, Веры. И мир погружается в осень.
Зима.
Кто-то принёс в общежитие «Джейн Эйр». Читать хотят все. Книгу в мягком переплёте, уже зачитанную, распадающуюся, разорвали на четыре части, и каждая гостит у кого-то в комнате.
Окна плотно заклеены на зиму. На тумбочке в клетке весело чирикает канарейка по имени Генчик. Его прозвали так, потому что хозяйка птицы, Ира Краснова уверяет, что кенар чем-то похож на комсорга группы Гену Сидорова. Генчика даже выпускают полетать. Он делает круг по комнате и садится на зелёный картонный цилиндр – коробочку от духов «Павасарис». Девчонкам кажется, что духи эти пахнут весной. Может быть, Генчик тоже так считает?
Каждый месяц все ходят «дружинить». ДНД – добровольная народная дружина, красные повязки на рукавах. Вере вспоминается карикатура в журнале «Крокодил». На ней изображены две овечки и козёл, С повязками дружинников они идут в чёрный ночной лес, полный мерцающих глаз хищников. Внизу подпись: «Если вернёмся живые – завтра получим отгул».
Их не посылают в лес, от девчонок даже не требуют задерживать пьяных и хулиганов. Но разнести повестки по квартирам… Пользуясь возможностью, разделавшись с повестками, они заходят в кафе «Ласточка». Там за рубль можно купить вазочку мороженого, посыпанного орехами и шоколадом. И смаковать его всё оставшееся время дежурства. А по видеоплееру тем временем показывают бесконечные серии «Тома и Джерри». Неубиваемые, неунывающие Мышонок и Кот.
Ледяной ветер качает над головой лампочки новогодних гирлянд. Из окон оперного театра доносится вальс из «Щелкунчика». Это– декабрь.
А в январе сессия. Профессор Негуляев весь семестр читает лекции и ни разу не находи времени посетить парикмахерскую. К сессии он обрастает как хиппи. А в день экзамена Негуляев бреется наголо. Трудно отвечать по билетам, девчонки не могут удержаться от смеха, глядя на гладкую, как яйцо голову.
Накатывает февраль. Звон колоколов, Великий Пост. Отчего так хочется зайти в первый попавшийся храм и тихо заплакать? Будто греет тебя здесь невидимая рука, положенная на голову, покрытую платочком?
Весна
Весна – это почти не учёба. Город стоит в цвету. Точно впервые замечаешь эти яблони и сирени вдоль улиц. Кажется, вчера их тут ещё не было, такими неприметными они казались. И вдруг фиолетовые свечи сиреневых гроздьев, яблоневый цвет…
С каждым днём всё жарче, и всё вокруг меняется на глазах.
Будто только вчера сжигали на площади чучело Зимы, и лежал грязный, подтаявший, «выгрызенный» солнцем снег. А сегодня после занятий, девчонки выбегают на улицу, и ветер почти летний вздымает подолы. Вера прихватывает юбку рукой.
– Что, Верка, наглый ветер, да? – смеется Мишка Бекасов.
Снова вспоминается, что на свете есть мороженое. Газировка! Если пить очень хочется, а денег – ни гроша, выход есть. По пути к автомату нужно обшаривать глазами асфальт. Рано или поздно обязательно найдёшь оброненную кем-то копейку. За копейку автомат нальёт полный стакан ледяной газированной несладкой воды. А если ты владелец нескольких трехкопеечных монет – о, ты шикуешь! Известно, что сироп автомат всегда наливает первым. Подставь стакан, выжди чуток и отдерни, пусть лишняя водичка сливается. И снова брось в прорезь три копейки, и подставь стакан, повтори маневр. И ещё можешь. И получишь стакан сладкого до приторности нектара.
Никто не спешит в библиотеку – какое там, сидеть в читальном зале за книгами! И преподаватели это понимают – впереди лето, маленькая жизнь. Увидятся ли они осенью в том же составе?
Серёжка Картошкин и Серёжка Акулиничев забирают документы. Не потянули учёбу. Диамат им не даётся, хоть тресни! Как жаль обоих!
Картошкин высокий, плечистый, красивый… Но главное – рукодельник великий. Сколько раз он им в общаге чинил перегоревшие плитки и взятые напрокат холодильники, вворачивал лампочки, заставлял закрываться разбухшие, перекошенные рамы.
А Серёжке Акулиничеву в археологических экспедициях, по которым они вволю поездили, цены не было… Он умел всё. Занимался «ювелирной копкой», с совком и кисточкой освобождая древний разбитый кувшин, чтобы осколки его обозначились точно на том месте, где лежали, не сдвинулись. И палатку Серёжка мог натянуть так, что никакой дождь не страшен. И даже сварганить торт из обломков печенья и сгущёнки.
Кто-то потом говорил – подались Серёжки в трамвайный парк, учиться водить трамваи. И хотя отряд студенческий очень даже заметил потерю бойцов, пришлось смириться… Тем более, что потери множились.
Весна – время свадеб. Девчонки бегали в салон для новобрачных, тонули в белизне атласа, гипюра, капрона, «сетки»… И всё чаще кто-то или спускался на «семейный этаж», который есть в каждом общежитии, или переводился на заочный.
Май. И по субботам Веру и Лиду Лёвкину уносит домой «Метеор», оставляя широкий пенистый след на водной глади.
Лето
Лето – это всегда практика. Археологические экспедиции, работа в музеях и архивах, экскурсии. Студенты откапывают древние поселения, до одури сидят в музее, заполняя карточки, и стонут, что вместо Москвы или Ленинграда экскурсионную практику им проходить в Ульяновске, на родине Ленина.
– Задрал уже этот Владимир Ильич, – говорит Лариска, только что успешно сдавшая спецкурс «Ленин в Поволжье»
– Вот закончу универ, – откликается Вера, – брошу его четырехтомник на пол и буду пинать ногами, пока обложки не отлетят.
– И «Политэкономию» тоже!
– И «Научный коммунизм» до кучи.
Девчонки сидят у Лариски дома, маются от жары, и пьют виноградный сок из маленьких баночек для детского питания.
– Со мной что-то странное творится, – говорит Лариска с серьёзным видом, – В нас уже столько политики вколотили, что я на эту тему говорю на автопилоте. Могу рассказывать про революции: хоть 1905 года, хоть Февральскую, хоть Октябрьскую, про гегемонию пролетариата, про признаки революционных ситуаций… вот знаешь, слово за слово, как стихи… Хоть среди ночи разбуди… Могу рассказывать, а сама в это время думать о чём-нибудь другом.
С практикой их примиряет тот факт, что жить они будут в новой гостинице. Двухместная комната с удобствами, с личным душем, с телефоном на столе, после загаженной общаги…
Вера моет голову, надевает новый фиолетовый халат и усаживается на подоконнике – нога на ногу. Снизу восторженно свистят какие-то парни.
– Если бы отсюда ещё никуда не выходить…
Но вечером, гуляя по городу, они чувствуют себя охотницами, которым удалось поймать за хвост синюю птицу. Вера купила в универмаге наимоднейшую юбку цвета грозового неба, с широким алым поясом, а в соседнем магазине свободно продавались забытые уже сладости – сливочные колбаски с орехами.
– Вот что значит родина Ильича, – Лариска вытирает руки о серую бумагу, – Всё есть, что душенька пожелает.
И, конечно, лето – это блаженный месяц дома, когда спишь в своей постели, готовишь на своей плите, и не нужно дежурить на общей кухне возле кастрюли, чтобы оголодавшие соседи не спёрли из неё кусок мяса.
А вечерами можно сидеть с бабушкой у открытого окна, читать ей вслух этот самый «Диамат», потому что так текст всё же запоминается.
– А я ничего не поняла, – бабушка снова берёт вязанье. Она вяжет шаль, белую, пушистую, чтобы Вере на следующий год было тепло в общежитии, – как по-французски.
Вера мельком смотрит в окно, и вдруг замирает, не может отвести взгляда. Открывается дверь подъезда, его подъезда, и он выкатывает коляску. А несколько минут спустя со ступенек сбегает эта беленькая. Они медленно идут по двору, видимо, на прогулку вышли всем семейством, и она что-то выговаривает ему, а он кивает.
На Веру накатывает волна дурноты. Она сама не поймёт – от того ли это, что всё поплыло вокруг? Её всегда мутит, когда она на качелях. Никогда не кружилась голова так, как сейчас, и никогда не пронзала висок такая острая боль.
Денис
Чего я не люблю, когда из нашего двора, где – если не по имени, то хотя бы в лицо знаешь всех, уезжает скорая с мигалками. От того ли, что я сам немало пропахал на скорой?
Война… Война со смертью… Она, и я – ей наперерез.
Почему я так часто отождествляю себя с Волком?.. Не знаю… С детства это мое любимое животное, мне близок характер волка-одиночки…Не стайного, и не полукровки… Просто одиночки – который живет по своим законам, по своим принципам – не боясь чужих взглядов и порой откровенно их презирая… И ведь казалось с чего-бы такое? В армии не служил, даже более – никогда не противопоставлял себя окружающей действительности, не бросал вызов и не убегал из дома в знак протеста… А вот от себя – убегал сколько угодно. Ещё десять лет назад на меня из зеркала глядел скромный, тихий мальчик, этакий мальчик-паинька…
Но когда вдохнул в себя нутро старого скоростного РАФика… Просто иногда наперекор здравому смыслу и принятым нормам начинал лезть в самое пекло своей работы. Бросался на все что было потенциально невыполнимо и тяжело…Кто-то может крутил пальцем у виска, кто-то хвалил… А мне было интересно испытать себя. Прочувствовать то, что не написано ни в одном учебнике –прочувствовать жизнь и смерть, их границу, момент их смены… И как только начиналась новая смена – что-то менялось внутри меня. Втискиваясь в искореженный металл, наперекор разлившемуся маслу и бензину, или по уши в грязи пробираясь к очередному адресу, или просто когда доводилось видеть в чужих глазах такое родное одиночество…
Что-то менялось внутри, просыпалось незнакомое и такое сладкое чутье, остервенение, злость… Воздух окрашивался в яркие краски невидимых флюидов и время… Время теряло свой след… Терялось чувство самосохранения, и ведь реально был готов поставить свою жизнь на противоположную чашу весов…Идиот, дурак, умалишенный?..
Да. Но именно в такие моменты начинал чувствовать себя именно самим собой. Не прикрывшимся маской благополучия и незыблемых аксиом общества, не отбывающего роль статиста, смирившегося со своей судьбой…
Поначалу принюхиваясь, но постепенно крепчая и становясь на лапы, начиная скалиться и порыкивать… Продолжая забывать себя в прошлом и живя безвестным настоящим. Ведь мы можем предполагать будущее и анализировать прошлое – но мы никогда не знаем настоящего… А оно нас знает. Знает такими, какие мы есть на самом деле…
И наверное именно это тонкое и звенящее чувство ощущения жизни и смерти, вечно узнаваемый запах крови и боли, не дают забыть что есть на свете такое животное как Волк… Охотник верный себе, всегда встающий наперекор смерти, не сдающийся никогда… В бою уносящий с собой как можно больше от этой жизни… И готовый для этой жизни отдать единственно-ценное что есть у него – жизнь свою…
Глава 9.
Вера
Целую неделю ей не казалось, что всё серьёзно. Ну, инсульт… Ну, мало ли у кого инсульт… Ну и что, что врачи не могут разобраться, отчего он случился так рано – Вере еще и двадцати двух не исполнилось. Разберутся же, в конце концов…
И хотя лежала она целыми днями под капельницей, и омертвевшей казалась правая половина тела, но речь не пострадала. Говорить она могла. И женщины-соседки в палате в большинстве собрались не тяжелые. Они говорили о своём, и её втягивали в разговор.
Только у двери размещался тот ещё экспонат – бабушка, лет за восемьдесят, Анна Сергеевна, дома, видать, не дававшая покоя окружающим. Она немножко не в своём уме, заговаривается, не понимает, что невестка навещает её потому, что больше некому. Сын Анны Сергеевны недавно умер от сердечного приступа. Старушка всё спрашивает – отчего Серёжа не приходит? И, уже не пытаясь ничего объяснить, невестка и соседки по палате говорят, что «Серёжа на работе».
Анна Сергеевна ворчит, что сын про неё забыл, работа ему дороже матери. И тут же начинает придираться к окружающим – и разговаривают они между собой слишком громко, и в холодильнике её кефир своими банками заставили – не найдёшь теперь, и свет в палате надо гасить не в одиннадцать вечера, а раньше, как только у Анны Сергеевны глаза начнут смыкаться.
А уж медсёстры…. Вместо того, чтобы утром первым делом спросить – бабушка, как вы себя чувствуете? Не нужно ли вам чего? – так ведь нет этого и в помине. После ночной смены медсёстры злые, как собаки. Растолкают тех, кто спит, сунут градусники… А дневной смене сразу некогда, всё на бегу… Всё выходит не так, как должно быть по представлению старушки. Но сделать она ничего не может, и лежит, поджав губы, чтобы не вступать в общение с остальными, не понимающими её правоты, подчас обрывающими резко её очередное справедливое замечание
Но ещё беда есть у Анны Сергеевны. Не помнит она – ела или нет? Проще всего сесть рядом и покормить её с ложечки. И если невестка не приходит, то Верина мама подсаживается и кормит. Поев, бабушка почти всегда засыпает, что означает – на пару часов в палате установится тишь, гладь и благодать.
Надьке – её кровать по другую сторону двери, лет пятьдесят. На самом деле имя у неё длинное, нерусское, а фамилия самая, что ни на есть отечественная – Зябликова. После развода оставила Надька мужнину. У неё восточное смуглое лицо, и обесцвеченные перекисью и химией волосы. Человеку, наделённому вкусом, смешно бы показалось, но для Надьки в самый раз. У дочери, которая её навещает, она требует в первую очередь, «журнальчики», и готова целыми днями обсуждать, где и как выступала Пугачева, кто сейчас бой-френд Любы Успенской и тому подобное. Ненадолго умолкает Надька, только разгадывая кроссворды.
Но к бытовой жизни палаты Надька крайне нетребовательна. Как лечат, чем кормят, включён или не включён телевизор – её всё устраивает. Она не терпит только, когда ею командуют. И дурные запахи, от которых никуда не деться. Но у Надьки на тумбочке стоит освежитель воздуха «Морской бриз». Морем он пахнет мало, но когда весёлые капельки-брызги разлетаются в воздухе….Вера один раз увидела в них радугу!
У Надьки остеохондроз, «зверский», как она сама говорит, сказались годы её работы продавщицей в овощном: «Это ж и бочки ворочать приходилось, и ящики таскать….» Первые дни здесь Надька лежала пластом, и вскрикивала, только попробовав повернуться. Сейчас ей лучше, но двигается она осторожно, бережёт себя… Нагнуться не пробует даже.
Между Надькой и Верой ещё одна кровать. У Валентины Тимофеевны опухоль мозга. Доброкачественная, несколько лет назад можно было бы успешно прооперировать. Но она отказалась, побоялась со слабым сердцем своим не перенести наркоз. И вот теперь, опухоль разрослась. Удалить уже не получится. Можно только одно – облегчить головные боли.
Валентина Тимофеевна неторопливая, обстоятельная и заботливая, как бабушка. Если никого нет возле Веры – редко, но бывает такое, она первая наклонится:
– Пить дать? Компотику? Может, подушку тебе повыше положить?
В эту первую неделю Вера ещё не осознала, что случилось. Ещё смотрела вместе с соседками по вечерам бесконечные бразильские сериалы, слушала рассказы про чужих сыновей и дочек, рассказывала про университет сама.
И мамина забота как бы скрадывала болезнь. Мама сидела рядом почти неотлучно. Казалось, Вера просто заболела, так, как болела маленькой, и мама её в ближайшие дни вылечит.
Но затем соседок стали выписывать, а на их место класть пожилых женщин с инсультами. И вот тогда Вере стало страшно.
***
Ночью в палате перестали выключать свет. Если раньше в поздние часы он лился только из коридора, обозначая контур закрытой двери, то теперь и свет не тушили, и дверь то и дело хлопала. Потому что больные тяжёлые, то и дело требуется укол сделать или систему поставить. И людей в палате прибавилось, возле каждой больной кто-то сидит. Кому-то становится хуже – и родственники зовут врача. Приходит Алексей Иванович, молодой, круглоглазый, заспанный, страшно недовольный тем, что его потревожили:
– Сто раз объяснял, сперва обращайтесь к медсестре, и, если она решит, что нужно – она сама меня позовёт.
Теперь только больничная жизнь реальна, а всё, что за стенами неврологии, становится призрачным, как далёкое воспоминание. Насущно лишь то, что окружает. Образ жизни – только один, продиктованный больницей.
В половине девятого принесут завтрак. Черпак чуть тёплой, сладковатой каши и жидкий чай. Ближе к десяти – обход. Потом капельницы, обед – мутный суп в мелкой тарелке и скудное второе. Тихий час, который никогда не бывает тихим. Официальные часы посещения, хотя палата подобралась такая, что родственники отсюда не уходят. Ранний ужин – кухня торопится освободиться и уйти. Снова уколы и капельницы. И тяжёлая ночь под стоны, бредовые видения, сбивчивое дыхание, свет…
Родным койкомест не полагается. Кто-то отправляется подремать на освободившуюся кушетку в процедурной, кто-то надувает матрас и занимает проход между койками.
Бедная мамочка! Она постарела за эти дни, и видно, что ей каждую минуту хочется спать. Она не только о Вере заботится, но успевает помочь и старушке, которая пролежала у себя дома два дня на полу, пока её не нашли соседи. Старушке надо было вернуть человеческий облик: её здесь мыли, стригли, переодевали в чистое бельё.
Медсестры лишний раз не подойдут, а мама воспитана в уважении к старости. Старушка это мигом просекла, и беззастенчиво зовёт теперь днём и ночью – не медсестёр маму. Мычит: «М-м-м-та-ммм-арааа…. Сууудно……» У неё густые, почти лохматые брови, а глаза смотрят неожиданно ясно. Блестящий, острый взгляд, колючий даже. Баба-Яга.
Ещё одна женщина, Лена – мамина ровесница. Трудолюбивая хохлушка. Надорвалась. Свой дом, большой огород. К ней приходит сын, которому мама(имеющая тоже украинские корни) очень симпатизирует.
– Такой гарный парубок, – говорит она. И тихонько плачет. В другое время она рассматривала бы этого парубка как потенциального жениха Вере. Но Вера лежит пластом. Кому она теперь нужна?
– Когда ж вы выйдете отсюда, мама? – спрашивает гарный хлопец Павел, – Я так хочу вашего борщу…
– Ой, не есть тебе теперь моего борщу, – и Лена заливается слезами.
Здешние обитатели все легко плачут.
Здешним обитателям то и дело что-то кажется. Бабе Яге мерещатся крысы. Наверное, они были в её доме. Она начинает испуганно бормотать, неверными движениями стряхивать их с кровати.
Мама устало встаёт, подходит, несколько раз проводит ладонью по одеялу Бабы-Яги.
– Вот, я прогнала крыс, их больше нет – говорит она.
И Баба Яга верит, успокаивается.
Лене чудятся лица за окном. Она узнаёт то своего покойного отца, то дедушку. Пытается поговорить с ними. Они боится, потому что знает – это плохо, когда покойники приходят. И радуется, потому что по ним соскучилась, а видит она их так ясно, что заговорить с ними можно…
И нужно следить за ней, потому что Лена пытается сползти с постели и пойти навстречу своим близким. А идти она не может, и если упадёт, то расшибётся в кровь. Придётся её поднимать и перевязывать. Так уже было. А эти безответные, обвисающие в руках тела – они такие тяжёлые…
И нет надежды.
– Да, – думает Вера, – Можно считать, что за эти дни большой путь пройден. Ты очень изменилась. Поменялись все приоритеты. Не больно, сухая, чистая – всё это бесконечно важно. Ты научилась спать в любое время дня и ночи, когда удаётся заснуть, и в самой неудобной позе, если другую позу принять трудно. Научилась переносить самые тяжкие запахи, потому что, сколько ни мой и не переодевай больных, истребить запахи до конца не удаётся. Ты теперь можешь есть при любых условиях, раз из дома принесли что-то горячее и есть, кому покормить. Пусть рядом в это время кто-то мычит или плачет от боли.
Но надежды-то нет….Света хоть какого-то – в конце тоннеля. Что вылечат, что сделают прежней. Всё чаще накрывает волной чувство обречённости, и смертельно жалко маму. Может, лучше было бы уйти в одночасье? Нужно со всем справляться самой, что бы ни выпало….А ты смалодушничала, и маме теперь уродоваться с таким вот взрослым младенцем.
Но мама радуется самым простым движениям, которые у Веры получается делать. Сжала правой рукой резиновый мячик - ура… Попробовала держать ложку – достижение! Села –полное счастье! А у Веры во взгляде – бесконечная усталость.
Мама пробивается к заведующему отделением. Он говорит, сняв очки и потирая глаза, этот немолодой человек с усталым, как у Веры взглядом: всем, что в их силах, они её дочери помогут. Но нужно обследоваться дальше, выяснять, почему беда случилась так рано. Как только Вере станет немного получше, их пошлют отсюда в областной центр. Наверное, какие-то врождённые проблемы с сосудами, надо выяснить…
Заведующему некогда, ему звонят, он держит руку над телефонной трубкой. Мама кивает, и уходит плакать в конец коридора, туда, где маленький балкончик. В туалете не закроешься, он постоянно кому-то нужен. А тут можно наплакаться всласть….
Ночью умирает Баба Яга. Только успевают увезти тело, освободить кровать, как заглядывает женщина, которая ухаживает за бабушкой в соседней палате.
– Можно я тут посплю хоть часок?
– Я вам постельного белья не смогу дать, – отвечает дежурная сестра, – готовившаяся было скатать матрас, а теперь медлящая, – Его мало…
Женщина машет рукой:
– Не надо мне ничего!
Она снимает шаль, покрывает ею подушку, ложится и мгновенно засыпает.
***
Областная больница – огромная. Мама с Верой в ней сразу теряются. Их направляет их долгими коридорами: «Там свернете…. Потом будет стрелка, нарисованная на стене… потом направо» – к лифту. А лифт похож на космический корабль, тоже огромный, с множеством горящих лампочек.
Палата двухместная. Соседка – девушка, примерно ровесница Веры, которой предстоит операция. Зовут ее Дарья, она очень красивая. У неё аневризма и постоянно болит голова. На таблетках живёт.
Мама спрашивает, не боится ли Дарья операции. Нет, не боится. Так измучили боли, столько добивалась направления сюда, что теперь, когда положили, всё уже должно быть хорошо и никак иначе.
Мама приободряется:
– Слышишь, Верочка? И тебе помогут…
Дарья уже прошла все обследования, операция должна быть со дня на день. Точной даты не говорят, чтобы не нервничала. Но она и не думает. Мама восхищается тем, как Дарья ко всему по-взрослому относится.
– Шовчик мне сказали, будет аккуратный, под волосами не видно.
А Вере обследования только предстоят. Ей потом не только лифт, но и прочая вся техника в этой больнице кажется запредельной, космической.
Вот на каталке её привозят в кабинет.
– Клаустрофобией не страдаем? – спрашивает медсестра, когда Веру перекладывают и готовятся задвинуть в аппарат, – Лежим спокойно, думаем о хорошем…
В тот вечер Даше велят не ужинать, приносят таблетку феназепама. Завтра ей – на стол. А о том, что же всё-таки с Верой, пока молчок.
Теперь уже и Вера восхищается Дашей. Если она и волнуется, это незаметно никак. Даша собирает свои вещи, достаёт все из тумбочки, складывает в пакет. После она будет лежать в другой палате. Она вытягивается на постели, ножки в вязаных полосатых носочках, рука закинута за голову, большие чёрные глаза….
– Может быть, погасить уже свет? – спрашивает мама, – Вам надо выспаться…
Даша не отвечает. Мама пугается – вдруг у девушки всё-таки стресс, она ушла в себя… Мама встаёт и осторожно трогает Дашу за плечо.
– А….– Даша вынимает наушники, она, оказывается, слушала музыку, – Вы что-то хотели?
Мама объясняет, и все трое смеются.
***
Ей не смогут помочь. Вера понимает это по тому, как мама отводит глаза, по её нарочито бодрому тону:
– Такая ты вот у меня…Это всё врождённое…Сосудики так сформировались. Должно быть, это я виновата… Я ж на химии работала, когда тебя носила… Ну, что ж…будем так жить. Будем себя беречь…
– А операции не будет, нет?
Мама качает головой, и старается улыбаться, и чтобы слёзы, дрожащие в глазах, не побежали по щекам. «Вероятность повторного кровоизлияния, конечно, высокая» – слышит она слова лечащего врача, – Но расположение такое, что…
Он задумывается:
– Нет, не посоветую удалять, слишком велик риск… Подождите… Скоро методики изменятся, – и он говорит, может быть лишь потому, что отнимать надежду окончательно нельзя, – Верю что доживёт… Пусть побережёт себя…
…Было ли для мамы облегчением привезти Веру домой?
Они теперь на одном положении, бабушка и Вера. Обеим нужно соразмерять силы, чаще отдыхать. Реже волноваться. У каждой мечта – самой себя обслуживать.
А мама на работе будет дёргаться на каждый телефонный звонок. Не её ли – из дома? Не случилось ли чего?
…Первый домашний подвиг – начистить картошки для супа. Вера начала с утра. Одну картошину шкрябала час. Рука не хотела держать нож, хоть плачь, пальцы не слушались…А всё ж начистила.
Она сидела у окна, отдыхая от тяжёлого этого труда, когда вдруг увидела проходящего мимо окна Мишку.
Глава 10

Вера
– Я хочу увидеть море, – повторяла Вера.
– Верочка, какое море! – мама почти заклинала, – Всего несколько месяцев прошло, как… Тебе ведь сейчас ни в поезд, ни в автобус… ни тряски… ничего… Ни перемены климата, конечно! Потерпи! Поправишься, восстановишься… Я первый раз увидела море в тридцать три года… Миша, ну скажите ей хоть вы, – в отчаянье обратилась мама к Мишке, призванному на семейный совет.
Мишка смотрел исподлобья.
– Я хочу увидеть море, – похоже, эта мысль стала у Веры маниакальной, – Откуда ж я знаю, что будет завтра…
– Миша, ну скажите же ей! Если она будет так рассуждать, завтра у неё, возможно, вообще не будет! Она до него не дотянет. Помнишь, что тебе врачи говорили? Ты должна обращаться с собой, как с хрустальной вазой. Как с младенцем!
– Я к морю хочу! – и Вера расплакалась.
– Ну, тихо, тихо… – Мишка первым её обнял, стал баюкать тихонько, и маме с бабушкой сделал знак – мол, молчите….И шёпотом ей, прямо в волосы, в их рыжину: – Поедешь, поедешь…
Он теперь приходил каждый день. За его руку держась, она сделала первые шаги. А позже они стали выходить на улицу. Обычно глубоким вечером, почти ночью, чтобы никто не мог увидеть эту сцену. Мишка, идущий медленно, едва-едва. И уцепившаяся за него Вера. «Решат ещё, что девушка напилась», - твердила она и просила свернуть на самые пустынные улицы.
Только недавно она начала ходить более-менее уверенно. И радоваться бы! Так нет – её к морю потянуло! Более того, она и Мишку брать с собой не думает, будто хочет всё, что связывает её с болезнью, оставить дома.
Вера
Я хочу записать это всё, эти десять дней, потому что как бы потом ни сложилась моя жизнь, или не сложилась вообще, но пусть останутся эти листочки. Я побывала в раю.
Прежде чем добраться до моря, нужно было перейти речку. Неожиданный подарок: через посёлок, где я поселилась, протекала речка. Она впадала в море. Весь посёлок был пронизан водой как Венеция. Но в реке она – изумрудного цвета, по берегам - резные чугунные решётки и деревья в белом цвету.
Мостов, как я позже узнала, было два. Один широкий, надёжный, каменный. На нём всегда сидели женщины из экскурсбюро, окликая с настойчивостью цыганок:
– А когда я увижу мою девочку на водопадах?
– Вы даже не представляете, какую я предложу экскурсию в Сочи!
– Пешие, конные, морские прогулочки…
Второй мост, метрах в ста от первого, был совсем иным. Узкий, едва разминуться на нём могли два человека, он провисал и покачивался под ногами, а если шли по нему несколько – раскачивался уже отчаянно, заставляя вцепляться в перила.
Зато внизу вились серебряным хороводом рыбы. Не те, которыми хвалятся рыбаки, но больше из разряда «кошачья радость». Дети кормили их, а они вились вокруг каждого куска хлеба, растерзывая его на крошки.
Как было страшно переходить в первый раз! Отчего-то крепла во мне уверенность, что если мост качнётся чуть сильнее, я соскользну непременно, и перила не удержат – прямо в реку. А плавать я умела едва-едва, только держалась на воде. Это потом уже, я перебегала по нему легко – будто танец, когда пляшут под ногою доски.
Сразу за мостом начиналась, собственно, набережная, и сувенирные лавочки. Торговцы, в большинстве своём армяне, обладали удивительной памятью. Товары у них были совершенно необычные моему глазу, и в первые дни я застревала тут надолго. Чего стоили одни только ящики, полные раковин всех цветов и размеров! Ракушки гладкие и тяжёлые, фиолетового цвета, в черную крапинку; и шипастые, шершавые, цвета кофе, напоминающие экзотические цветы; и классической формы, в какую-то мелкую чёрную клеточку, как фартук домохозяйки. Я перебирала их как наркоманка, и не могла выпустить из рук. Стоили они до смешного дёшево… В каждой из них по-особенному шумело море.
Видя неофитку, торговцы с увлечением - запомнили меня тут же, и на другой день уже подзывали – начинали предлагать травяные чаи, ароматические подушки на травах же, замшевые ковбойские шляпы, и плетёные – летние, деревянные бусы, кулоны из кости неведомого зверя, невесомые платки всех цветов радуги, кремы для загара и от него, местное вино – какие-нибудь «Слёзы джигита», копчёную рыбу-барабульку, и чурчхелу, похожую на разноцветные стручки. Один лишь раз я соблазнилась ею, услышав: «Тут сок граната с грецкими орехами». Мальчик лет десяти снял чурчхелу с верёвочки, а его мать, армянка, за два «стручка» так благодарила меня!
– Спасибо вам! Спасибо… – повторяла она.
Видно, растила сына одна, и каждый рубль был ей важен…
Как и мимо ракушек, не могла я пройти мимо киосков с выпечкой. Пирожки с картошкой и капустой, чебуреки, хачапури, ачму – пирог с сыром. Мне, весь день проводящей на свежем воздухе, и накупавшейся в море до одурения, всё это казалось дико вкусно.
– Дайте ачму… и пирожок с капустой… и томатный сок. И…и…, – подавляя стыд, негромко – И ещё чебурек, пожалуйста!
Армянки расцветали от обильного заказа, и через минуту-другую вручали мне тяжёлый, горячий пакет, благоухающий ароматами горячего мяса, сыра, капусты…. Каюсь, я сдерживалась, чтобы не открыть его тут же, и не начать заглатывать его вкуснейшее содержимое тут же, у них на глазах, как собака.
Я сжирала свои пирожки за углом, и тут же опять спешила к морю
Сказать, что оно меня околдовало – ничего не сказать. Оно было живое. Когда я в первый раз, не ходя далеко, прямо с набережной шагнула на пляж, и пошла к нему по крупной, плоской гальке – я шла робко. Море казалось мне высшим существом, которое примет или не примет ещё…
Какой праздничный, всепобеждающий, сине-зелёный, играющий солнечными бликами цвет! Волны в тот день были совсем не большими, но по сравнению с Волгой, море предстало ребёнком - великаном, играющим в колыбели, в этот час не сознающим силы своей.
Я присела перед ним на корточки:
– Ну, здравствуй!
Я протянула к нему руку, и море охотно плеснуло в ответ волной, дружески ударилось в ладонь, поздоровалось.
Здесь оно было довольно мутным – но тем насыщеннее казался необыкновенный, до того не виданный мною цвет. И глубина нарастала быстро. Несколько шагов от берега, и уже по грудь, и волна отрывает ноги от дна, и поднимает мягко…. Море берёт меня себе на грудь и несёт… И я, почти не умеющая плавать, барахтаюсь в его добрых объятиях, и к изумлению своему, не тону, и могу плыть ещё и еще… а море всё играет со мной: то поднимает как на качелях, то шутя, накрывает с головой, то почти выносит на берег…
Но позже я открываю для себя совсем другое море. Я ухожу далеко влево, за далекий мыс. Доходят туда немногие. Слишком далеко: нужно пройти не только городской пляж, но еще один – турбазовский.
А дальше – вотчина рыбаков. Покосившийся сарай у нарядной, как барышня, скалы. Она – в пышной юбке из каменных оборок. Сарай притулился к её подножью. Окно без стекла, просто чёрный проём. На стене написано мелом: «Осторожно, злая собака!» Злую – не пришлось увидеть ни разу. Но бегал тут добрейший маленький бобик. К каждому он направлялся, помахивая хвостом и с надеждой в глазах. Если он был рыбацкий – стыд им, что бегал он вечно голодный.
У рыбаков можно было заказать не только рыбу, но и запрещённых к ловле рапанов. Сетями тут баловались все, и рыбаки в десятом поколении – плевать они хотели на запреты.
Сразу за их сараем берег становился узок, идти становилось не так легко. Выброшенные на берег водоросли лежали толстым рыжим одеялом, а сверху – щепки, обрушившиеся со скал камни, и бессовестный туристический мусор – пивные банки, пластиковые бутылки, пакеты…
А дальше завернёшь за мыс – и начинался мой рай. Приходили сюда иногда юные художники из школы искусств. Но я узнавал их толпу издалека – они шли по берегу с этюдниками, с рюкзачками и ретировалась.
Я понимала, почему им хотелось сидеть здесь. Нагромождение камней выглядело поэтично и дико, и так удобно было разместиться на них. А море мелкое, идёшь и всё тебе по колени. Но зато и прозрачная вода здесь, точно в аквариуме. И ковром под ногами водоросли – зелёные, красные… Рыбки мелкими стаями, и крабы с такими ломкими, тонкими панцирями, что лучше не касаться их, а любоваться через стекло воды. И прозрачные креветки… Только бегущие зеркальные блики отделяют друг от друга две стихии – воздушную и подводную
Бесконечно долго я стояла здесь, заходила далеко в воду, даже не сняв платья – глубина была – по колени, а если волной заплеснёт подол, то что ж, такая игра моря только в радость. Я стояла – со скалою за спиной, и безбрежностью впереди, и крики чаек, и мелькнувшие поблизости дельфины - они выпрыгивали из воды всегда по двое, мелькали чёрные гладкие спины, острые плавники. И такое было слияния со стихией, и такие покой и примирённость в душе, что если б сделало меня море в следующий момент пеной своею, как Русалочку, я восприняла бы это как едино возможную данность.
Накупавшись до абсолютного одурения – море тёплое, но если сидишь в нём часами – зубы начинают клацать, и хочется только переодеться в сухое и на берег выходишь, качаясь от усталости, ноги заплетаются об волны и о друг друга – накупавшись, я ухожу бродить по посёлку.
Долгими ступеньками поднимаюсь к армянской церкви на горе. Служб тут никогда не застаю. Играет печальная музыка, оплывают свечи, и – никого. Ты одна – печаль – и Бог.
Но стоять на площадке у храма – убранной со всех сторон соцветиями нежно-розовых и пурпурных роз, меж круглыми фонарями, что в темноте зажигаются пурпурным же и ярко синим цветом… Отсюда на ладони всё: и гладь залива, и скала-юбочка, и далёкие горы, и весь посёлок… И ветер в лицо. Кажется, не стоишь – летишь – будто. И ветер пронизывает всю.
А ещё выше тянется чудная южная улочка. Здесь почти не ступает нога отдыхающих, нет курортной суеты, безлюдно…Невысокие белые дома с балконами, увитыми розами с какими-то особо крупными цветками. Здесь кипарисы и туи, балконы обрамлены зеленью, и так легко представить на них – девушку, которая вышла послушать серенаду. А ночами именно тут отчего-то особенно много огненных прочерков, крошечных зарниц. Одну я захватила ладонью… У жука на брюшке горело два огонька: один мягко светил жёлтым, а другой мигал тем же жёлтым как маячок.
С наступлением вечера лучше всего становилось в другой стороне набережной, там, где была полукруглая гавань для яхт. Яхты тут не парадные, а всё рабочие. По вечерам они устало возвращаются в гавань, медленно несут высокие мачты. У них всё женские имена - «Эльвира», «Софья», «Марго»…Они засыпают, глубоко осев в неподвижной воде.
Мол занимают рыбаки. Они не любят, когда мимо них проходишь. То ли боятся сглаза, то ли неудобно им замахиваться, чтобы забросить удочку, если за спиной человек Впервые я вижу, что на поплавках горят зелёные огоньки, светляками пляшут на волнах.
Единственное, кого привечают рыбаки, это кошки. Отчего-то почти все они без хвостов, и страшно охочие до рыбы. Без тени страха прыгают они по камням, подбираясь ближе к воде, заглядывая рыбакам в лица. Ведь стыдно же нести домой мелкий улов! Пронзительное и требовательное: «Мяу!» - и рыба летит, и кот на лету подцепляет ее лапой, балансируя на камне на трёх.
Я медленно, тенью, иду мимо рыбаков, и меня не ругают. Я иду на набережную
Описать ночную набережную в словах… Удастся ли мне это? Я вспоминаю строки из «Бегущей по волнам» Александра Грина.
«Мы были удивлены и восхищены развернувшимся зрелищем, острым и прекрасным во тьме, полной звезд. Половина горизонта предстала нашим глазам в блеске иллюминации. В воздухе висела яркая золотая сеть; сверкающие гирлянды, созвездия, огненные розы и шары электрических фонарей были, как крупный жемчуг среди золотых украшений. Казалось, стеклись сюда огни всего мира. Корабли рейда сияли, осыпанные белыми лучистыми точками. На барке, черной внизу, с освещенной, как при пожаре, палубой вертелось, рассыпая искры, огненное, алмазное колесо, и несколько ракет выбежали из-за крыш на черное небо, где, медленно завернув вниз, потухли, выронив зеленые и голубые падучие звезды. В это же время стала явственно слышна музыка; дневной гул толпы, доносившийся с набережной, иногда заглушал ее, оставляя лишь стук барабана, а потом отпускал снова, и она отчетливо раздавалась по воде, - то, что называется: "играет в ушах". Играл не один оркестр, а два, три... может быть, больше, так как иногда наступало толкущееся на месте смешение звуков»
Разноцветная плитка под ногами, ещё теплая от солнца. Медленен шаг мой, потому что вокруг идут все. Поздний, почти ночной час, но открыты все киоски, все магазины, и кафе… Кажется, что город этот сказочен – в нём вообще не спят. Взрослые и дети. Девочка раскачиваясь на длинных верёвках, хохоча, взлетает высоко в ночное небо…Девушка сидит в арке из роз, на качелях из роз… ее фотографируют. Голубые – яркостью своей – новогодние, переливаются огни на занавесах кафе. Столики на улице, высокие бокалы с пивом..… Красивые юноши берут проходящих под локоть, зазывают, обещая вино и шашлыки. Рдеют угли мангалов. Пахнет жареным мясом и рыбой.
Из каждого кафе – своя музыка, два шага пройдешь, и тебя накрывает новой волной.
– Море, море, мир бездонный, тихий шелест волн прибрежных…
А чёрное беззвучное море – в стороне – на полгоризонта, истинным хозяином всего этого великолепия. И небо - уже не чёрное, а серебряное от звезд, неисчислимая их россыпь.
Когда чувствуешь босыми пятками море, толкаешь его… и плывешь без конца, потому что в нем очень легко плыть… повернуть и снова… Волна идёт, и поднимает и ты все плывешь, и с тебя смываются все годы… вся накипь…ты без возраста ты свободен и вечен…
Мишка
Наверное, всех нас, когда мы читаем книги, поражает та или иная фраза. Я не люблю слова «цепляет», «зацепило». Самый яркий образ, который я представляю при слове «зацепило» – это женские колготки.
Я читаю не так уж много. Просто нет времени. Кажется, что у меня, как у бати работа самая что ни на есть спокойная – лесничий целый день на природе. Но это только так кажется…
Знаете ли вы, например, что к браконьерам лучше всего идти без оружия. Почему? Да, потому что браконьеры в наших краях – это крутизна. Они сами всегда при оружии. Приехали конкретные пацаны кабана завалить – и травынька им не расти. И если они видят у тебя ружье, они уже напрягаются. Они привыкли – лучше выстрелить первым, до того, как выстрелили в тебя. И не надо их провоцировать.
Так о чём это я? Да, о книгах…. Недавно я прочёл книгу «Жажда жизни» о Ван Гоге. И меня поразили слова доктора Гаше, который лечил художника в последние дни жизни его: «Если бы я написал хоть одно такое полотно, Винсент, я считал бы, что моя жизнь не прошла даром. Я потратил долгие годы, облегчая людские страдания... но люди в конце концов все равно умирают... какой же смысл? Эти подсолнухи... они будут исцелять людские сердца от боли и горя... они будут давать людям радость... много веков... вот почему ваша жизнь не напрасна... вот почему вы должны быть счастливым человеком»
Я вспоминал эти слова, когда слышал разговор о профессиях нужных и важных, и о тех, без которых можно обойтись. Без хлеба можно обойтись? А без стихов? Не торопитесь отвечать. Кому как. Кому-то стихи насущнее хлеба. И без некоторых людей тоже нельзя представить себе жизнь
Я многое о ней знаю.
Она одевается всегда очень просто, но никогда вещи не смотрятся на ней безвкусно или дёшево. Чаще всего помню её в бледно-голубых, словно выцветших джинсах и чёрной вололазке.
Она любит крепкий растворимый кофе с топлёным молоком.
Любит читать ужастики и смотреть фильмы Стивена Кинга.
Она не тоскует о том, что никогда не была заграницей, не видела того же Парижа, но она хотела бы побывать на далёких островах в тропческих морях. «Если бы меня занесло в Европу, – говорит она, – Я бы всегда чувствовала, что безнадёжно отстала, упустила кусок жизни. А там, где берег и море – всё вне времени, как в первый день творенья»
Ночью она дышит совсем бесшумно, так, что нужно прислушиваться – дышит ли она?
Я знаю, что следующая её песня – о чём бы она ни была – будет о том, как прекрасна жизнь.
Я только не знаю, много ли нам с ней отпущено?

Вера
Теперь её время от времени клали в больницу. Давление скакало, надо было подлечивать.Она смирилась с тем, что стены очередной палаты надолго становились для неё вторым домом.
По состоянию здоровья её освободили от обязательного распределения после окончания института, и она теперь вела кружок авторской песни в Доме пионеров. Платили копейки, конечно. И мама, и Мишка, и бабушка, горою стояли за то, чтобы ей и не работать вовсе. Она соглашалась на словах, но знала, что пока есть силы, она кружок не оставит.
Такие славные подобрались у неё там ребята! С маленькими, с теми, кто только что пришёл, можно было дурачиться, показывать им, как играть «В траве сидел кузнечик» на одной струне. А со старшими у них занятия нередко превращались в вечера, когда дружно пили чай – Вера притащила огромную банку маминого клубничного варенья, и каждый из ребят принёс что-то из сладостей. Когда гитара переходила из рук в руки, и они часто засиживались поздно в вечер.
Верины песни знали тут все. О надежде, которая никогда не должна оставлять человека, что бы ни случилось, об опустевшем ночном городе, который так ждёт хоть одну живую душу, чтобы спастись от одиночества, о птице счастья, которая обязательно прилетит…
Одну замену ей Бог дал, отняв здоровье – серебряный голосок её приобрел такую проникновенность, что казалось, сама душа говорит…
Уже приглашали её выступать на городских концертах, и об областных заговаривали. Не всегда соглашалась она, только когда силы позволяли.
Больше мечталось ей не о концертах, не о славе, а о том, чтобы где то жила её пластинка её, может – и после неё жила. И кто-то в пустой одинокий вечер опустил иглу на затёртый уже диск, и с голосом Веры получил бы исцеление от тоски своей,
А одиночество, он него не избавить – оно с человеком навсегда, рождение и смерть только подтверждают это. С одиночеством можно лишь примириться. Эту силу дают Бог, искусство и любовь. Божественную Троицу видела Вера именно в этом триединстве: Бог, искусство, любовь.
Так какая разница, где сочинять песни – дома…в больнице…
Вера подтянулась осторожно и села, проверяя заодно своё тело – ничего ли не онемело и не отзовётся ли что неожиданной болью. Ничего. На сегодня, кажется, пронесёт.
А рябина за окном – совсем уже красная! Красивейшими, картинными гроздьями. Бабушка всегда говорила: «Щедра рябина к холодной зиме, чтобы выжить птицам». Но пока ещё – какая зима, даже не мерещится. День, как и вчера обещался жаркий, душный… Недаром на тумбочках у всех стояла минералка.
А у неё рядом с койкой ещё и гитара, родная «Кремона». Сегодня вечером она обещала играть. Теперешние соседки – и Маша, и Юлька и старшая из всех – Наташа, так просили вчера об этом…
Наташа
Конечно, гланды в тридцать лет удалять глупо. Все расплёвываются с этой проблемой в детстве. Но я поверила лору Инне Васильевне, о мастерстве которой ходили легенды.
– Когда в доме пожар – не спасают занавески, – сказала она, выпуская из рук мою многострадальную голову, и я смогла, наконец, закрыть рот, – Неделю отмаешься; и станешь жить как человек. Иначе не будешь вылезать из своих ангин. А там и сердце загонишь, как лошадку.
Отпылало послеоперационным огнём мое горло, исплевала я напрочь три пелёнки – кто через это проходил, тот знает: сглотнёшь слюну – будто ножом в шею ударили, легче сплюнуть.
На второй день боль стала тише, и я уже смогла оглядываться по сторонам.
Здание терапии было старейшим в медгородке, построенным ещё в стиле «сталинский ампир». С колоннами, лепными знамёнами под потолком, и огромными окнами в виде арок. Но голубая масляная краска на стенах кое-где отходила пластами, а из окон безбожно дуло. Поэтому я тихо радовалась, что кровать моя у самой двери, и когда поутру выписали старушку с «приоконной» койки – не пожелала занять ее место.
Осталось нас четверо. По болезням – солянка сборная. Всех, кто не попадал под инфекционный диагноз – клали к нам в отделение.
Девочке Маше, как и мне, вырезали гланды. Мама её не оставляла. Спала, сидя рядом на низенькой табуретке и положив голову к Маше на подушку. Я тихо завидовала. Маша попросила рыбную котлету. Мама всполошилась, звонила отцу, тот искал знакомых рыбаков, чтобы судак был самый свежий. Отлучилась на два часа и принесла завёрнутую в полотенце кастрюльку, от которой шёл дивный запах жареной рыбы и лука…..
Мы с Юлькой только носами тянули. Нас побаловать некому. У Юльки муж второй месяц пребывал в запое, на этой почве у неё и обострилась язва. Минералка без газа теперь была её – «всё». А мне хотелось мороженого так, что оно даже снилось, я ощущала его вкус, его ласкающее холодное прикосновение. Но кто ж принесёт…
Сиротинушки мы были с Юлькой и в плане развлечений. Маша смотрела мультики по переносному телевизору, а нам только и оставалось, что перекидывать друг другу старый журнал, пытаясь разгадать два не угаданных слова в кроссвордах.
На третий день после обхода я удрала гулять. Выждала, когда никого из людей в белых халатах на лестнице не было, спустилась на первый этаж, и выскользнула в железную дверь служебного хода. Ну, и нарушаю режим! Но какой день!
Бывают в середине сентября такие деньки, когда солнце жарко, и память о только что отошедшем лете ещё так жива, что легко обмануться и поверить – оно здесь. Воздух особенно лёгок, а синева неба кажется такой доступной! Верится, что вот-вот ветер подхватит тебя, и, загребая широко руками, ты полетишь, как поплывёшь – к этой синеве, к пушистым облакам. А под ногами уже лежат желтые листья – трогательные, маленькие, берёзовые. Ещё одно веселье в них, золотой цвет, никакой поздней ржавчины. И хотя ты знаешь, что вся осень впереди – с беззаботностью этого обманчиво летнего дня веришь, что перенесёшь всё. И осень, и зиму, и боль, и старость, и беды. Весёлая сила, хмельное осеннее вино…
Я бродила по аллеям больничного городка как Русалочка, которой нельзя говорить, а можно только наслаждаться земной красотой. Встав на колени у клумбы, перенюхала все флоксы – их тяжёлый сладкий запах, духи осени…Посидела на лавочке возле хирургии. Здесь плескались в ветре длинные ветви плакучей ивы, ласково обметали лицо.
И, наконец, решив, что задерживаться дольше будет уже наглостью – так и ужин прозеваю, и мой побег уж точно будет замечен, я опять же удачно, не встретив постороннего глаза, взбежала по нашей лестнице.
О-ба! У нас была новая соседка. На той самой койке у окна, закинув ногу на ногу, лежала молодая женщина. Бросились в глаза маленькие ножки в пушистых сиреневых носочках. Дали ей вторую подушку, и меж этими подушками она уложила голову, как-то особенно, валиком, подперев шею. Лицо её не было красиво – ни чертами, ни яркими красками. Глаза закрыты. Спала или перетерпливала боль?
Возле постели, между тумбочкой и окном стояла гитара. Зачем гитара? Как её разрешили сюда принести?
Юлька цапнула меня за локоть, и зашептала. Только голос у неё звонкий и шёпот получился звонкий, наверняка, у окна слышный.
– Узнала, кто это! Э-эх…, – и с весёлым негодованием, – Это же Вера Лазарева! Ну, бард… Даже на «Груше» её песни поют… Ты что, на «Груше» ни разу не была?! Я сама там пою каждый год…
Оказывается, Юлька тоже фанат этого многотысячного сборища на Майстрюковских озерах… Не понимаю… Мои знакомые ездят туда пить. У них своя палатка в разноцветном палаточном море, и каждый раз они везут с собой два ящика водки. Говорят, что без бухла там делать нечего… А выходить на сцену перед толпой… Для меня пение под гитару – дело интимное. Чтобы небольшой компанией у костра. С людьми, почти родными… не повышая голоса. Передавая все интонации – полу-песней, полу-разговором.
Заглянул Иван Владимирович. Врач, что Юльку лечит. Но на неё и не глянул. Присел возле Веры Лазаревой. Мне Иван Владимирович напоминает выросшего Буратино. Белобрысый, огромный как шкаф. Лицо у него непроницаемое, будто из дерева вырезанное. Не знаю, что надо, чтобы он вышел из себя.
Только за несколько дней, я тут сколько перевидала! В приёмном покое лежит на топчане дедушка, в ожидании, пока его оформят. Лицо землистое, губы серые, дыханье хриплое. Рядом родственник с квадратными глазами….
Потом не выдержишь, спросишь Иван Владимировича
– Ну, как со старичком с этим – обошлось?
Он только рукой махнёт:
– А, лекарства не те принял… Мозговые изменения уже – не помнит, чё пить надо…
– Но живой?
– Куда он денется…
Иван Владимирович с привычной врачебной бесцеремонностью обращался с Верой немножко как с куклой. Поднял её руку, измеряя пульс. Он носил большущие часы с секундной стрелкой для этого. Потом долго её слушал стетоскопом. И впервые я услышала, как он очень серьёзно, тихо – но без оттенка обычного своего пофигизма в голосе, её расспрашивает.
– Ну, ладно, – сказал он, вставая, – Посмотрим несколько дней. Должны справиться. Должны.
Внушая это то ли ей, то ли себе.
Потом принесли систему. Ставила её медсестра Катя, искусница наша, умевшая в три секунды найти любую вену.
Маше уже было явно лучше, и мама оставила её под вечер одну. Решила нынешнюю ночь выспаться дома. Маша сидела в наушниках, слушала музыку по планшету.
Юлька переминалась, время от времени взглядывая на Веру Лазареву, ожидая, когда можно будет заговорить. Но ей долго ещё вливали лекарства, и она лежала всё так же, с закрытыми глазами.
И лишь когда игла уже была убрана, Вера потянулась и села, будто проснувшись. Будто её отпустило вдруг.
– Ну, что? – спросила она, – Я, наверное, проспала всё на свете?
Только вечером Вера взяла гитару, уютно пристроила её на коленях.
В школе я ходила с ребятами в походы. И в институте у нас был вечера. Нет, Вера играла не лучше тех, кого довелось слышать. Во всяком случае, мне так показалось. Те же простые переборы. Но когда вступил голос…
Я не музыкальная совсем, пою фальшиво. Но зрительное восприятие Бог мне дал. И сейчас не могло быть иного сравнения, как солнечный день в безгрешном сосновом лесу, и хрустальной чистоты ручей, бегущий тут – испокон веку. Потому что такой голос не мог не существовать – всегда. Изначально. Как вода, солнце, земля и ветер. И, может быть – ещё до них. Этот голос звучал, когда Бог создавал мирозданье. Он прислушался, задумался, и создал его таким, какое оно есть. А голос оставил ручьём, его серебром – чистотой первоначальных помыслов.
Я не перескажу сейчас песен Веры. Может быть, запиши их, на бумаге они бы давали иные чувства. Но они неотделимы от её голоса. Ручей помнил о рае, и рассказывал нам о нём. И печалился, что здесь нет на Земле его красоты, и сам был этой красотою… Одинокой, потому что не было ему тут равных…
Такие песни надо слушать один на один… Будто душу свою слушаешь, которая в заповедной своей глубине, тоже помнит о рае… И вот она заговорила… Но кто, скажите, не придёт на такой голос? Давно отложила наушники Маша. Юлька сидела на корточках у Вериной кровати. И в палате уже теснились. Сколько, оказывается, много человек лежит в отделении! И в коридоре стояли. И в белых халатах тоже…
– А ещё?! – как только Вера смолкала.
– Ну, давайте уже не моё… Что-нибудь, что все знают… «Изгиб гитары жёлтой», «Перекаты»…. Вместе.
Не расходились мы в этот вечер долго, часов до одиннадцати. Пока дежурная медсестра – не приказом, а, понимая, как трудно от такого оторваться, просительным голосом:
– Ну, пора же спать… Завтра она вам еще споёт… Она же устала…
– Вера, – решилась Юлька, когда мы остались одни, и был уже потушен свет. Только фонарь за окном освещал палату, занавесок тут на окнах не имелось, – Вер, а что с тобой случилось, почему ты к нам попала?
– Да я бы и не ложилась, – откликнулась она от окна, – Так не люблю болеть! Тем более, осталось-то… Чего по больницам?… Домашние загнали. Сказали, пока давление врачи не собьют, про концерты что б думать забыла… и про кружок тоже.
– Что значит – осталось? - не выдержала я.
– Нашли мне такой деффект сосудов в голове, – Вера серебряным своим голоском чуть фыркнула, подчёркнуто смешно выговорила слово – «дэфьект» – Сперва вроде оперировать хотели. В областную нейрохирургию возили. Нельзя… Я не расспрашивала – почему. Меньше знаешь… А давление у меня скачет постоянно, вот и… Хожу как такая граната с выдернутой чекой…
***
На другой день был «большой обход». Не только наши лечащие, но и большое главврач со свитой. Нам быстренько сменили постели, и потребовали убрать всё с тумбочек.
Медсестра Катя подошла к Вере:
– Вы мне гитару пока дайте, я в ординаторской в шкаф спрячу. И как все уйдут, сразу принесу вам назад… , – и робко добавила, – Пожалуйста… А то ругать будут и вас и меня.
Вера засмеялась и протянула ей гитару.
… Они вошли толпой. Я узнала высокого, худого как палка главврача. Был он сед, лысоват, а губы отвислые, мягкие. Лицо будто стекало к губам
А сёстры у начальства были такие дородные, представительные. С виду более важные, чем наши врачи из отделения. А ещё шел с ними мужчина лет сорока. «Заместитель по…» значилось у него на табличке, приколотой к халату. А по чему, я прочесть не успела. Суховатый, с выправкой почти военной, и такой черноволосый, какими русские не бывают, но сыновья Юга. Увидел Веру – и отпрянул глазами. Как на стену налетел. Так бывает. Человек входит, говорит нужные слова, а душа вздрогнула.
Иван Владимирович докладывал о каждой из нас, а чёрный подошёл к Вере и спросил тихо:
– Что случилось?
И молча взял из рук Ивана Владимировича Верину историю болезни, и стал ее перелистывать. Дальше я не видела, всё заслонила белохалатная толпа.
Я только вглядывалась в лицо чёрному, когда они уходили из палаты. Но он никого не замечал. Он смотрел в одну точку. И губы у него подрагивали.
Но Вера была совершенно такой, как обычно. Вытянула вперед руки, хрустнула пальцами. Засмеялась:
– Ну, галочку они себе поставили – обход-с был!
И прямо сразу к нам заглянул дедушка из соседней палаты. Николай Филиппович. Фронтовик. Мы уже знали, что девяносто лет ему. Это он сам сказал, а по виду не дашь. Доброе такое лицо, вне времени.
– Уж больно вы вчера пели хорошо. И так мне с вами посидеть хочется… Девочки, а вы не обидитесь, если мы по 50 фронтовых грамм тяпнем, а? Не обидитесь, правда?
– Ага, на моё горло только водку пить… Вас в магазин выпускают? А принесите мне мороженое, – расхрабрившись, попросила я.
Николай Филиппович подмигнул радостно:
– Значит, я побежал… Мороженое, водку, дыньку….
– Какую еще дыньку?
– А закусить?…
До ближайшего магазина квартал надо было пройти. Мы с Юлькой встречали Николая Филипповича внизу. Приняли тяжёлые пакеты.
Он и стаканчики пластиковые принёс:
– Вера, а?
– О чём речь – наливайте.
Николай Филиппович знал толк в водке. Мы сперва ужаснулись – налил-то он нам почти по целой рюмке. Но пилась эта водка удивительно легко, а мороженым закусывать было упоительно.
И стало нам весело.
Николай Филиппович уже вспоминал войну
– Командир приказал врываться в дома, где еще есть фашисты, и стрелять по ним. Солдаты подбирали фаустпатроны, таскали мне, а я смолил по фашистам. Под утро мы взяли город. Я стою за углом большого заводского здания. Не слышно выстрелов, разрывов бомб и снарядов, тишина. И я про себя говорю: «Боже, как хорошо! Дай мне пожить и увидеть, что будет дальше»
Обернулся и увидел большое, яркое, прямо над землей солнце. 90 лет прожил, а такого с тех пор в жизни не видел. И я подумал, что это – Бог. Бог тогда был рядом с нами. Он всегда рядом, где жизнь и смерть.

***
Ночью я пошла в туалет и увидела Веру, сидящую перед сестринским кабинетом.
– Ты чего здесь? – удивилась я, – не спится? Почитать вышла к свету?…
– Да чего-то не совсем хорошо было, – сказала она, – я и подумала, если упаду – так на посту. Тут-то подберут…
И добавила:
– Пошли на балкончик, покурим…
Уже из этих слов видно было, что лежала она не в первый раз. Балкончиком это сооружение вообще-то не было, а таким приступочком, обнесённым решеткой – для пожарных. О нём знали только заядлые курильщики. Как мы тут разместились обе? Как балкончик выдержал?
– Послушай, – спросила я, – Этот доктор чёрненький… Знакомый твой, что ли? Уж больно он как-то от тебя впечатлился…
– Угу… Любовь моя…
– Да ты что…
Вера зажгла новую сигарету. Заглянула в пачку, она была почти пуста. Три или четыре штуки оставалось.
– Я ещё девочкой была. Лет двенадцать… Лицо сожгла… пожаром…от пуха тополиного…Перетрусила! А он – тоже мальчик, и не испугался. Первая помощь, всё там такое, да… Сперва он мне был… ну не как Бог, но как ангел, наверное, да? Ангелы они как-то доступнее, в них влюбиться запросто… Но что я могла… Девчонка… Тогда я и стала песни писать…
Потом нас жизнь развела. Я после института сразу заболела… не хотела напоминать о себе… Он женился… развелся… Ты его не знаешь? Он тут лучший… Высокого полёта птица, не для наших мест. Талант! А тоже не уезжает. Мать старенькая, с места трогать не хочет.
А я вот дура такая, что один раз и на всю жизнь, да… Когда у меня это нашли… это …. Чего-то у меня тогда период совсем плохой был. Всё лежала… Всё мечтала…Что вдруг он каким-то образом узнает… придёт… И он-то меня вылечит! Я думала, что он . чудеса может творить. Верила… Смешные, конечно, надежды… У него к тому времени другая уж подруга появилась…Я видела как-то мельком… Такая, знаешь, как с рекламы колготок… Ноги длинные, загорелая… И волосы тоже длинные, блондинка… Завидная… для других мужиков. Ну, вот как дорогие машины бывают, на какие любой позавидует.
– И как же ты теперь? – шёпотом спросила я.
– Я? – удивилась Вера, – Я не одна теперь… Я с Мишкой. Он прибежит сегодня, увидишь. Он такой – ну, вот как правая рука. Ты свою руку любишь? Вот и я Мишку так…
– Он для тебя рука…А ты для него?
Вера стряхнула пепел и долго молчала.
– Он говорит… сердце.
– А…Этот? – я мотнула головой назад, где-то там была ординаторская.
– Знаешь, мы недавно встретились во дворе… Один ведь двор. Он стоит возле машины, уезжать уже собирается. Немолодой уже, морщины… Торопится… Я знаю, что ему только поздороваться со мной, ну, вот как бывает – из вежливости: «Привет… как дела?» И ехать… А я смотрю и понимаю, что всё равно ведь не смогу его вычеркнуть из души. И пусть бы помедлил, ещё немножечко возле своей машины постоял, возле меня….
Ты про Пер Гюнта помнишь? Ну, Ибсен… Ну, Сольвейг! Её все знают. А история-то какая… Он про неё забыл.. А когда они в старости всё-таки встретились, она его не упрекнула, она сказала: «Ты сделал мою жизнь песней». Значит, надо ему спасибо сказать, да?
Вера заглянула в пачку, но там уже ничего не осталось:
–Я очень надеюсь… ужасно просто, что меня через неделю отсюда выпишут. Меня ждут – и дома, и ребята… И знаешь, как мне ещё везде хочется побывать… Например во Владивосток поехать, через всю страну, поездом… КЯпонскому морю. На край земли.
Я помнила такой поезд. Мы возвращались из Горького. Он встретился с нашим составом где-то на крупной станции, на долгой стоянке. Мы уже изнывали – по перрону походили, на солнце изжарились, и вернулись в вагоны. И тут у соседней платформы остановился поезд «Пенза-Владивосток» Он стоял три минуты. Ему было некогда – впереди долгий путь. Странник, спешащий на край земли. Мы провожали глазами его синие вагоны: он набирал ход, стекла сливались в одну линию…
Она не хотела погружаться в то, что звучало вокруг неё – симфонией безнадежной, повседневной. Она брала «нотой выше». И уносилась мыслями на край света – вдаль, а казалось – ввысь. Как птица.
На востоке небо начало проступать синим. Мне показалось, что рассвет сегодня наступил необыкновенно рано. Ведь уже осень…солнце медлит…Но уже новый день – он будет тёплым, его ветер обнял нас налётом – день разгорался, и спешил жить.
Эпилог
Денис.
Был конец дня. Не рабочего, а настоящего сентябрьского дня. Солнце лежало золотые так приглушенно. Я шёл в ординаторскую, и на душе было погано.
Ничего не ждало меня здесь, в этом городе. Столько отданных больнице лет: дней и бессонных ночей… Но бескорыстие моё было здесь смешно, а зацикленность на больных снискала мне среди коллег славу фанатика с тяжёлым характером. И так легко было представить, что завтра приду на работу, и снова будут обвинять во всех смертных грехах. Правило нынешнего главврача: «Топи котят, пока слепые. И взрослых котов, тех, кто кто хорошо ловит мышей, топи тоже» Чтобы не было конкурентов… Чтобы ты один тут такой – мышелов.
И будут думать, когда я уйду – слава те, Господи…И снова тут – сонное болото…
Терапия – самое старое здание. Я шёл, и не хотелось жить. В холле, сидела девушка На высокой табуретке, оперев одну ногу на табуретку, низкую. Волосы невнятного цвета, подстрижены под короткое каре. Круглые глаза. Гитара, больные…
Она подняла голову. Вера! Но кончился проигрыш, она запела.
Синица. Так по весне неземным голосом, когда первая талая вода – поют синицы. Будто душа молит о насущном – пить… пить… Или жить?
Я отпер дверь сел за стол, уронил голову на руки и расплакался. Наверное,я не плакал так никогда, разве что – в самом далёком детстве. Как ребёнок и как старик… Что уплывают дни, и что так растрачены…На подчинение кому-то или на борьбу с чем-то. Но не на саму жизнь. Только сейчас я смог понять – каждый из нас в глубине души своей свободен, потому что голос, который надо слушать – и слушаться – звучит только оттуда…Где Бог…
И я плакал от никогда прежде неиспытанного так остро одиночества своего. От того, что на всей земле остался у меня по сути, кому можно безоглядно верить – только ангел хранитель. И если он когда-то со мной заговорит, у него будет такой голос.

.
Информация и главы
Обложка книги Хватит плакать

Хватит плакать

Татьяна Дивергент
Глав: 3 - Статус: закончена
Настройки читалки
Размер шрифта
Боковой отступ
Межстрочный отступ
Межбуквенный отступ
Межабзацевый отступ
Положение текста
Лево
По ширине
Право
Красная строка
Нет
Да
Цветовая схема
Выбор шрифта
Times New Roman
Arial
Calibri
Courier
Georgia
Roboto
Tahoma
Verdana
Lora
PT Sans
PT Serif
Open Sans
Montserrat
Выберите полку